Эссе
Опубликовано в журнале Континент, номер 105, 2000
Андрей Новиков — родился в 1966 г. в г. Рыбинске. Корреспондент “Литературной газеты”. Автор многих политологических и историко-философских статей, печатался в журналах “Новый мир”, “Юность”, “Дружба народов”, “Москва”, “Звезда”, “Новое время”, “Век XX и мир” и др. Живет в Рыбинске.
Эссе
1. История всегда продолжается
Даты уходят, а слова остаются.
Это, строго говоря, и есть история: временная дата, ставшая словом; хронология, наполнившаяся вдруг глубокомысленной семантикой.
Слово “миллениум”, если подумать, повторяет судьбу слова “век”. Как оно навязло в зубах в новогодние дни двухтысячного, так и осталось. Везде только слышишь: миллениум, миллениум. Что такое этот “миллениум”: исполненное событие? Поросячий пьяный восторг по поводу трех нулей? Так он давно прошел. Семантический шок от “столкновения с будущим”? Я думаю, даже что-то большее: какой-то формат истории, линейка, которой человечество собирается и дальше измерять себя в истории.
После миллениума.
Возьмите слово “ВЕК”. Это был тоже своего рода миллениум в миниатюре. Хронологическая шпаргалка, придуманная в начале 1900 годов. Синоним эона.
Раньше о “веке” не говорили. Как отдельного измеряющего понятия эона его не существовало ни в XIII, ни в XIX столетиях. Появился “век” только с двадцатым столетием.
Помните, как его произносили: “Век!”, “Век!”, “Век — волкодав!” — тут уже и чистой хронологии не было, а ощущение чего-то страшного, наступившего, какого-то водоворота времен и событий, в который затягивали людей.
То же самое с “миллениумом”. Что, в сущности, он значит? Ну “милленулись” мы раз, а дальше — что?
Дальше — пустота. Время как матовое стекло. Ничего еще не понятно. (Мне, правда, оно все чаще в последнее время напоминает средневековье, отразившееся в некоем Зеркале. История, повернутая вспять.)
Двадцатое столетие, видимо, останется единственным в своем роде. Больше таких “веков-эонов” не будет. Будет что-то другое, более растянутое: МИЛЛЕНИУМ.
Тысячелетие — мера средневековья. Это не технократическая квинтэссенция Нового времени (“век”, “десятилетие”, любое другое понятие “настоящего будущего”, выраженное в данном отрезке времени), и не абстрактная футуристическая перспектива (“светлое будущее”), но что-то глубоко дискретное, как бы разорванное, продолжающееся очень, очень долго, да с привкусом еще этакой апокалипщины: millennium — словно написанное горящими готическими буквами.1
1 Средневековье — вообще не “будущее” и не “прошлое”, но особый род времени; я бы его определил термином “длящееся прошедшее”, что очень близко по смыслу термину “консервативная революция”; динамично-консервативная форма существования, в котором прошлое обретает фактор настоящего и будущего.
Прямо-таки конец света — “С ПОСЛЕДУЮЩИМ СИМПОЗИУМОМ”, по блестящему выражению английского драматурга Артура Копита.
Последующие симпозиумы, наступающие сразу после концов света — самый распространенный сюжет в человеческой истории.
Все “настоящие времена” (эпохи, эры, эоны) возникают вследствие превращения первоначального эсхатологического ожидания в банальную “эпоху”.
Все “эры” в человеческой истории были несостоявшимися концами света: как бы сорванными эсхатологическими проектами.
Возьмем, к примеру, христианский эон. Первоначально считалось, что Иисус Христос вернется через год, через десять лет, через столетие. Даже апостолы еще при жизни хотели дождаться Второго пришествия. Но время шло, а Христа не было. Эсхатологическое ожидание растягивалось на две тысячи лет, составивших реальное время “нашей эры”.
Максимум, к чему готовились, скажем, в Византии, где провозгласили целью т.н. “катехон” (“удержание мира” до Страшного суда), было тысячелетие. Когда турки в 1453 году ворвались в Св. Софию, византийцам казалось, что и впрямь наступил конец света.
