Часть первая
Опубликовано в журнале Континент, номер 104, 2000
Печатаемый ниже текст воспоминаний Валерия Сойфера — непосредственное продолжение мемуарного очерка “Компашка, или Как меня выживали из СССР” (см. “Континент” № 102, с. 257), где рассказывалось о том, как автора, выдающегося советского ученого, одного из ведущих специалистов в области молекулярной биологии, видного правозащитника, друга А.Д. Сахарова в конце 70-х годов лишили возможности работать по специальности, и после восьми лет пребывания в “отказе” он вынужден был в 1988 году эмигрировать в США. Мемуарный очерк “В Америке” рассказывает о первых двух годах жизни автора в США, когда он работал в Охайском университете (г. Коламбус).
1. Приглашение в Коламбус
Подписанный с Университетом штата Охайо контракт был рассчитан на два года. От меня требовалось совсем немного: я был обязан прочесть в течение каждого года всего одну публичную лекцию для сотрудников и студентов университета, а также жителей столицы штата — города Коламбуса, в котором университет был расположен. Для лекции я мог избрать любую тему, меня интересующую. Больше от меня университет ничего не требовал. Правда, и со своей стороны никаких особых обязательств не брал.
Наверное, надо рассказать по порядку, как же я оказался в Коламбусе, в самом центре США, в далекой американской глубинке. Начиная c первых лет жизни “в отказе”*, я начал получать приглашения на работу от самых престижных американских университетов. Иногда из этих университетов звонили и спрашивали, согласен ли я принять их приглашение и когда смогу приехать. Я всегда отвечал, что принимаю приглашение с благодарностью, но, к сожалению, сроков отъезда назвать не могу и прошу университет направить соответствующий запрос в самые высокие советские инстанции.
Раза два в году мы с женой выстаивали огромные очереди на прием к начальнику Всесоюзного ОВИРа, и тогда по еле заметным особенностям поведения секретарш начальника (они менялись довольно часто), по презрительно сжатым губам вечно при генерале находившейся Веры Ивановны Аничкиной, про которую отказники в очереди говорили, что именно она представляет КГБ и на деле она — начальник, а генерал просто кукла при ней, и по ужимкам его самого можно было понять, что такие письма с Запада приходили и доставляли неприятные минуты овировскому “синклиту”. Положительным следствием писем было то, что с нами разговаривали вежливо и даже предупредительно вежливо. Ни к каким немедленным реальным сдвигам в решении дела отказника такие письма не вели, хотя огромную роль в защите от судебного (или, скорее, внесудебного) преследования играли. Если бы не эти обращения ведущих университетов к советским властям, если бы не письма коллег с Запада, иногда Нобелевских лауреатов, если бы не вопросы к тем же властям, высказываемые наезжавшими в СССР членами парламентов, руководителями академий наук, если бы не постоянный интерес к нам дипломатов и западных корреспондентов, то нас попросту бы зашвырнули в лагеря.
К моменту, когда в октябре 1987 года мне позвонила инспектор ОВИРа и сообщила, что от “инстанций” поступило разрешение на наш выезд на Запад, у меня накопилось несколько десятков таких приглашений на работу из разных университетов. Хоть я и ответил строго инспектору, что воспользуюсь советским законодательством и выеду не раньше, чем через полгода, но обсуждать будущее место работы с женой мы начали сразу же. Перебирали разные варианты и гадали, где было бы лучше и в профессиональном и в житейском отношении. Некоторые места отпали сразу же. Например, мы решили, начитавшись вышедших тогда в СССР переводов книг Гаруна Тазиева, что не поедем в Калифорнию, где часты землетрясения и всякие другие “пограничные эффекты” на краях движущихся тектонических плит. Не хотелось ехать и в Нью-Йорк, где скопище людей, культур, хулиганов и просто бандитов (соответствующие сцены смаковало советское телевидение, и неприятный образ все-таки возникал). Прикидывали мы и финансовые возможности, предлагаемые разными университетами. Как это всегда происходит в жизни в такие поворотные моменты, серьезные доводы соседствовали со всякой чепухой, а случай творил свое дело.
Вторгся случай и в нашу судьбу на этом этапе. Летом 1987 года совершенно неожиданно нас посетил гость из Охайского университета — Ролф Барт, профессор-патолог с медицинского факультета. Барту очень хотелось побывать у А.Д. Сахарова, сфотографироваться с ним, попытаться пригласить Андрея Дмитриевича посетить их Университет. Барт допрашивал многих в Штатах, узнавая, к кому он мог бы обратиться в СССР, чтобы эти люди помогли ему попасть к Сахарову домой. Один из бывших москвичей, уехавший за год или два до этого и работавший в университете в Коламбусе, дал ему мой телефон (он посещал мой семинар отказников и знал о моем знакомстве с Е.Г. Боннэр и А.Д. Сахаровым). Мы поговорили с Бартом, я увидел, что он вполне разумный человек, и помог Ролфу в его деле, уговорив Андрея Дмитриевича принять профессора на 10 минут разговора. После этой встречи Барт вторично появился у нас дома и стал меня расспрашивать, не хочу ли я приехать поработать приглашенным профессором к ним в Коламбус. Как я не отказывал никому из делавших такие предложения, так не отказал и Барту.
Месяца через два из Коламбуса пришла огромная телеграмма, склеенная из двух страниц (таких длинных телеграмм мы еще никогда не получали). Телеграмма была подписана президентом университета. Присылка телеграммы, а не обычного письма показалась мне примечательным жестом. В телеграмме сообщалось, что Совет университета избрал меня Приглашенным Профессором кафедры молекулярной генетики и одновременно только что созданного Центра Биотехнологии (предложенная мне должность по английски звучала так: Distinguished Visiting Professor, позже я расскажу подробнее о различиях в профессорских должностях в США). В телеграмме были приведены фамилии тех, к кому бы я мог обратиться, если у меня появятся вопросы относительно работы в университете или ее условий. Был назван и размер зарплаты. Я понял, что Барт здорово поработал, если решение было проведено через совет Университета и столько людей было задействовано в процесс моего приглашения и трудоустройства.
Однако телеграмма пришла еще до звонка из ОВИРа и осталась лежать в папке с другими приглашениями. Барт действовал методично и, начав дело, считал долгом чести его продолжать: теперь раз в месяц у нас дома раздавались телефонные звонки и любезный Барт сообщал, что они не забыли своего приглашения и он звонит проверить, не изменились ли мои намерения. Один из таких звонков практически совпал с звонком из ОВИРа: только я повесил трубку, как раздался громкий звонок и я услышал голос Ролфа, всегда начинавшего с двух фраз, произнесенных по-русски, нараспев и с мягким “рэ”:
— Добрий дэнь, Валэрый Николаевич. Как Ваши здаровье?
После этого он всегда переходил на английский и спрашивал одно и то же — о сроках приезда. Я, конечно, понимал, что Барт не мог знать о решении советских властей выпустить нас (хотя мне уже рассказала одна из сотрудниц американского посольства в Москве, что президент США Рональд Рейган лично просил М.С. Горбачева выпустить нашу семью) и что его звонок в данную минуту — это простое совпадение. Я с радостью ответил Ролфу, что разрешение на выезд получено, что мы начнем потихоньку собираться в дальнюю дорогу и что я буду думать, чье приглашение принять. После этого звонки Барта стали повторяться каждые две недели.
В самом конце 1987 года, как я уже писал, обстановка в стране коренным образом поменялась, у меня появилась надежда, что многое из того, над чем я работал в годы отказа, будет востребовано, а книги, которые я писал на протяжении последних 10 лет — опубликованы. Это как-то непроизвольно оттягивало срок отъезда. Именно в это время главный редактор журнала “Знамя” Г.Я. Бакланов подписал со мной договор на публикацию журнального варианта книги о Лысенко. В последний день 1987 года вышел журнал “Огонек” с моей статьей о Лысенко, Сталине и зловещей роли КГБ в удушении генетики в стране. Начались переговоры с другими изданиями. Тем не менее усидеть на двух стульях никому не удавалось. Надо было решать, оставаться ли навсегда в СССР, а если уезжать, то когда и куда ехать. Да и многим надеждам крылья были вскоре обломаны: КГБ грубо вмешалось в издательские планы (эти события описаны подробно в предыдущем очерке воспоминаний). Оставлена была открытой только одна дверь: на Запад.
Разумеется, я пытался расспросить многих американцев, с кем мы дружили, какое место предпочтительнее, и услышал от самых разных людей теплые слова об Университете Штата Охайо. Чернокожий корреспондент “Вашингтон Пост” Гэри Ли, который дневал и вечерял у нас, упирал на самый по его мнению важный фактор — высокую зарплату.
—Любому американцу, — утверждал он, — всё равно, где жить, ведь условия
быта и снабжение одинаковы по всей стране, а деньги есть деньги — их надо
уважать. В традиции американцев — жить там, где хорошо платят за работу.
Руководитель корпункта журнала “US News and World Report” Джефф Тримбл услышав от меня вопрос о лучшем месте и о городе Коламбусе, вдруг заулыбался, воодушевился и начал рассказывать, что сам закончил факультет журналистики этого университета, что его мама до сих пор живет в Коламбусе, и что лучше место трудно придумать. Также неожиданно оказалось, что ассистентка корреспондента Си-Эн-Эн Питера Арнетта — выпускница того же факультета и что она хвалит свою Альма Матер. Последнюю точку поставил посол США в Москве Джек Мэтлок. Он отвечал на мой вопрос медленно, как бы раздумывая над каждым словом, и сказал примерно следующее (используя для этого популярную американскую поговорку):
— В Коламбусе вы будете считаться крупной рыбой в мелком пруду, а в
Гарварде мелкой рыбой в большом пруду. Так что поезжайте для начала в Коламбус. Да и люди там менее эгоистичные, чем в метрополии. А вам в начале вашей жизни в Штатах будет нужно и содействие, и сердечность.
Так всё сошлось к одному, я сообщил Барту о своем решении принять их приглашение, и 1 мая 1988 года мы оказались в небольшом аэропорту Коламбуса. Очень скоро мы поняли, что наши друзья были правы, когда советовали нам поехать именно сюда на начальном этапе жизни в Америке. Коламбус оказался вовсе не городком, а городом с миллионным населением, крупнейшей промышленностью, налоговыми послаблениями для компаний, в силу чего многие из них перебазировали свои главные предприятия именно в Коламбус. За те два года, что мы прожили в этом городе, в его центральной части, в даунтауне, как говорят американцы, было построено чуть ли не с десяток небоскребов.
Сам университет представлял из себя огромный город: в нем училось почти 60 тысяч студентов, университет занимал громадную территорию с сотней зданий, по двум маршрутам ходили автобусы с интервалом минут в десять. Во многих направлениях университет прочно удерживал ведущие позиции в мире. Центр биотехнологии, где мне было отведено рабочее место, был расположен милях в двух от основного кампуса и входил в состав дочернего кампуса, включавшего в себя с десяток крупных зданий.
2. Начало университетской жизни
Весь уклад жизни в Советском Союзе был отличен от жизни в странах, кои чохом обзывали капиталистическими. Условия, на каких предоставляют работу, взаимоотношения работающего с работодателем, банковская система (при полном отсутствии таковой в СССР), предоставление кредитов, страхование жизни, медицинское обслуживание, пенсионное обеспечение, приобретение машин, дорогостоящих предметов жизни, недвижимости, даже оплата кладбищ — всего этого в нашей стране не было. А в то же время умело организованная советская пропаганда обходилась картинками, отражающими лишь негативное в западном обществе, лепила образ нелюдей, создавала впечатление сплошного несчастья в жизни бедных порабощенных народов.
Пока мы жили 10 лет в отказе, я старался найти какую-то информацию о западном образе жизни, но, во-первых, такая информация всегда была мало доступна, во-вторых, долголетнее пребывание в отказе постепенно гасило инициативу и приучало к мысли, что возможность уехать из объятий Советов — это некая эфемерность, прекраснодушие. Жизнь требовала зарабатывать на существование семьи, сиюминутные трудности отвлекали от идеалистических мечтаний и далеких планов. Пожалуй, это было присуще не только нашей семье, а семьям многих отказников. Сейчас, вспоминая те годы, я не могу не сказать с удовлетворением, что это тяжелое время скрашивала дружба семей отказников. Мы вели жизнь не изгоев, а были готовы постоять за свое человеческое достоинство и даже чувствовали себя поднявшимися над страхом и расправившими согбенную спину; мы на самом деле были преисполнены высоких идеалов. Семейные походы на природу сдружили, например, нашу семью с семьей чемпионов СССР по шахматам Бори Гулько и Ани Ахшарумовой, домашние концерты пианиста Владимира Фельдмана и скрипача Александра Брусиловского позволили подружиться с людьми, которых раньше в нашей чисто научной среде мы не знали, научные семинары сначала на квартире А.Я. Лернера, а потом на нашей квартире, литературные вечера (особенно памятны нам вечера поэтов С.И. Липкина и И.Л. Лиснянской, писателя Ю.А. Карабчиевского, которые никуда уезжать не собирались, но отказников не чурались), конкурсы песни, встречи по праздникам, даже волейбольные турниры привлекали сотни семей отказников и доводили работников “славных органов” до исступления. Мы сдружились с десятками таких же, как наша, семей — тем более, что и сами разгоны наших “сборищ” давали обратный результат: ничто так не сближает как переживание совместно опасностей и невзгод.
Среди отказников у меня сложилась устойчивая репутация человека, не склонного подогревать себя иллюзиями на тот счет, что на Западе нас ждут молочные реки в кисельных берегах. Я приучал себя к мысли, что жизнь на Западе будет нелегкой и часто повторял эти слова в нашей среде, воспроизводя выражение бывшего приятеля Миши Лермана: “первое поколение эмигрантов играет роль навоза, на котором будут произрастать и цвести наши потомки”. Словом, я не ждал, что кто-то страдает без нас на Западе и будет готов холить и лелеять нас по приезде, а понимал, что мы попадем в мир жесткой конкуренции, что будем многого не понимать и, скорее всего, жить в свободной, но не очень-то к нам дружественно настроенной внешней среде*.
Надо отдать должное профессору Барту и его жене Кристине — они очень помогли нам в самом начале жизни в Коламбусе. Дело не только в том, что они сумели уговорить университетское начальство выделить нам бесплатную трехкомнатную квартиру на первые полгода. Они содействовали нам и во многих других отношениях.
В первые же дни после приезда Кристина повезла нас в ближайший офис Управления Социальной Защиты. Это был еще один важный элемент американской жизни, о котором мы понятия не имели. Эта организация создана для того, чтобы контролировать каждый зарабатываемый любым членом общества доллар. Контроль направлен на одну цель: удержать из этого доллара положенное число центов и отложить их на пенсию данному члену общества. Поэтому нужно, чтобы каждый работающий был зарегистрирован, имел закрепленный за ним пожизненно номер Социальной Защиты и сообщал этот номер каждому работодателю (независимо от того, предоставлена ему почасовая, иная временная или постоянная работа). Тем, кто родился на свет в США, этот номер присваивали автоматически, тем, кто въезжал в страну из-за границы, нужно было представить документ, свидетельствующий о законности въезда и праве на работу. Надо было пройти через процедуру регистрации, заполнить анкеты, и Кристина помогла нам это сделать. Затем она поехала с нами в банк и помогла открыть в банке счет (мы и понятия не имели, что счета в американских банках могут быть по своей природе разными, разницу нужно знать, чтобы не попасть впросак). Кристина же показала нам ближайшие магазины и в первый раз сходила с нами в супермаркет, объяснив, как надо набирать продукты, как за них расплачиваться, еще не имея кредитных карточек.
В США и во многих странах мира в те годы уже существовала разветвленная система кредитных карточек. Люди получали от банков пластиковые карточки с магнитной полоской, на которой была записана информация о данном человеке. Предъявляя в кассу карточку, ее владелец позволял кассиру связаться автоматически с банком (все кассы в мире уже были подсоединены телефонной связью ко всем банкам), выяснить, имеет ли данный человек доступный кредит, и сообщить, на какую сумму он купил товаров. Каждый месяц владелец карточки получает из банка реестр всех сделанных по ней платежей, сумму, набежавшую по проценту за пользование кредитом, и требование относительно текущего платежа за полученный кредит. Тот, кто вовремя не уплатит требуемые деньги, теряет право на кредит в данном банке (ни в одной кассе мира его карточка больше не будет принята к оплате, так как сразу же по телефону кассир получит ответ из банка, что данная карточка аннулирована). А если владелец — злостный неплательщик, то информация об этом накапливается во всеамериканском кредитном бюро, и вряд ли какой-либо другой банк выдаст проштрафившемуся новую карточку. Такая система удобна не только тем, что люди могут жить в кредит и отодвигать платежи на тот момент, когда у них появятся деньги, но и тем, что не надо носить с собой бумажные доллары. Ролф объяснил мне разницу в кредитных карточках, рассказал, что часть банков заключила договоры с авиакомпаниями и можно, например, получив кредитную карточку от такого банка, накапливать себе мили на будущий бесплатный полет, так как каждый уплаченный по карточке доллар приносит владельцу карточки одну милю для бесплатного полета. Накопив определенную сумму миль, можно позвонить в авиакомпанию и получить льготный билет. Ролф помог заполнить аппликацию на наиболее мне подходящие кредитные карты. Потом он же попробовал поучить меня водить машину с автоматической коробкой скоростей. Когда я купил машину, он же объяснил мне, что в США существует общеамериканское общество автолюбителей, в которое полезно вступить, так как члены общества имеют право трижды в год вызывать бесплатно мастеров для ремонта, если вдруг машина встала в самом неподобающем месте (вскоре я убедился, как важно быть членом этой организации).
Вообще, хочу признаться, мы все были потрясены искренней заботой, доходившей до трогательных (и всегда ненавязчивых!) мелочей, проявленной американцами. Позже, когда мы уехали из Коламбуса, мы поняли, что число таких заботливых людей в американской глубинке, каковой все-таки Коламбус был, несравненно больше, чем в столице или в Нью-Йорке. В то же время кое-кто из бывших советских граждан ни разу, ни по какому случаю не подсказали нам, как нужно или можно поступить в том или ином случае, делая вид, что все всё должны познавать методом проб и ошибок сами. Но большинство людей были не такими. Хочу отметить троих из наших знакомых, которые с готовностью помогали нам советами на новом месте: известная балерина, народная артистка СССР Виолетта Бовт и познакомившие нас с ней Левенстайны — инженер Виктор Матвеевич, отсидевший полный срок в советских лагерях за соучастие в организации мальчишек, якобы готовивших покушение на Сталина, и его жена Дора Соломоновна (урожденная Томчина), преподававшая когда-то в Московской музыкальной школе имени С.С. Прокофьева и продолжавшая учить музыке и в Коламбусе.
