Исповедь московского еврея
Опубликовано в журнале Континент, номер 111, 2002
Посвящается моей дочери
I
Когда мне было лет пять, я прибежал с улицы в дом и кинулся к матери:
— Мама, неужели это правда, что я еврей?
— Да, сынок.
Я оторопел. Я был уверен, что она скажет “нет”, и меня больше не будут дразнить и обижать. Я буду такой же, как все дети.
Я с ужасом понял тогда, что это навсегда, что любой может меня унизить, оскорбить, и я ничего не могу с этим поделать. Они все были правы, а я был виноват, я был чужой в этой среде, хотя мы играли, а позже и учились вместе, дружили и трудились, и море водки выпили; но между нами всегда было что-то, что давало им право на осуждение, презрение, неприятие, нелюбовь, ненависть, наконец. У меня такого права не было. Я все это должен был терпеть.
Я был изгоем от рождения.
Да что там говорить, когда твой самый близкий друг мог вдруг бросить тебе в сердцах: “Да, ты умеешь устраиваться в жизни!” Конечно, он имел в виду, что я еврей, а все евреи таковы.
Да, мой народ умеет хорошо устраиваться, учитывая то, что нас уже две тысячи лет гоняют по земле из одного конца в другой, а по дороге — издевательства, погромы, печи…
Почему мы не растворились в истории, не канули в Лету, как другие, неужели это просто везение, сверхприспособляемость, архиизворотливость и ультрахитрость? Скорей всего, это выработалось за много веков гонений и помогло нам удержаться на плаву.
Но не только это. Как пишет С.Лурье в книге “Антисемитизм в древнем мире”, евреи были в рассеянии национально-государственным образованием без родины, т.е. жили со своим уставом среди других, что, собственно, и породило антисемитизм.
У нас был свой закон — Библия, т.е. нас как нацию спасла религия, набожность, антисемитизм не дал нам ассимилироваться. Спасибо, вам, антисемиты!
Покуда жив на свете хоть один антисемит, мы будем существовать как нация. Любите ваших врагов…
Все это так, но ради справедливости хотелось бы, чтобы каждый человек на земле хоть год сознательной жизни побывал в шкуре еврея. Для профилактики… Мне думается, что человечество избавилось бы от многих недугов. По крайней мере, оно стало бы чуточку гуманней…
Я сижу за столом и пью водку с двумя старыми приятелями, рабочими-строителями, Саней и Витей, командирами каких-то полувоенных отрядов в русском национальном движении. Это крутые сорокалетние мужики с золотыми и очень умными руками. Когда прикончили третью бутылку, разговор, как и водится, коснулся национального вопроса.
— Ты, Григорич, не бойся,— говорит Витя,— мы тебя не тронем. Когда начнется, мы на твоей двери крест нарисуем, и тебя обойдут стороной.
Саня согласно кивает.
На шутку вроде не похоже. Я начинаю заводиться. Если бы кто другой сказал, то я бы молча проглотил, но здесь свои, по три пуда соли вместе съели.
— Мужики,— говорю я,— ну разве человек виноват, что он таким родился, его никто не спрашивал, кем он хочет быть: русским, татарином или французом.
— А если бы тебя спросили, кем ты хочешь быть?— Саня отправляет в рот соленый груздь.
— Да, кем?— добавляет Витя.
— Евреем,— говорю я.
— А почему?— они оба открывают рот от удивления.
— Моя мать еврейка,— объясняю я.— Я бы хотел быть таким же, как она. Если бы я сейчас встретил такую женщину, как она, я бы все бросил и пошел за нею.
— Давай выпьем за Григорича,— говорит Саня и открывает еще одну бутылку,— он правду говорит, а я не люблю, когда врут и крутят жопой. Я люблю правду.
Мы опять пьем, а потом, обнявшись за плечи, идем к электричке, они меня провожают.
Ну что разделяет людей? Людей разделяет не “что”, а кто.
“Не интерес многих (народов), … а интерес правящих династий, далее — определенных классов торговли и общества влечет к национализму. Кстати, вся проблема евреев имеет место лишь в пределах национальных государств, т.к. здесь их активность и высшая интеллигентность, их от поколения к поколению накоплявшийся в ходе страдания капитал ума и воли должен всюду получить перевес и возбуждать зависть и ненависть” (Ф.Ницше).
А мы в это время идем, обнявшись, и не знаем, что кому-то это очень не нравится. Кто-то очень хочет, чтобы по ту сторону двери стоял погромщик, а за дверью внутри квартиры — его жертва. Тогда можно удержаться у власти, или прийти к власти, или просто захватить себе место у корыта…
А судьба жертвы, да и палача, никого не интересует — это мусор истории, марионетки…
На них можно равнодушно поглазеть сквозь бронированную оправу лимузина, с пьедестала трибуны или просто в окно телевизора.
Эти несчастные создания сыграли свою роль, но у каждой роли есть свой конец, а дальше — новая пьеса, и вот уже новые актеры выходят на сцену.
Жизнь продолжается. Но не для всех…
После этой встречи со старыми друзьями я впервые в жизни в возрасте 54-х лет пошел в синагогу. Ноги сами понесли…
II
С раввином синагоги П.Г. наша группа познакомилась при весьма занятных обстоятельствах. Он приехал к нам из Штатов для реанимации российско-еврейской религиозной жизни и пока еще неважно говорил по-русски.
После молитвы он повел речь о том, что можно употреблять в пищу, а что — нет, и при этом изредка поглядывал в Тору, поскольку это первоисточник.
У них в Штатах, объяснил он, государство и частные компании несут ответственность за качество продукции , и если на банке написано “кошерное”, то это, без сомнения, можно есть. В России дело обстоит значительно сложнее: тут никто ни за что не отвечает. К примеру, завелись у вас деньжата, и вы на радостях бежите в магазин, берете банку кильки с овощами и вдруг при вскрытии обнаруживаете там некошерную черную икру; вам следует немедленно осведомиться в Торе, и, убедившись, что это некошерная еда, сразу же выбросить ее в помойное ведро. И не забудьте руки вымыть с мылом.
Еще плачевнее обстоят у нас дела с употреблением молока. Коровье молоко само по себе кошерное, и его можно пить, даже если оно на 100% разбавлено водой, ибо вода тоже кошерная.
Но вся проблема в том, считает реб П.Г., чтобы убедиться, не добавлено ли в эту кошерную водно-молочную смесь, как он выразился, “свиное морковь”.
Тут мы все ахнули. Я, к примеру, решил, что реб П.Г. сделал новое открытие в ботанике, и его следует представить на соискание Нобелевской премии в этой области.
Однако мы все ошиблись, ибо реб П.Г. имел в виду свиное молоко: не добавляют ли его для калорийности в коровье, после чего последнее становится некошерным. Мы его заверили, что у нас, кроме воды и соли, никуда ничего не добавляют.
Реб П.Г. остался удовлетворен, ибо обе эти добавки кошерные и вреда для нашего здоровья не представляют. Он поблескивал золотой оправой своих сверхмодных очков, снисходительно кивая нам с кафедры, и, по-видимому, чувствовал себя миссионером среди дикарей-папуасов.
Как и всякий еврей, я жутко упрям, меня постоянно подмывает ввязаться в спор и доказать оппоненту, что только моя точка зрения ближе всего к истине. Хуже того — я еще много читаю и владею массой интересной информации. И уж совсем ни к черту, что я живу один и не могу ни с кем поделиться этими недостатками. Поэтому здорово не повезло руководителю нашего с семинара реб А.К.: на его беду я попал к нему в группу.
Реб А.К. — подвижный, очень эмоциональный 50-летний раввин, блестяще провел первое занятие; он сразу завладел аудиторией, вызвав у нас острый интерес к предмету и продемонстрировав незаурядные актерские данные. Да, эрудиции и таланта ему было не занимать!
Но в конце третьего часа он посчитал, видимо, что игра сделана и позволил себе расслабиться.
Тут я ему изгадил всю малину…
Я не хотел, но рот открылся у меня сам по себе, и я брякнул то, что думал, и после этого он меня возненавидел.
Разговор уже шел на бытовые темы, уже собрались расходиться, и реб А.К. сиял от радости, что все сошло так гладко, а я вдруг ни с того ни с сего спросил, тупо глядя в потолок:
— А вы не могли бы в двух-трех словах сформулировать идеологию иудаизма?
Реб А.К. что-то сглотнул и просверлил меня черным глазом насквозь. Такой пакости под занавес он, видимо, не ожидал, он уже почивал на лаврах и никак не мог собраться.
— Конечно, — наконец небрежно сказал он и начал собирать бумажки в дипломат,— это любовь к ближнему.
Я никак не мог оторваться от завитушек на потолке и очень печально изрек:
— А вот вся мировая философия утверждает, что идеология иудаизма — это освещение жизни.
После этого он не стал со мной здороваться за руку.
— Он не еврей! — раздался вопль под сводами синагоги. Так эмоционально среагировал на мою бестактность один из участников семинара. Конечно, подрывать авторитет учителя — это верх бестактности и неприличия, но синагога оказалась единственным местом за всю мою жизнь, где меня обозвали “неевреем”, за стенами этого здания все было наоборот.
Интересно, кто же я такой?
III
Миньян — это когда собираются десять мужчин старше тринадцати лет (ограничение только по нижнему пределу) и могут спорить до хрипоты на любые темы, но в первую очередь — на религиозные.
Меньше десяти человек — это не миньян, а черт знает что, и такое сборище законной силы не имеет.
Реб А.К. — наш вождь, учитель и персона номер один; он член раввинского суда и имеет свой кабинет, где мы зачастую и собираемся.
Зуня — наш староста, милейший человек, от Бога одаренный педагогическим талантом. Он по профессии модельщик, работает на фабрике протезов.
Минаше — его брат, инженер-программист, умница и добряк, я с ним сразу подружился. Живем мы с ним в одном спальном районе, и когда едем домой, то никак не можем наговориться.
Бронислав — бывший военный.
Отари — серьезный молодой грузин.
Леонид — человек, у которого бывают видения.
Стаc — беженец из Чечни.
И я — пенсионер.
Еще два-три человека приходят и уходят, не оставляя следа. Короче, регулярно не хватает одного человека, а это незаконно.
И тут нам повезло. Прибился в нашу группу какой-то неопрятный дед, сказал, что сам он русский, но без евреев жить не может и жаждет с нами выучить язык. За те два-три месяца, что он крутился возле синагоги, он так и не освоил алфавит, но, поздоровавшись, как пропуск, всегда вытаскивал его из кармана и спрашивал, как называется первая буква.
Мы все прекрасно понимали, что с такой “легендой” он — человек из органов, скорей всего — помощник-доброхот, а может быть, из “Памяти” лазутчик для выяснения точной даты всемирного еврейского восстания на Красной площади, у гроба Ильича.
Еврейский бунт нужен для того, чтобы поработить весь мир. И надо узнать: когда и что у них задумано. Ну, в общем, дед такой — немного не в себе… Но нужен он был позарез, поскольку не хватало одного.
И он ни разу не подвел, являясь вовремя, как на работу, и ни единого прогула не имел, напротив даже, все хотел на сверхурочные часы остаться.
Та фирма веников не вяжет, у них там дисциплина — ой-ё-ёй!
Спасибо им, что помогли укомплектоваться.
Вот теперь миньян в сборе: двое рабочих, два инженера, бывший военный, один из коммерции, раввин, пенсионер и человек из органов. Да, и конечно, сумасшедший!
Ну чем не социальный срез?! Мы начинаем трудиться.
— Сало для еврея — это яд,— мрачно говорит реб А.К.,— поберегите себя и близких.
“А сало русское едят!”— вспоминаю я упрек нашего выдающегося гимнописца.
Неплохо было сказано когда-то, оказывается, свинья бывает наша и не наша, ей тоже кто-то дал национальность. А я всегда считал, что в Африке свинья, что здесь — нет никакой разницы.
Однако все не так. Короткая стреляющая фраза вдруг сразу стала поговоркой. И одновременно приговором! Подумал человек чего-нибудь не то, что нравится начальству, или у него просто нос горбатый, и сразу крик: “Он наше сало жрет! А ну-ка отнимите, и пусть он катится ко всем чертям!” И многие безродные космополиты, покушавши и не покушавши российского сальца, костьми гремели аж до Магадана.
Прав реб А.К., опять попал в “десятку”. Я точно знаю: сало — это яд. Ну что же, видимо, придется отказаться.
И кое-кто из наших, уже завидуя, глядит на деда, который ждет еврейского восстания, он хоть по зову совести и долгу службы евреев обожает, но сало есть ему разрешено.
— А вот молитва для еврея — это жизнь! — говорит реб А.К. и, мрачно улыбаясь в предвкушении экзекуции, продолжает:— Ну, как у вас дела с молитвой? — Он оглядывает нас по очереди. Мой новый друг Минаше заезжает перед работой на утреннюю молитву в синагогу, о брате его и говорить нечего: он староста, ему сам Бог велел. У остальных не все благополучно, пока они оправдываются, я думаю, что мне ответить. Врать бесполезно: я вру, опустив глаза, и все знают, что это ложь. Нет, надо говорить, как есть.