Тем не менее, история продолжалась. Конца света не было.
Продолжалась она и на Руси, где также готовились к светопреставлению. Минуты до него превращались в столетия. Люди женились, рожали детей, забывая о том, что послужило точкой отсчета их времяисчисления…
Эсхатология — это вообще вулкан. Реальная история — плато, остающееся после извержения, на котором возникает фауна и флора. Мы всегда живем по ту сторону “конца света”. История всегда продолжается.
Время — это несостоявшаяся Вечность. (А может быть, наоборот, состоявшаяся. Помните слова В. Соловьева: “история — это сам по себе страшный суд”? Кто, собственно, сказал, что Вечность приходит после жизни, после истории? Может, жизнь, история — и есть Вечность? То есть: может, все уже произошло?)
Или взять коммунистическую эпоху. Чем она была поначалу? Идеей мировой революции, которая вот-вот должна грянуть. Затем перспектива ее отодвигалась все дальше и дальше, и — странное дело! — именно внутри этой “несбывшейся перспективы” и развивалась реальная советская цивилизация, рождались дети, защищали Родину, сменялись поколения, то есть происходила настоящая человеческая жизнь.
По ту сторону эсхатологии, по ту сторону революции: здесь, в реально-человеческом измерении.
Теперешний “миллениум-тысячелетие” — из той же породы понятий. Это — несостоявшийся конец света (впрочем: а может быть, состоявшийся?) “с последующим симпозиумом”. Эра Водолея — как нечто, преодолевшее заданную эпохой Рыб эсхатологию “конечного тысячелетия” и открывшую новую, почти уже сюрреалистическую перспективу с неэвклидовыми понятиями пространства и времени. (Продолжая эту “рыбью” аналогию, я бы сравнил эту ситуацию с выходом рыб за пределы акватория: высунула голову из воды, а там еще один мир! В эпоху Водолея вы становимся чем-то похожими на дельфинов, выпрыгивающих на миг из привычной среды. А может — даже не на дельфинов. На земноводных, выходящих из океана на сушу, стирая до костей плавники, идя навстречу земле, но где она, суша-то?).
“Миллениум” — слово, которому суждено стать определяющим в предстоящий период человеческой цивилизации. В нем — квинтэссенция непонимания, в котором человечество оказалось, перешагнув отметку 2000 года.
Очень трудно, действительно, сказать, что за “эра” наступила, ибо в ней нет даже начала, которое было в эре христианской. Есть ощущение какого-то срыва, “безвременья”, распада всех привычных форм человеческого общежития, сложившихся под влиянием технократической цивилизации XX века (да и, пожалуй, всего Нового времени в целом).
Есть ощущение тупика, ПРЕДЕЛА Будущего. Футуристической перспективы больше не существует. Становится очевидным, что человечество не будет, скорей всего, осваивать Луну, Марс, тем более посылать межгалактические экспедиции. Футуристический XXI век был вымышлен от начала и до конца, давайте это признаем. Он мыслился как технократическое продолжение XX века, а реальным оказался даже не “век” — м-и-л-л-е-н-и-у-м. Вообще черт знает что, растянутое на тысячелетнюю перспективу. Это словно вы идете через горы, перешагиваете один хребет, потом второй. Потом вам кажется, что за ним будет еще один, а “там” уже нет ничего. Пустыня. Можно спуститься, ногами потопать. В горизонт вглядеться и спросить: граждане, что же за х/ня такая наступила? Где мы? Откуда взялась эта пустыня?
Помните фильм “Кин-дза-дза”? Вот это он, возможно, и есть.
М-и-л-л-е-н-и-у-м!
“Милленуться” было нетрудно, вопрос в том, что дальше делать. Хотите, шампанское откупорим, веничек церковный в него окунем. На ящериц пробегающих побрызгаем:
Во имя Отца и Сына, и Святого Духа. Ми-лле-ни-ум!
Ну а дальше — что? По этой пустыне ведь топать придется. В неизвестном направлении. Ау!