С первого же дня после приезда я вышел на работу в университет. Никогда потом я не сожалел, что начал свою работу в Америке именно в Охайском штатном университете. Неизвестно, как пошли бы дела в другом месте, но вряд ли где-то было бы лучше и в научном, и в человеческом смысле на первых шагах жизни в Штатах. Не сразу, но все-таки в короткий срок я смог вернуться к научной деятельности, и многие профессора кафедры молекулярной генетики и Центра биотехнологии помогли мне в этом.
В отличие от СССР, где доцент есть доцент, а профессор — это профессор, американские профессорские должности подразделяются на многие категории. Есть должность Assistant professor — нечто похожее на российскую должность ассистента кафедры; Associate professor — доцент по российской терминологии; просто профессор, называемый иногда полный профессор; именной профессор (Name professor) — средства для этой престижной профессорской должности предоставляются, как правило, богатыми людьми, оставляющими университету свое наследство. Именные профессора носят титул, начинающийся с имени дарителя, их зарплата выше, и у них может быть много других прав, предоставленных дарителем. Есть в крупных американских университетах и несколько штатных единиц так называемых University professors — Университетских Профессоров, и есть, наконец, должность Distinguished Professors, что можно перевести на русский несколько непривычным термином “Выдающиеся профессора”. Еще в Москве я узнал, что предложенная мне в этом университете должность Distinguished Professor была самой высокой из всех профессорских должностей по американским стандартам. Это было немаловажным обстоятельством для принятия решения о приезде в Коламбус.
Для будущего рассказа я должен пояснить еще одну деталь американской системы должностей в университете. Как правило, Assistant Professor — это не постоянная должность и дается принятому на нее лишь на три-четыре года (в разных университетах срок может различаться и иногда доходить до пяти-шести лет). Потом на кафедре и факультете решают, продлить ли контракт с этим преподавателем, и если решение положительное, то предстоит закрытое голосование в отношении данного кандидата.
Коренным образом отличаются позиции так называемых тенурированных профессоров (от английского tenure — срок владения имуществом, срок пребывания в должности). Тот, кто получил от университета tenure, не может быть уволен из университета и считается принятым до пенсии. Как правило, когда объявляют вакансию Associate Professor, то сообщают, что эта позиция дается с расчетом, что занявший её проявит себя лучшим образом и по результатам его работы через 5—7 лет будет избран на должность тенурированную (снова скрупулезное обсуждение достоинств кандидата, оценка его достижений специально избранной комиссией из числа тенурированных профессоров, потом голосование всех профессоров кафедры или факультета; впрочем в некоторых университетах звание Associate Professor приносит тем, кто его получил, постоянную работу сразу).
Чтобы проявить себя, надо удовлетворить трем главным условиям: получить за отведенные годы несколько больших грантов на научные исследования (принести этим значительные деньги в университет), читать успешно курсы студентам (студенты платят за обучение, и профессор, к которому записывается много студентов, помогает пополнять казну университета), проявить себя на общественном поприще. Тот, кто по прошествии положенного срока оказывается неизбранным, как правило, вынужден практически навсегда уйти из академической науки и из университетской среды и искать места в промышленности или коммерции. Такому человеку трудно найти еще раз работу в другом университете, где ему вторично открыли бы путь к получению теньюра, хотя редкие исключения из правила всё же случаются. Таким образом, в значительной степени предел мечтаний каждого молодого ученого, стремящегося удержаться в академической среде, — это заполучить теньюр и тем обеспечить себе безбедное существование до конца работоспособности.
Приглашения, которые я получал из США, как правило, не содержали каких-то специфических указаний на предоставление тенурированной должности, но довольно скоро я понял, что чисто юридически все они сводились к приглашению на престижную, но все-таки временную работу. Каждый приглашенный профессор должен был себя проявить с лучшей стороны, чтобы заслужить перевод из этой категории в категорию постоянных (тенурированных) профессоров.
3. Смогу ли я получить теньюр?
Сразу же после выезда из СССР я столкнулся с проблемой получения теньюра, и мне стало ясно из разговоров с несколькими людьми, что добиться постоянной должности мне вряд ли удастся.
Впервые я услышал уверенное суждение на этот счет от известного правозащитника Юрия Федоровича Орлова. Прошло дней десять со времени выезда нашей семьи из Москвы, мы еще были в пересылочном месте, в Вене, где дотошные чиновники эмиграционного ведомства США проверяли наши бумага и, видимо, добывали разнообразную информацию обо мне и о жене, когда вдруг я узнал, что в Вену прилетел профессор Орлов, который хочет со мной повидаться. Выпускник Московского физико-технического института, член-корреспондент Армянской Академии наук, он отсидел в тюрьме и провел несколько лет в ссылке в Якутии за участие в правозащитной деятельности. Сразу же после выезда из СССР он был принят на должность приглашенного профессора в Корнельский университет (расположенный в штате Нью-Йорк) — один из лучших в США университетов. Помимо физики Юрий Федорович много времени отдавал работе в разных международных комиссиях по правам человека и именно с этой целью прилетел в Вену. Встреча с ним была сердечная, очень добрая и полезная, но одно из сказанных непререкаемым тоном заявлений Юрия Федоровича меня сразило наповал. Спросив, сколько мне лет, и узнав, что я недавно перешагнул 50-летний рубеж, он сказал:
— Ну, теньюра вам не получить ни за что. Слишком вы стары. Придется вам
перебиваться, как и мне, на временных позициях, хотя Вам в ваши 51 год до
пенсии еще очень далеко, ведь в США на пенсию выходят в 65 лет. Удержаться
столько лет на временных должностях будет очень трудно.
В другой раз я услыхал то же суждение в первый день прилета в США. Сразу при выходе из здания аэропорта, когда еще мы не осознавали, как следует, что с нами происходит, мы столкнулись с инвалидной коляской, в которой сидел милейший Давид Моисеевич Гольдфарб — отлично выглядевший (последний раз мы видели его в больнице за две недели до того, как Хаммер вывез его в США, и тогда он производил впечатление умирающего больного), в прекрасном настроении, а с обеих сторон его инвалидной коляски за ручки держались жена Гольдфарба Цецилия Григорьевна и сын Алик. Алика я не видел лет восемь. Из юноши-аспиранта он превратился в зрелого мужчину с бородой. Оказалось, что Давид Моисеевич собрался лететь в обратном с нами направлении — в СССР, повидаться с внучками. Он рассказал, что страдает без внучек, не может без них существовать и вот решил слетать на время в СССР, чтобы унять сердечную муку, вызванную разлукой с самыми любимыми существами на свете (в то время дочь Давида Моисеевича Ольга с двумя дочками еще жила в Стране Советов). Алик вызвался прийти вечером на ужин, организуемый нашими друзьями, которые встречали нас гурьбой в Нью-Йоркском аэропорту. Они сказали ему, в каком из ресторанчиков планируют встретиться вечером, и в назначенный час я увидел Алика. Он предложил мне выйти из ресторана минут на 15, чтобы поговорить о будущей работе (он в то время был принят в Колумбийский университет на временную должность), и я услышал то же, что и двумя неделями раньше от Юрия Федоровича Орлова.
— Хорошо, что вы получили должность полного профессора, да еще выдающегося, иными словами, перепрыгнули через эту проклятую ступень Associate
Professor, которую я никак перепрыгнуть не могу. Но теньюра вам ни за что не
получить, — уверенно проговорил Алик. — Ну, не отчаивайтесь, — добавил он, —
мы вам поможем и в каких-нибудь второстепенных университетах на временных
должностях до пенсии продержим.
Кто такие могущественные МЫ, он не уточнил, я счел неудобным про это спрашивать, но настроение у меня было паршивое. Я все-таки раньше верил, что смогу вернуться к полноценной работе в науке. Эти первые разговоры опрокидывали такие надежды и, казалось, не оставляли иного пути, как пребывание на временных должностях.
Мы провели в Нью-Йорке два дня, мельком посмотрели город и улетели в Коламбус. В тот год в Охайском университете было решено иметь всего одну штатную единицу Выдающегося Приглашенного Профессора, и руководство университета хотело использовать её для определенных пропагандистских целей. В день нашего приезда в газете города Коламбуса появилась статья о новом профессоре университета. Через несколько дней после приезда меня попросили принять группу американских корреспондентов, еще через пару дней была созвана пресс-конференция, на которой меня снова расспрашивали о наших мытарствах в СССР, об оценках развития страны, о планах на будущее (вместе со мной за столом сидел лишь Ролф Барт, который представлял меня корреспондентам и подавал им знаки, когда тот или иной из них может задать следующий вопрос), состоялись мои выступления перед промышленниками города и многие другие ответственные встречи. Не забывали приглашать меня и на все серьезные университетские собрания.
Тем не менее вся эта часть нашей жизни не могла для меня составлять главного. Я понимал, что надо приниматься за работу, за серьезную научную работу, которой только и можно обеспечить себе, жене и сыну прочное будущее. Вот здесь-то я и столкнулся сразу с несколькими серьезными проблемами. Первая из них заключалась в том, что я не мог себе представить точно, а что же я хочу и в какой области научной деятельности должен сосредоточить свои усилия.
4. Чем лучше заняться?
Почти вся моя жизнь, предшествовавшая отказу, была связана с молекулярной генетикой. Большинство опубликованных статей и книг были посвящены проблемам молекулярно-генетическим. Пока я работал в Институте атомной энергии им. И.В. Курчатова, я занимался действием высоких доз облучения на наследственность и опубликовал первые исследования о вызывании мутаций высокими дозами гамма-лучей у бактериофагов (эти работы были известны на Западе, и их не раз цитировали). Затем, перейдя в Институт общей генетики АН СССР, переключился на изучение молекулярных механизмов мутаций и способности организмов лечить свои наследственные структуры после повреждения (как говорили специалисты, репарировать свою ДНК). В созданном мной ВНИИ прикладной молекулярной биологии и генетики ВАСХНИЛ мы открыли свойство репарации у высших растений, впервые показали прямую связь между репарацией ДНК и частотой мутагенеза, начали активно исследовать структуру ДНК растений после повреждения (эти работы были также замечены коллегами на Западе).
С другой стороны, меня всегда интересовали не только узко специальные вопросы молекулярной генетики. Я опубликовал несколько статей на философские темы, посвященных возможной роли генов в развитии жизненных процессов, пытался осмыслить влияние крупных открытий в развитии науки и роль общества в восприятии этих открытий, мне были интересны проблемы сводимости сложных явлений к более простым процессам и возможности познания сложного через частные проявления этого сложного. Несколько раз я выступал на международных конференциях по этим вопросам и считался своим в среде философов, занимавшихся современными проблемами естествознания.
Был, наконец, и третий аспект в моей научной деятельности: история науки. Я никогда этого вслух не говорил, но внутренне, про себя, гордился тем, что опубликовал первую в мире монографию, посвященную истории молекулярной генетики. Все годы после увольнения с работы (с 1978 года вплоть до выезда из СССР) я методично, почти исступленно, работал над изучением истории феномена лысенкоизма, написал большую книгу об этом и сумел переправить рукопись в Штаты. Поэтому естественно, что, приехав в Штаты, я прежде всего думал о том, как эту книгу завершить и издать.
К этому надо добавить, что за годы отказа я оказался втянутым в орбиту правозащитной деятельности и продолжал жить мыслями об этом и оказавшись в США. Я не прекращал интересоваться делами правозащитников, звонил в Москву друзьям-правозащитникам, пытался организовать им помощь с Запада.
В последние пять лет жизни в Москве я много времени отдал созданию учебного заведения нового типа, которое назвал Московским Независимым Университетом. По американским программам дети отказников штудировали американские вузовские учебники и писали контрольные работы, позволявшие им набирать кредиты в американских университетах (к моему отъезду в университете было 120 студентов).
Итак, мне предстояло на чем-то сосредоточиться, а о чем-то забыть — если не навсегда, то во всяком случае надолго. Но на чем? Разумеется, мне хотелось вернуться в молекулярную генетику, но чем заняться? За 10 лет, пролетевших с момента закрытия моей лаборатории, именно эта наука так рванула вперед, что всё, чем я когда-то занимался, оказалось сильно продвинуто и вскочить в далеко умчавшийся от меня поезд возможностей не было. Надо было начинать новую деятельность, однако всплыла еще одна трудность: методы работы за эти годы тоже коренным образом изменились. Придя на свое рабочее место в Центр биотехнологии, я обнаружил, что ровным счетом ничего не понимаю в том, что делают руками десятки молодых людей в этом центре. В годы, когда я работал в науке, даже подобия нынешних приборов не существовало, теперь я не знал, с какого бока подойти к ним, и начал просто всего бояться.
5. Приобщение к компьютеру
Каждый день я бодрым шагом проходил к своему столу через огромный зал, в котором за разгороженными низкими щитами на клетушки что-то “варили” аспиранты и постдоки* — в основном индусы (директором Центра был выходец из Индии доктор Папачан Колаттакуди) и китайцы. Меня поместили в соседнюю с директором Центра комнату, разделенную на два отсека, В нашем отсеке был стол еще одного сотрудника — молодого японца, исполнявшего обязанности главного знатока по компьютерам и по вечерам проводившего в лабораторном зале эксперименты.
На моем столе я обнаружил в первый же день новенький компьютер. Это был один из первых серийных Макинтошей (не знаю почему, но Колатгакуди решил, что центр будет оснащен преимущественно компьютерами модели Macintosh, но не IBM). Стоять компьютер стоял, но пользоваться им я не умел, даже не знал, как его включить.
В те годы, когда я был научным сотрудником, персональных компьютеров еще не было, они появились лет через пять после того, как меня с работы удалили. Поскольку вход в научные учреждения в СССР был для меня полностью закрыт, я не смог поработать на компьютерах и в частном порядке, а в домашнем пользовании в СССР компьютеров ни у кого не было: КГБ отлично осознавало, какую страшную силу несут с собой компьютеры, снабженные принтерами. Ведь самиздата гэбешники боялись больше всего, а тут появилась машина, способная распечатать столько копий, сколько захочешь, без всякого труда. Естественно, что было сделано всё возможное, чтобы отрезать советских интеллектуалов от компьютеров, а существующие в организациях компьютеры взяли под особый контроль представители первых отделов. Кстати, этим советская система сама себе нанесла долго незаживавшую рану, да и по сей день последствия её сказываются, так как многие интеллектуалы среднего и пожилого возраста не смогли войти в мир компьютеров и этим снизили свою продуктивность.
Впервые персональный компьютер в домашних условиях я увидел у Андрея Дмитриевича Сахарова. В конце 1987 года в Москву приехала группа президентов американских университетов, которые не без скандала, но, своего добившись, провезли через советскую таможню важный для Сахарова подарок — персональный IBM. Его установили в комнате Андрея Дмитриевича слева от двери. С нескрываемой гордостью как-то вечером Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна продемонстрировали его мне. Я по простоте душевной хотел усесться за стол и попросил их разрешить мне попробовать что-нибудь сделать, в ответ услышав от Елены Георгиевны:
— Валерий Николаевич! Вы с ума сошли. Это не игрушка.
На этом мое созерцание компьютеров окончилось.
Но теперь, в Америке, надо было начинать. Я попросил японца помочь мне освоить компьютер.
— А чего тут особенного, — отпарировал он, даже не обернувшись в мою
сторону, — садитесь и работайте.
Не скрою, я опешил. Я не думал, что моя просьба покажется назойливой, напротив, я ожидал нормального человеческого участия в моей судьбе. Я вовсе не собирался эксплуатировать этого человека, думал, что, потратив минут 10—15, он даст мне самые первые наставления, скажет, с чего лучше всего начать. Пожалуй, впервые я увидел столь недоброжелательное отношение. Потом я уже свыкся с подобными выходками младшего персонала и, как мне кажется, понял причину такого поведения. Каждый из этих молодых людей рвался к тому, чтобы любыми путями попасть в число профессоров университета, их должности научных сотрудников были временными, и ни один из них не был уверен в завтрашнем дне. Число же вакантных профессорских должностей было в университете не просто небольшим, но исчезающе малым. Хотя университет потихоньку рос, но это почти не сказывалось на числе открываемых вновь тенурированных должностей. Надо было ждать, пока кто-то уйдет на пенсию, чтобы заполучить освободившееся место. Все эти молодые люди сразу поняли, что хотя я и пришел на временную работу на два года, но представляю собой конкурента. Помогать конкуренту у них желания не было.
Пришлось мне избрать другую тактику: с первой же недели начал работать часов по 18, проводя утренние часы до обеда в библиотеке университета, затем перебираясь в Центр биотехнологии и отводя все вечера и половину ночи на освоение компьютера. Когда все (или почти все) ведущие сотрудники Центра расходились по домам, центральная часть здания, все комнаты, где сидел Колаттакуди, его секретари, начальник отдела кадров, снабженец и заместитель директора, пустели. В Центре вели исследования по созданию генно-инженерных растений, обладающих устойчивостью к болезням. Поэтому вход в Центр был строго контролируем. Никаких сторожей или привратников, конечно, не было (никто платить деньги этому персоналу не собирался). Проблема была решена другим способом: все двери, располагавшиеся с четырех сторон здания, всегда держали взаперти, а всем до единого сотрудника были выданы ключи от входных дверей. Приходи в любое время дня или ночи и работай, но для чужих глаз всё оставалось под замком. В большинстве других зданий Университета двери не запирались.