— А вы?— спрашивает реб А.К. меня, высверливая колючим взглядом еще одну дыру в моей измученной душе. Да, это вам не загадки задавать, которые ставят под сомнение авторитет учителя, говорю я себе голосом реб А.К., здесь ваша персональная ответственность, за это могут и стипендию не дать, обещанную еще три месяца назад.
Я с детства вырос с жутким комплексом вины, и проницательнейший реб А.К. ущучил, что я не молюсь. Он торжествует и ждет, чтоб я чего-нибудь наврал. И тогда последует короткая жестокая прилюдная расправа.
— У меня нет потребности пока,— говорю я правду,— мешает какой-то тормоз.
Реб А.К. обескуражен: чего угодно, но искренности и покаяния он никак не ожидал.
— Ну что за человек,— говорит он с укоризной. — А вы молитесь, войдет в привычку, и появится потребность. Молитесь, покуда жареный петух не клюнул в задницу, ведь после поздно будет.
Я не согласен, но на этот раз молчу.
Как объяснить этому раввину, который смахивает на сатану, что он, запугивая, отталкивает нас от веры? Мой новый друг Минаше, помолившись утром, испытывает радость, облегчение, подъем души, он получает массу положительных эмоций, и это помогает ему держаться целый день. Он не со страху Божьей кары или боязни жареного петуха затрачивает утром лишний час в дороге, его влечет сюда совсем другое. Глядя в его добрые, улыбчивые глаза, я начинаю ему завидовать: вот, человек уже нашел себя, а мне еще идти и идти.
“Всему свое время”,— сказал Экклезиаст. “Судьба ведет за руку того, кто хочет, и тащит за собой того, кто не хочет”,— добавил мудрый грек.
А вот меня судьба пока еще не вывела на этот путь. Я хочу идти и крепко держу ее за руку. Она всегда была благосклонна ко мне, держала надо мной свою сухую теплую ладонь. Придет пора, и она легонько подтолкнет меня в плечо: пора! иди, молись, ты уже созрел, пришло и твое время.
IV
Я часто думаю о вере.
Что такое вера, почему человек стремится к вере, как относится к атрибутам веры: все это очень не простые вопросы.
Что есть вера, я сказать не берусь, ибо сам неверующий, а сейчас прийти к вере архисложно; в вере человека нужно воспитывать с детства, а мы этого были лишены. Думаю, что никакого вреда мне бы это воспитание не принесло, и даже наоборот.
А вот что такое безверие, мне кажется, я догадываюсь. Безверие — это пожизненный дискомфорт, дисгармония, вечный разлад в душе, нравственная неустроенность, а из-за этого все в человеке перемешано: злоба и доброта, зависть и бескорыстие, милосердие и агрессивность, духовность и цинизм, любовь к ближнему и ненависть и т.д. Причем, в зависимости от обстоятельств и разных случайностей, может преобладать в одном и том же человеке та или другая ипостась. Один и тот же человек может совершить высокий нравственный поступок и тут же, походя, сделать ближнему пакость. Почему, спрашивается? Нету нравственного стержня, моральных тормозов, все дозволено. Однако человеку все дозволено быть не может, потому что он не один, его желания могут ущемлять права таких же, как он.
У искренне верующего здесь нет никаких проблем, ибо у него автоматически включается система самоограничений и срабатывает чувство вины, жизнь в вере немыслима без выполнения десяти заповедей, этого “самого влиятельного нравственного закона”, как сказал Ф.Ницше. Он же назвал Тору “самой могущественной книгой в мире”, книгой, где нравственность так сплетена с верой в одно целое, что ее невозможно вычленить. А ведь по существу это самые простые, элементарные требования человеческого общежития, без выполнения которых жизнь превращается в кошмар.
Это не запреты, как их многие понимают; запретами и наказанием вообще добиться ничего невозможно. За прелюбодейство, к примеру, официально побивали камнями еще тридцать пять веков назад, была такая казнь у моего народа. Ну и что изменилось за это время? Да ровным счетом ничего! Блудили три тысячи пятьсот лет и до сих пор конца не видно…
Значит, заповеди эти нельзя рассматривать как запреты, это просто отеческая рекомендация: хочешь жить по-человечески, так не греши, и одним мерзавцем на свете будет меньше. Уже будет легче дышать.
Библия вообще рассчитана на человека, который протягивает к ней руку, тот, кому и так хорошо, в ней не нуждается, она ему ничем помочь не может, ибо у него нравственность на амебном уровне.
Есть же люди, которые ничего не читают, не ходят в театр, не знают, кто такой Пушкин, они черпают духовность в застольной беседе, где не произносят тостов и не чокаются. Вот такой, к примеру, содержательный диалог:
— Ты меня понял, нет? В натуре, бля…
— Понял, Вась, падлой буду.
— Ну ты даешь ваще…
— Я тя, Вась, уважаю.
И так далее.
Как говорит профессор Цветов Б.С., с которым мы вдвоем опорожнили уже, наверное, железнодорожную цистерну водки. Выпивая, мы с ним поддерживаем свою высокую духовность.
Может быть, может быть… Но если посмотреть со стороны, то наша с ним беседа кому-то тоже может показаться бессмысленной, фальшивой и надуманной брехней.
“Не судите, и не судимы будете”.
“Прежде, чем идти к вере, посмотри на себя со стороны: кто ты? зачем ты есть? сколько людей обратилось в прах, живя счастливо и в мучениях, пока тебя единственного не вытолкнули в Божий свет?”— сказал в миньяне наш мудрый сатана-раввин.
Мы все, плохие и хорошие, живем в одном духовном пространстве, но только в разных уровнях.
Вот позади меня осталось бездорожье, по колено грязь порока и зловоние греха, где люди, не разгибаясь и не поднимая головы, таскают тракторами свои разбитые машины.
Я вымыл сапоги в канаве и вышел на чистое и ровное шоссе культуры, где нет ухабов и бессмысленной траты сил, а есть развязки, съезды, повороты, мигают светофоры нравственности, все так устроено, чтобы можно было ехать, а не мучиться.
А там, вдали, сияют белизной снегов крутые горные вершины истины и веры. Отчаянные смельчаки, врубаясь в лед, за шагом шаг ползут к вершине, напялив черные очки сомнений, чтобы не ослепнуть и не сорваться в ледяную бездну безумия…
Мне в ту сторону.
Я поднимаю руку и начинаю голосовать.
V
— Тема сегодняшнего занятия: роль и место евреев в истории,— мрачно говорит реб А.К.— Вы когда-нибудь задумывались над этим?
Суровый реб, но где-то справедливый; видимо, в душе.
Да, реб А.К., мы думаем, и не “когда-нибудь”, а часто. Я мысленно открываю Ф.Ницше. “Тем не менее я хотел бы знать, сколько снисхождения следует оказать в общем итоге народу, который, не без нашей совокупной вины, имел наиболее многострадальную историю среди всех народов и которому мы обязаны самым благородным человеком (Христом), самым чистым мудрецом (Спинозой), самой могущественной книгой и самым влиятельным нравственным законом в мире”.
Мы — люди Книги, люди Библии. Она написана о нас и в первую очередь — для нас. Потом мы передали ее всему человечеству. Христиане, читая ее, видимо, не задумываются, что это не только история становления единобожия, но, в первую очередь, история нашего народа; для них евреи как бы остаются в стороне, они тут ни при чем, а между тем, евреи — главные действующие лица в этой Книге, начиная от Авраама, который был праотцом как иудеев, так и мусульман.
Главная религиозная историческая роль евреев в том, что они на своей шкуре выстрадали монотеизм, а это было ой как не просто. Маленький народ на крошечной территории, на самом перепутье всех военных дорог с Юга на Север и с Запада на Восток, по которым беспрерывным потоком двигались войска воюющих сверхдержав, империй и просто сильных государств, держался за своего единого Бога в окружении всеобщего идолопоклонства и, несмотря на временное отступничество, остался со своим единым Богом, а после через иудо-христиан передал эстафету всему человечеству.
Это общеизвестно и банально для всех, кто умеет не просто читать, а понимать прочитанное, но все при этом забывают, что это сделали евреи.
Нравственность есть основа культуры, и всю эту простую премудрость в виде заповедей, элементарные правила самоограничений, без которых людям невозможно жить вместе, евреи в свитках двадцать веков носят по белу свету в изгнании. И при этом кругом кричат, что у евреев нет культуры, что неизвестно, что они пишут, лепят, рисуют, строят, что это все испанское, французское, немецкое, английское, арабское и т.д.
Конечно, евреи приняли участие в созидании культуры всех этих народов, но опять Ф.Ницше: “Сверх того: в самую темную пору средневековья… именно иудейские вольнодумцы, ученые и врачи удержали знамя просвещения и духовной независимости под жесточайшим личным гнетом и защитили Европу против Азии… Иудейство существенно помогало… тому, чтобы сделать задачу и историю Европы продолжением греческой задачи и истории”.
Христианство, в сущности, неблагодарное дитя иудаизма, оно созрело в лоне матери-иудейки, культ девы Марии догматизирован еще в IV в.н.э., и ей, как и самому Христу, поклоняется весь христианский мир. Они вырваны как бы искусственно из всего иудейского племени и представляют собой почти единственный положительный пример. Все остальные иудеи — плохие.
Отбросьте Библию, и что останется от христианства и культуры? Да половина образного языка уйдет из обращения, а это тот язык, на котором говорили иудеи, наши предки, и поговорками которого охотно пользуются все народы.
“Козел отпущения” вполне мог бы стать символом моего народа.
С ролью евреев в истории, по-моему, все достаточно ясно, и унизительно это говорить для тех, кто хочет разобраться: вроде приходится оправдываться, что невиновен, что оговорили злодеи и т.д.
Но тех, кто хочет это знать, к несчастью, очень мало. А в большинстве — тысячелетняя замшелость, плесенью заросший предрассудок.
Да что там большинство, когда великий Достоевский, христианин и гуманист, который знал о человеке все и даже больше, который умилялся над слезой ребенка, не глядя, пнул ногой походя целый народ… Теперь о месте иудеев в истории.
Сначала коротенькая притча. Д.Лаэрций пишет: “Когда Диоген попал в плен и был выведен на продажу, то на вопрос, что он умеет делать, философ ответил: властвовать людьми — и попросил глашатая объявить, не хочет ли кто купить себе хозяина? Ксениаду, который купил его, он сказал, что хотя он и раб, но хозяин обязан его слушаться, как слушался бы врача или кормчего, если бы врач или кормчий были бы рабами”.
Тут, как говорится, комментарии излишни, а лучше подойти к картине Хаима Сутина “Слуга”. Х.Сутин — художник из России, он жил перед Второй мировой войной во Франции.
Кто был на Хаммеровской выставке в Москве, тот, может быть, помнит это полотно, висевшее, на мой взгляд, очень удачно в самом центре экспозиции. Сюжета вроде бы и нет, но это только кажется, настолько все напряжено: сидит на стуле человек, одетый соответственно названию. Но, впрочем, нет, он не сидит, он на секундочку присел на краешек передохнуть; бедняга, видно, замотался и получил за свои старания жестокий мордобой. Его так только что отодрали, что одно ухо у него оказалось на макушке. Во взгляде у него затравленность и безысходность, но видно, что ум и доброту из него побоями вышибить нельзя, человек осознает свое ужасное положение; унижениям и издевательствам не будет ни края, ни конца, но он с этим не согласен и в животное не превратится никогда.
Это полотно полно крика. Красками, оказывается, можно передать крик, его слышно, вернее, видно: немой вопль униженного человека и грозный рык хозяев.
Вот сейчас он переведет дух, слушая брань и угрозы одним здоровым ухом, вскочит и побежит за очередной порцией хозяйской благодарности; сил нет, но надо вставать, а то второе ухо оторвут.
Я полчаса не мог уйти от полотна, стоял и чуть не плакал; я понял все, что Хаим хотел сказать, я ему благодарен, я понимаю, кто я есть и кто мы есть — евреи.
Проходит мимо меня пара: дама впереди, сановник (видимо, от искусства) сзади, ни на людей, ни на картины не глядят, пришли отметиться, что были.
— Стоят жиды, на Хаима своего любуются,— говорит дама громко куда-то в пространство. — И что нашли хорошего?
Муж сзади — эдакая проконьяченная псевдозначимость, такие, отрешенные от всего земного обычно в президиумах сидят в первом ряду, что-то хрюкнул одобрительное, проплыл и бровью не повел. Пошел, наверное, опять к корыту с отрубями…
Очнулся я от своих мыслей и слышу голос реб А.К.:
— А вы заметили, как изменились глаза у людей в последнее время? Пустые стали, как у статуй, а то и вовсе поисчезали с лиц.