Ощущение наступающего средневековья (“миллениумной эры”) появилось, если не ошибаюсь, где-то в двух последних десятилетиях XX века. Именно тогда стали популярны романы в стиле “фэнтези” (нетрадиционной фантастики, отказавшейся от линейно-футуристических подходов в стиле Ст. Лема и И. Ефремова). Вместо привычного технологического будущего пришла идея “виртуальной истории”, в которой соседствует и прошлое, и будущее.
Конечно, нет оснований исключить, что стиль “фэнтези” окажется лишь экстраполяцией представлений современных, подобно тому, как технократические прогнозы Ефремова — психологических ожиданий середины столетия.
Тем не менее, общая перспектива “консервативного будущего” вырисовывается не только по романам. Достаточно бросить беглый взгляд на человечество начала “миллениумной эры”, чтобы увидеть рост консервативных настроений. Человечество словно уперлось в стеклянную стену, в которой причудливо отразилось его прошлое. Сегодня само прошлое становится будущим. Можно не сомневаться, что мы стоим на пороге развертывания фундаменталистских проектов. Прогресс, как змея, кусает себя за хвост…
Я не рассматриваю здесь идею технологических пределов. О ней уже писали. Рост технологий не бесконечен. Античная цивилизация, создав первую индустриальную экономику с рабами, канатами и свинцовыми водопроводами, не пошла дальше. Не пошел дальше и последующий средневековый мир.
Лишь с XIV века, то есть изобретения пороха и книгопечатания, начался новый этап технологического прогресса.
Одному Богу известно, чем люди занимались с IV по XIV столетие. Тот “миллениум” промелькнул, как сон в темную ночь. Никаких технологических событий в нем не было. Была мощнейшая концентрация духовной жизни, сведенная до ангелов на острие иглы, до прямого общения с Богом и такого же прямого, дантовского, видения ада: в сущности, эта духовная пружина и развернулась затем в эпоху Возрождения. Последнее было реализацией, я думаю, именно средневекового (а не “античного”) потенциала.
Средневековье — это всегда “провал” во времени. Всегда сон. Погружение в бессознательное, тянущиеся гигантские отрезки времени. Это, собственно, вообще не-история, а плутание в разрозненных мирах без какой-либо обозначенной цели. Средневековье — всегда “застой”, если мерить его мерками линейного прогресса. Но последний — всегда ложь, если его мерить мерками средневековья.
Жестокость и темнота таких времен (правильней сказать: межвремений) хорошо известна.2 Честно говоря, я не ожидаю ничего хорошего и от этого средневековья. Но каждый волен нести в наступающей тьме свой факел. Каждый волен получить свой ожог от Вечности, которая будет страшно присутствовать в наступающем безвременье.
Каждому — свое.
Свое место в открывающемся Симпозиуме.
2 Хорошо известна мысль Николая Бердяева о “новом средневековье”, которую у нас поспешно связывали с коммунистическим режимом. В действительности этот режим был только прологом в НАСТОЯЩЕЕ средневековье, которое начинается только теперь.
2. Гнозис падшего ангела
Творчество г-на Дугина в последние годы приобрело чрезвычайно большую популярность — главным образом акцентированной эсхатологической проблематикой. Без всяких сомнений, русские сегодня одержимы какой-то странной идеей определять историю, находя в ней “конец” (впрочем, они были одержимы ею всегда). “Конец истории” Фукуямы, о котором так много говорили, выполнен в совершенно ином темпераменте, чем русские эсхатологические поиски. Можно сказать, что смысл их диаметрально противоположный, ибо “конец истории” Фукуямы состоит в том, что история, пусть и в завершенном состоянии, “продолжается”. В русском же эсхатологическом сознании история, мир, человек “кончаются” бесповоротно, со страстью, странным религиозным экстазом, словно что-то после этого будет и “еще”.
Я в данном случае не имею желания полемизировать ни с г-ном Дугиным, ни вообще с русской эсхатологической традицией.