Дополнительная защита была устроена для помещений дирекции. Ключи от кабинета директора были только у него и его секретаря, девушки по имени Сиська, родившейся в Голландии, но прожившей в семье дипломата значительную часть жизни в Штатах и потому свободно владевшей письменным английским и говорившей по-английски с еле заметным акцентом. Остальная часть дирекции запиралась на ночь Сиськой, когда она уходила с работы в половине шестого вечера. Поскольку именно в дирекции стояли факс-машина, копировальные машины, располагалась библиотека Центра, заведующим лабораториями Центра были выданы ключи от дирекции, и они могли зайти туда, заперев за собой дверь изнутри, в любое время суток. С первого же дня появления на своем рабочем месте я получил ключ от дирекции и мог пользоваться расположенным там оборудованием. На одном из столов секретарей стоял в точности такой же Макинтош, как на моем столе, и я попросил разрешения работать на нем по вечерам и ночам. Сиська любезно разрешила.
Почему же я решил учиться за запертыми дверьми, а не в своем офисе? Чтобы объяснить это, нужно рассказать об уроке, преподанном мне одним бывшим советским биофизиком, а теперь профессором Института Вейцмана в Израиле Эдуардом Трифоновым. Мы встретились с ним в Париже на второй неделе после нашего выезда из СССР. Еще когда мы были в Вене, сотрудник журнала “Континент”, тогдашний редактор французского издания журнала Галя Аккерман разыскала мой телефон в Вене, позвонила из Парижа и передала приглашение Владимира Емельяновича Максимова приехать в Париж. Я был несказанно обрадован этим приглашением. Сам Максимов вряд ли мог преодолеть серьезные трудности с приглашением человека, у которого на руках не было никакого паспорта, а только листочек, выписанный в московском ОВИРе с фотографией и с разъяснением, что я теперь лицо без гражданства. Поэтому, пользуясь своими каналами, Максимов и Аккерман разрешили проблему просто: меня пригласил министр Франции по правам человека. С этим приглашением мне удалось получить в венской полиции вид на жительство — некое подобие так называемого нансеновского паспорта и выехать с лекциями в Париж на неделю. Спал я на раскладном диване в редакции “Континента”, днем колесил по Парижу, выступая то в одном, то в другом месте.
В один из этих дней в Париже и появился Эдуард Николаевич Трифонов, когда-то работавший в том же радиобиологическом отделе Института атомной энергии имени Курчатова, где ранее работал я. Эдик решил помочь мне советами. Почти целый день мы бродили по Парижу, и он наставлял меня, как мог. Один из советов был таким: не надо показывать окружающим свое незнание чего-то существенного, так как это непременно будет использовано против тебя в какую-нибудь важную минуту. Лучше помалкивать, когда чего-то не знаешь, правильнее стараться наверстывать упущенное таким образом, чтобы это не было заметно окружающим, особенно твоим конкурентам, так как ни чувства жалости, ни сопереживания трудностям у конкурентов быть не может. Равным образом не нужно бахвалиться связями или хвастать прошлыми заслугами. Всё прошлое осталось в прошлом и никого сегодня не волнует. Только сегодняшние достижения будут работать на пользу, всё остальное — ненужный, а то и вредный балласт. Про сегодняшние связи гораздо лучше хранить молчание. Если что-то просочится помимо тебя в твою среду, это будет работать на пользу, в противном случае тебя будут сторониться. Мне показались слова Трифонова важными, и многие из его советов я постарался запомнить и им следовать.
Применил я его наставления и в отношении обучения навыкам работы с компьютерами. Вечерами я уединялся в дирекции, усаживался за второй секретарский стол в центральном отсеке дирекции, раскладывал учебники по компьютерной технике, руководство к моему Макинтошу и начинал что-то делать. Первый же текст в полстранички, который я напечатал, вдруг таинственным образом с экрана исчез. Я даже не заметил, как уничтожил работу, на которую потратил не меньше часа. Пришлось повторять всё сначала и продвигаться практически на ощупь шаг за шагом. Но чудо начало потихоньку материализоваться: на третью или четвертую ночь я уже смог написать на компьютере короткую статью по-английски, сформатировать ее с грехом пополам, а главное — теперь я знал, какие вопросы мне надо задать знающему человеку. Я уже понимал, что не нужно спрашивать японца и еще с десяток молодых постдоков, которые держались со мной настороженно.
Помощь пришла неожиданно. Я заметил, что через день в дирекцию после обеда приходит работать средних лет мужчина, который, видимо, был временным работником, но прекрасно разбирался в компьютерах, так как именно он распутывал задачки, возникавшие перед Сиськой, ее подчиненной и другими людьми в дирекции. В какой-то из вечеров он задержался позже обычного, а потом вдруг без всяких предисловий заговорил со мной о русской литературе. Мы остались в дирекции одни, я пыхтел у своего компьютера, он работал за столом впереди меня, но вдруг развернулся и, улыбаясь, обратился ко мне, назвав мою фамилию. Он пояснил, что видел меня по телевизору во время одного из интервью, разузнал обо мне от коллег и потому решился поговорить по окончании рабочего дня. Естественно, что от разговора о великих русских писателях мы перешли к следующей теме, а что я сейчас делаю? Я поведал ему о своих трудностях, и он просто и радушно предложил свою помощь.
И действительно, он очень помог. Обучение пошло столь быстрыми темпами, что уже через месяц я смог без натуга набирать практически все тексты на компьютере. Он же посоветовал мне срочно купить такой же компьютер для дома, приехал ко мне домой, помог его установить, организовать нужные мне файлы в домашнем и рабочем компьютере. Многие проблемы отпали.
Был он человеком очень предупредительным, прекрасно знал музыку, был начитан, вообще был интеллигентом до мозга костей. Но при всем том найти постоянную работу никак не мог, перебивался случайными заработками и жил очень бедно. К счастью, вскоре он получил в университете постоянную и достаточно хорошо оплачиваемую работу, приоделся, слегка поправился, стал выглядеть солидно и красиво. Мы продолжали с ним встречаться и дружить, пока жили в Коламбусе.
6. Покупка автомобиля
В течение первой же недели жизни в Коламбусе нам стало ясно, что без машины никак не обойтись. Поначалу я решил ходить на работу пешком и использовать маршрутные автобусы, где это можно. На дорогу от дома до Центра биотехнологии требовалось полтора часа. Мы приехали в Коламбус 1 мая, когда еще не наступила удушающая среднеамериканская погода с порой 90-процентной влажностью при 35-ти градусной жаре, поэтому первые две недели я смог ходить туда и обратно, несомненно представляя собой какое-то “чудо” для американцев, мчащихся мимо меня в автомобилях. Пару раз я чуть было не угодил вечером под колеса. Стало ясно, что прав был Остап Ибрагимович Бендер, приговаривавший, что “машина не роскошь — это средство передвижения”. Откладывать покупку автомобиля на дальний срок было нельзя.
С покупкой было связано немало треволнений. Наслушавшись разных друзей, я не знал, как поступить. Одни говорили мне, что я всё равно расколочу первую машину, так что лучше приобрести какую-нибудь развалюху за одну-две тысячи долларов. Другие говорили обратное: не стоит мелочиться с самого начала, выгоды не получить, так как плохая машина начнет сразу разваливаться, надо будет постоянно отдавать ее в ремонт, выкладывая за это сотни и сотни, а то и тысячи и тысячи долларов; головной боли будет много, а толку никакого. Наш старинный с Ниной друг Толя Хилькин, который теперь стал практикующим врачом в Нью-Йорке, посоветовал отбросить сразу идею о покупке маленькой японской машины, так как все они хлипки по своей конструкции.
— Водитель ты пока аховый, не дай Бог, вляпаешься в аварию, зачем подвергать себя ненужному риску! Купи хорошую, большую американскую машину, прочную и надежную, какой-нибудь “крайслер”, “бьюик”, “шевроле”, или что-то в этом классе. Будешь ездить и радоваться.
Другая проблема была в том, что у меня не хватало денег на что-то приличное и я не знал, что никто в Америке не выкладывает автодилеру полностью деньги за покупку. Всё оформляется в кредит. Если у вас нет никакой истории кредита в Штатах, то случай становится более трудным, но всегда есть способ, позволяющий выйти из положения. Просто платить придется больше. Кристина Барт помогла нам и на этот раз, объяснив процедуру покупки. Тот автодилер, который будет продавать машину, объяснила она, наверняка имеет связи с представителями нескольких банков, которым только и надо заполучить клиентов.
Так оно позже и вышло на деле. Но пока надо было найти, что купить, а у меня на это ни времени, ни знаний не хватало. Помог нам наш сын Володя, которому тогда было 23 года.
Володя с мальчишества бредил машинами. Мы в Москве купили “жигули”, у нас с Ниной были права на вождение, но Володя и близко нас к вождению машины не подпускал. Теперь в Штатах идея ремонта какого-нибудь разбитого и вконец списанного рыдвана овладела нашим сыном. Надо отдать должное, он разбирался в машинах гораздо лучше нас.
Непонятными нам с Ниной путями, где используя местные автобусы, ходившие с интервалами через час и далеко не во всех направлениях, то голосуя на улицах, Володя добирался до контор, где торговали подержанными машинами. Он тратил на это по нескольку часов в день. Со своим пока плохим еще английским, но с настойчивым желанием своего добиться, он приценивался, расспрашивал дилеров и в течение дней десяти стал понимать, какую машину надо купить. Однажды он примчался взъерошенным и потребовал, чтобы мы с мамой немедленно хватали такси и ехали на край города в место, где он нашел мне замечательный, по его словам, автомобиль. Мы подчинились его напору, примчались в нужное место и увидели красавицу машину — Крайслер Нью-Йоркер темно-синего цвета, в прекрасном состоянии. Ею два года пользовался вице-президент банка Охайо, а теперь он купил себе новый автомобиль, поставив этот на продажу. Крайслер стоил немалых денег — семь с половиной тысяч долларов, но он явно этой суммы стоил, и было очевидно, что если мы его не купим, то долго он не застоится.
Я опять позвонил Кристине Барт, посоветовался с нею и далее всё происходило в полном соответствии с тем, как она предсказывала. Как только дилер убедился в серьезности наших намерений, мы прошли в большой зал их шикарно обставленной конторы, уселись за стол. Нам были выданы длиннейшие анкеты, которые следовало заполнить, дилер позвонил куда-то и через полчаса появился еще один клерк — представитель местного Хэнтингтон-банка. Сделка стала претворяться в жизнь.
У меня, как говорят в Америке, не было никакой “истории кредита”, подразумевая под этим, что мы еще ничего в долг не покупали, кредитных карточек, по которым следует выплачивать долги и зарабатывать тем “историю кредита”, у нас также не было. Случай для представителя банка был непростым. Первое, что он сделал, позвонив при нас в отдел персонала университета, — убедился, что я профессор университета (то, что я временный профессор, похоже, никакого впечатления на него не произвело), затем там же он выяснил размер зарплаты и убедился, что согласно требованиям банка нам можно выдать кредит, так как риск, что я не выплачу взятый у банка кредит, невелик.
Тем не менее процент, под который можно было получить кредит, был достаточно высоким, нужную сумму я мог взять в долг на пять или больше лет, и с процентами банка это влетало мне в копеечку. Ежемесячно я должен был выкладывать несколько сотен долларов. Кристина уверила меня, что это нормально и что надо радоваться такой покупке, а не пугаться.
Забегая вперед, скажу, что все-таки жить с долгом мне было неприятно. Я постарался как можно скорее, за несколько месяцев, выплатить всю стоимость машины, избежав уплаты огромной суммы на проценты банку. Этим жестом я приобрел уважение банка, который стал засыпать меня письмами с предложениями пользоваться их услугами и в будущем, причем практически в неограниченном размере. (“Если Вам захочется приобрести дом или другую недвижимость, если понадобятся средства на другие покупки, наш банк будет счастлив открыть Вам этот кредит”, — сообщалось в письмах из банка).
Так мы оказались владельцами машины, служившей мне много лет, потом использовавшейся несколько лет женой сына Таней, а потом подаренной мною в “Армию спасения”.
Езда на машине была для меня чистым блаженством. Конечно, я еще плохо владел навыками вождения, за что постоянно слышал раздраженные сентенции сына, если он ехал со мной, но постепенно и эти навыки накапливались. А когда поздно ночью я выходил из корпуса Центра биотехнологии, попадая из холодного кондиционированного помещения в душное пекло темной коламбусовской ночи, подходил к машине, садился в мягкое кожаное кресло, удобнее которого я так и не нашел больше ни в одной машине, заводил мотор и тут же слышал чистые тона радио, постоянно настроенного на канал классической музыки, зажигал фары и трогался с места, становилось приятно и даже торжественно. Машин в это время на улицах уже почти не было. Можно было катиться по прекрасно накатанному асфальту почти бесшумно, кондиционер в машине быстро разгонял жару, и те минут десять, которые были нужны мне, чтобы добраться до дома, поднимали настроение.
7. Первая книга в Америке
Важной частью моей научной работы в СССР стало писание книг; Я опубликовал в издательстве Академии Наук СССР две больших научных монографии, одна из которых была переведена на немецкий и английский языки, участвовал в нескольких коллективных монографиях по философии и истории науки, издал семь научно-популярных книг. Навыки работы над книжными текстами уже выработались, я научился оперировать большим числом исходных материалов, готовить длинные тексты (монография о молекулярных механизмах мутагенеза — первая в мире на эту тему — содержала более 500 страниц емкого печатного текста). Когда я оказался без работы, то нашел себе применение: помимо заработка на жизнь ремонтами квартир, стал тратить все свободное время на описание истории разгрома генетики в СССР и захвата ведущих постов в советской науке ловким проходимцем Трофимом Лысенко. За 10 лет “отказной” жизни в СССР я сделал семь редакций этой книги, дополняя и дополняя текст все новыми данными и размышлениями. Выше я уже писал, что в самом начале работы я боялся, что КГБ может обыскать меня в каждую минуту и изъять все плоды моей деятельности (разумеется, я понимал, что за создание столь откровенно антисоветского произведения мне грозил немалый тюремный срок), поэтому старательно припрятывал каждую новую редакцию и все значительные заново написанные куски. После того, как первый вариант книги был завершен и, как мне казалось, надежно припрятан, я стал более основательно искать в библиотеках, у своих знакомых и особенно у генетиков старшего поколения любые дополнительные материалы. Был написан и перепечатан второй вариант, потом третий. Книга разбухала, включала в себя всё новые факты, я стал более критически относиться к концепции всей книги, к осмыслению исторических и политических корней сложного явления противостояния лысенковцев и генетиков и роли репрессивного коммунистического государства в установлении тотального контроля над наукой.
Начиная с третьей редакции книги, мне удалось наладить отправку копий каждого последующего варианта на Запад. Печатал я на пишущей машинке под копирку, делая сразу 6 копий каждой страницы, и одну из копий каждого варианта передавал знакомым коллегам-иностранцам, довольно часто навещавшим нас в Москве. Позже те сообщали, что она благополучно достигла другого материка. Так постепенно копии всех новых редакций книги были переправлены в Штаты. В 1986 году в Москву приехала представительная делегация американских и европейских генетиков (в ее составе было два Нобелевских лауреата). В их числе был профессор Питер Дэй, которого я знал уже много лет. Питер приехал к нам домой, мы замечательно провели время. Конечно, его интересовало, чем я занят, я рассказал про то, как работаю над историей лысенкоизма и дал ему второй экземпляр шестой редакции книги. Это была толстенная пачка тонкой бумаги, содержавшая почти 1200 страниц. Мы перевязали пачку бечевкой, Питер завернул ее в газету, которая торчала из кармана его пальто, и увез в Штаты.
Когда мы еще были в Вене, Кэрин Риде, совершенно незнакомая мне дама, разыскала меня по телефону и сообщила, что она заведует научной редакцией Издательства Ратгерского университета, что через профессора Питера Дэя издательство получило русский текст моей книги о Лысенко, провело, как это водится во всем мире, предварительное рецензирование рукописи, заручилось положительными отзывами и готово заключить со мной договор на перевод этой книги на английский и издание английского варианта.
Как только мы обосновались в Коламбусе, я позвонил в издательство и тут же получил контракт на подпись. Я чуть было не подписал те, наверное, 10 страниц мелкого текста с множеством пунктов на почти мне непонятном юридическом языке, но на меня отрезвляюще подействовал звонок из Нью-Йорка пианиста Володи Фельцмана, которому я рассказал о таком замечательном подарке судьбы, как контракт на издание книги.
— Валера, а у Вас есть книжный агент? — спросил настороженно Володя. — А что это такое — книжный агент? — переспросил я.Володя ввел меня в курс дела, объяснив, что единственный способ обезопасить себя от возможного ущемления имущественных и прочих прав — это поручить вести свои дела (разумеется, за часть полагающегося гонорара) профессиональному юристу, специализирующемуся в данном виде деятельности.
На следующий день мы должны были лететь в Нью-Йорк с женой для какой-то очередной важной встречи, и я воспользовался этим визитом, чтобы попытаться найти агента. Еще из Коламбуса мы договорились с редактором газеты “Уолл Стрит Джорнэл” Бобом Бартли, который дважды бывал у нас дома в Москве, что встретимся во время приезда в Нью-Йорк. В ту встречу я и спросил Боба об агенте. За каких-то две минуты дело было улажено: Боб договорился с мистером Джорджем Борчардом, что завтра я приду к нему в офис в самом центре Манхэттэна и он подпишет со мной соглашение о том, что будет представлять мои интересы. (Лишь позже я осознал, как мне помог Бартли. Дело было не только в том, что Борчард оказался одним из самых влиятельных книжных агентов в мире, но и в том, что он сам и его сотрудники знали массу подводных камней, которые любят расставлять издательства на пути издания книг, чтобы в будущем обеспечить себе максимум выгоды).
Когда я получил испещренный замечаниями и вычеркиваниями проект контракта, исправленный Борчардом, я понял, от каких неприятностей был им спасен. Удивило меня и то, что юрист издательства, получив замечания Борчарда, не только со всеми из них тут же без всякой тени неудовольствия согласился, но даже попытался сделать вид, что он безумно рад, что такой замечательный человек заметил так много неточностей, которые издательство могло допустить, а теперь с успехом и мгновенно исправит!
Подписав договор, я должен был поспешить с приготовлением текста для издательства и начал тратить почти все время на перепечатку рукописи и в рабочие, и в вечерние часы. Дело пошло вперед, тем временем моя жена научилась работать на домашнем компьютере, и вдвоем мы продвигались успешно, но и рукопись размером более тысячи машинописных страниц была очень большой.