— Какие глаза, лиц уже нет,— опять встреваю я. — Не верится, что Бог создал людей по образу и подобию своему.
— Не надо богохульствовать, вам это может очень повредить,— парирует учитель и наставник веры. — И не берите на себя так много, вам это может оказаться не под силу.
Опять он прав. Но почему меня все время что-то подталкивает поцапаться с этим раввином, хотя я знаю, что интеллектом и эрудицией он на порядок выше.
Мы будем с ним друзьями, я это чувствую, но сначала мы должны поссориться. Интересно, о чем он говорил, пока я думал о своем? Спрошу у Минаше в метро, Минаше — он педант, он все записывает и запоминает.
VI
Евреи, евреи, кругом одни евреи,— в каком-то, видимо, озарении сказал Владимир Высоцкий.
И, действительно, мы стоим вчетвером в центре зала станции метро “Пушкинская” у перехода, и миньян в незаконном составе продолжается под землей, в самом центре Москвы, под ногами у Александра Сергеевича, в сердце России, можно сказать, хотя кое-кому это и может показаться святотатством. Куда подевался этот дед из “Памяти”, не знаю, а ведь он мог пропустить самое интересное. Надо в ту фирму звякнуть, чтобы ему прогул поставили.
Когда собираются два еврея, может возникнуть революционная ситуация и наверняка образуется три политические партии, исповедующие взаимоисключающие идеалы. Три еврея — это, как минимум, кубанский казачий народный хор, а уж когда их четверо, то лучше остановиться и послушать, тем более, что мы не обращаем внимания на окружающих.
— Ну чем еврей отличается от гоя, от нееврея, скажем, от русского,— спрашивает Зуня-староста.
— Упрямством,— говорит полувоенный Бронислав,— я знаю по себе.
— Непримиримостью к несправедливости,— добавляет Минаше,— я столько тумаков за это получил.
— Любовью к детям и семье,— улыбается Зуня,— еврей, как правило, примерный семьянин.
— Мнительностью и комплексом вины,— говорю я.— А еще?
— Даром предвидения, не зря же наши праотцы — пророки. Это говорит вам бывший военный аналитик.
— Любовью к знаниям и наукам,— размышляет вслух Минаше,— нам столько сотен лет учиться не давали.
— Любовью к людям и терпимостью,— говорит Зуня.
— Умением посмеяться над собой, иронией, сарказмом, чувством юмора, продолжаю я,— хватит или еще пройдем кружок?
— Нет, не хватит, я еще скажу,— опять вступает Бронислав,— чувством братства и единого целого всего народа. Если где-нибудь в Антарктиде обидели еврея, я переживаю, как будто обидели меня.
— И я добавлю,— торопится Минаше, словно лимит времени уже исчерпав,— трудолюбием.
— Мудростью и умением гасить конфликты,— вставляет Зуня.
— Умением прощать,— говорю я,— простишь, и вроде легче жить. Недаром же у нас молитва перед сном начинается со слов: “Я прощаю всех…”
— Ну, если мы так хороши, за что же нас все так не любят?
Молчание…
Мы оглядываемся по сторонам, никто к нам не проявляет интерес, народ торопится по своим делам, спешат куда-то, ни признаков любви, ни антипатии прохожие не проявляют.
Пока все тихо и погромов нет, но все евреи к этому готовы…
— За что не любят, говоришь?— я, как обычно, первым открываю рот.— За это и не любят. За то, что все хорошее мы захапали себе. А что останется другим народам? Лень, тупоумие и пьянство? Чем им похвастаться?
— Ты не кликушествуй, командир,— говорит Бронислав,— не надо, мы не на митинге у “Памяти”. Бездельников и дураков у нас своих хватает. А насчет пьянства я не знаю.
— Я знаю,— говорю,— я столько водки выпил, что уму непостижимо, но, правда, я тридцать лет на стройке отышачил, и большей частью все прорабом. Но, справедливости ради, последние пятнадцать лет мне в этом здорово профессор Цветов помогает.
— Вот видишь, значит, мы на равных по этим показателям.
— Давайте мы пойдем от обратного,— мягко предлагает Зуня,— что их отличает от нас с положительной стороны?
— Бескорыстие,— начинает Бронислав,— я знаю, есть такие: последнюю рубашку снимет и отдаст.
— Терпение,— ласково улыбается Зуня.
— Уверенность в своей судьбе: “Бог не выдаст, свинья не съест”. Им все до лампочки, а нас все беспокоит.
— Доверчивы, как дети, и наивны,— говорю я,— могут поверить в любую чепуху и сказку.
— Умеют постоять за себя, когда их здорово обидят,— снова начинает Бронислав,— умеют драться, ничего не скажешь.
— Умельцев очень много с хорошими руками, я иногда завидую. Но вот беда: спиваются.
— Умеют долго держать перегрузки, выносливы, как черти.
— Их главное достоинство, ребята,— резюмирую я,— что они жили дома, на своей земле, не скитались по чужбине. А что касается трудолюбия и мудрецов, то в этом не откажешь ни одному народу.
Оглядываемся. Народу как-то меньше стало, но переход еще открыт. Пора заканчивать, пока трамваи ходят.
— А для чего нам, собственно, чья-то любовь или вражда? Не нужно этого — вдруг говорю я,— “Минуй нас пуще всех печалей…” Просто хочется пожить спокойно и не напрягаться при слове “национальность”. Чтобы всем было на это наплевать. Сидишь, к примеру, с другом за стаканом водки и тут случайно узнаешь от него, что он японец. “Надо же,— говоришь ему равнодушно,— никогда бы не подумал. А я тебя держал за эфиопа”. Мы грустно смеемся и расходимся.
VII
Звонит старинный мой товарищ.
— Зайди ко мне на службу,— говорит он, — дело есть.
Мне “дело” вот уже два года никто не предлагал. Сказано — сделано: иду.
Семиэтажное здание с охраной, как положено в серьезных заведениях, где у нас забирают деньги взаймы и потом не отдают, хорошо, со вкусом отделано внутри, с шикарной мебелью в кабинетах, битком набито бюрократами новой формации. Я их чувствую нутром и сразу напрягаюсь. Туда-сюда они снуют по коридорам; кто поменьше рангом, уткнулся носом в желтую, потертую бумажку, которую носил по этажам его прадедушка, а кто постарше — с дипломатом, а тот вон вовсе без ничего: перемещает важно свое лицо из туалета в апартаменты. Значительный такой…
“ Кувшинное рыло”,— сказал наш классик.
Я думаю, что Николай Васильевич и Михаил Евграфович многих бы узнали в лицо. Как сказал один шутник: “Все течет, но ничего не меняется…” Выходит мой приятель, здороваемся.
— И что ты созидаешь здесь?— ехидно спрашиваю я, оглядывая проходящих: все в импорте, все сытые, и только посетители пугливо ежатся у дверей. — Чем тут занимаешься?
— Рэкетом,— говорит он громко, не стесняясь, и весело смеется.
Я заинтересован. Если он занимается рэкетом, и у него ко мне дело, то я не представляю себе, в каком качестве меня можно использовать, впрочем, черт его знает, говорят, что в этом деле нужны разные специалисты: от курьера до киллера. Но на последнего я не потяну…
— Я раз в неделю тут участвую в комиссии,— продолжает он,— мы запрещаем или разрешаем, в зависимости от того, кто сколько принесет наличных.
Понятно, соображаю я, мы это проходили: пару лет назад, когда я ишачил на “новых русских”, которые оказались старыми комсомольцами, мой хозяин поручил мне оформить лицензию для его “дела”, но обязательно без взяток.
— Ты же этого не любишь,— сказал он,— мы эти деньги лучше заберем себе, чем этим негодяям отдавать, которые грабят наш народ.
И действительно, они эти деньги, которые я им сэкономил, взяли себе, он и его жена, числившаяся у нас в фирме содиректором, а я опять остался с носом, хотя полгода ходил по коридорам, и в каждом кабинете мне выкручивали руки.
Я бюрократов ненавижу с тех самых пор, когда пошел работать после института. Все эти проверяющие и непускающие: начальники большие и поменьше, нормировщики, инженеры по качеству и технике безопасности, ревизоры, кураторы всех рангов: из треста, из главка, из министерства, толпы других бездельников, словно слепни в огороде, набрасывались на тебя и не давали делать дело.
И вот теперь мой старый друг успешно подвизается в этой благородной сфере.
— Пойдем в машину,— говорит он,— я еду в твои края, а по дороге мы поговорим.
Я заинтересован вдвойне. Мне нужно было из дома тащиться в центр, чтобы в его машине обсуждать дело, пока он меня везет домой. Чудеса да и только.
Садимся в его новенькую “тойоту”.
— Ну, расскажи, как дела?— спрашивает он.— Я слышал, что ты уже на пенсии и теперь один.
— Да,— отвечаю,— развелся второй раз.
— Так надо же еду готовить, ходить по магазинам, стирать и убирать в квартире, наконец. Все делать, чем у нас в России занимаются работающие женщины.
— Сам делаю.
— Не представляю,— говорит он,— я бы так не смог. А пенсия у тебя большая?
— Приличная, у многих меньше.
— И что ты можешь на нее купить?
— Батон белого хлеба и литр молока в день, остальное уходит на оплату квартиры, телефона, электричества и т.д.
— Как же ты живешь?— удивляется мой старый приятель.
— Я сам не понимаю.
— А женщины?— настырно допрашивает он,— на это тоже нужны деньги.
— Какие женщины?— смеюсь я.— Мне калорий хватает лежать на диване и читать Плутарха.
— И в выпивке отказываешь себе?— не унимается он. — Ты вроде раньше был не против.
— Ну нет, брат,— говорю я.— Это святое. Выкраиваю на две бутылки самой дешевой водки в месяц. На выпивку и курево они обязаны нам дать, иначе все рухнет. Вот Михаил Сергеевич попробовал запретить, и что из этого вышло?
Мы молча проезжаем мимо Савеловского вокзала на Дмитровское шоссе. Скоро мой дом, а про “дело” ни слова пока.
— Послушай, я хочу тебе помочь,— начинает он то, ради чего мы едем. — Давай я буду платить тебе еще одну пенсию.
— И что я должен делать?
— А ничего.
— То есть как?
— Просто гулять по улице,— объясняет он, — дышать свежим воздухом. У меня одна “телка” живет в твоем районе, ты будешь давать ей ключи от своей квартиры по телефонному звонку. Мне негде с ней встречаться.
— Нет,— говорю я.
— Почему?
— За тридцать лет на стройке,— растолковываю я,— я не заработал себе на костюм и пальто, но у меня есть кооперативная квартира и кусок хлеба, это единственное, что у меня есть, и я этим очень дорожу. Я не хочу, чтобы по телефонному звонку меня выкидывали из дома. Мне это унизительно.
— Я тебя не понимаю. Может быть, ты отказываешь мне из религиозных соображений? Ты, говорят, стал набожным, ходишь в синагогу?
— Нет, только то, что я сказал. А мораль читать я не собираюсь никому: глупо и бесполезно, это дело совести каждого индивида. У тебя есть право выбора: жить так или иначе, как ты хочешь сам.
Он тормозит и высаживает меня возле дома.
VIII
Сегодня в торжественной обстановке и в приподнятом настроении наш добрый друг, учитель и наставник реб А.К. вручил нам каждому по десять американских долларов, стипендия за три месяца учебы.
Деду из “Памяти” не дали ни гроша, поскольку он не еврей, а просто их обожает. За обожание здесь денег не дают. Я про себя решил, что он в накладе не останется, и “та фирма” ему компенсирует моральный ущерб как представителю национального русскоязычного меньшинства в синагоге.
Давать стипендию, да еще в таком неслыханном объеме, ему, по сути дела, не за что: он за два месяца не усвоил даже первой буквы еврейского алфавита. Но он теперь переключился на другое: просит у всех домашний телефон.
Вся эта атмосфера награждения и вручения чем-то напомнила мне ежеквартальные собрания партийно-хозяйственного актива в Доме культуры мелькомбината “Красный мукомол” по случаю победы в социалистическом соревновании неизвестно с кем.
По идее мукомол должен быть белым от мучной пыли, но это несовместимо с идеологией большевизма, и для поддержания красного цвета лица и носа с фиолетовым отливом всем победившим, но ни сном, ни духом не ведавшим о своих противниках, вручали в конверте по пять рублей на водку и грамоту с портретом Ильича, как теперь додумались “правые” мудрецы — самого главного сиониста на белом свете.
Этими грамотами в каждой российской семье забиты все полки семейных архивов, а пустая тара из-под водки давно сдана в приемный пункт стеклопосуды. Жаль эти грамоты выбрасывать: вождь мирового пролетариата на них такой одухотворенный, а вот бумага очень плотная, не знаешь, к чему ее приспособить. Сколько лесов вырубали на эти грамоты, уму непостижимо. Лучше бы они нам бесплатно по паре табуреток выдали на кухню.