Меня в большей степени интересует имманентная критика “эсхатологического гнозиса”, производимая как бы изнутри этой идеологии. Именно поэтому я хочу привлечь внимание читателя к нашумевшему сб. “Конец света” (изд. Арктогея, 1998), являющемуся энциклопедией эсхатологического гнозиса. Еще точнее — к статьям самого г-на Дугина “Метафизика” и “Бремя ангелов”.
В главе “Метафизика” автор следующим образом рисует необходимость Гнозиса. Есть Бытие и Небытие. Небытие является Всевозможностью, включая возможность самоотрицания, в результате которой рождается Бытие-Вседействительность. Но такое рожденное из небытия бытие случайно. Его могло и не возникнуть, а возникнув, оно обречено на конечность и возвращение в небытие. Бытие — фантом, простая функция небытия. Вследствие своей случайности оно обречено рождаться бесконечное количество раз, но для того, чтобы вновь исчезнуть в небытии. Великая Печаль овладевает этим бытием, чувствующим за собой мрак и холод первородного небытия, напоминающего чем-то ленту Мебиуса: жизнь переходит в смерть, смерть — в жизнь. Ложный путь освободиться от Великой Печали — культ Смерти, Небытия. Но самоубийца, уйдя в ничто, с неизбежностью появится еще раз. Выхода нет…
Единственным выходом является переход в нечто Иное, лежащее по ту сторону бытия и небытия. Бытие, предполагает Дугин, не могло возникнуть как слепая функция небытия, как игра случайностей. Оно потому, быть может, и возникло, что является знанием о том, что существует нечто Иное. Это знание, которым владеет исключительно человек, добавим мы от себя уже, конечно же, не есть лишь трагическое знание бытия о своей конечности. “Знание небытия” банально для бытия, оно противоречит самому факту бытия, которое — поскольку оно есть — должно знать гораздо больше. Эту Драму можно сравнить с сюжетом фильма Тарковского “Солярис”: субстанция порождает бесчисленное число раз воспоминания астролетчика, который последовательно убивает их. Драма бесконечна, но есть Земля и та настоящая жизнь, воспоминание о которой рождает фантомы. Она, эта трагическая земная жизнь астролетчика, и есть подлинный субъект его воспоминаний. Значит, и в Небытии есть загадка, оно является “затмением Бога”, “сумеречным состоянием” Трансцедентного, обрекшего себя на тьму Небытия и спорадическое “воспоминание” о Самом Себе в виде бытия или, как считает Дугин, на Богорождение себя именно через драму относительного человеческого бытия, которое должно пройти “сквозь” небытие к своему трансцедентному Источнику.
Трансцедентное Иное не тождественно Небытию, пишет Дугин. Но если так, то чему оно “тождественно”? “Есть” ли оно вообще? Если “есть”, то Оно (это трансцедентно Иное) также должно иметь статус Бытия. А если “нет”, то оно должно быть Небытием.
Не будем занудами: допустим, Оно не “есть” и не “нет”, а как-то присутствует в драме Бытия и Небытия. Иное “было” или “может быть” именно через эту драму. Допустим, что это Иное рождается посредством теогенеза. Бог перестает рождать “фантомы”, выходит из “сумеречного состояния” и создает нечто особенное, по ту сторону бытия и небытия, — назовем это Инобытием. Картина захватывающая. Но меня, строго говоря, интересует субъект этой драмы. Кто носитель Великой Печали? Почему взялась эта Печаль? С какой целью совершается трансцендирование Печального Бытия в состояние Абсолютного Инобытия?
Ответ я неожиданно нашел в предшествующей главе “Бремя ангелов” (с. 11-14), где г-н Дугин описывает эоническую драму Падших Ангелов:
“Часть ангелов, — пишет он, — выбрала кенозис, “самоунижение” перед лицом Бога, другая предпочла заявить о своей онтологической самодостаточности, о сущностном единстве своего ангельского естества с природой Высшего Принципа… Эти “проклятые” ангелы заявили о своей “божественности” (NB — А.Н.). Их имена Гекагриил, Люцифер, Самаил, Сатана, Аза и Азаил и еще 994 других. Им отведен эонический ад”.