Книга о Лысенко вышла по-английски нескоро (хотя американское издание на русском языке появилось в следующем — 1989 году). Сначала тянули время переводчики, потом еще дольше тянуло издательство, сокращая и сокращая текст и упрощая и упрощая изложение (все это делалось в потугах завлечь читателя, хотя много важного материала было выпущено, и в целом текст был выхолощен). Читатели увидели книгу только спустя 6 лет, в 1994 году, доброжелательные рецензии на нее появились во всех крупных американских изданиях и газетах, а еще через год была опубликована вторая книга, написанная по-английски в соавторстве с моим тогдашним сотрудником Владимиром Николаевичем Потаманом. Это была первая в мире монография о трехнитевых нуклеиновых кислотах, над которыми я работал и теоретически и экспериментально в Соединенных Штатах.
8. Поиски лучшего места работы
Разумеется, заниматься лишь перепечаткой уже написанной книги, да еще по истории науки, мне казалось неправильным. Надо было что-то предпринимать и в самой науке. Я понимал это умом, но мне было трудно преодолеть внутренний страх перед сложностями и техническими, и моральными и поэтому я все-таки решил проверить, не повезет ли с поисками работы на кафедрах истории.
Я попробовал разузнать, нет ли в Штатах места, где бы мои знания истории науки могли открыть двери на соответствующие кафедры или в институты. В свое время моя книга об истории молекулярной генетики, изданная в 1970 году в Москве, была замечена несколькими видными специалистами по советской истории. Встречался я и с многими известными американскими историками на нескольких симпозиумах и конгрессах, посвященных истории и философии науки. Я начал звонить им и спрашивать, не помогут ли они найти работу по этой специальности, но довольно скоро понял, что прослойка этих специалистов, которая представлялась нам в Москве лишь верхушкой огромного айсберга, на самом деле чрезвычайно узка. Такого айсберга просто не существовало в природе.
Как я выяснил позже, на самом деле число людей, профессионально занимавшихся историей советской науки, не превышает двух десятков. Эти люди появлялись на всех симпозиумах и конгрессах и составляли давно сложившуюся компанию, плотную и не допускающую внутрь чужеродные элементы. Каждый из них знал свое узкое поле блестяще, иногда даже поражал российских ученых неожиданными находками документов или столь скрупулезным описанием событий, которое не было сделано самими российскими учеными, но тем не менее оказалось, что ни широтой кругозора, ни ясным пониманием глобальных проблем российской науки большинство из них похвастать не могло. Видимо, этим и можно объяснить, что американские советологи, кремлинологи и политологи не только не смогли предсказать скорый крах коммунистических правителей России, распад СССР и даже крушение Берлинской стены, но не смогли оказаться и хорошими советчиками по русскому вопросу для трех последних президентов США.
Конечно, не сразу я понял, что найти работу в этой среде, — не просто непосильная задача, это была принципиально недостижимая цель. Меня с удовольствием приглашали делать доклады на семинарах в разные университеты, эти семинары собирали хорошие аудитории, и слушатели, как я был уверен, увлекались темой моих рассказов, но дальше таких приглашений дело сдвинуться не могло, так как при каждом таком посещении я убеждался всё больше и больше, что в каждом из крупных университетских центров специалисты по советской науке были одиночками, растворенными в массе специалистов по другим “экзотическим” направлениям, и заиметь конкурента никто из них не собирался.
Один из наиболее известных ученых, работающих в области истории советской науки, Лорен Грэм (нередко в СССР его фамилию произносят Грэхэм), откровенно и дружески посоветовал мне оставаться молекулярным генетиком, так как возможностей в этой экспериментальной науке, как он сказал, в тысячи раз больше, чем в истории.
Совпали с этими неудачными поисками и кое-какие события, вроде бы незначительные, но тем не менее подтолкнувшие меня к тому чтобы перестать надеяться на чудо, а начать активно работать над возвращением в экспериментальную область.
Месяца через три после приезда в Коламбус в университете проходила очередная церемония награждения кого-то за что-то. Я как “выдающийся” традиционно получил приглашение, подписанное президентом университета, и в положенное время был в главном зале корпуса, в котором располагались офисы президента, вице-президента и провоста* университета. Еще в Москве писатель Даниил Александрович Гранин предупредил меня, что пропускать сколько-нибудь серьезные приглашения нельзя ни под каким видом. Гранин рассказал, что был в Штатах и на второстепенном, по его мнению, приеме встретил своего бывшего земляка, ставшего к тому времени Нобелевским лауреатом, Иосифа Бродского.
— Иосиф, — спросил его Даниил Александрович, — а что Вы делаете на этом, вроде бы не для Нобелевских лауреатов, приеме?
— Объяснение простое, — ответил Бродский, — один раз пропустишь, второй раз не пригласят.
Помня этот урок, я ни одно Приглашение из офиса президента университета не пропускал, заметив тем временем, что набор постоянных гостей на таких сборищах практически не меняется, и все мы вскоре уже знали друг друга и приветливо здоровались и раскланивались. Менялся лишь состав тех, кого приглашали только на данное мероприятие. В этот раз в числе награжденных оказался один из аспирантов Центра биотехнологии. Когда процедура вручения дипломов и подарков была завершена, все разошлись по залу с бокалами шампанского и бумажными тарелочками с набранной с большого стола едой. Гости перетекали от одной группы к другой, перебрасывались несколькими фразами и кочевали дальше. В какой-то момент ко мне подошел этот аспирант Центра и представил свою жену. Говорил он напыщенно и был ужасно горд тем, что оказался среди лучших студентов и аспирантов университета, его прямо распирало от самодовольства. Закончив представление, он пояснил жене, что я и есть тот русский профессор, о котором он рассказывал ей раньше и который ничего не делает, кроме того что перепечатывает на компьютере что-то по-русски из каких-то пожелтевших листков. Я понял, что репутацию странного чудака я уже заслужил. Открытие было из малоприятных.
Вносила вклад в неудовольствие таким поворотом событий и моя жена Нина. Вскоре после приезда в Америку мой старинный знакомый Джон Дрэйк, один из ведущих молекулярных генетиков, специалист в области изучения мутаций, хорошо знавший мои работы в той же области, договорился с организаторами Гордоновской конференции (наиболее авторитетной в мире ежегодной конференции по экспериментальной биологии), чтобы меня позвали на очередную конференцию. На этих ежегодных встречах ученые делятся своими последними и, как правило, еще не опубликованными результатами, почему участникам встречи запрещено пользоваться звукозаписывающими устройствами всех видов, фотоаппаратами и видеокамерами. Заседаниям были отведены по крайней мере две трети дня, но и после этого участники встречи, собираясь по вечерам в холле и потягивая пиво или держа в руке рюмочки с виски, продолжали научные дискуссии. Мы с женой были лишены права участия в научных встречах в СССР почти десятилетие и, окунувшись в памятную нам атмосферу чисто научных докладов и довольно ожесточенных споров, ощутили снова, насколько приятна и эмоционально вдохновляющая чисто научная среда. Много раз после этого Нина говорила мне:
— Вот эта среда по мне. Кончай свои потуги уйти в историю. Что может быть выше чисто научной работы?!
Те же разговоры возобновились в конце лета 1988 года по возвращении с Международного Генетического Конгресса, состоявшегося в Канаде, в Торонто, куда съехались ведущие генетики со всего мира и где мне была предоставлена почетная возможность выступить с докладом об истории лысенкоизма на специальном симпозиуме об истории генетики и представить сообщение о последних (так и оставшихся неопубликованными) результатах репарации ДНК у растений, полученных в моей теперь уже не существовавшей лаборатории в Москве.
9. Попытка вернуться в экспериментальную науку
Года за три до описываемых событий как-то вечером я столкнулся в профессорском зале Ленинской библиотеки (теперь Центральная Российская библиотека) с Максимом Давидовичем Франк-Каменецким. За много лет до этого я
общался с его отцом, Давидом Альбертовичем — великим российским физиком.
Давид Альбертович даже был рецензентом одной из моих работ, когда я работал
в Институте атомной энергии. Максима я также встречал: он пришел в аспирантуру в Атомный институт как раз в год моего ухода из него, я потом встречал его
несколько раз, слышал о его успехах и видел его статьи в научных журналах, но
судьба нас вместе не сводила. .
С первой же минуты встречи у нас нашлась важная тема для разговора. В те годы Андрей Дмитриевич Сахаров еще томился в горьковской ссылке, его не раз насильно отрывали от жены и помещали в городскую больницу — якобы для обследования, но на самом деле для морального и физического надругательства. Максим хорошо знал Андрея Дмитриевича лично, так как мальчиком жил в соседнем коттедже в Арзамасе-16 (сейчас город Саров), где Сахаров и Франк-Каменецкий принимали участие в работе по созданию атомной и водородной бомб. Максим, правда, не был знаком с Еленой Георгиевной Боннэр, на которой Сахаров женился позже, после смерти первой жены.
Мы нашли укромный уголок у изгиба здания библиотеки, и Максим поведал мне, что через своих друзей сумел передать на Запад последнее обращение Сахарова к мировой общественности и информацию о его пребывании в больнице. Я по своим каналам сделал то же (к нам обоим независимо пришли копии обращений Андрея Дмитриевича, напечатанные Еленой Георгиевной на тонкой папиросной бумаге и с огромными трудами пересланные в Москву). Это была обычная практика тех дней, когда друзья Сахарова старались использовать одновременно несколько независимых каналов для передачи сообщений о мытарствах четы Сахаровых в Горьком на Запад, откуда тут же — и на правительственных и на других уровнях — лидеры мира пытались упредить зловещие действия потерявших рассудок советских лидеров и их держиморд из КГБ.
Максим был откровенен со мной, так как доподлинно знал о моих связях и с Боннэр, и с правозащитниками. Мы стали с тех пор часто встречаться. Была и еще одна сфера наших взаимных интересов, чисто научная. Максим за годы, которые прошли после окончания им аспирантуры, вырос в крупного ученого в области физики-химии, заведовал лабораторией в Институте молекулярной генетики (нашем бывшем Радиобиологическом отделе Института атомной энергии имени Курчатова, отпочковавшемся от “курчатника” в виде независимого института). Максим также вел важную педагогическую работу, уже практически возглавляя кафедру в Московском физико-техническом институте, созданную одним из его учителей, Юрием Семеновичем Лазуркиным.
В те годы Максим предложил новую модель структуры ДНК, согласно которой двуспиральная молекула превращалась в трехспиральную (в трехнитевую структуру). Как часто бывает, столь радикальное нововведение было встречено в штыки некоторыми из западных ученых, но сотрудники Франк-Каменецкого быстро доказали экспериментально правильность представления о складывании двуспиральной молекулы в трехспиральную и начали изучать условия, при которых может возникать такая необычная конфигурация ДНК. Сам Максим был чистым теоретиком, никогда в жизни не работал руками за лабораторным столом, но сумел собрать вокруг себя коллектив первоклассных экспериментаторов, воплощавших в жизнь его теоретические находки.
Максим стал часто приезжать к нам домой, с его приходом мы вовлекались в обстановку страстей нового рода: экспансивный (по русски — страшно заводной) и задиристый Максим рассказывал с криками и восклицаниями об очередных кознях начальства и о своих личных неизменных успехах. Он в тот момент стал костью в горле тогдашнему директору их института, которого я знал еще лет за двадцать до этого. Директор пытался и через партбюро, и через 1-й отдел (то есть через КГБ) не просто приструнить Макса, а изгнать его из института.
Нашлись и те, кто стал на защиту талантливого ученого. Уже никого не боясь, Максим усаживался у меня в кабинете и с нашего домашнего телефона, наверняка круглосуточно прослушиваемого “компетентными органами”, обзванивал самых разных людей. Обстановка в стране в те годы изменилась: бояться стали гораздо меньше, так как и сажать стали несравненно меньше, и средств информации (не только телевизор, но и слушаемые всеми “вражеские голоса”) разносили правду по всему свету.
К моменту нашего отъезда из СССР мы с Максом провели много недель за обсуждением разных подходов к исследованию трехнитевых структур ДНК (их стал называть триплексами), и я начал раздумывать над тем, как приступить к экспериментам по их изучению. Максим меня в этом очень подначивал, уговаривая занятье именно этой тематикой. В его лаборатории уже пытались наладить опытную проверку новой идеи, но не хватало реактивов, не было всех нужных приборов, не было обученного персонала. Один из американцев, с которыми Максим сотрудничал, Чарлз Кэнтор, однажды даже попытался привезти Максиму наиболее важный реактив, но везти надо было в жидком азоте, чего не позволяли правила безопасности перелетов, по дороге реактив испортился, и из опытов ничего не вышло. Теперь Максим повторял раз за разом, что для меня есть одно предназначение на Западе — стать обычным ученым и начать работу по триплексам, а не лезть в правозащитники или общегуманитарные специалисты.
Теперь, живя в Коламбусе, я осознавал всё яснее правоту предсказаний Максима и других людей. Надо было возвращаться в чистую науку.
С первых дней в Коламбусе я буквально наслаждался библиотекой университета, расположенной в главном кампусе. Последние журналы по молекулярной биологии были сосредоточены в маленькой библиотеке Центра биотехнологии. Практически каждый день я проводил несколько часов за чтением новой литературы, разыскал все публикации о триплексах, появившиеся к этому времени и стал свободно разбираться в этой новой и быстро развивавшейся области физико-химии ДНК. Именно по этой тематике я теперь хотел бы работать.
Для начала я решил выступить с докладом на семинаре Центра биотехнологии, в котором собирался рассказать о новой для сотрудников центра идее триплексных структур и о том, какие можно было предпринять эксперименты по их исследованию. Колаттакуди с видимым интересом отнесся к моей идее, и такой семинар был запланирован. В зальчике Центра, примыкавшем к блоку дирекции, в тот день собралось много народу. Пришел и Ролф Барт, которого не без ехидцы Папачан Колаттакуди спросил (напомню, Барт был профессором патологии и был далек от физико-химии ДНК);
— А Вы, доктор Барт, и в этих вопросах разбираетесь? Как интересно!
Маленький ростом Барт был задиристым, и его ответ был столь же ехидным.
За свою жизнь я выступал с многими докладами, но к этому готовился особенно тщательно. Тема сообщения была для слушателей новой, значит, надо было представить ее так, чтобы поняли даже те, кто слышал о триплексах впервые. Я провел порядочно времени в библиотеках, готовя обзор литературы к докладу, впервые в жизни использовал пока еще для меня непривычные способы подготовки иллюстраций — прозрачные пленки, на которых можно было с помощью копировальных устройств разместить несколько графиков, вставить всякие значки и поясняющие слова. Трудно передать, как меня радовало, что могу беспрепятственно использовать копировальные машины для своих целей. Колаттакуди разрешил мне делать столько копий, сколько я хочу (вообще-то бесплатного ничего нет, и сотрудники Центра имели лимит на все виды деятельности, в том числе и на число копий, каждая из которых стоила Центру порядка 5 центов).
Сделав доклад, я пробил маленькое оконце в стене отчуждения, которая по моей же вине выросла между мной и другими сотрудниками Центра. И на семинаре мне было задано много вопросов, и после него почти все завлабы Центра стали меня останавливать в коридоре или на лестнице и расспрашивать то об одной, то о другой оставшейся для них неясной идее или фактах. Все-таки само представление о наличии не двойных, а тройных спиралей было новым.
Теперь предстоял следующий шаг: начать эксперименты в этой области. Идея одного из них исходила первоначально от Максима. По его представлениям, у онкогенного вируса SV40 в районе, важном для размножения вирусов, был участок, потенциально способный сформировать триплекс. Правда, последовательность нуклеотидов в этом месте была не совсем совершенной для образования триплекса, и участок этот лишь с натяжкой мог служить основой для перестройки дуплекса в триплекс. Однако надежда, что триплекс в этом участке может возникать, была не нулевой. Мы думали-гадали, а что произойдет, если возникнет триплекс? Может быть, тогда размножение вируса остановится? И тогда раковое перерождение не наступит? И тогда…?
Фантазировать мы фантазировали, но до истинного начала работы с этим вирусом, да еще в искусственных условиях вне клеток, было далеко.
10. Работа в Колд Спринг Харборской лаборатории
Нужно было для начала научиться размножать вирус SV40 вне клеток, добавив в пробирки нужные предшественники синтеза и необходимые ферменты. Но, во-первых, ферменты стоили немалых денег, коих в моем распоряжении не было; во-вторых, для такой работы нужно было вещество, которое умели добывать вообще в двух-трех местах в мире. Одно такое место Максим еще в Москве подсказал мне — лаборатория профессора Глузмана в знаменитом научном центре США — Колд, Спринг Харборской лаборатории, располагавшейся неподалеку от Нью-Йорка на Лонг Айленде и включавшей в себя несколько самостоятельных лабораторий. Колд Спринг Харборскую лабораторию возглавлял первооткрыватель структуры ДНК, Нобелевский лауреат Джеймс Уотсон. Было известно, что Глузман был любимцем Уотсона, его лаборатория располагалась в том же лабораторном корпусе (James Laboratory), где помещался кабинет Уотсона, фундаментальные работы Глузмана по репликации вирусов и многим другим вопросам молекулярных основ онкологии были широко известны в мире. Когда я сказал Колаттакуди, что намереваюсь получить нужные мне вещества от Глузмана, Папачан так удивился, что я понял, что он считает меня плохо подготовленным к американской жизни.
— А почему он станет это делать, думаете ему интересно быть соавтором в этих работах? — спросил недоверчиво мой директор.
Однако возможность того, что Глузман ответит положительно на мою просьбу, существовала. Глузман был в прошлом жителем СССР, выпускником МГУ Яковом Ефимовичем Глузманом, для многих русских — просто Яшей Глузманом, по слухам — замечательным человеком — мудрым, отзывчивым и добрым.
Набравшись храбрости, я набрал заранее добытый телефон Глузмана и после первых же фраз понял, что Яша действительно удивительно приятный человек. Я рассказал о своих планах, о том, как собираюсь построить эксперименты и в чем нуждаюсь. Мгновенно, без секунды раздумий, Глузман согласился всем необходимым меня снабдить. Радостный, я поведал об этом успехе директору Центра.
Теперь надо было начать работать руками, использовать новые приборы, научиться понимать множество вещей, которые были разработаны в последние 10 лет, пока я сидел без работы в СССР.