Реб А.К. сиял от счастья, вручая нам по десять долларов, а сколько стоило ему трудов их вырвать у начальства, он даже объяснять не стал, он просто закатил глаза.
Благотворительная помощь так мала теперь, так мала, что даже преподавателям не хватает.
Но справедливости ради я должен сказать, что для стариков благотворительная помощь доходит полностью, есть примеры. Наши старики — это святое, их обидеть — великий грех. “Почитай отца своего и мать свою”, гласит пятая Заповедь. Стариков у нас уважают, редко какой выродок бросит своих родителей; из тех, кто остается в России, большинство сами не хотят уезжать: вросли корнями или не желают быть в тягость своим детям. Конечно, жизнь у них не сладкая, но делается многое, чтобы им помочь: посылки с продовольствием, обслуживание на дому и т.д.
А мы еще не старые, можем себе сами заработать на хлеб и ходим в синагогу не за коврижками, нам нужно пообщаться, узнать побольше о своей истории, выучить язык и, наконец, поспорить с реб А.К.
Вот у него сегодня праздник, он улыбается и счастлив, что смог для нас добыть какие-то крохи от большого благотворительного пирога. Спасибо, реб А.К., мы благодарим вас за труды.
IX
Шабат. “Соблюдай день субботний”— гласит четвертая заповедь — один из непреложных законов иудеев, человек обязан отдыхать в этот день, исключение делается лишь для тех, кто спасает чью-то жизнь, либо защищает себя, свою семью или жизнь своего народа. В шабат нельзя не только заниматься делом, но даже зажигать огонь, и в религиозных семьях заранее готовят еду и хранят ее в термосах.
Несоблюдающий эти правила в глазах религиозной общины — отступник, нееврей. Стало быть, я еврей в седьмой степени, ибо я так ленив, что готов устраивать шабат все семь дней недели, но это, к сожалению, невозможно.
Следовать этому правилу легко, когда живешь в религиозной семье, здесь не возникает никаких противоречий, но там, где к вере пришел уже взрослый человек, того и гляди, созреет драма, ибо отправление религиозных правил подчас мешает жить другим, и близкие начинают думать, что их глава семьи сошел с ума, и часто обращаются к знакомым психиатрам.
— Мне кажется, я все продумал,— с мукой в глазах говорит мне Бронислав. — Моя жена предусмотрительно приготовила еду еще в пятницу, все в термосы закрыла, чтобы не нужно было зажигать газ в субботу, я даже в холодильнике вывернул лампочку, не дай Бог, дверцу откроешь, а там загорится свет.
Он затягивается сигаретой и делает паузу, дабы сообщить мне самое страшное, что произошло потом.
— И ты представляешь,— продолжает он, искренне переживая произошедшую трагедию,— она ночью пошла пописать и врубила в туалете свет. Я до утра не мог заснуть от огорчения. Мы молча курим, не зная, как реагировать на это жуткое святотатство.
— Я к этой первой в жизни своей субботе готовился за две недели,— никак не может он успокоиться,— сколько брошюр перечитал, и надо же — такая неудача.
— Первый блин всегда комом,— говорю я,— нужно было оставить свет включенным, тогда не пришлось бы зажигать.
— Верно, командир, мой прокол,— соглашается он.— И еще одно: с этой свининой, будь она трижды проклята! У меня жена русская, такая преданная, любящая женщина, она ради меня и сына все готова вытерпеть, а вчера мне говорит: “Славик, я не знаю, чем мне вас кормить, куда ни сунешься, кругом одна свинина, ее, наверное, только в сахар не добавляют. А вам нужно мясо три раза в день: вон вы у меня какие мужики здоровые”.
Гляжу на Бронислава и понимаю его жену: мужчина он крепкий, основательный, сразу видна военная выправка.
— Мы раньше это сало так с сыном наворачивали, что только хрустело за ушами,— продолжает он печально,— а сын у меня такой же амбал, как и я, буквально копия. И вот теперь из-за моей веры у Лидочки одни неприятности. Если бы ты знал, какие она раньше свиные отбивные нам готовила, да еще с жареной картошкой… Это что-то с чем-то!
Он с такой ностальгией вспоминает свое недавнее не религиозное прошлое, что мне становится его искренне жаль. Ну, спрашивается, зачем так мучиться.
— Что мне делать, подскажи, просит он совет,— ты у нас самый старший в миньяне. Я говорил с реб А.К., а он долбит свое: “У нас 365 запретов и все нужно соблюдать!” Хоть ты тресни, а есть ведь хочется.
Я с завистью гляжу со стороны на эту прекрасную семью, где, без сомнения, все держится на женской доброте, терпимости и любви к двум сильным и, конечно, любящим ее мужчинам. Я представляю себе мысленно эту счастливую женщину, готовую все отдать, лишь бы им было хорошо, и мне очень хочется им помочь.
Мне ясно, что они не смогут переломать весь жизненный уклад, сложившийся годами, да и не нужно его ломать, вера у человека должна быть в душе, а не только во внешних ее проявлениях.
— А ты иди в реформистскую синагогу,— советую я,— и с верой будешь, и без этих жестких ограничений. Зачем терзать себя и близким людям создавать проблемы.
— Спасибо, Вольф, — говорит он,— ты настоящий реб, я рад, что познакомился с тобой.
X
Свой первый рассказ я написал по принуждению в пятнадцать лет. Это были две странички из школьной тетради, и в каждом предложении была частица “как”. До сих пор не знаю, когда перед ней ставится запятая, а когда нет.
Лия Александровна, наш классный руководитель и педагог от Бога, учившая нас русскому языку и литературе, преследовала, видимо, две цели, давая нам задание написать короткое сочинение на свободную тему: узнать, что мы за люди, и заодно поупражняться в синтаксисе.
Ну, я и выдал. “Как я поднимал сельское хозяйство”,— назвал я этот опус. Летом нас всем классом отвезли в колхоз на помощь селянам, и все убожество, которое я там увидел, легло в основу коротенького сочинения.
Мне здорово помогла частица “как”, она тащила на себе весь сюжет, горький и весьма саркастический, и я ее вставлял в каждое предложение. Первый раз этот опус читала дома вслух своим родителям-педагогам сама Лия Александровна, вторично его огласили на педсовете, куда пригласили мою мать. — Ваш сын — готовый буржуазный корреспондент, из тех, что лазают по нашим помойкам. Это идеологическая диверсия,— порадовал мою родительницу директор школы и добавил:— Мы сообщим в партком к вам на почтовый ящик, как вы воспитываете своего ребенка, будущего строителя коммунизма.
— Вольф, что ты наделал!— в слезах сказала мать, придя домой.— У нас с завода всех евреев выгнали, осталось двое: я и отчим. Что мы будем делать, если нас сейчас попрут.
Все, слава Богу, обошлось, но в третий и последний раз, когда его читали в классе, я почивал на лаврах. Хохот стоял после каждой запятой, у Лии Александровны самой сводило челюсти от смеха, и иногда она, не сдерживаясь, смеялась со всеми вместе, но в конце, вдруг посерьезнев, она сказала: “Да, это остроумно, но посмотрите, какая здесь издевка над нашими временными трудностями. Чем виноваты эти честные труженики? В этом сочинении пять ошибок, и я поставила двойку. Я требую, чтобы он написал еще один рассказ”. Пришлось писать еще один о рыбной ловле.
На некоторое время я стал героем в классе и понял, что такое признание, а девочка, круглая отличница и умница из очень состоятельной семьи, от которой я глаз не мог оторвать, призналась мне в любви.
Ничего подобного я больше в жизни не испытывал, такого больше не было, мы с ней недолго были счастливы: она привела меня к себе домой, и тут я понял, что нам не по пути: я был изгой, полунищий еврей из коммуналки, а у них ходили по коврам и ели на скатерти.
Не знаю, почему я взбунтовался: я, наверное, понял, что ничего хорошего у нас не выйдет. После школы наши пути разошлись, она поступила в университет, а я — в захудалый институт — лишь бы только пройти.
Перед замужеством она назначила мне встречу, и мы на скамейке в парке выкурили одну сигарету на двоих. “Будем считать, что я тебя поцеловал”,— подумал я тогда.
Все давным-давно прошло, но и сегодня эта крупица грустного человеческого счастья согревает мне душу.
Спасибо тебе, Галя!
Я спрашиваю себя: почему человек берется за перо? И отвечаю: он не в ладу с собой и окружающей действительностью — это и есть побудительный мотив творчества, а творчество — великий лекарь от всех душевных катастроф и потрясений.
Потенциальным пациентам дома скорби я рекомендую карандаш и чистый лист бумаги — очень помогает, проверено. Но при одном условии: если судьба поставит перед вами женщину, которая вас подтолкнет на подвиг творчества.
Надо глядеть не внутрь себя, прокручивая одни и те же кадры из обид, непонимания и эгоизма близкого человека, а вокруг, и вы увидите прекрасное и доброе создание — женщину с благородным лицом, как у вашей матери, и вот тогда берите ручку и чистый лист бумаги.
Уже через двадцать пять лет после Гали, когда я в одиночку, без посторонней помощи, без надежды на успех, выползал после очередной душевной аварии с семейного поля битвы, уже из-за той грани, где начинается распад психики, я увидел эту женщину.
Профсоюз мне дал путевку в санаторий под Рыбинском , а знакомый врач наспех сочинил диагноз, чтобы получить санаторно-курортную карту: вегетативная дистония.
После ночного поезда я влез в санаторный автобус и забился в угол на заднем сиденье, но не тут-то было, рядом шлепнулась какая-то непотребная деваха, и имея в виду, по-видимому, меня, громко всем заявила: “А этот будет мой”.
Вот тебе и дистония, чтоб вы все провалились! С тоской подумал я и повернулся в обледенелое окно.
Ту женщину, о которой я упомянул, я увидел дня через три в фойе перед столовой и потерял дар речи.
Ирина десять лет назад произнесла эту фразу, впервые увидев меня, а близкие мне сразу передали. Я пожал плечами и посмеялся: я никогда не верю женским комплиментам — это крючок с наживкой.
Но то же самое произошло со мной: я потерял дар речи и остолбенел, я не мог оторвать от нее глаз: передо мной стояла моя мать, но это была моя ровесница.
Две недели я не решался к ней подойти и познакомиться, стеснительность мешала, такая милая интеллигентная женщина, как оказалось после, главный лечащий врач в одной из больниц под Ярославлем, могла принять меня за одиозного санаторного ловеласа и оскорбиться. Но она поглядывала на меня с интересом и явно различала среди всех прочих.
За эти две недели я написал три рассказа, мог бы и больше, поскольку темы появились как-то сразу, но приходилось отбиваться от размалеванной девахи из автобуса.
Забудешь ключ повернуть в замке, сидишь, стучишь на машинке, вдруг открывается дверь без стука и вваливается эта автобусная шалава.
— Писатель, дай электрическую бритву!— не просит, а требует она.
— Для чего?
— Побрить под мышками,— она поднимает руку и демонстрирует запущенные черные заросли.
— Не дам,— говорю я в раздражении,— и вообще в дверь стучать положено прежде, чем войти,
— Подумаешь, какой культурный!— девица хлопает дверью и исчезает.
— Чтоб тебя черти взяли!— думаю я и час лежу, не могу собраться с мыслями. И так ежедневно.
Наконец рукопись готова, и я, набравшись мужества, подхожу после ужина к незнакомке и, протягивая свернутые в трубочку рассказы, говорю: “Это вам вместо цветов. Не сочтите за труд, прочитайте”.
— Спасибо,— говорит она очень доброжелательно и мило улыбается зелено-карими глазами. И главное — ни капли удивления, как будто все так и должно быть и нет здесь никакой странности.
Ночь я не сплю и вижу себя со стороны: подходит к незнакомой женщине какой-то идиот и вручает ей даже не стихи, что было бы еще простительно, а шизофреническую прозу.
Так стыдно, что и перенести нельзя; и я решаюсь уезжать домой, черт с ней, с путевкой! Утром позавтракаю и на автобус.
Бочком, стараясь раствориться среди остальных, с утра тащусь в столовую на поролоновых ногах и вижу с ужасом, что, отделившись от стены, она делает мне шаг навстречу.
— Теперь я знаю ваше имя,— весело говорит она и протягивает мне горячую ладошку,— хотя вы могли бы это сделать гораздо раньше. А меня зовут Лида. Ваши рассказы мне очень понравились, и я оставляю их себе.
Так мы познакомились, и мир сразу изменился.
По всем законам жанра из-за облака выскочило и засияло солнышко, и мы с ней гуляли по хрустящему мартовскому насту. За день мы узнали друг о друге все, это был какой-то водопад откровенности. У нее благополучная, обеспеченная жизнь, прекрасная семья, дочь вот-вот престижно выйдет замуж, муж — крупный исполкомовский работник, а сама она трудится из любви к своей профессии врача.