Сопоставив эту эоническую драму с драмой Бытия и Небытия, мы видим их удивительное сходство. Ведь в определенном смысле “падшие ангелы” своим “темным знанием”, опытом отпадения и олицетворяют Великую Печаль бытия, исторгнутого из Первоисточника и стремящегося к Иному. Благие ангелы, никогда не отпадавшие от Бога, не имеют, строго говоря, никакого знания. Они пребывают в Трансцедентном, светоносно слиты с Принципом, то есть их в определенном смысле вообще не существует — именно вследствие “прозрачности”. Как это ни покажется странно, но именно они, эти благие ангелы, пропускающие сквозь себя лучи Абсолюта и не отражающие ничего, не являющиеся, строго говоря, “ничем”, не имеющие никакого собственного Эго, т.е. никакого наличного бытия, и олицетворяют небытие, Полное Ничто, Всевозможность. Напротив, все бытие и все печальное знание присуще исключительно Отпавшим Ангелам. Именно их Печаль делает актуальным поиск Иного (и, кстати, только для них Иное и является в полном смысле “иным”), трансцендирование своего знания в божественном. Светоносные ангелы не имеют такой необходимости. Абсолют для них не является Иным, поскольку они пропускают через свое прозрачное “я” лучи этого Абсолюта: он для них и есть настоящее “сверх-я” (настоящее “свое”), в то время как мир падших ангелов и мир конечного материального бытия и есть, с точки зрения благих ангелов “иное”, “отпадение”, “отчуждение”.
Таким образом, мы получаем подлинную картину т.н. “эсхатологического гнозиса” — с точностью до наоборот, чем это излагает г-н Дугин. Эсхатологический гнозис — это не что иное, как попытка Темного Субъекта трансцендировать себя: условно говоря, попытка дьявола стать Богом. “Падшее бытие”, проходя сквозь небытие, создает какое-то новое “падшее-возвышенное” бытие-инобытие. Вместо чистого неба возникает “темно-матовое” небо. Абсолют псевдоморфируется в Иное (вообще желание г-на Дугина отождествить Абсолют с Иным кажется нам подозрительным). То есть мы видим прямую попытку превратить эонический Ад в эонический Рай.
Вот что такое “эсхатологический гнозис”. Вот в чем его подлинная цель. Драма же самого человека как существа, лежащего между Добром и Злом, отражает эту страшную эоническую драму, — в зависимости от того, с какой именно Стороной человек сам себя отождествляет: со светло-ангелической или с темно-демонической. В первом случае мы имеем креационистскую картину мира (человек “сотворен” и “пал”), во втором — то, что г-н Дугин называет “манифестационизмом” (человек “не сотворен, но рожден” и не “пал, но предназначен”).
В геополитическом плане, как можно понять, почитав г-на Дугина, роль манифестационной трансформации мира принадлежит России — той России, заметим мы, которая, не имея собственного бытия, стремилась всегда к инобытию, к рождению какой-то русской Сверхновой. Именно отсутствие нормальной государственности и нормальной жизни вынуждало Россию к тому, чтобы “сказку сделать былью”. Коммунизм и был проявлением этого русского манифестационизма. Если я не ошибаюсь в астрономических аналогиях, сверхновые рождаются именно “белыми карликами” или — чем там еще — “черными дырами”… Жажда инобытия есть отсутствие бытия.
Такие вот пряники получаются с “эсхатологическим гнозисом”. Никакой это не “конец света”, а, если повторить слова английского драматурга А. Копита, КОНЕЦ СВЕТА С ПОСЛЕДУЮЩИМ СИМПОЗИУМОМ. Разговоры о “конце света” (“конце мира”) всегда казались мне косвенной формой разговора о самих себе. У Иосифа Бродского есть очень хорошая мысль: “Человек есть конец самого себя и вдается во Время”.
Каждый “кончится” по-своему и в свой срок.
Адью