Переходить к практике, уже налаженной мной — осваивать всё по ночам, было делом непродуктивным. Слишком многое надо было узнать и освоить в краткий срок. И снова на помощь мне пришел Яша Глузман. Я рассказал ему по телефону о своих тяготах, и он предложил следующее: он поговорит с Уотсоном и спросит у него, можно ли мне приехать за счет Колд Спринг Харборской лаборатории на срок до месяца, чтобы поработать вместе с аспирантами Глузмана над предложенным мной проектом. Я слышал, что Уотсон мою фамилию знает, так как однажды подписался под письмом западных ученых в мою защиту. В 60-е годы мы встречались с ним в Москве, но я не был уверен, что он меня помнит по этой единственной встрече. Уотсон на вопрос Глузмана ответил положительно, но распорядился, чтобы я переговорил с ним лично. Я набрал в условленное время телефон Джеймса Уотсона и сказал ему дословно следующее:
— Джим, я старый осел, оказывается, я не умею ничего делать на современных приборах, и хоть идеи есть, но как их воплотить в жизнь, я не обучен.
— Какая ерунда, — ответил Уотсон, — эксперименты теперь не стали более сложными технически, приезжайте к нам, в лаборатории Яши вы всему научитесь играючи, главное знать теорию, а это Вы знаете не хуже его мальчишек. Общежитие мы Вам обеспечим бесплатно, даже билеты на самолет оплатим, обеды у нас дешевые, а соки, кофе, какао и чай в любое время дня и ночи бесплатны.
На следующей неделе я был в Нью-Йорке, Яша рассказал мне, как от аэропорта всего за 25 долларов доехать на маршрутном такси до их лаборатории, к вечеру я добрался до места. Яша сидел и поджидал меня.
Наутро я пришел в лабораторию и был представлен двум аспирантам Глузмана. Те для начала отвели меня в библиотеку, расселись и предложили рассказать идею о блокировании сайта начала репликации вируса SV40 с помощью искусственного блока репликации за счет образования триплекса в этом месте. Только убедившись в том, что я не сумасшедший, они отправились со мной в лабораторию, и один из них, Иэн Мор, начал методично вводить меня в курс дела. Мы начали работу в 10 утра, в 11 ночи Иэн убрал все на лабораторном столе, поводил ручным счетчиком радиоактивности над поверхностью стола, на полках, на полу около всех мест, где мы передвигались, убедился, что ничто не запачкано, и мы вышли из корпуса. Он вскочил в свою машину спортивного вида, показавшуюся мне неотразимо элегантной, и умчался. К девяти утра я должен был быть в лаборатории.
Так потекли день за днем. Первый эксперимент, который от начала до конца вел Иэн, а я только подглядывал за его действиями и записывал шаг за шагом, вроде бы подтвердил правоту идеи Максима. Репликацию вроде бы удалось задавить. Новость была исключительно приятной.
Как раз в эти дни у Яши произошла в жизни крупная перемена. Он решил уйти из академической науки в промышленную фирму, попросту предложившую ему какие-то немыслимые деньги, если он перейдет к ним и возглавит исследовательский отдел этой фирмы. Яша решил, что и научной свободы, и, конечно, денег там будет больше, и, расстроив этим Уотсона, ушел в фирму. Он пообещал Уотсону, что доведет до защиты диссертаций обоих оставшихся у него аспирантов и потому до осени будет два дня в неделю бывать в Колд Спринг Харборе. В этот день его как раз не было, Иэн, торжественный и важный, дождался семи вечера, набрал телефон “Доктора Глузмэна” и, прохаживаясь по коридору на длину телефонного шнура, начал тягучее, наверное — получасовое объяснение деталей Яше. Потом мы тоже поговорили с Яшей, уже по-русски, и с его южным акцентом (Яша был родом то ли из Черновиц, то ли из Чернигова) он стал меня успокаивать и подбадривать.
На второй день опыт должен был вести с начала до конца я, а Иэн только лишь следил за каждым шагом. Результаты стали известны следующим утром. Оказалось, что везде, где я мог что-то испортить, я испортил. Одного дня обучения было мало. Потекли день за днем, я учился, осваивал всякие хитрые приемы, старательно заполнял свой лабораторный журнал и начал понимать, что хоть что-то делать уже могу.
Сейчас я вспомнил один конфуз. На четвертый день, проснувшись, я обнаружил, что почти не могу стоять на ногах, ступни жутко болели. Я начал чувствовать нараставшую боль и днем раньше, но теперь боль стала невыносимой. С трудом я добрел до телефона внизу корпуса, где меня поселили, и позвонил Яше.
— Валера, у вас простая болезнь, — успокоил он меня — вы растренированы. Постояли три дня у лабораторного бэнча (Яша уже американизировался и вставлял в речь английские слова; в переводе на русский banch означает высокий стол, верстак, в нашем случае — лабораторный стол), и ноги перестали выдерживать. Теперь прыгайте каждые полчаса по минуте, как бы это ни было больно, и к вечеру всё пройдет. Через эту неприятность все проходят.
Яша оказался, как всегда, прав, не прошло и нескольких дней, как боли ушли.
Практика, которую я прошел в свой первый приезд в Колд Спринг Харборскую лабораторию, оказалась для меня решающей. Я вернулся к экспериментам, избавившись от психологического страха, охватывавшего меня при первой мысли о том, что неплохо бы приступить к работе руками. Был и еще один важный положительный урок Яши, значение которого я понял, возможно, не сразу, но который и тогда и позже помогал переносить трудности и жизненные невзгоды. Я имею в виду заряд оптимизма и спокойствия, которые исходили от Глузмана и которые он умел передать окружающим. Высоченный здоровяк, Яша унаследовал от родителей не только мощную комплекцию, но удивительную жизнестойкость. Эдакий супермен с неистребимой улыбкой, не теряющийся ни при каких обстоятельствах и без суеты и дежурной спешки умеющий своего добиваться.
Когда я сейчас вспоминаю Яшу, особенно его жизнелюбие, спокойствие и уверенность в себе, всегда холодок охватывает сердце при мысли о том, каким жутким оказался конец этого замечательного человека и выдающегося ученого. Ему было около сорока, когда из-за постоянных размолвок с Ритой, его столь же сильной по характеру, как и он, женой, Яша решил от нее уйти. Рита выписала из Средней Азии двоюродного брата и уговорила его помочь физически уничтожить бывшего мужа (нельзя исключить, что не одно лишь чувство ревности, но и холодный финансовый расчет двигали ею). Со своим кузеном она дождалась одиннадцати вечера, когда Яша возвращался домой с работы в снимаемую им квартиру, позвонила. Яша им, конечно, открыл дверь, и тогда они зарубили его топорами, потом расчленили тело на сотню кусков, причем даже срезали аккуратно кожу с пальцев, чтобы полиция не смогла узнать, кем был убитый, а потом попытались сбросить пластиковые пакеты с кусками его тела в реку. За этим занятием полицейский, случайно проезжавший мимо, арестовал кузена, а через неделю была схвачена и Рита, ночевавшая в домиках для гостей на территории Колд Спринг Харборской лаборатории.
Но пока он был жив, он всегда олицетворял собой уверенность и умение
держаться на ногах. Много раз он демонстрировал и мне, и Нине это свое
замечательное свойство устойчивости при любой качке. При завершении первой
нашей личной встречи в Нью-Йорке, когда он и Алик Гольдфарб пригласили нас
вечером в русский ресторан в центре Манхэттена, Яша предложил подвезти нас на
своей машине в дом, где мы должны были заночевать у дальних родственников. Их
дом был в пригороде Нью-Йорка, в поселке, где жили очень богатые люди и где
поэтому никакого уличного освещения нет (чтобы не создавать этим светом удобств
для жуликов, воров и хулиганов). Я перед выездом позвонил своему родственнику
и, передав трубку Яше, дал возможность ему самому узнать, как ехать. Но в
хитросплетении аллей мы запутались, все особняки выглядели одинаково, все были
колониального стиля (я так понимаю, что это не английское, а американское
определение и происходит не от слова колония, а от слова колонна — иными
словами, дома с колоннами у входа). Мы с Ниной начали нервничать, ведь мы
задерживали и Яшу, и не давали уснуть нашим родственникам, чем дальше, тем
больше нас охватывала просто паника, а Яша совершенно невозмутимо повторял:
“Спокойно! Спокойно! Ничего страшного не произошло!” и продолжал методично
свои поиски, в конце концов увенчавшиеся успехом.
Любимой присказкой Яши была такая:
— Валера, я вам уже сто раз говорил: что главное в жизни? Здоровье! Так перестаньте дергаться. Прежде всего берегите здоровье.
На следующий день после возвращения из Колд Спринг Харборской лаборатории Колаттакуди торжественно объявил мне, что он слегка подвинул постдоков с насиженных мест и выделяет мне одну из ячеек в огромном лабораторном зале Центра биотехнологии, так что теперь у меня есть собственное лабораторное место. Надо было обрасти самыми необходимыми приборами, реактивами, всякими мелочами, чтобы начать работу. На этот счет была дана команда помощнице Колаттакуди Линде, про которую в самом начале моего пребывания в Центре Папачан сказал, что она работала лаборантом у него с самого начала его карьеры, была с ним в Вашингтонском университете и что ее единственную он переводит с собой на всякое новое место.
Сказать, что Линда была человеком приветливым, можно было только по неопытности. Грубая и на вид примитивная дама не толстой, но крайне плотной конструкции, украшенная многочисленными разноцветными наколками на плечах и ногах (эти места Линда особенно любовно выставляла напоказ, щеголяя в открытых майках и коротеньких шортах), она по уикендам появлялась в Центре в сопровождении коротышки-мужа в ковбойском наряде, огромной собакой овчаркой и с сигаретой в зубах. Впрочем, курила она и на протяжении всего дня, хотя во всем университете было вроде бы железное правило, запрещающее курить внутри зданий.
С того времени, как я начал эксперименты, отношение ко мне Колаттакуди и некоторых других людей в Центре слегка изменилось. Они видели теперь меня работающим за лабораторным столом, а не только горбящимся у компьютера над русским текстом или копирующим сотни страниц (в основном тоже напечатанных по-русски) на ксероксе в дирекции. У нас даже как-то возник с Колаттакуди разговор о будущей жизни (я не спрашивал про возможность получить теньюр, речь шла об абстрактной будущей жизни), и Папачан сказал мне:
— Все ваши прошлые работы, пусть даже цитируемые и по сей день, ничего для вас не значат. Они как бы мертвы. Как только вы закончите первое самостоятельное исследование здесь, в Штатах, опубликуете первую статью, сами собой активируются и все старые достижения. Нужна лишь первая публикация, без этого никто не будет даже вспоминать прошлые заслуги.
Такие разговоры, конечно, подстегивали меня и прибавляли энергии.
На следующий год летом Глузман еще раз мне помог. Уже много лет было заведено, что каждое лето в Колд Спринг Харборе организуют международные курсы по освоению новых методов в различных областях молекулярной биологии. Один из наиболее успешных и пользующихся огромной популярностью курсов — “Молекулярное клонирование у эукариот”. Самые совершенные методы генетической инженерии и анализа генов на молекулярном уровне включены в данный курс, и участники день за днем осваивают метод за методом практически: своими руками под руководством инструкторов ведут эксперимент за экспериментом. Число мест для курсантов каждый год определяется просто: числом рабочих столов в комнате, где будет идти курс. В нашем случае это была комната с девятью столами, за каждым работало по два человека, следовательно допустить к курсам могли только 18 человек, и была серьезная конкуренция за места. Как правило, предпочтение отдают ученым из стран третьего мира и небольшому числу американцев. Глузман уговорил руководителя курсов, профессора Фреда Альта, включить в группу меня. Альт согласился, но теперь еще нужно было решить вопрос с оплатой участия в курсах: за это участие надо было отдать несколько тысяч долларов, а брать их с недавнего эмигранта и Яша, и Фред не решались. Яша снова обратился к Уотсону, и тот скостил мне цену вдвое.
Эти курсы оказались для меня исключительно важными. В кратчайший срок я сумел освоить большинство передовых процедур, которые были так нужны мне в повседневной научной жизни.
11. Первый грант
Потихоньку я приступил к экспериментам в Центре биотехнологии, начав делить рабочий день на две неравных части: две трети времени проводил за лабораторным столом, а треть оставлял на подготовку книги к изданию. То, что я начал вести опыты по бесклеточной репликации ДНК вирусов, произвело впечатление на многих коллег (дело было относительно новое, и в университете никто не владел пока этими методиками), но все-таки еще часто я спотыкался, иногда на сущих пустяках. Надо было обращаться за советами, искать помощи, я обращался то к одному, то к другому из сотрудников Центра, пока не нашел в одном из молодых заведующих лабораторией в Центре настоящего друга. Роберт Гарбер, сын известного в США профессора-биолога, закончил престижный Корнельский университет, был прекрасно образован, удивительно воспитан и мягок. В повседневной жизни в Штатах принято использовать уменьшительные имена, в соответствии с этой традицией, Гарбера звали Робом. Он свободно владел всеми нужными для специалиста его уровня методами, увлеченно работал, и потихоньку я стал проводить много лабораторных часов в его уютной лаборатории.
Колаттакуди это не понравилось. В один из дней он попросил меня зайти в кабинет и стал расспрашивать об опытах и результатах. Затем без обиняков он перешел к нашей дружбе с Гарбером и сказал:
— Вам не стоит взаимодействовать с Гарбером. Эти молодые люди еще должны себя показать, пока их вклад в науку ничтожен. Да и зачем вам какая-то помощь. У вас и самого дела идут неплохо. Я думаю, от содружества с Гарбером надо отказаться.
Почему возникла неприязнь директора к Робу, я не знал, но по любым масштабам слова о ничтожности вклада Гарбера в науку не соответствовали истине, что-то чересчур личное скрывалось за этой неприязнью.
К тому времени я уже знал, как надо поступать в таких случаях в Америке. Если у вас есть аргументы, то лучше что-то возразить сразу, в таком случае противная сторона либо найдет аргумент посильнее вашего, либо согласится. Тупого упрямства наружу никто выставлять не будет. Поэтому я возразил, что мне приходится трудно в повседневной жизни, так как за любой мелочью приходится обращаться к Линде, а она в семидесяти процентах случаев либо отвечает отказом, либо затягивает выдачу просимого на неопределенный срок. В то же время у доктора Гарбера свой бюджет, и в рамках этого бюджета он может оказывать мне посильную помощь в тех случаях, когда дело с Линдой пробуксовывает.
Сказанное было чистой правдой. Снабжать всем, что было мне нужно, Колаттакуди приказал, но выполнять приказание Линда не торопилась. За каждой мелочью мне приходилось походить и поклянчить, и не раз я уже обращался к самому шефу с вопросами об этих мелочах. Надоедать ему вроде бы было нельзя, я это отлично понимал, но и без его подталкивания экономная Линда добро из своих рук не выпускала.
По-видимому Линда уже не раз капала на меня Колаттакуди. Выход из положения он нашел: сообщил мне, что переговорил с вице-президентом университета профессором Джэком Холлэндером о выделении мне специального гранта университета на исследования. По словам Колаттакуди, Холлэндер, уже много раз встречавший меня на всех президентских приемах, согласился выдать до 30 тысяч долларов на мой собственный проект.
Мне предстояло написать текст заявки на грант на 10 страницах, описать примерный план экспериментов, дать финансовые расчеты потребных средств на оборудование и реактивы, описать обязанности одного или двух ассистентов и расходы на их постоянную или почасовую работу и представить этот проект Холлэндеру. За пару дней заявка была написана, Гарбер помог мне выправить английский. Набрать текст и простенькие таблички я уже мог самостоятельно.
Колаттакуди внимательно прочел проект, внес свои толковые исправления, и с выправленным текстом мы отправились к профессору Холлэндеру. Он нас очень любезно принял, мы поговорили о России, в которой вице-президент, оказывается, не раз бывал. Он поведал, что состоял в правлении Всемирного Института мира, занимавшегося по линии Объединенных наций проблемами разоружения в Швеции, и что очень уважал представителя от советской стороны академика Ю.А. Овчинникова, незадолго до того скончавшегося в весьма молодом возрасте.
Через неделю меня известили письмом вице-президента университета, что я награжден специальным грантом университета в размере 30 тысяч долларов и что грант мне предоставлен на год.
Можно было нанять моего первого в Штатах помощника. Есть смысл рассказать, как был осуществлен отбор нужного мне сотрудника, так как процедура отбора отличалась от привычной советской практики.
По требованию дамы, отвечавшей в Центре биотехнологии за прием на работу кандидатов в сотрудники (нечто похожее на начальника отдела кадров в советских учреждениях, только более культурного и лишенного присущей кадровикам в СССР непременной самоуверенности), об имеющейся вакансии было дано объявление в коламбусовской газете. Заявлений пришло около десяти, кадровичка предложила мне переговорить с каждым из кандидатов, выбрать одного и дать ей знать, на ком остановился мой выбор. Я решил, что сам могу ошибиться в отборе, все-таки я еще не знал доподлинно различий в ментальности и поведении американских людей и тех, с кем я прожил всю жизнь, и потому попросил Роба Гарбера поучаствовать в отборе. Мы провели часа три вместе в течение нескольких дней, обсуждая разные вопросы с подавшими на конкурс, и в результате остановились на кандидатуре молодого выпускника университета, который начал со мной работать.
12. Переход на кафедру молекулярной генетики
В контракте с университетом говорилось, что я принят на работу в качестве профессора кафедры молекулярной генетики и Центра биотехнологии. Как получилось, что местом моего пребывания оказался исключительно Центр биотехнологии, я не знал и поначалу над этим даже не задумывался. Но постепенно связи с кафедрой налаживались все прочнее. Меня приглашали на ее заседания, я стал ходить на все семинары, которые были организованы с большим толком и на высоком научном уровне. Кафедра была создана всего за несколько лет до моего приезда за счет слияния нескольких кафедр и представляла собой настоящий факультет в факультете, число аспирантов доходило до двух сотен, от выплачиваемых ими университету средств за обучение ректорат согласился выделять на семинары значительную часть бюджета (да и сам Охайский университет все-таки был экстраординарным: ни в одном другом университете страны не было такого количества студентов, почти 60 тысяч, в одном кампусе). Исходя из этого, заведующий кафедрой Фил Перлмэн, ученый с весьма известным в мире именем, приглашал на семинары светил со всего света, оплачивая им проезды в Коламбус, проживание в гостинице и солидные гонорары за семинары. Отказов на такие приглашения на моей памяти не было.