Неделю мы с ней общались на прогулках, и ни одной минуты нам не было скучно. Мне было так тепло, спокойно и уютно рядом, что я однажды у нее спросил:
— Доктор, у вас шприц с собой?
— Да, конечно, в сумочке.
— А адреналин?
— Вы что, Вольф, умирать собрались?
— От счастья, доктор.
— Тогда я пальцем не пошевельну,— засмеялась Лида,— это самая лучшая смерть.
До конца смены мы так и не перешли на “ты”. Я уезжаю первым, и она провожает меня до автобуса.— Давайте, Вольф, я вас вылечу,— предлагает она на прощание,— у вас острый хандроз. Приезжайте ко мне в больницу в любое время без направления, когда захотите.
Автобус показывается из-за поворота, и она уходит. Я оглядываюсь и вижу, что она смотрит мне вслед. Лица уже не видно, одно белое пятно.
У меня опять был выбор, но я не поехал…
Спасибо вам, доктор Лида!
После той встречи, которую подарила мне благодетельница-судьба, я написал две повести и твердо встал на ноги. Когда-то мне очень хотелось опубликовать эти наивные записки, но теперь я смотрю на них с нескрываемой иронией, хотя в них, может быть, и была Божья искра. Но дело не в этом.
Мой талант, как семечко, занесенное ветром между шпал железной дороги, оно зацепилось между камнями за крохи земли, и вырос кустик: маленький, запыленный, чумазый от мазута, но живой.
У него нет никаких перспектив, никогда он не вырастет в дерево, сколько бы он ни старался, он так и будет чахнуть, и поезда, которые беспрерывно над ним грохочут, оборвут ему листья и веточки, обольют кислотой и бензином, и ничего здесь не поделаешь, просто так получилось, никто не виноват.
Ветер дул не в ту сторону…
XI
Конец весны и лето я живу в деревне, здесь у меня хибара-развалюха и огород, дом Цветова — напротив моего, и наши общие треть гектара обнесены одним общим забором, который мы собрали из разной рухляди. Очертим круг общения: соседка справа — Файка. Если представить себе босое, непомерно длинное коромысло с красным платком на макушке — то это ее портрет. Одежда — разноцветное тряпье, не хватит красноречия его описывать. Файкин сожитель Леня, пентюх лет под шестьдесят, ее ровесник и бессменный собутыльник, появляется здесь, чтобы пропить зарплату и получить от пассии поленом по уху или просто пару оплеух. Он по профессии печник-неудачник, все сляпанные им печи через три года разваливаются, и опечаленные клиенты стоят у него в очереди по второму и третьему разу. Он обеспечил себя работой на вечную жизнь… Файкина черная коза — профессиональная стерва и разбойница. Когда хозяйка пьяная, а это так же неминуемо, как восход солнца, коза проникает в огород и пожирает все подряд, за исключением того, что она успела растоптать. Растоптанное она не жрет, видимо, из брезгливости. Но начинает она всегда с десерта — обдирает кору с яблонь. Посадишь саженцы по весне, а в следующем году все надо начинать сначала, эта тварь сожрала бы, наверное, и забор, но ей мешают гвозди. От этого жуткого тандема в природе нет лекарства.
Кроме козы, у Файки пятеро овец и поросенок Боря, названный так в честь профессора Цветова, в благодарность за его личные достоинства и крупный вклад в отечественную геофизику.
Чуть дальше — братья Верзины, которые пропили все, кроме пасеки, оставшейся от отца, они уже год без работы, но пьяные каждый день.
Глядишь на них и думаешь, что цивилизация существует на другом конце Вселенной, а не на нашей планете, здесь еще не было ни Гомера, ни Рафаэля, ни Чайковского.
Пьянство — это не только российская беда, это общечеловеческое несчастье, но в России у пьяниц другой статус, чем где бы то ни было; пьяниц в России не любят, но оправдывают и жалеют.
В метро пьяница-бомж лежит на сиденье, растолкав грязными сапогами пассажиров, и спит. Никто его не тронет: священная корова.
Натворит что-нибудь негодяй, и на все упреки, улыбаясь, отвечает: я же пьяный был, вы что, не видели?
Пьяный? Ну, ладно, иди с Богом.
Сами пьяницы поразительно изобретательный народ, они, как правило, артисты и хорошие психологи. Это очень тонко подметил Д.Стейнбек в прекрасной книжке “Квартал Тортилья-Флэт”.
Но я как патриот, причем, центристский, а не правый и не левый, со всей ответственностью заявляю, что наш российский пьяница ничем не уступит своему американскому коллеге. Хотите получить пример из жизни? Пожалуйста…
Казалось бы, из дома уже все вынесено, осталась одна кровать, на которой развалился хромой голодный пес, но нет! Еще не все потеряно, на белом свете еще много неодураченных людей, и наши пьяницы идут на “халтуру” к дачникам и предлагают им построить баню.
Да и материалы у них есть, припасли еще зимой, и трактор — подвести необходимое, и инструменты. Бригада в сборе, вот они умельцы, руки золотые.
О цене с незадачливым хозяином они торгуются недолго, чтобы, не дай Бог, не спугнуть. Внимательно осматривают место, где хозяин задумал строить баню и делают ценные замечания. Потом бьют по рукам, пьют магарыч, обедают (хозяйка бегает вся в мыле), берут аванс и исчезают.
Через неделю у нас в деревне появляется не в шутку растревоженный хозяин: когда начнете строить? в чем задержка?
Трактор поломался, говорят они, показывая на груду металлолома, ржавеющую уже пять лет у церкви, не на чем лес подвезти. У них не только леса, трактора, но даже спичек в доме нет, один пустой стакан стоит на подоконнике.
Человек, попавший к пьяницам в кабалу, дает еще аванс на ремонт трактора и подвоз материалов. И все начинается сначала.
Но есть хозяин ушлый и аванс не даст, пока не привезут стройматериалы. И это не беда, для него есть другой прием, и его, как пить дать, облапошат, поскольку выпить очень хочется.
Когда меня в деревне не было, они украли в моем сарае 60 листов шифера и отвезли его во Фролово. Хозяин понял, что имеет дело с солидной фирмой, дал им деньги за шифер и аванс за работу, которая предстоит.
Деньги они мигом пропили, а совхозное начальство реквизировало у несчастного хозяина ворованный материал, поскольку он не мог представить доказательств, что он его купил.
И, наконец, есть третий, но самый худший вариант, потому что надо попотеть. На этот раз хозяин попался не только ушлый, но битый-перебитый, обманутый сто раз подряд, на нем и пробу негде ставить, но для такого тоже есть небольшой сюрприз.
Такой рачительный хозяин, к несчастью для себя, собрал деньжонок, припас необходимый материал и никаких авансов давать не собирается.
Нет и не надо, соглашаются работники, расплатитесь, когда закончим дело, но только нам на что-то надо жить. Денег не даете, так кормите три раза в день и водочкой поите, а спать мы будем здесь, в сарае.
Бьют по рукам, пьют магарыч и приступают к делу, предварительно украв у нас с Цветовым все инструменты.
Через неделю хозяин понимает, что он попался на крючок, но сделать уже ничего не может, они уже порезали и изуродовали весь стройматериал, сожрали годовой запас тушенки и выпили весь спирт “Рояль”. Остановить процесс уже нельзя, придется эту чашу пить до дна. И человек мечтает только об одном: чтобы жена не догадалась, что это “липа”. Она, бедняга, сбилась с ног, обслуживая эту пьяную ораву, сказать ей сразу, что баня и двух лет не простоит, нельзя — и негуманно, и можно авторитет потерять. Да черт с ней,с этой баней, скорее бы все это кончилось, думает хозяин и говорит жене:— Ты, Клава, не суетись, свари им одной пустой картошки.— Нет, Павлик, так нельзя, смотри, как они работают, все мокрые от пота,— отвечает жена Клава.
Попариться разок-другой с супругой в этой горе-бане, думает хозяин, может быть, удастся, но денежки придется отдавать, вон как мужики стараются, пыхтят, а не заплатишь — они ее зимой сожгут.
Словом, одна и та же схема: украсть, продать или слепить халтуру, а деньги — на пропой. Отечественный бизнес: ограбили палатку, водку продали, а деньги пропили.
Нет, что ни говорите, американцы все-таки попроще: ну кому из них придет в голову продавать водку? Наш пьяница куда как изощренней, самобытней, с эдаким вывертом…
И что интересно, внешне и в общении наши пьяницы такие же, как и все люди, не злодеи, не монстры — простые симпатичные мужики.
Вот обокрали меня, пропились, через неделю приходят, как ни в чем ни бывало, здороваются за руку, смотрят в глаза, как, мол, жизнь, спрашивают, дай закурить, нет ли выпить чего? 0бычный доброжелательный с юмором уровень общения, как у нас с Цветовым.
Они как бы говорят: а чего стесняться? Украли по пьянке, продали по пьянке, халтуру лепили по пьянке, ну чего не бывает?
Вот если бы трезвые такое натворили, то это грех, а с пьяного какой спрос, пьяный не виноват.
Пьяница в России то же, что корова в Индии.
XII
Тетя Шура, местная праведница, она же крепостница, имея в виду ее суровость по отношению к мужу, дяде Коле, узнав, что я развелся со второй женой, переполошилась не на шутку.
— Да что это тебя угораздило, такая женщина хорошая, я ее очень жалею. Тебе жениться надо, Вовунчик,— решительно прошамкала она,— негоже мужику одному. Верно, Коль? Вот я помру скоро — помаешься один.
Им обоим под семьдесят, старые и больные люди, без зубов, она мучается ногами, а дяде Коле в прошлом году отняли желчный пузырь. “Скорая” не могла доехать до деревни, так его с жесточайшим приступом каменно-желчной болезни три километра трясли в тракторной тележке. Ничего, выжил и даже бросил курить. Тетя Шура женщина крупная и сильная, я видел, как она косит и таскает на себе траву, перекинув веревку через плечо, а дядя Коля маленький, еле достает ей до плеча. Он мастер на все руки; что косу отбить, что по плотницкой части — все мигом сделает и улыбается довольный. Хороший характер!
— Есть тут в Березниках одна женщина,— говорит тетя Шура,— аптекарша, не простая, как раз под тебя. Схожу-ка я завтра за хлебом. А ты когда пойдешь в магазин?
— В субботу.
— Ну и ладно,— соглашается она.
Я и забыл об этой болтовне. В субботу утром по непролазнейшей грязи тащусь в Березники за белым хлебом. И повезло: купил три батона, на неделю хватит.
В магазине никого нет, за мной, пока я разглядываю витрины, пристраивается такая плотная бабец, лет эдак шестьдесят, может, с гаком и так игриво на меня косится.
— Это вы что ли один живете в Верзине?— спрашивает продавщица.
— Да,— говорю.
— А вот у нас женщина, тоже одна. В аптеке работает.
— Вдова,— говорит о себе в третьем лице аптекарша,— баба-огонь.
— Нет, говорю я,— с меня довольно. Я этот номер уже дважды проделал, теперь сыт по горло.
— Баба-огонь,— гнет свое свое аптекарша. Она хоть и не простая, но словарный запас могла бы и пополнить.
— У ней свой дом,— “козыряет” продавщица.
— И корова,— нажимает сбоку аптекарша.
— И корова,— переводит мне продавщица, ибо общаемся мы через нее. Глядеть аптекарше в глаза я, честно говоря, боюсь, мне кажется, у нее взгляд удава перед жертвой.
Нет, надо что-то делать, иначе они меня сейчас под белы рученьки поволокут под венец в ближайший сельсовет.
— У меня повышенные требования к женщинам,— говорю я серьезно.
— Какие?— в один голос спрашивают обе.
— Мне нужно, чтобы она пила, курила и шлялась по мужикам,— отвечаю я.
— Зачем вам это?— разевает рот продавщица, но в глазах у нее уже видны искорки смеха.
— В женщине должна быть изюминка,— говорю я мрачно и со злобой,— женщина не должна быть пресной. Иначе жить будет скучно и неинтересно.
Первая претендентка сразу отпала, она не проходила ни по одному требованию.
— Таких баб навалом,— смеется продавщица,— у нас в деревне с десяток наберем.
— Не скажите,— уточняю я,— бывает, что курит и шляется или, допустим, пьет и шляется, а то и вовсе не шляется, а пьет и курит. А мне надо, чтобы букет был.
— Водку брать будете?— спрашивает продавщица.
— Денег нету, я на пенсию живу.
— А почему не работаете?
— Не хочу.
Думаю, что на этот летний сезон претенденток больше не будет.
Ну и тетя Шура! Ну и крепостница!
XIII
Сколько дочерей было у Тевье-молочника? Много, а у меня всего одна единственная, Соня, но я считаю, что у меня трое детей: кроме дочери, еще зять Юра и внук Женя по прозвищу “Женя-Чмокин”, я его так прозвал за то, что он очень забавно чмокал соской. Cмешно.
Рука не поднималась писать эту главу, а никуда не денешься, придется все пережить сначала.
Таможня. Шереметьево.
Дети уезжают в Израиль…
И через десять дней начнется война в Персидском заливе. Я и сейчас не понимаю, как я мог их отпустить…
Дома, у первой жены, которая сейчас здесь в аэропорту вместе со мной, мы сто раз перевзвешивали вещи — ничего не получалось: десять килограммов лишних. Положено 20 кг на человека, а у нас больше. Махнули рукой, черт с ним, что будет, то и будет, выкинуть нельзя ни одной вещи, все самое необходимое для начала новой жизни.
Время — полночь, а внук не спит у меня на руках, он возбужден и тоже нервничает, я его отвлекаю, как могу, пока Соня с матерью, обнявшись, плачут в уголочке, пока Юра в очереди катит тележку с нехитрым скарбом к барьеру, где идет досмотр.
Народ кругом, как и в обычной жизни, самый разный: от респектабельных господ, которые едут к долларам, до нищеты, собравшей все пожитки в застиранную скатерть.
Вот вижу в очереди внуков, везущих деда-инвалида в коляске, у него вся грудь на левой стороне костюма в орденских планках. Этому дедушке уже никто не скажет: “Ты, жид пархатый, отсиживался в Ташкенте, пока мы кровь проливали”. В Израиле так не принято говорить, там стариков и ветеранов уважают.
Пришла моя пора прощаться с дочерью, какие слова ей сказать? Как поддержать, не знаю. Сажусь с ней рядом, глажу по головке, улыбаюсь.
— Папа,— говорит она и прижимается мокрой щекой к моей ладони, — папа, мне страшно.
Мне самому страшно, а девчонке двадцать четыре года, сыну всего полтора, и никого у них там нет. И главное: война на носу…
— Все будет хорошо, зайчонок,— улыбаюсь я, — ты же знаешь, какая у меня счастливая рука. Я что ни посажу, все вырастет. Вот и ты у меня какая большая стала, совсем взрослая женщина, на тебе семья держится, береги мужиков. И не забывай, что у тебя есть отец и мать, всегда можно опереться, ты не одна не белом свете.
Все, Юра у барьера, начинается таможенный досмотр. Досматривать там, собственно, нечего. Соня, как натянутая струна, спокойно и с достоинством отвечает на вопросы. Деньги? Пожалуйста, вот они четыреста пятьдесят долларов на семью, больше родина не разрешила. Нет, советских денег нет. Можно идти?
Соня отрывает сына от плачущей Нины, целуемся, и они уходят за барьер. Теперь весы. Душа изболелась за эти лишние десять килограмм. Пропустят или нет?
Пока взвешивают вещи, Женя-Чмокин, которому давно пора спать, толкает перед собой пустую тележку, путается у всех под ногами. Живая символика, думаю я, новая жизнь, новая страна, все нужно начинать с нуля.
Подходит к барьеру Юра, показывает три пальца, и я протягиваю ему триста рублей. Таможенники все видят, но не препятствуют, у них там на весах, наверное, мешок с деньгами.
Остался паспортный контроль, и они уйдут в “отстойник”, там можно внука уложить на диванчик, а пока он дремлет у Сони на плече, а на другом плече у нее тяжеленная сумка: еда в самолет, Женькины вещи, все, что не подлежит взвешиванию.
Я стою на цыпочках, вытянув шею, и пытаюсь ее последний раз разглядеть, но далеко, ее почти не видно.
Она проходит паспортный контроль, оборачивается к толпе у барьера и кивает на прощание головой. Она нас не видит, просто знает, что мы здесь. Потом она исчезает. Увидимся ли мы еще когда-нибудь.
Я гляжу на то место, где она только что стояла, и давлюсь слезами. Теперь уже можно.
XIV
— Праведники есть в каждом народе, и мы их всех почитаем,— сказал реб А.К. уже перед самым моим отъездом в деревню. Святые слова.
Больная семидесятилетняя старуха с опухшими ногами машет косой, чтобы прокормить себя, своего мужа и подать Христа ради всем этим пьяницам, которые идут к ней каждый день с протянутой рукой. Дай на водку, дай картошки, дай жиру, дай семена, дай хлеба — есть хотим, и все дай, дай, дай…
Тетя Шура ругает их за глаза, сердится, но что-нибудь дает, чтобы не сдохли с голоду, и время от времени она предлагает им работу, с которой ни ей, ни дяде Коле уже не справиться: навоз убрать, перетаскать в сарай сено, выкопать и перенести в дом картошку, а запасает она каждый год около пятидесяти мешков. У нее несколько коз, куры и поросенок. Корову вот уже три года она не держит: нету сил.
Я гляжу на нее, и мне больно за страну: столько земли вокруг пустует, солнышко светит, и что ни посадишь — все растет, и воевать с нами никто не хочет, во всем мире нас боятся как варваров, как дикарей, так почему же люди ходят с протянутой рукой?
У “правых” ответ всегда короткий и простой, как очередь из автомата: “Евреи виноваты, споили весь народ”. Кто читал В.Соловьева, его статью о национальном вопросе в России, тот знает, что это ложь. Там, где евреи жили в России, в черте оседлости, на правом берегу Днепра, крестьяне жили лучше и пили меньше, чем везде.
Вот я еврей, я взял в руки лопату, вскопал фактически целину, унавозил землю и посадил все, что хотел. И говорю друзьям: “Берите, мне столько одному не съесть”. И, между прочим, все вручную. Старухи по всей России машут косами, а в городе газоны стригут машинкой. Мы всю планету обеспечили танками, автоматами и ракетами, раздали оружие каким-то темным людям, которые, не зная грамоты, быстро научились нажимать на спусковой крючок. Раздели догола свой народ, чтобы раздать военную заразу всему миру.
Так неужели сложно сделать удобную легкую бензокосилку для тех, кто нас кормил последние семь десятилетий? Наверное, это проще, чем слепить на конвейере “макарова” или “калашникова”.
Осталось уже немного, пойдем с косой в третье тысячелетие. Лично мне стыдно перед всем цивилизованным миром за эту дикость, мне стыдно, потому что я здесь живу — а значит, виноват, как и все граждане, за этот идиотизм.
А жилье? А дороги? Еще А.С.Пушкин назвал наши дороги “корытом с грязью”, но мало что изменилось. А вот о жилье можно сказать: недостойно современного человека жить в этом деревянном анахронизме. Кирпич, бетон — вот современный материал, он не горит, и в нем вполне комфортно жить, плюс автоматический котел на газе или солярке, чтобы была горячая вода и отопление. И не надо лес сводить, скоро дышать будет нечем, все кругом уже порублено, брошено и не вывезено, мы ходим собирать туда малину.
Мне скажут: где взять цемент на это дело? Есть ответ: мы живем в стране заборов, давайте перестанем строить железобетонные заборы — и хватит на дороги и жилье.
Оглянешься вокруг себя в Москве — кругом одни заборы, а что за ними прячется, все знают, это не секрет: разбитые машины, хлам, какой-то мусор, вся земля залита машинным маслом и бензином, какое только непотребство есть на белом свете, все здесь нашло свое законное место. И в завершение этой картины: мужики в нестираной три года робе, сидя на корточках и разложив газету прямо на земле, лихо разливают на троих бутылку водки.
За заборами мы скрываем свое убожество.
Мне возразят: охрана нужна, секреты и так далее. Мы всем народом убедились, что ни охрана, ни заборы не помогают, они нужны для камуфляжа, чтобы наши начальники выглядели посолидней, а танки, пулеметы, автоматы проходят сквозь заборы, как будто их и нет, как Файкина коза в мой огород.
Пока не будет в России дорог и жилья для крестьян, она останется нищей и босой, а это опасно для всего человечества, ибо мы все и здесь, и там сидим на одной пороховой бочке, может быть, сытые граждане в других странах этого не понимают, но это так и есть.
Я гляжу в окно и вижу, как тетя Шура, отмахиваясь от слепней и комаров, машет косой, а это означает, что нынче мы будем сыты и кое-как перебьемся. Я вчера к ней заходил, счастливая старуха и довольная, вся светится добром. В чем дело, спрашиваю.
— Я, Вовунчик, купила гроб,— говорит она,— полпенсии отвалила, но зато теперь спокойна. Не страшно тебе, Коль, остаться одному?
А вдруг и правда, не приведи Господь, она помрет, что тогда? И мысленно я говорю всем господам, которые и здесь, и за пределами России: надо что-то делать, пока она жива, иначе будет поздно…
XV
Вечером, в самый канун отъезда из Москвы, позвонил мне тот самый приятель, у которого “телка” живет в моем районе, разговорились, то да се.
— И где же ваш хваленый Бог, куда он смотрит?— спросил он. Я не нашелся сразу, как ему ответить.
Вопрос, действительно, не простой.
Я и сам раньше думал, что миром правит Зло, что именно оно является движущей силой истории, оно как бы причина, а Добро есть следствие Зла, защитная реакция общественного организма.
И, правда, почему Бог, если он есть, молчаливо взирает на это безобразие? Так ставит вопрос обыватель, неверующий человек, и в этом есть своя логика.
Что на это ответить?
Бог — не правительство, не народ, и не милиция, чтобы с дубинкою в руках гоняться за всяким негодяем и наводить порядок в нашем бардаке.
Бог дал нам законы, по которым мы должны жить, если хотим, чтобы мы всем человечеством выжили, и главную заповедь: не делай другому зла, иначе оно вернется к тебе…
Я говорю это так, как я сегодня понимаю Тору.
А мы убиваем, крадем, залезаем в чужую кровать, родителей своих не почитаем, а просто их сдаем в дом-тюрьму для престарелых, завидуем друг другу и главное: врем, врем и врем на каждом шагу.
И при этом жалуемся, что все плохо, миром правит Зло, и опять же Бог не досмотрел, не покарал вовремя, не предупредил беды, а, видимо, мог бы, коли захотел.
А почему Он, собственно, должен “хотеть” этим заниматься? Это не Его вопрос, а дело нашей жизни. Чем человечество будет заниматься, если ему все устроят в идеальном виде?
В нашей “Кабале” есть прекрасная мысль: как глядеть в глаза человеку, который даст тебе все, что ты хочешь и не хочешь? Любое твое желание будет тут же исполнено, он одного только не может: избавить тебя от своих благодеяний.
Стыдно глядеть в эти добрые глаза, но это касается только тех, у кого есть совесть. Но говорить о Боге и о вере, не имея совести, просто неприлично, поэтому круг очерчен здесь довольно четко, и посторонним это неинтересно, их вежливо просят удалиться.
Язык не поворачивается осуждать человека, но со своим приятелем на эти темы я дискутировать не в состоянии, есть вещи, которые нельзя обсуждать на кухонном диалекте. Оставим его вопрос без ответа…
XVI
Тевье-молочнику, как известно, в полном соответствии с законом о товарно-денежных отношениях платили деньги за выпитое у него молоко.
А директору совхоза Игорю Александровичу не платят, сколько он ни бьется. Год назад этот молодой тридцатилетний учитель физкультуры из местной сельской школы взялся за развалюху, ибо люди попросили, больше некому было: он тут в селе самый серьезный, самый трезвый, самый добросовестный и уважаемый мужчина.
Он по четыре месяца не выдает совхозным рабочим деньги, потому что их нет: кому-то очень выгодно, чтобы инфляция эти деньги доконала, а расплачивается с ними то зерном, то мясом, то еще чем-нибудь.
Все молоко у него отнимают, но денег не дают.
Может быть, со времени Тевье-молочника изменился закон всемирного тяготения, и это привело к катаклизмам в экономике?
Однако, нет! Солнце крутится в ту же сторону все с той же скоростью, пчелы гудят, как при нашем праотце Адаме, и Файкина коза, как и 5755 лет назад, пытается сожрать кору на древе познания Добра и Зла.
Так почему же денег не дают за молоко, ведь ничего не изменилось? Люди, как и раньше, хотят есть и отдают наличные, но здесь, в деревне, наших денег нет, они сюда не доезжают, ибо чиновники всех рангов и мастей легально грабят на дорогах.
Я слышал, что при царе Горохе их стращали… Нет, виноват, то было в детской сказке.
Бесплатная работа возможна из-под палки, за идею и если деваться некуда, но результат от такой работы где-то около нуля, это пустая трата времени и сил и, кстати, огромных материальных ценностей, поэтому по молодости нарожав детей, вполсилы, в четверть силы пашут общественную ниву, чтобы хватило духу на личный огород и собственную корову.
Когда полопались красавцы — мыльные коммунистические пузыри, народ остался без надежды и без веры.
Сейчас живут в духовном вакууме.
Но, как известно из физики, все жидкости в вакууме кипят, и первой закипает кровь…
Начальники все это понимают, и быстренько спустившись с трибуны мавзолея в храм, взяли в руки свечи и забормотали “Отче наш”.