Одним из приглашенных был профессор Боб Уэллс (или Веллс, как часто его имя приводили в российских работах по молекулярной генетике), который взялся рассказать о ДНК-овых триплексах. Меня еще за несколько дней до его приезда пригласили принять участие в ужине с Уэллсом, который должен был состояться после семинара.
К моему огромному удовлетворению Уэллс в самом начале своего доклада заговорил о роли Максима Франк-Каменецкого в понимании структуры внутримолекулярных триплексов. Уэллс привел модель, предложенную Максимом, и рассказал о работах по доказательству ее правоты.
В ресторане меня усадили рядом с Уэллсом, и естественно, что мой первый вопрос был связан с тем, насколько хорошо Уэллс знает Франк-Каменецкого. Тут мое удивление возросло еще больше. Уэллс стал рассказывать о том, что многие западные лаборатории пытались пригласить Максима поработать или хотя бы приехать на короткий срок к ним, но сложилось впечатление, что его усиленно удерживают в стране коммунисты.
— Я слышал, что вы дружите с Максимом, может быть вы посоветуете, как сделать, чтобы добиться от советских властей разрешения на приезд Максима в США?
Момент, в который произошел этот разговор, был особым. Дело в том, что Максима после 1985 года действительно не выпускали ни под каким видом из СССР за границу. Конечно, он принадлежал к элитарной семье, к семье людей с огромными заслугами перед страной и мировой наукой, но все-таки и отец Максима, и тогдашний муж его сестры (Роальд Сагдеев) работали над самыми секретными проектами, Максим в детстве жил в сверхсекретном городе Арзамас-16. Но в то же время он своими собственными работами заслужил уважение ученых в мире, был известен как яркий и самобытный профессор, его многочисленные статьи в печати о срочной необходимости изменить организационные рамки советской науки были в эпицентре общественного внимания. Таких людей Советы всегда старались показать миру, чтобы заработать на них славу и признание. Максим же выпал из разряда “полезных евреев”, и с 1985 года на его поездки было наложено строгое табу. Ранее, в 1981—1982 годах, он съездил в Польшу, Болгарию, Венгрию и два раза в ГДР, но потом всяким поездкам был положен конец. Официальные объяснения запрета звучали так: “в связи с изменением семейных обстоятельств”. У Максима действительно скончалась скоропостижно жена, и он остался с маленьким сыном на руках, который в любом случае оставался бы заложником в стране Советов.
За несколько месяцев до нашего отъезда, как я писал выше, в Москву нагрянул Джордж Сорос, пытавшийся организовать общество независимых интеллектуалов в СССР. Его усилия власти вроде бы и одобрили, но в то же время постарались создать такие условия, чтобы реально деньгами Сороса воспользовались только “проверенные товарищи”. Сорос это мгновенно осознал и нашел способ, как диктовать свою волю. Нескольких диссидентов, в том числе и меня, он попросил дать список тех, кого следовало направить в командировки на Запад за его счет. В моем списке первым стоял Максим, про которого я специально рассказал Соросу.
На следующий день после получения списка Сорос встречался с вице-президентом АН СССР Е. и тот, какими-то путями проведавший о том, что профессор Франк-Каменецкий стоит первым в списке Сороса, наговорил Соросу о Максиме много плохого. Вечером Сорос принял в гостинице корреспондента “Вашингтон Пост” Гэри Ли, много раз встречавшего у нас Максима, и посетовал, что вот какие бывают случаи. Он, дескать, попросил людей, которым можно было бы, казалось, доверять, посоветовать ему, кого нужно пригласить съездить на Запад, ему назвали, в частности, Франк-Каменецкого, а сегодня он услышал от очень высокого человека в стране, что не потому этого профессора не выпускали на Запад, что хотели создать препоны в его работе, а потому что этот профессор ничего собой не представляет, а всего лишь “крикливый возмутитель спокойствия” — troublemaker, по английской терминологии. Гэри тут же спросил, а кто же его вставил первым в список, и Сорос, которому нечего было утаивать и хитрить, назвал мое имя.
При выходе из гостиницы Ли позвонил мне и рассказал эту историю. Я тут же набрал номер телефона, оставленный мне Соросом, услышал его голос и сказал, что никакой Франк-Каменецкий не troublemaker, а замечательный ученый. Из последующего вопроса я понял, что Сорос буквально сражен моей осведомленностью. Подозреваю, он подумал, что я просто подключен к подслушивающему устройству, установленному в его номере. Я объяснил, что только что мой близкий знакомый Гэри Ли позвонил мне, рассказал о словах Сороса о Максиме и обо мне. Я добавил также, что Ли прекрасно знает Франк-Каменецкого, так как часто видит его в моем доме, вот почему он расспросил, а кто дал такую информацию Соросу о Максиме, а, услышав мое имя, решил позвонить мне, чтобы я постарался исправить положение.
— Я вас понял, — ответил мне Сорос. — Вообще-то корреспонденты вправе написать в газете всё, что они от меня услышали, а не разносить слухи из моего номера немедленно тем, о ком я говорил. Но раз вы все тут друзья, то пусть будет, как договорились. Имя Максима останется в моем списке, а то я хотел поверить Е. и вычеркнуть эту фамилию, уж очень искренне Е. мне излагал историю вашего Максима.
На этом дело не кончилось. Через некоторое время советские власти получили список Сороса. Приняв деньги Сороса, они тем самым уже заглотили наживку, теперь надо было выполнять и его условия. Протянув несколько месяцев, пора было приступать к оформлению выездных документов на соросовских кандидатов.
Тогда власти решили поступить с Максимом иным образом. В июне 1988 года он был срочно вызван к вице-президенту АН СССР академику Велихову. Тот спросил его, зачем понадобилось прибегать к помощи Сороса, если Академия обладает вполне достаточными средствами, чтобы обеспечить поездки своих выдающихся ученых на Запад.
— У вас есть на сегодняшний день какие-нибудь приглашения на Запад? —
спросил Максима Велихов.
На счастье, в портфеле Франк-Каменецкого как раз лежало письмо из Испании с приглашением на конференцию по нуклеиновым кислотам.
— Прекрасно, — ответил Велихов, — дайте мне в руки это приглашение, я
прослежу, чтобы вам в срок оформили командировку.
Командировку и на самом деле оформили без задержек. Буквально за несколько дней до визита Уэллса в Коламбус Максим выехал в Испанию, теперь ему была открыта дорога на Запад, так как обычно, начав ездить, советские ученые уже не задерживались властями в дальнейшем.
Это дало мне возможность объяснить Уэллсу, что сейчас самое подходящее время послать Максиму приглашение для визита, что я готов помочь в качестве промежуточного звена между Уэллсом и Максимом, и мы тут же начали договариваться о деталях того, как будем координировать свои действия.
Весь разговор происходил при заведующем и двух профессорах кафедры молекулярной генетики, всего на ужин было приглашено пять человек. Обстановка была приподнятая, дружеская, звучали шутки, я рассказал несколько смешных историй из русской жизни.
В конце вечера заведующий неожиданно спросил меня, как мне работается в Центре биотехнологии. Я с восторгом рассказал о своем житье-бытье у Колаттакуди.
— Жаль, — вдруг ответил Перлмэн. — А то мы подумали, что неплохо бы вам
перебазироваться на кафедру. Мы бы вам создали условия получше, чем в Центре.
Второй раз разговор на ту же тему произошел через три месяца, когда приглашенным на большой кафедральный семинар стал профессор Чарлз Кэнтор. В России было принято писать его имя как Кантор, широкую популярность приобрел трехтомник “Биохимическая физика”, написанный Кэнтором в соавторстве с Шиммелом. Один из томов перевода на русский язык редактировал Максим. Чарлз тогда заведовал кафедрой в Колумбийском университете, он только что стал одним из руководителей проекта “Геном человека”, этот проект был у всех на устах, и приезд Кэнтора стал важным событием в Коламбусе. Пригласить его попросил меня Перлмэн, и сделать это было нетрудно, так как в течение многих лет Чарлз сотрудничал с Максимом, наезжал в Москву, и когда мы только появились в Америке, Кэнтор тут же пригласил нас с Ниной в Нью-Йорк. Мы часто перезванивались с Чарлзом, он не раз давал мне важные советы по моим экспериментам, и между нами считалось, что мы работаем совместно. Пока я был в Колд Спринг Харборе, я несколько раз виделся с ним.
Как человек, пригласивший Кэнтора на кафедру, я выступил перед собравшимися, представляя его, потом мы приехали с ним в Центр биотехнологии, где Колаттакуди пожелал говорить с важным гостем наедине. Затем мы остановились у моего закуточка, я показал Чарлзу последние данные в лабораторном журнале, который уже не раз возил ему в Нью-Йорк, а потом довольно большой компанией поехали в ресторан на традиционный ужин, и там тот же разговор о переходе на кафедру завел один из доцентов, Маллер.
— Чего вы сидите на отшибе? — стал напирать он, — мы же все знаем, что у
вас там за условия: своего кабинета нет, сидите в проходной комнате вдвоем с
японцем, мимо вас всегда шастают люди, ни сосредоточиться, ни подумать,
лабораторные условия не ахти какие, да и по тематике своей Вы совершенно
чужды Центру, они все там сельскохозяйственными аспектами, а не физико-химией балуются. Мы бы создали вам шикарные условия, вы же все-таки Distin guished!
К этому разговору присоединился Перлмэн, который подтвердил, что сейчас, после очередной реорганизации, у них есть прекрасный отдельный офис, с отдельным телефоном. В общем, соблазн был велик.
На следующий день я решил поговорить с Ролфом Бартом и узнать его мнение на этот счет.
— Валерий Николаевич, вы должны представлять себе, что ни один человек
в Центре не имеет постоянной позиции в университете. Все сотрудники Центра
на временных позициях, и только Колаттакуди недавно стал профессором на
агрономическом факультете. Если вы хотите получить теньюр, то должны немедленно перейти на кафедру, только там вы и сможете его получить, хотя я думаю,
что вам будет трудно это сделать. Но в любом случае тенурированную должность
вы можете заслужить только на кафедре, — резюмировал Ролф.
— А как же мой переход будет встречен в университетских кругах? Это предательством не попахивает? Ведь именно Колаттакуди помог мне получить грант на исследования, а теперь я уйду от них с деньгами? — продолжал я спрашивать.
— Ничего подобного, — возразил Барт, — я знаю точно, что ваша заявка на грант была отправлена на заключение нескольким людям в университете, и главным было мнение Перлмэна, именно он дал добро на грант, — удивил меня Барт. — К тому же, — добавил он, — я чувствую, что в вас всё еще сидит бывший хомо советикус, боящийся инициативы и не желающий сделать шага без разрешения комиссара. Никто в Америке не оглядывается назад, если видит впереди для себя лучшую возможность. Никто такой возможностью не пренебрежет, и никто не осудит другого, если он нашел лучшее для себя применение. Это аксиома американской жизни, и пора вам к ней привыкать.
Маленький Ролф, часто надувавшийся и желавший казаться повыше и посолиднев, выглядел сердитым во время этой тирады, но надо отдать ему должное — он был моим настоящим другом, и я верил, что плохого он не присоветует.
Дилемма с переходом разрешилась для меня неожиданным образом. Я еще все размышлял над тем, что делать и как объявить Колаттакуди о желании перебраться на кафедру, как вдруг в один из дней, когда я вернулся с очередного семинара на кафедре, Линда буквально наскочила на меня и зашипела, чтобы я немедленно прошел в кабинет директора Центра:
— Решен вопрос о вашем переходе на кафедру, вы должны обсудить с шефом
детали.
Я вошел в кабинет Папачана, и он без всяких эмоций пояснил, что с завтрашнего дня я переведен на кафедру, что мне надо собрать все свои вещи, которых у меня, по правде, было немного, и в короткий срок переехать.
— Я только что взял на работу сотрудника из Индии, он уже приехал, и нам
нужно место, чтобы его устроить. Свободного пространства в Центре нет, есть
только то, что занимали вы. Пожалуйста, завершите переезд за два-три дня.
13. Отличия работы на кафедре
Перейдя на кафедру, я попал в другой мир. Условия работы и взаимодействия с людьми совершенно изменились. Люди на кафедре (я имею в виду профессуру разного уровня, а не аспирантов и постдоков) были в большинстве своем более приветливы — без налета звериной серьезности и настороженности, которыми было буквально пропитано большинство из тех, кто работал в Центре. Я относил это к разнице в положении — на кафедре большинство профессорского состава были люди тенурированные, и над ними не тяготела вечная мысль о том, удастся ли в жизни зацепиться за достойное место.
Разительно отличались и отношения с заведующим кафедрой. Не могу сказать, что с Колаттакуди у нас были плохие отношения, напротив — он явно симпатизировал мне, однажды даже пригласил нас с женой к себе домой (что, как сказал мне удивившийся этому Роб Гарбер, ни разу не случилось ни с одним другим человеком из Центра), мы в ответ приглашали Папачана к себе в нашу прекрасную по московским и крайне непритязательную по американским меркам трехкомнатную квартиру. Я имел право, не спрашивая разрешения Сиськи или Линды, заходить к Папачану в кабинет и разговаривать с ним (это право имели в Центре, как я позже заметил, лишь два-три человека).
Папачан любил напустить на себя внешнюю серьезность: он сохранил акцент выходца из Индии, разговаривал с сотрудниками короткими фразами, в которых слова вылетали пулеметными очередями, и, по-моему, любил, когда вверенные ему сотрудники были откровенно подобострастны в беседе с ним. Поскольку большинство молодежи в его собственной группе были индусами, эта аура пресмыкательства постоянно витала в пространстве его собственной лаборатории. Заместителем директора Центра был еще один индус, и каждый вечер они сходились на 15—20-минутную беседу в кабинете директора. Младшие сотрудники из других лабораторий обращаться к директору, как я заметил, не могли вообще. Допущены были только заведующие лабораториями, все коренные американцы. С их стороны никакого подобострастия не было, пожалуй даже наоборот, все разговоры с директором всегда были холодно настороженными и отстраненными, хотя между собой все заведующие (люди в возрасте от 35 до 40 лет) дружили, встречались на вечеринках то у одного, то у другого сотрудника и взаимно обсуждали лабораторные и житейские трудности, когда они возникали. Раз в неделю в обеденный перерыв вся молодежь, включая мужчин-заведующих, высыпала на поляну у стены Центра и гоняла футбольный мяч с криками и даже воплями, а потом все усаживались в кружок на земле, чтобы проглотить полагающиеся на обед сэндвич и кофе. На семинарах Центра всегда царила деловая и приветливая атмосфера, хотя Колаттакуди старался внести нотки формальности и сухости на семинары также.
Фил Перлмэн ни в каком чинопочитании не нуждался, налета напускной серьезности не допускал. Он, как и Колаттакуди, курил, но позволял это себе только в момент, когда рабочий день кончался. Тогда он распахивал вторую дверь его кабинета, ведшую прямо в коридор, разваливался в кресле, попыхивал сигаретой и блаженно жмурился. Дефицита в общении с ним никогда ни у кого не было. У нас с ним сложились просто дружеские отношения, и он прощал мне многие высказывания и шуточки, которые в присутствии Колаттакуди были бы не просто неуместны, а совершенно не позволительны. Позже я увидел, что он не был сахарным со всеми и мог повздорить с теми, кого недолюбливал, но они также знали такое к ним отношение, платили тем же и вздорили с ним на равных.
Что же до аспирантов и постдоков, то они, пожалуй, ничем не отличались от равных им по положению в Центре биотехнологии. Работали они дни и ночи, конкурировали друг с другом даже в мелочах, кто-то был более дружественен, кто-то более замкнут, в лабораториях одних профессоров общая обстановка была более теплой, в других — проглядывали симптомы откровенной вражды. Я слышал о похожих взаимоотношениях от своих коллег из других городов и институтов.
Дело доходило кое-где и до полного безобразия. Однажды я услышал шокировавший меня рассказ нашей знакомой, которая приехала искать место в очень хорошем университете. Ее присутствие почему-то раздражало чету китайцев, работавших за соседними столами. То и дело по пустякам возникали неудовольствия, причем коллеги нашей знакомой использовали каждый предлог для того, чтобы решать проблемы по-американски: они наушничали заведующему, настраивая его против непрошенной русской конкурентки*. За этим следовали нагоняй заведующего, наша знакомая рыдала, звонила нам и спрашивала, как ей быть, сказать что-то определенное я не мог, потому что самому не хватало опыта.
Наконец, произошла близкая к уголовной история: вечером китайцы плеснули радиоактивным раствором на стол нашей знакомой (после того, как она покинула лабораторию), затем замерили радиоактивность, обнаружили ими же созданное загрязнение и побежали доложить заведующему, уверяя его, что эта русская — грязнуля, не умеет работать и всех неминуемо подведет. Всё в этом подвохе было рассчитано верно, кроме одного: в течение почти недели наша знакомая не работала с радиоактивностью, в ее распоряжении радиоактивных веществ на эту неделю не было, а заказ ее был на более поздний срок, она смогла доказать свою невиновность, обстановка дошла до высшей точки противостояния, заведующий был человеком неглупым и сразу всё понял. Прыть нечистоплотных коллег была самым строгим образом пресечена (в Америке умеют это делать не хуже, чем в России), по сей день наша знакомая успешно работает в том же университете, в той же лаборатории, а где те злобные ребята, я даже не знаю. Наверное, похожие истории могут рассказать многие из тех, кто побывал в борьбе за место под солнцем, лишь степень подлости могла быть гуще или жиже. Зная о таких историях, я старался следить за каждым своим шагом, не лез в поучения или обсуждения, старательно ограничивал темы разговоров, особенно с теми, в ком была заметна тяга к поиску недостатков в других.
Такие ушлые ребята и девицы встречались и на кафедре молекулярной генетики, не раз об их выходках между собой говорили с осуждением профессора кафедры, но в целом на этой кафедре удерживались довольно дружеские взаимоотношения. И Перлмэну и другим удавалось именно такой тон на кафедре утвердить и поддержать.