И текст короче, и не надо слуха, чтобы без фальши подпевать под …духовой оркестр: “Весь мир разрушим…”
Благими намерениями устлана дорога в ад: они не “мир насилья” разрушили, а развалили насильем полмира.
Святая святых — человеческая жизнь теперь не стоит ломаного гроша, только для воротил большого бизнеса и наших правителей она оценивается в долларах, а для простого смертного она эквивалентна бутылке пива.
Мне местный пьяница похвастался, что поменял “калашникова” и полведра патронов на две бутылки водки какому-то неизвестному бродяге.
Это сколько же нужно гробов заказывать? Я сразу и не подсчитаю… Он и мне предлагал, но мне не надо, вот авторучку я бы купил, а то у меня чернила в старой кончились.
Самая престижная смерть для простого человека — попасть под колеса “мерседеса”: коли повезет, то в редком припадке раскаяния или в приступе благотворительности хозяин может отвалить деньжонок на кремацию и поминки.
Так вот, о молоке,
Я лично восемь месяцев в году молоко не пью, поскольку очень дорого, дороже ровно в два раза, чем в деревне, но ради справедливости скажу, что трижды за это время я покупал творог и два раза сметану.
Я в недоумении каждый раз держу пенсию в руках — если разделить деньги на тридцать дней, то выйдет такой мизер, что ничего не купишь.
Нет, надо шевелить еврейскими мозгами.
И я делаю гениальнейшее открытие в области экономики и социологии: чтобы прожить на эти деньги— следует как можно реже ходить в магазин, стараться по возможности этого избегать, и пока это незатейливое изобретение мне здорово помогает.
Правда, ночью очень хочется есть…
У меня теперь два времени года: лето, когда я живу, и все остальное время — суровая зима, когда я пытаюсь дожить до лета.
XVII
Я думаю о судьбах гениев: печальный перечень, трагический конец. У истинного гения один удел: он должен быть казнен, как крайний случай — животное прозябание в доме скорби. И независимо от формы управления, будь то тирания или наша большевистская охлократия, общество отторгает гения, а социум, напялив на себя его мысли, словно новые одежды, и поплакав для приличия, взгромождает его в бронзе или мраморе на пьедестал, хотя он, кроме собственной жизни, ничего не хотел иметь.
Греки по ложному доносу двух мерзавцев приговорили к смерти своего гения Сократа при самой лучшей из пяти возможных форм правления — при демократии. Проголосовали, и большинство сказало: “Смерть!” Как видим, большинство не всегда бывает право, для этого нужна высокая культура всего населения, которая нарабатывается сотни лет.
Какая демократия может иметь место среди людоедов? 3ачастую бывает право меньшинство, а то и один-единственный, тот самый пострадавший, которого съедают.
Друзья предложили Сократу в ночь перед казнью побег, но он предпочел выпить цикуту и уйти из жизни самому. Его сограждане созрели, потеряв его, покаялись, наказали доносчиков и поставили ему памятник. Казнив своего гения, они как народ стали лучше и умнее, они стали культурнее. Поэтому Сократ и отказался от побега, ибо он хотел добра своему народу.
Трагический сценарий не меняется, меняются одежды на героях и статистах пьесы: отщелкали столетия-секунды на циферблате Вечности, и к трибуне форума под злобный вой сограждан подходит на вид невзрачный отрешенный немолодой человек. Это академик Сахаров, и он уже знает свою участь: сейчас его будут морально линчевать.
Он не умер дома, как многие считают, он задохнулся в атмосфере ненависти, а сил хватило только дойти до своей постели…
Человечество в целом не в состоянии уберечь своих гениев от их трагической судьбы, но каждый мыслящий человек в отдельности должен хорошо знать свою роль статиста в этой вечной драме.
Я с теми, кого казнят.
Сократ подходит, задумавшись о чем-то, к чаше с ядом.
Я рядом, предлагаю ему свою одежду и лодку у причала, чтобы он мог бежать. Он отрицательно качает головой.
Оплеванный и окровавленный Иисус умиротворенно и спокойно ложится на свой крест, он уже все знает, он собрался с духом, чтобы достойно вынести мучения. Я, римский воин, незаметно ослабляю веревку на одной руке. Он взглядом меня благодарит.
Джордано Бруно последний раз глядит на солнце и думает о чем-то своем, не замечая суеты и палача в сутане, который поджигает хворост в поленнице у его ног. Я верующий в толпе и молю Бога, чтобы он задохнулся, прежде чем огонь начнет лизать ему колени.
Вот Достоевский на эшафоте, но я вижу, как мчится всадник с указом царя. Я первый подхожу: снимаю петлю с шеи и сдергиваю черный колпак с головы. Я знаю, что он скажет о моем народе, но это не играет роли, ведь гений должен жить, ибо его ошибки и прозрения — это камень в здании нашего общего дома, который называется культурой.
Вот академик Сахаров, задыхаясь в отраве злобы, отшатывается от трибуны. Моя задача поддержать его, помочь ему добраться до постели. Я так же, как и многие, хочу, чтобы перед смертью он увидел лица людей, которых он любил, он это заслужил всей жизнью.
Они идут и идут бесконечной чередой по истории к своему печальному концу…
Когда же мы научимся их защищать? Ведь их так просто отличить от лжепророков и злодеев: они готовы умереть во имя истины и блага человека, а те, другие, ради этой цели убивают сами.
XVIII
Пустует одиноко стул, как знак вопроса, и рукопись-сирота на крышке сундука, раскинув в ожидании страницы-руки, еще надеется: вернется блудный отче, погладит по листочку и начнет писать. Нехорошо бросать любимых чад — великий грех!
Книги — это дети, они несут в себе пороки и добродетели родителей, они такие же, как те, кто их писал, и факт публикации здесь не играет роли, поскольку это не существенно, и с последним написанным словом они начинают собственную самостоятельную жизнь.
Я пока понятия не имею, как будет выглядеть последняя страница, но хочется, чтобы эта крошечная книжка была, как умная, печальная, немного ироничная и ласковая дочь, которая не приемлет зла и фальши, и я уже сейчас боюсь, что рано или поздно мне с ней придется расставаться, как той разлукой-ночью с Соней в Шереметьево.
Слово… Ответственность за слово… Немногие из взявших в руки перо или говорящих вслух при людях, в особенности среди власть предержащих, задумываются о том, к чему приводит слово изреченное: по своим последствиям оно сопоставимо с самыми жуткими стихийными бедствиями. Необдуманно брошенное слово и необузданная стихия приводили к адекватным результатам по числу человеческих жертв и разрушений. Мы убедились в этом на примере духовных и стихийных катаклизмов на Юге и на Дальнем Востоке России.
Слово-друг, слово-лекарь, слово-истина и слово-злодей, слово-выстрел, слово-ложь. Как будто не знают пишущие и говорящие тысячелетних мудростей: “слово — не воробей, вылетит, не поймаешь”, “что написано пером, не вырубишь топором”. Я бы еще добавил: бессовестному надо помолчать, не следует оставлять зла после себя, оно неистребимо, как ДДТ, и им будут дышать наши дети.
Я хочу, чтобы мои дети и дети моих детей дышали чистым воздухом Истины и Добра, мы всем человечеством это выстрадали и заслужили. Впору уже ставить очистные сооружения в духовной сфере, иначе можно задохнуться, как это было с А.Д.Сахаровым.
О цене слова, во что оно может обойтись человечеству, можно взять элементарнейший пример из истории: перед нами жизнь и слова главного адепта христианства.
Итак, апостол Павел.
Римский гражданин по рождению, имевший в связи с этим такие привилегии, о которых и мечтать не могло большинство населения в Римской империи, он в начале своей теологической карьеры был ортодоксальным иудеем, топтавшим и казнившим христиан направо и налево. Он не был учеником Иисуса, при жизни его ни разу с ним не встречался, и смысл учения Христа он, видимо, познал от своих жертв, как неистовый палач, но все переменилось в одночасье,— и вот он уже проповедует идеи, добытые из вторых и третьих рук.
Сто раз подряд синедрион мог приговаривать его к смерти, как Иисуса, но казнить его никто не мог, ни иудеи, поскольку как римский гражданин он был вне юрисдикции местной власти, ни римляне, ибо он не нарушал закон. Кстати, две тысячи лет назад законы писали для того, чтобы их исполняли граждане, а не для показухи всему миру, что они есть, и, зная это, ап.Павел всегда пользовался своими правами, защищающими его жизнь. Иисус этого сделать не мог, у него не было таких прав, и римляне его распяли, как и тысячи других евреев, которых добрый дяденька Пилат выкашивал, как траву. Я думаю, что при такой занятости у него не было времени беседовать с каждой былинкой, да и о чем мог говорить с Иисусом тупой и невежественный садист. Эту сусальную байку придумал кто-то из конъюктурщиков-евреев из окружения ап.Павла, для того, чтобы показать свою лояльность римской власти и получить пропуск для проповеди своих идей в пределах Римской империи.
Сам ап.Павел имел, как видно, не одно, а много лиц, он много пострадал за пропаганду христианства и много высказал интересных мыслей. Но две из них имели колоссальное последствие для людей, и я хочу их подчеркнуть.
Первое, что евреи как народ в целом виновны в гибели Иисуса, и это слово стало почвой, на которой выросло все мракобесие Средневековья с кострами инквизиции, крестовыми походами и реками невинно пролитой крови. Прокляв весь свой народ, частицей которого он был сам, и отдав на заклание всех до последнего иудея, он вольно или невольно подвел идеологическую базу под стихийный антисемитизм. А дальше уже пошло-поехало по накатанной дорожке. С таким каноном в кармане можно было творить любое злодейство и оправдать любое беззаконие.
И второе, проповедь любви к ближнему, изложенная им в Первом послании к коринфянам, основная мысль которой заимствована из идей иудаизма.
Возвышенное, эмоциональное, редкое по красоте, искренности и убежденности, слово это дало в эпоху Ренессанса мощный толчок к восстановлению и дальнейшему развитию культуры и гуманистических традиций. Это слово и сегодня звучит волнительно, чисто и ясно, как гимн человеколюбию. Есть к чему прислониться. И все это сделал один и тот же человек.
Такова цена слова… Человек смертен, а слово вечно.
XIX
А теперь немного мистики…
Что может быть общего у интеллигента и плебея, интеллектуала и наивного местечкового философа, у крупного ученого-профессора и прораба? Казалось бы, ничего…
Увы, есть общее — и это нары…
Мы с Борей сидим на “шконке”, свесив ноги, и, как обычно, размышляем вслух. Напротив нас, у параши, которая сегодня, как ни странно, вполне умеренно воняет, какой-то оборванец поет блатные песни чистейшим голосом Карузо за невысокий гонорар — окурок. В одном углу “бакланы” устроили очередную поножовщину, в другом — ворованные шмотки вывешивают на продажу “коммерсанты”. Обычная, ежедневная картина, не лучше и не хуже, чем вчера.
На самом лучшем месте, у окошка, за столом, который сервирован и уставлен яствами, как на приеме в честь английской королевы, сидит наш староста — “пахан” и глушит водку с подручными-головорезами.
Шум и гам не прекращается ни на минуту, и кажется, что дышишь не воздухом, а смесью ненависти и мата.
Тюрьма хорошая, я вам скажу, грех жаловаться, и, главное, что у себя на родине, платить не надо за квартиру, пайку носят регулярно и, если ее “блатные” не отнимут, то вполне хватает, не хуже пенсии на воле, за телефон не платишь, он здесь вообще не нужен, опять же экономия, словом, совсем неплохо, и Боря Цветов рядом — есть с кем словечком перекинуться. Нет, все нормально, все о’кей!
— Борь, а за что сидим-то?— спрашиваю я у своего друга. Мне просто интересно, хотелось бы узнать.
— Ни за что.
— Так не бывает,— возражаю я.
— В России все возможно,— объясняет Цветов,— ты виноват в том, что появился на белый свет. В России каждый должен отсидеть свой срок.
— Вину определяет суд,— по-прежнему настаиваю я,— так принято везде.
— Суд, пожалуйста, будет суд.
— Когда?
— Когда отпустят или после смерти,— говорит профессор,— у нас в России суд потом, у нас сначала наказание, великое сидение, массовое захоронение при помощи бульдозера и, если кончились эти неотложные дела, то можно и судить оставшихся в живых для того, чтобы их реабилитировать. И сказать им, извините, братцы, мы тут наделали ошибок, хотели вроде бы как лучше, а получилось черт знает что. Не обижайтесь, мол, дело прошлое, а надо глядеть вперед и жить надеждой.
— Чего-то я не понимаю,— опять не соглашаюсь я,— для чего вся эта дурная канитель.— Эксперимент,— говорит Цветов и передает мне окурок. — Что еще за идиотство? — Шоковое сидение, — мрачно бросает профессор,— один мой коллега предложил. Родной брат того академика, который собирался Северный Ледовитый океан спустить в Аму-Дарью…
— Я не просил меня лечить.