Особенно заботливой и сердечной была главная помощница заведующего, руководившая штатом секретарей (обычно четыре девушки на примерно 30 профессоров и полгоры или две сотни аспирантов, да плюс к тому с тысячу студентов) — Джессика Сигмэн. Она была совершенно замечательным человеком. Джессика давно работала в университете, знала все тонкости делопроизводства, была знакома всем людям в администрации, умела в секунды разрешить проблемы, над которыми штат помощников Колаттакуди мог ломать голову сутками. Надо к этому добавить, что Джессика вообще была предупредительна и мила. Пожалуй, за 11 лет жизни в Америке я больше таких сердечных и готовых к помощи людей не встречал. Иногда на кафедре появлялся ее муж с двумя очаровательными дочками лет 8 и 11, и было видно, что вся их семья полна тепла и любви.
14. Второй грант
Хоть кратко, но я должен рассказать о событии, которое не потребовало больших усилий с моей стороны, хлопот и уговоров начальства, но которое оказалось для последующей жизни исключительно важным.
На кафедре мне действительно предоставили несравненно лучшие условия, но появилась новая трудность: большинство денег из первого гранта ушло на покупку небольших приборов, на приобретение необходимых реактивов, на оплату работы помощника, которого я нашел.
Зато теперь у меня было всё необходимое для собственных экспериментов, в лаборатории уже упомянутого доцента Маллера на втором этаже здания мне выделили нужное пространство, на пятом этаже у меня была отдельная комната с большим письменным столом, закупленным кафедрой — со специальным столом для компьютера (я сам ездил в магазины, выбирал этот стол-секретер и купил его на средства из гранта). Компьютер был также новым и более усовершенствованным по сравнению с тем, что был у меня в Центре. Теперь мне не нужно было тесниться и ютиться на маленьком столе, я раскладывал все нужные журналы, книги, бумаги на огромной поверхности нового стола с множеством ящиков, на своем вертящемся кресле мог сразу же отвернуться от стола к компьютеру или вернуться назад к столу. Свет в офисе был ярким, мягким, приятным для глаз, на стене у стола я укрепил пробковую доску, на которой развесил несколько фотографий и вывешивал записки о том, что должен не забыть сделать в ближайшие день-два. Если бы я раздобыл дополнительные средства, то вообще жизнь была бы прекрасной.
За год, прошедший с момента приезда в США, я подружился с несколькими профессорами кафедры: этим людям было интересно знать, что я делаю, у них всегда можно было попросить совета в случае каких-то экспериментальных неудач, им было любопытно обменяться мнением по поводу разных событий, нередко возникали вопросы о том, а как решаются те или иные проблемы в России (налета превосходства со стороны американцев я в те годы не видел, СССР еще оставался в их глазах могучей державой, не уступающей США), мы нередко встречались семьями в домашней обстановке.
Подружился я и с вице-президентом университета Холлэндером. Его жена, Шэрон, была прекрасной концертирующей пианисткой, ей очень нравился наш сын Володя, и она любила расспросить его о чем-нибудь и вместе посмеяться. В один из визитов Джэка к нам зашел разговор о финансовых сторонах моей работы, и вдруг Холлэндер проговорил:
— Я вообще не понял, почему вы, Валерий, решили не брать 50 тысяч долларов на ваш грант, когда я это предложил?
Я просто опешил. Никто никогда мне о такой сумме не говорил, Колаттакуди вел дело таким образом, что только благодаря его заботе и доброте мне дали 30 тысяч. Я начал расспрашивать Джека о том, как всё происходило, и понял, что хитрый Папачан и здесь поступил не совсем однозначно. Без всяких с моей стороны ухищрений мы договорились с вице-президентом, что я теперь, уже прямо через кафедру молекулярной генетики, попрошу дать мне второй грант на дополнительные 25 тысяч долларов. Никаких препятствий со стороны Перлмэна или его помощниц я не встретил, и через месяц мне был выдан университетом второй грант.
15. Первый курс лекций
Не помню, в это время или чуть раньше я впервые спросил Перлмэна, когда мы вели очередную вечернюю задушевную беседу, а насколько мне трудно будет получить теньюр.
— Я не знаю вообще, возможно ли это, — ответил он. — Чтобы получить
теньюр, нужно выполнить, по крайней мере, три главных условия. Во-первых,
успешно читать один из главных курсов на кафедре, причем читать так, чтобы
студенты дали высокую оценку преподавателю. Во-вторых, получить солидный
грант от какого-то из внешних ведомств, внутриуниверситетские гранты при этом
во внимание не принимают. В-третьих, надо проявить себя таким образом, чтобы
в университете поняли, что вас знают и уважают в научном мире.
Я тут же спросил, могу ли я приступить к чтению курса лекций, и получил малоутешительный ответ, что все курсы расписаны на полтора-два года вперед, каталоги для студентов напечатаны, и они уже уплатили деньги за, по крайней мере, ближайший семестр вперед.
— Знаете, Вэлери, есть лишь одна реальная возможность. Я могу разрешить
вам читать летний курс, начните готовиться, предложите мне список лекций,
примерно двадцать четыре часовых лекции, я попробую вам помочь, хотя это
будет и непросто, — завершил нашу беседу завкафедрой.
Вечером я рассказал Нине о нашем разговоре. Холодок из сердца не уходил. Я понимал, что уехав на Запад, я отрезал себе пути к отступлению, но так же отчетливо представлял, насколько возросла моя ответственность перед двумя самыми дорогими для меня людьми, женой и сыном, которые поверили мне и приехали сюда, в пока еще чужую страну, где я должен всеми силами бороться за место постоянной работы.
Конечно, когда я пишу это, я не могу передать всей гаммы переживаний того времени. Порой меня охватывал страх перед будущим, иногда страх уступал надежде, а чаще всего я понимал, что как не пропали мы с Ниной в свое время, оказавшись одновременно уволенными с работы в советской стране, где условия были во сто крат жестче, так не пропадем и здесь. Мне часто приходил на ум рассказ одного из наших друзей, мастера по ремонту телевизоров в СССР, который приехал с большим семейством в США лет за семь до нас и который после приезда три или четыре раза терял работу, но каждый раз тут же находил новую. Высказывание его было полно оптимизма:
— Я не просто каждый раз быстро находил работу. Каждая новая работа была
лучше предыдущей.
“Не пропаду”, — внушал я себе, но всё равно убрать все корни, питавшие мой внутренний страх, не удавалось.
Примерно через месяц после столь неутешительного разговора с заведующим секретарь кафедры Джессика позвонила мне и попросила зайти срочно к Перлмэну. Его кабинет был на том же пятом этаже, что и мой, через минуту я был на месте.
— Вэлери, вы хотели начать читать курс студентам? Вы еще не отказались от этой идеи? — спросил меня с ходу Фил.
— Я просто счастлив, что Вы изыскали для меня такую возможность, — ответил я.
Разговор состоялся в марте 1989 года, и я был уверен, что речь идет о летнем курсе. Поэтому вполне сдержанно и спокойно я спросил, о каком курсе идет речь и когда я должен буду начать его читать.
— Это курс молекулярной генетики для старших студентов и части аспирантов, “Молекулярная генетика 500”. Первая лекция должна состояться завтра,
студентов примерно 70 или 75, читать вы будете каждый день по лекции, кончите
к маю. Это наш интенсивный курс. Всего 45 часовых лекций.
Видимо на моем лице проявилось что-то заметное, так как Фил улыбнулся и продолжил пояснения:
— Этот курс традиционно читал на кафедре профессор Ф. Не знаю, известно ли вам, что он тяжело болен СПИДом, болезнь перешла в крайнюю стадию, поэтому его нужно срочно заменять, курс очень важен для кафедры, все профессора уже давно разобрали положенные им часы, и для вас — это блестящая возможность проявить себя. Надеюсь, вы не испугались такой перспективы? Вы вправе избрать любой учебник, сами можете построить курс так, как хотите; вы, вероятно, понимаете, что для наших студентов будет интересно услышать лекции человека, который знает много об истории молекулярной генетики и сам принимал участие в нескольких интересных направлениях исследований.
Ошарашенный, я вышел от Фила, добрел до своего кабинета, тщательно запер дверь и набрал домашний телефон. Когда я сказал Нине, что мне дали читать курс, она радостно вскрикнула, но когда я объяснил остальные детали, радости в голосе Нины стало поменьше.
Нужно было срочно приниматься за подготовку к лекциям, а я не знал еще, по какому учебнику учить и насколько сложен будет для меня данный курс. Я вчерне представлял содержание первой лекции — рассказ об основных вехах в развитии всего комплекса молекулярно-генетических наук. Эти вещи я хорошо знал. Но завтра! Без подготовки! Осталось меньше суток!
Я решил посоветоваться с профессором кафедры и одновременно заместителем декана биологического колледжа Томом Байерсом, как лучше всего поступить. Я уже не раз консультировался у него по разным случаям. Добрый и внимательный Том и его жена Сандра стали нашими близкими друзьями, они нас приглашали то к себе домой на ужин, то на бейсбольный матч на стадион, то на концерт популярной музыки, то на собрание их религиозной группы (оба — глубоко верующие люди); они нередко бывали у нас дома. Я позвонил Тому — на счастье он был на месте в своем офисе на втором этаже — и попросил зайти ко мне на несколько минут. Том пришел, я рассказал ему о случившемся, увидел обрадованное и одновременно серьезное выражение его лица, а затем услышал несколько важных советов.
— Студентам будет трудно порой разобрать ваш акцент, Валерий, особенно в случаях использования новых для них терминов. Чтобы избежать этих чисто лингвистических трудностей, я советую вам к каждой лекции готовить две-три странички краткого изложения материала лекции, лучше с картинками, объясняющими основные процессы и с написанными сбоку от картинок пояснениями терминов и фаз процессов. Я понимаю, что вас будет волновать то, насколько корректно всё написано в ваших английских текстах. Но это легко привести в норму, используя помощь двух ваших ассистентов лектора.
Том объяснил деталь, которую я до этого не знал. Оказывается в американских университетах существует правило, согласно которому профессору, читающему курс, если к нему записалось достаточно большое число студентов, выделяют в помощь ассистентов из числа аспирантов, которым за ассистентскую работу платят. Узнав, что на курс, предложенный профессором Ф., записалось 75 студентов, Том тут же сказал, что ассистентов должно быть не меньше двух. Тут же я позвонил Джессике и узнал имена этих ассистентов, а еще через полчаса они оба — девушка и молодой человек — были в моем офисе.
Теперь моя жизнь складывалась следующим образом. Я вставал, как обычно, рано утром и мчался в университет, с тем чтобы в спокойной обстановке подготовить текст пособия для студентов на следующий день. Всякие привычные мне черновики, с которых нужно было перепечатать текст набело, пришлось отложить. Я стал сразу писать тексты на компьютере, волнуясь и спотыкаясь практически на каждом предложении, но все-таки примерно к полудню очередные 3 странички были готовы. В этот момент приходил кто-то из ассистентов (они разделили обязанности между собой), мы читали совместно текст, я вносил исправления в тех местах, которые были совершенно непонятны ассистентам, после чего они уносили с собой текст для окончательного приглаживания стиля.
Я наспех проглатывал какую-то пищу, данную мне Ниной (я, по правде, так и не смог привыкнуть к американскому общепиту — сэндвичам, хотдогам, пицце и т. п.), и начинал лихорадочно (всё теперь было в спешке!) проглядывать материал к сегодняшней лекции. В 2 часа дня я уходил на лекцию. Я стал замечать, что примерно с третьей лекции на них зачастили другие профессора кафедры. Каждый раз они спрашивали разрешения посетить лекцию и внимательно следили за моими объяснениями.
Через час я возвращался в офис и принимался готовиться к завтрашней лекции — читал учебник, бегал в библиотеку, если мне хотелось добавить что-то из других источников или из оригинальных работ по теме лекции, делал ксерокопии нужных мне рисунков. Не позднее шести часов вечера я отрывался для того, чтобы спуститься на второй этаж в лабораторию и спросить моего ассистента, как продвигается его работа, а затем снова возвращался в офис. Лекционные ассистенты приносили исправленные странички на завтра, я корректировал текст в моем компьютере, распечатывал нужные страницы, вклеивал, если это было нужно, картинки, после чего шел в комнату с огромным кафедральным ксероксом, умевшим не только делать копии, но сразу их брошюровать. С пачкой приготовленных на завтра пособий, я возвращался в офис, опять перекусывал и продолжал подготовку к следующей лекции до 11 часов ночи, иногда и далеко за полночь. Потом спускался вниз, садился в припаркованную вблизи на стоянке машину и ехал домой. Спать приходилось мало, волнений значительно прибавилось, но теперь волнения приобрели новую окраску: успеть всё сделать лучшим образом, успеть прочесть то, другое и тому подобное.
За ночь материал завтрашней лекции укладывался в голове, поэтому приезд, на работу был радостным — нужно было всё продуманное лучшим образом вложить в краткие объяснения на двух-трех страницах.
Я довольно заметно устал за те 45 дней, пока продолжался мой первый курс, но чувствовал день ото дня нараставшее удовлетворение от работы. Как-то перед концом курса — насколько помню, за одну или две лекции до его завершения, — я шел к аудитории и увидел Джессику, стоящую перед ней.
— Доктор Сойфер, — сказала она мне, — погуляйте минут десять, я должна… — и протараторила что-то мне совершенно непонятное, но я сообразил, что
от меня требуется побыть вне аудитории какое-то время. Перед лекцией мне
всегда не хватало некоторого времени, как студенту перед экзаменом, и я с
удовольствием проглядел мой конспект еще раз. Потом Джессика вышла с кучей
каких-то листков и любезно придержала передо мной дверь. Я всему этому
происшествию не придал никакого значения.
На следующее утро Джессика позвонила и сообщила, что вчерашний опрос студентов дал мне оценку 6,15. Теперь я понял, что она приходила раздать студентам опросные листы, а теперь посчитала мои результаты. Но что значит 6,15, я не знал. Наверное, подумал я, шкала 10-бальная, и такая оценка может означать нечто плохое: выше середины, но далеко от лучшего результата. Наверное, я с треском провалился с лекциями, а ведь Перлмэн предупреждал меня, что дальнейшие шаги в жизни зависят от студенческой оценки.
Я все-таки решил проверить у кого-то, какие бывают обычно оценки и для этого набрал телефон Ролфа Барта, сказав ему, что получил при опросе студентов шесть и пятнадцать сотых балла. Это плохо или очень плохо? — осведомился я.
Решительный Барт ответил без запинки:
— Такой оценки быть не может. Вы что-то напутали. Позвоните Джесси и
спросите ее еще раз, а лучше подойдите к ней и попросите написать ваш балл на
бумажке, — командным голосом приказал мне Ролф, добавив, что много лет
преподает, но такой оценки у него лично никогда не было, и о таком балле у его
коллег он не слышал.
Совсем расстроившись, я поплелся к Джессике и смиренно поведал, что не понял по телефону оценку и прошу мне ее написать.
Джесси буквально расплылась в улыбке, схватила листок бумаги из стопки на краю стола и огромными цифрами написала: 6,15, — а рядом поставила восклицательный знак.
Расположенная за ее креслом дверь в кабинет Перлмэна была открыта, он, видимо, услышал наши переговоры и прокричал мне:
— Вэлери, зайдите ко мне!
Пока я шел в его кабинет, Фил отодвинул кресло от своего стола, пересел в маленькое кресло у окна, пригласив знаком и меня сесть, и после этого сказал, что рад моему результату. Из его рассказа я понял, что шкала отметок в университете семибальная, и я заработал у студентов (главным для Перлмэна было то, что это была не маленькая группа, а 75 студентов) высший из баллов, полученных профессорами их кафедры.
— Я буду вас просить прочесть курс и в следующем семестре и предлагаю срочно подумать над тем, какой проект гранта и в какое главное ведомство вы подадите. Сейчас конец мая, очередной срок подачи заявок буквально на носу, вам не успеть, а следующий контрольный срок 1 октября, у вас есть время подумать.
Я начал продумывать некоторые идеи относительно изучения репарации у растений. Теперь я уже знал многие методы, которые помогли бы пойти дальше в понимании молекулярных принципов этих процессов у растений. Репарацию ДНК микроорганизмов и человека активно исследовали во всем мире, а растения так и оставались плохо изученными. Я начал читать статьи о репарации, приобрел несколько книг на эту тему, пустующие полки в моем офисе понемногу стали заполняться.
Но неожиданно в мои планы вмешалось новое обстоятельство, коренным образом изменившее жизнь.
16. Приезд Франк-Каменеикого в США
Со времени, когда Боб Уэллс побывал с семинаром в Коламбусе, прошло несколько месяцев. Как мы и уговорились, Боб приготовил приглашение для Франк-Каменецкого, я переправил его в Москву с оказией, там началось оформление для Максима выездных документов. Все формальности осуществились на этот раз гладко, настал март 1989 года, когда Макс прилетел к Уэллсу.
К этому времени стало ясно, что Максова идея с подавлением репликации вируса SV40 полностью провалилась. Участок, с которого начиналась репликация, никакого триплекса не образовывал из-за несовершенства последовательности оснований в этом месте. Те несколько нуклеотидов, которые затесались в район, потенциально способный формировать триплекс, портили дело и мешали стабилизации триплекса. Тем самым опрокидывались и наши радужные надежды, что удастся контролировать развитие вирусов, обнаружить подходы к предотвращению раковых заболеваний и многое другое, что могло бы быть, но не случилось.
Когда стало ясно, что Максим сумеет приехать в Штаты, я начал обзванивать всех крупных специалистов, работавших по триплексам, и договариваться с ними о визите Макса во время его пребывания в США. Ни один из них не отказался принять Максима, и от Уэллса Максим отправился в турне по Соединенным Штатам. Это была его первая поездка, его радушно принимали в разных университетах, он выступал с лекциями, давал семинары, общался с десятками людей.
В Коламбус он приехал полный впечатлений, надежд, планов. Перлмэн распорядился собрать для Макса кафедральный семинар, он с блеском на кафедре выступил, и начались наши с ним бесконечные обсуждения возможных планов совместной работы. Почти все время суток мы проводили в разговорах, обдумывая разные подходы к тому, что можно было бы делать дальше, используя мои новые возможности на кафедре, полученные деньги, в то же время учитывая данные, полученные недавно во многих лабораториях мира в связи с начавшимся мощным изучением триплексов. В тот его приезд мы в основном крутились мыслями вокруг одной темы: как продлить время жизни триплексов путем введения в систему двухвалентных ионов, высокомолекулярных полианионов, как преодолеть отрицательное влияние отдельных “неправильных” нуклеотидов на формирование триплексов. Максим улетел в Москву, а чего-то решающего, яркого мы так и не предложили.