— А это и не нужно. Если каждого дурака спрашивать, то для чего начальство? Оно лучше знает, что с нами делать. И потом жизнь короткая такая, а им охота все поскорее сляпать и поглядеть на результат.
— Выходит, у них цель какая-то, не просто так они затеяли такое дело?
— Оф коз, — говорит профессор,— цель у них, как и всегда, гуманная — это проверка человека на живучесть! Уцелеет человек — хорошо, нет — будет урок всему человечеству.
— И когда нас выпустят?— тоскливо спрашиваю я.
— “Пахан” помрет, и выпустят,— кивает Цветов в сторону стола с бутылками и снедью, какая мне не снилась и на воле,— мы его выбрали на время, а ему понравилось, и он решил нас осчастливить и остался навсегда.
Я гляжу на нашего “пахана”, которому здесь дали уважительную кличку “президент”, и сомневаюсь, что он вообще когда-нибудь помрет. Здоров мужик, как бык, его подельники, урки-живодеры, давно валяются по нарам пьяные, а у него ни в одном глазу.
Да, выжить здесь шансов маловато.
Взбунтовался тут один чернявый парень, хочу, говорит, на свободу, я так жить не могу. “Пахан” собрал “Политбюро” — своих подручных, на них глядеть без страха невозможно: у всех до одного какие-то отмороженные глаза: посовещались коротко на “фене” и принялись несчастного топтать. Живого места не оставили на бедолаге и сволокли в тюремную больницу,
Народу в нашей камере не перечесть, и все глядели молча, никто не заступился, и мысль висела в воздухе одна: слава Богу, сегодня не меня.
“Политбюро”, слегка размявшись, уселось водку пить с “паханом”, и мы вздохнули с облегчением: не все так плохо в нашем королевстве, еще неделю можно жить.
Наговоримся с Борей досыта, тем более, что “пахан” свободу слова одобряет, он хочет знать общественное мнение: нормально ли проходит социальный опыт. Блаженные и крикуны-юродивые режут ему правду-матку прямо в лоб, но он из них никого не обижает, поскольку по условиям задачи у нас должна быть демократия.
— Эксперимент должен быть чистым,— объясняет мне профессор Цветов,— не морально чистым, как думают дураки и мы с тобой в придачу, а научно чистым: все первоначальные посылки необходимо соблюсти и исключить погрешности, влияющие на результат, то есть необходимо изолировать систему. Ду ю андестенд ми, май френд?
— Беседер,— отвечаю я на иврите,— теперь понятно. Но почему нельзя, собравшись вместе, культурно попросить “пахана” уйти в другую камеру, ведь он не может всех убить, тогда эксперимент не состоится.
— Вы мыслите логично, мой еврейский друг,— задумчиво говорит профессор,— но есть тут одна закавыка: русская душа и национальный характер.
— По-моему, такие же люди, как и все. Чуть больше консерватизма, чем у других и, безусловно, адское терпение, но это лучшая защита от всяких “русских бунтов” и потрясений.
— Вы ошибаетесь, мой дорогой,— опять “выкает” мне Боря,— русская душа есть тайна за семью печатями, никто на всей планете не знает, что это такое, ни мы, ни иностранцы. Сплошная мистика…
Я слышу стук в окно, и это уже не мистика, а объективная реальность: под домом стоит Сергей, босой и нечесаный, в залатанной спецовке, с опухшим и безжизненным лицом, а за спиной шатается его жена Ольгуня: они пришли просить денег на водку.
Я снимаю очки и закрываю рукопись.
Господи! За что нам всем такое несчастье?
XX
Лучше быть здоровым и богатым, чем бедным и больным. Кто станет возражать? Дураков, отказывающихся от здоровья и богатства, становится все меньше, как мне кажется, не по причине всеобщей грамотности населения, а потому что к нам пришел капитализм все с тем же коммунистическим лицом, и люди поняли: жить бедным и больным стыдно. Суровые большевики, которые твердили нам семь десятилетий, что строем с песнями ходить пустые щи хлебать есть идеал всей жизни человека, сегодня ездят в “мерседесах”, имеют в иностранных банках счета и демонстрируют на своем примере, как должен жить достойно человек.
А нам что в лоб, что по лбу, мы как были нищие, так и остались. Но помечтать никогда не поздно…
Итак, копая землю под картошку здесь, у себя в деревне, в огороде, я вдруг услышал, как мой заступ глухо звякнул, ударившись о что-то твердое. Наверное, камень. Раскапываю глубже, а там стоит горшок чугунный в сопревшей старенькой рогоже, а внутри присыпанные землей монеты: золотые царские червонцы.
Сердце стучит в грудную клетку, как в барабан, а ноги деревянные, не гнутся. Я притащил сокровище домой, запер двери и, опустивши занавески, пересчитал: ровно сто штук.
Сижу, глазам своим не веря, прикрываю веки: исчезли, открываю — вот они, блестят.
Ну что с таким богатством делать? Мне всю жизнь не хватало денег, чтобы дотянуть от одной зарплаты до другой. И вдруг — такая куча денег.
Надо как следует подумать.
Пересчитываю: опять сто, ничего не изменилось, выходит, что не сон, а явь.
Как их разделить, чтобы на всех хватило, и никто в обиде не остался?
Половину я сразу откладываю дочери и знаю, что не прикоснусь, а то рука отсохнет — это святое.
Еще десять штук я собираю в столбик для первой жены: она — мать моей дочери, ей сам Бог велел.
Следующий десяток — для второй жены: баба осталась без мужика, то есть без меня. Она пока что на плаву, но со здоровьем слабовато.
Еще десяток — для Бори Цветова, он мой друг и бедствует так же, как и я.
И двадцать штук моих — так будет справедливо.
Лежу, курю, гляжу на кучки и думаю: а справедливо ли я разделил? Нет, что-то здесь не так…
Двум бывшим женам вышло поровну, а ведь у первой заслуг побольше — это бабушка моего внука Жени-Чмокина. Это раз. Второе: у нее муж серьезно заболел, а лекарства сейчас безумно дорогие, у них может денег не хватить на лечение: стало быть, им нужно добавлять.
Откуда взять, из какой кучки?
Ни у второй жены, ни у Бори я забрать не в силах, поскольку это деньги не мои, они уже лежат в сторонке и трогать их нельзя, ибо я их отложил.
Скрепя сердце, отсчитываю от своих монет еще десяток и добавляю Чмокиной бабушке.
Вот теперь порядок, так будет хорошо.
Опять курю и думаю; а правильно ли я поступил? Ошибку допустить нельзя, иначе будет смертельная обида. Возьмем к примеру Борю Цветова: ему нужна машина и предпочтительно “жигули”, он любит быстро ездить. Но дело в том, что свою он продал, а деньги снес Мавроди. Я сам, дурак, две пенсии ему отдал… Уж больно хороша была реклама по государственному телевидению: он обещал удвоить наши капиталы в рекордно короткий срок.
У нас в России народ очень доверчив, достаточно написать в газете или сказать по радио любую ахинею, все тут же согласно кивают головами. Чтобы остановить любой затянувшийся спор, есть самый лучший аргумент, нужно бросить фразу: “А вот по радио сказали то-то и то-то”. Дискуссия моментально прекращается, против рожна не попрешь…
В России средства массовой информации есть главный авторитет.
Поэтому, когда прошла реклама по телевидению, весь наш народ, послушно собрав свои последние гроши и продав с себя все, что можно, отнес последнее, что было, и отдал. Ну как же не поверить? Ведь по телевидению сказали, даже не по радио.
Когда народ отнес, что у него было, то заказчики рекламы выставили у своих офисов охрану с оружием и денежки назад не отдают.
Суды никаких дел к производству не принимают, а если принимают, то не рассматривают, поскольку пострадавших миллионы, и судьи все куда-то разбежались…
Милиция сама себя не может защитить от бандитов, отстреливаться не успевают.
Правительство говорит, вы, мол, сами дураки, будет вам наука, зачем отдали деньги неизвестным людям, их нужно было нам отдать.
Правительству отдать последние гроши — это все равно, что их потерять навеки, проверено за много лет.
Короче, получается, что мы никому не нужны, наша жизненная цель — отдавать налоги, а те, кто эти налоги поедает, куда-то подевались: судов нету, милиция занимает круговую оборону, правительство занимается каким-то хозяйством, устраивает приемы и “разборки” с депутатами.
А мы ходим по России, как неприкаянные.
Выходит, что Боре надо покупать машину, иначе нам в деревню не на чем добраться, а у него, как назло, нету денег.
Я забираю пять монет из своей кучки и докладываю Боре.
Отлично получилось, все будут счастливы, всем хватило, и мне пять штук осталось.
Сижу довольный, курю и размышляю. А почему, собственно, Боре захотелось “жигули”, дорога отвратительная, вся разбита, на ней такую машину вмиг угробишь. Нет, надо, что-нибудь покрепче, уж если покупать, то джип “чероки” или “вояджер”. Вот это “тачка”, то, что нужно, как раз под русское бездорожье.
Скупой платит дважды, думаю я, если уж брать, то вещь, которой сносу нет.
Я перекладываю последние пять монет из своей кучки в Борину и успокаиваюсь: вышел идеальный расклад.
Мне лично деньги не нужны, с ними одна морока, лучше, когда их нет. По существу я и так богатый человек, ибо мне ничего не нужно, я довольствуюсь тем, что у меня есть.
А на кусок хлеба, табак и две бутылки водки в месяц мне подает правительство, ведь совесть все-таки должна быть: я тридцать лет на них работал почти что за бесплатно.
У меня интересная и насыщенная духовная жизнь, есть много интересных книг, у Бори неплохая библиотека. Я живу в Вечности, беседую с кем хочу: с Сократом, Иисусом, Сутином и Сахаровым.
Здоровье у меня, слава Богу, пока что есть, грех жаловаться.
А, как известно, лучше быть здоровым и богатым, чем бедным и больным.
XXI
Восходит солнце и, стремительно промчавшись в небосводе, бессильно падает в лесок, как спринтер падает на финишную ленту. Еще одно мгновение каплей упало в бездонный колодец Вечности.
В Природе не существует настоящего, ибо нельзя остановить прекрасное мгновение, в Природе есть только прошлое и будущее, которые неразрывно связаны между собой теми, кто жил, и теми, кто будет жить.
Говорят, что чудес на свете не бывает. Это очень печальная поговорка, от нее веет безысходностью, концом иллюзий и крахом несбывшихся надежд. Я эту поговорку невзлюбил, как только первый раз ее услышал, хотя я по природе пессимист.
Как можно жить на свете без чудес?
Да жизнь сама уже есть чудо, а жизнь разумного существа есть чудо из чудес.
Вот женщина родила младенца, он вырастет, будет говорить и думать, он будет жить. Как это чудо могло произойти?
Сейчас же набегут специалисты: врачи, биологи, генетики и многие-многие другие и начнут кричать: вы что, не знаете? вы не учились в школе? не в курсе, что такое сперматозоид и яйцеклетка?!
Да не кричите, ради Бога, вы все, конечно, правы, все так и есть, как вы сказали, но поверьте мне, что это чепуха.
Откуда в сперме разум???
Он там потому, что чудеса на белом свете все-таки бывают и, слава Богу, что их никто и никогда не сможет разгадать.
Мир так прекрасен и гармоничен только потому, что есть человеческий разум: убрать с полотна этот последний и гениальный мазок Творца — и вся картина сама собой погаснет и лишится смысла.
Если бы каждый человек мог представить себе на мгновение, что он последний на земле, как первым был Адам, и завтра его уже не будет, о чем бы он подумал?
Наверное, о том, зачем все это остается без него.
Солнцем и теплом пронизан каждый сантиметр пространства, корова пасется на лугу и лижет влажным языком теленка, хохочут, кувыркаясь в теплом океане, дельфины — наши братья.
Кому все это нужно, коли никто не может оценить всей этой красоты? Без разума наш мир — абсурд, свет можно выключать, спектакль окончен…
Подумаешь, Спиноза! бросит мимоходом человек скептичный. Нашелся, мол, доморощенный философ, доехал к концу жизни на поломанной арбе рассудка, что человек — венец творения, это знает каждый.
Венец творения так не скажет, он молча улыбнется и кивнет.
Венец творения меня поймет, он думает о том же, что и я. Венец творения первым упрекнет себя.
Я виноват перед людьми: кому-то недодал добра, кому-то капнул яду в уже отравленную жизнь.
Я виноват перед женщинами, которые меня любили и которых я любил. Сказать об этом мой моральный долг, поскольку я хочу жить с чистой совестью.
Я молча говорю об этом в тишине и полном одиночестве, но там в саду на яблоне, посаженной мной пять лет назад, впервые растут в обнимку, наливаясь солнцем, два яблочка, и это верный знак того, что скоро я буду не один.
И вот теперь, когда пришла пора поставить точку, пробил мой час.
Я отрекаюсь от неверия.