Второй раз, уже по моему приглашению, Максим приехал в июне 1989 года. Сначала он остановился в Нью-Йорке. Его поселили в доме для приезжающих Колумбийского университета, я собрался к нему в Нью-Йорк, оттуда позвонил Соросу и договорился с ним, что привезу к нему Максима в гости на одну ночь. На машине друга Максима, замечательного художника, давно поселившегося в Нью-Йорке, Толи Крынского, мы поехали на Лонг Айленд в загородное имение Джорджа Сороса, расположенное на берегу Атлантического океана. Потом уехали в Коламбус, где продолжили наши научные посиделки.
В один из дней мы расположились в моем офисе, куда я успел купить еще одно кресло. Как только я открывал дверь, Максим плюхался в него, разваливался в своей расхристанной манере и блаженствовал. Мы снова и снова возвращались к различным сторонам в строении триплексов и старались найти какие-то новые подходы к изучению этих структур.
Однажды Максим упомянул неизвестный мне факт, касавшийся структуры ДНК в участках триплекса. Он сказал, что та часть ДНК, которая сохраняла двойную нить, оказываясь опутанной третьей нитью, изменяет привычную для двуспиральной молекулы конформацию и переходит в новое состояние. Упорядоченность структуры ДНК в этом участке нарушается, плоскости оснований вместо того, чтобы быть параллельными друг другу, сдвигаются со своего места и расходятся в стороны. Новая структура из так называемой конформации Б превращается в конформацию А.
Буквально за несколько недель до этого, размышляя над проблемами репарации ДНК у растений, я натолкнулся на доказанный факт, что ДНК, находящаяся в конформации А, становится устойчивой к облучению ультрафиолетовым светом из-за изменения положения нуклеотидов в спирали ДНК. Много лет в своей жизни я занимался облучением ДНК, в том числе и ультрафиолетовым светом, и хорошо знал детали взаимодействия разных спектров света с ДНК. Поэтому прочитанная незадолго до этого разговора статья о невозможности образования некоторых типов поражений в А конформации ДНК сидела в памяти прочно.
Когда Максим лишь вскользь упомянул о переходе конформации Б в конформацию А, мне в ту же секунду пришла в голову свежая идея. Я сразу сообразил, что можно использовать ультрафиолетовый свет как поисковый зонд для детекции триплексов и выявления их протяженности и стабильности. Смысл этой идеи легко пояснить: раз двунитевая часть ДНК в зоне триплекса принимает новую форму, причем перестает повреждаться ультрафиолетовым светом, то следует облучать ДНК этим светом, и там, где в молекулах будут вкрапления триплексов, ДНК останется неповрежденной. Тогда на следующем за облучением этапе надо будет применить метод изучения последовательности нуклеотидов (как говорят, секвенировать ДНК, от английского sequence — последовательность) и туг же обнаружить с точностью до нуклеотида, где именно в ДНК находится участок, сложившийся в триплекс. В тех же участках ДНК, где триплексы содержаться не будут, ультрафиолетовый свет повредит нуклеотиды, и при секвенировании все повреждения станут видны. Благодаря этой идее можно было нащупать подход к созданию нового, очень чувствительного и простого метода обнаружения триплексов. В то время это было очень существенным и важным делом.
Максим мгновенно идею понял, мы оба возбудились и начали, прерывая друг друга и все более воспламеняясь, проговаривать детали экспериментов, которые нужно было сделать.
За короткий срок идея была доведена до практического состояния. Максим улетел в Москву и обещал, что засадит кого-то из своих сотрудников в его московской лаборатории за безотлагательную экспериментальную проверку моего предложения и за описание технических деталей, с тем чтобы позже мы могли быстро написать заявку на грант и не тратить время на эти детали.
Пролетело лето. Где-то в его конце Максим прилетел в Штаты и привез мне сырой набросок текста технической части будущей заявки на грант и первые результаты экспериментов. Они, кстати, однозначно подтвердили правоту догадки о возможности разработки нового метода детектирования триплексов (Максим назвал метод фотофутпринтингом триплексов).
Мы засели плотно за написание заявки на грант. До установленного срока оставалось не так уж много времени, а нам надо было еще многое сделать, отшлифовать у кого-то английский, приготовить иллюстрации, все материалы скомпоновать и т.д. Сам текст заявки был не очень большим, что-то около 25 страниц, но к нему нужно было приложить копии опубликованных статей, описания некоторых дополнительных процедур, в целом должно было получиться более сотни страниц. Накопленный мною опыт в написании книг (особенно научно-популярных, которые требуют умения представить каждую идею в понятном и привлекательном виде) на этом этапе пригодился.
Работали мы очень усидчиво и даже исступленно. Я пресекал все попытки Максима отвлечься, привычно поболтать часок-другой по телефону с приятелями, удрать в музей на полдня или что-то в этом роде. Для меня это был привычный ритм, Максим от такого ритма осязаемо страдал. Помню, как однажды поздним вечером, возможно уже ночью, он вдруг вскочил и заорал на меня своим тонким визгливым голосом, выпучив глаза и смешно вздергивая бородой:
— Я так не могу! Я не могу постольку сидеть, писать, говорить, снова писать и снова говорить! Я хочу играть в теннис, я хочу смотреть картины, я хочу, в конце концов, пойти в гости, побалдеть. Я не могу постольку работать! Всё! Кончай! Это сумасшествие какое-то!
Его минутная выходка ни к какому радикальному изменению наших планов не привела. В этот день я закруглился, мы поехали спать. Но в последующие дни писали наш проект очень целенаправленно.
17. Покупка первого дома в Америке
Я забыл сказать, что именно в это время произошло серьезное изменение в нашем быту. Мы купили себе дом в Коламбусе. Пожалуй, стоит поподробнее рассказать об этом замечательном в нашей жизни событии.
Квартира, которую нам предоставил, благодаря заботам Бартов, университет очень нам нравилась. Три больших комнаты, обставленных необходимой мебелью, кухня с мойкой посуды, газовой плитой, огромным холодильником, в подвале общая стиральная машина с сушкой, стоянка для машины под окнами, в двухстах шагах от дома огромные магазины — и продуктовые, и хозяйственные — в полукилометре от нас супермаркет. Чего желать лучшего?!
Квартира была расположена на первом этаже двухэтажного трехподъездного дома, построенного специально для семей студентов, аспирантов и молодых сотрудников университета. Вокруг было еще наверное десятка три таких корпусов. Всё это называлось “Университетской деревней”. До главного кампуса университета можно было добираться на маршрутном автобусе. Правда, автобусы эти ходили редко, но четко придерживались расписания, так что при желании можно было легко ими пользоваться.
В городке не селились профессоры, считалось, что здесь шумно. Городок был заполнен преимущественно студентами и семьями молодых сотрудников университета. Так, неподалеку от нас жил один из постдоков Центра биотехнологии, голландец по происхождению, который меня в самом начале нашей жизни в Штатах удивил своей открытой недоброжелательностью. В момент, когда вокруг стояло несколько других сотрудников Центра, он вдруг сделал пару шагов ко мне, брезгливо схватил за уголок воротника рубашки и спросил с явной издевкой в голосе и так, чтобы все слышали:
— Выдающийся Профессор! А это, видимо, ваша любимая рубашка, если вы второй день в ней приходите!
Затем он буквально заржал и отступил назад, возвращаясь в шеренгу других сотрудников.
Я нашелся, чем парировать его выходку, сказав, что перед отъездом из СССР купил полдюжины таких рубашек и теперь, меняя их каждый день, не знаю никаких хлопот. Все стоящие кругом заулыбались. Американцам явно нравилось, когда такие “бои”, на равных, происходили на их глазах, но я понимал, что этот тип пытался меня оскорбить, указав на нечистоплотность, непростительную для американцев, принимающих каждый день душ и меняющих каждый день рубашки и носки. Раскланиваться с голландцем я не перестал, но других контактов не поддерживал, хотя иногда он видел меня на утренней пробежке вокруг корпусов городка.
Мы любили наше жилище, но мои коллеги его оценивали иначе. Многие бывали у нас в гостях, всем нравились блюда, приготовленные Ниной, иногда мы слушали пластинки с записями русской классической музыки, которая пользуется в Штатах огромной популярностью и звучит практически каждый день по каналам классического радио. Но в целом я видел, что стиль жизни в квартирках был чужд моим коллегам, которые тяготели пусть к маленьким, но собственным домикам.
Однажды Ролф Барт, бывавший у нас чаще других, даже в сердцах спросил нас с Ниной:
— А вам еще не надоело жить в этих “меблирашках”? Не пора ли купить собственный дом? Кристина могла бы подобрать сносный дом.
Жена Барта Кристина работала агентом по продаже недвижимости, и слова Барта можно было бы истолковать и в ином смысле, так как покупка и продажа каждого дома приносила ей солидный доход. Она зарабатывала явно больше своего мужа-профессора. Но я уловил в его словах все-таки желание намекнуть нам, что пора нам немного подняться, хотя бы в собственных глазах.
Но у меня так и не было теньюра, и, по правде, я не был уверен, что заработаю его. Поэтому будущее казалось мне туманным и пока еще тревожным. Я сказал об этом Ролфу, но он легко отмахнулся, сказав, что я совсем не занимаюсь поисками работы, не смотрю объявления, не рассылаю свои резюме, под лежачий камень вода не потечет, а тот, кто хочет работать, всегда в Америке место себе найдет. Дом же всегда можно продать, Кристина поспособствует купить такой дом и в таком районе, где цены вниз не идут. Так что риск потери денег невелик.
Потихоньку мы привыкли к мысли о покупке дома. Стали узнавать, какой район считается лучшим. Когда бывали в гостях, приглядывались к соседским домам. Стали смотреть объявления в газетах. Несколько раз по воскресеньям наведывались в те дома, поставленные на продажу, в которых был объявлен на эти воскресенья свободный доступ внутрь.
Кое-кто из наших бывших соотечественников уже обзавелся своим домом и с гордостью сообщал, за какую цену были приобретены хоромы, иногда они рассказывали, как нещадно торговались и как смогли уторговать значительные суммы при покупках. В общем, знания накапливались, хотя смелости нам явно не хватало.
Барт тем временем не раз и не два намекал мне, что Кристина рвется в бой и готова стать нашим агентом при покупке недвижимости. Наконец, мне удалось уговорить Нину начать этот хлопотный процесс. Теперь в воскресенья Кристина подъезжала к нам на своем шикарном лимузине, и мы уезжали на полдня осматривать то, что выставлено на продажу. Признаться, то, что представлялось Кристине верхом совершенства, нам вовсе не казалось таким. Все-таки жизненные стандарты американцев и наши пристрастия сильно отличались. Для Кристины лучшими считались дома, в которых спальни были небольшими, оконца маленькими (чтобы легче сохранять тепло зимой и прохладу летом и меньше тратиться на электричество для кондиционера), чтобы кухня была в центре нижнего этажа дома, чтобы она была максимально большой (существенная часть жизни семьи ведь в основном проходит здесь) и чтобы из нее просматривалась маленькая столовая и средних размеров гостевая комната. Нам это казалось неудобным. Различались и наши взгляды на то, как должен быть отделан дом, как расположены комнаты. Мы съездили несколько раз, Кристина убедилась, что просто за первую попавшуюся возможность мы не хватаемся, и изменила тактику.
Нам были принесены компьютерные распечатки объявлений о домах, поставленных на продажу в Коламбусе. Поскольку город был большим и разбросанным, понять, какой район города нас устраивал, было трудно. Однако мы с Ниной начали понимать, что те районы, в которые нас привозила Кристина, были населены преимущественно недавними выходцами из Латинской Америки или переехавшими недавно из еще более дальней глубинки аборигенами. Она, видимо, хотела сделать нам лучше, поместив в район, где цены на дома были ниже, где не был бы слишком заметен контраст между нашим скромным достатком и достатком соседей. Можно было, конечно, трактовать это и иначе. Тащить новоприбывших в престижные районы не было принято у тех, кто продавал дома (брокеров по американской терминологии), и Кристина, хоть и урожденная англичанка, выросшая в Англии и сохранившая английское подданство, после того, как вышла замуж за стопроцентного американца Ролфа, следовала этому правилу, как следуют установленным правилам все без исключения американцы.
Когда позволяло время, мы и сами садились в машину и объезжали квартал за кварталом, следя за табличками, установленными у домов — “Дом продается”. Мы уже посетили несколько домов; если видели в этот день около них табличку “Сегодня дом открыт для посещения”. Ничего нам пока не приглянулось.
В одно из воскресений мы заехали в тот самый район, где жили Барты, Арлингтон, и стали колесить вдоль улиц. Занятие это было малоперспективным, так как район был чрезмерно дорогим, и моя идея, что и там может найтись какая-нибудь развалюха, которую мы с нашими навыками ремонтеров квартир сможем усовершенствовать, не оправдывалась. Мы устали от бесцельного кружения мимо шикарных особняков, решили возвращаться домой (“Университетская деревня” располагалась хоть и недалеко, на скрещении двух больших магистралей, но в мало престижном районе), уже вывернули на боковую дорогу, ища выезда на большую Лэйн Авеню, и я немного заблудился. Сделав крюк в одну, затем в другую сторону, я понял, что надо кого-то спросить о дороге, стал разворачиваться, как вдруг увидел на газоне перед носом привычную глазу табличку “Дом продается…” с припиской ниже “…владельцем дома”. Такого я еще не видел. Я уже привык, что все серьезные люди делают дела не сами, а через агентов, в данном случае брокеров. Подняв глаза от таблички, я увидел вдалеке от дороги, позади показавшейся мне замечательной большой поляны с ярко-зеленой подстриженной травой, дом: прекрасный одноэтажный дом, с огромной и совершенно необычной для этих мест верандой. Позади дома виднелось второе строение, двухэтажное и совершенно новое. “Наверное по соседству построен другой дом”, — решил я и повернул руль в сторону продаваемого дома. Мы проехали по узкой асфальтированной дорожке вдоль поляны, поравнялись с одноэтажным домом и увидели, что чуть впереди дорожка расширяется, и там можно развернуться на машине. Я прокатил машину еще метров десять и встал. Сбоку от дома была вторая луговина, а за домом были густые кусты и деревья, и за ними ничего не просматривалось.
Из двери меньшего дома выглянуло детское личико, прокричало “М-а-ам”, после чего вышла молодая женщина — как нам показалось, восточного вида. Мы сказали, что ищем дом, она заулыбалась и пригласила внутрь. Но тут же захлопнула дверь, как бы призывая нас побыть снаружи с минуту, пока она приберет что-то внутри. Вдруг, к нашему удивлению, открылась дубовая застекленная дверь в двухэтажном доме, эта же женщина выглянула оттуда и стала приглашать нас войти. Только тогда я, наконец, осознал, что второй дом — не отдельное здание, а часть одного комплекса. Новая часть была соединена переходом со старым одноэтажным домом (состоящим из одной большой комнаты, небольшой столовой, двух маленьких спаленок и малюсенькой кухни). Новое строение представляло собой двухэтажный дворец. В нем всё было прекрасно спланировано: первый этаж составлял большой зал, с паркетным полом и огромным окном в виде эркера. На втором этаже были две большие спальни и ванная комната в форме параллелепипеда — с окном и с самой ванной, красиво встроенной в один из углов параллепипеда (никогда больше я такого расположения не видал). В этой части дома всё было сделано по иным стандартам, чем во всех осмотренных нами американских домах: большие окна, дубовые рамы, паркет (как правило, в американских домах лежат от стены до стены мягкие однотонные ковровые покрытия), стены в ванной были выложены нарядным голубовато-серым кафелем, украшенным орнаментом. На второй этаж вела лестница, до первой площадки выложенная мраморными плитами, а затем красным дубом.
— А кто же строил эту часть дома? — спросил я хозяйку.— Мой муж, — ответила она. — Мы приехали из Вьетнама, где муж учился на архитектора. В Америке он получил лайсенс (удостоверение на право заниматься данной специальностью), мы строили этот дом для себя, но сейчас он нашел хорошую работу в Калифорнии, и я должна как можно скорее продать этот дом. Причем я не хочу иметь дела с брокерами, потому что они берут слишком большие деньги, а мы ведь люди небогатые и хотим продать дом подешевле, но поскорее.
В доме не было подвального этажа, так как оба дома были построены на гранитной скале, в силу этого запрашиваемая цена оказалась намного меньше, чем в других местах в Арлингтоне. Мы походили, посмотрели, я загорелся и решил купить этот дом. Нина со мной согласилась. Мы позвонили Кристине и договорились, что приедем его вместе посмотреть.
На следующий день Кристина заехала за нами, но повезла сначала осмотреть окрестности и зады. Хоть этот участок принадлежал к Арлингтону, но и на этой улице, и позади нее располагались старые, вполне добротные, но совсем не шикарные дома.
— Я бы не советовала вам говорить с владелицей дома о цене, пока я не узнаю
стоимость соседних домов, — сказала она нам и пояснила: — если вы вздумаете
продавать свой дом, то не получите больше того, что предлагают за дома соседей.
Давайте завтра я справлюсь в графстве, какова цена соседних домов (мне, как
брокеру, такую информацию в графстве предоставят), после чего и начнем
переговоры.
В общем получилось так, что Кристина властно взяла процесс покупки в свои руки. Когда мы пришли к хозяйке, Кристина нас сопровождала, представилась ей как наш брокер, и бедная вьетнамка была вынуждена с этим смириться. Дом мы купили за неделю, получив кредит на покупку в том же Хэнтингтон-банке, какой субсидировал покупку нашей машины.
Конечно, шаг этот был рискованным. У меня не было постоянной работы, я вообще не знал, удержусь ли в Коламбусе, но дом нам так понравился, стоимость его была не так уж велика, и я мог спокойно выплачивать ежемесячно полагающуюся сумму банку. Ссуду мы взяли на 30 лет.
Это была уже большая сумма, и банк должен был осознавать, что, предоставляя мне заем, он идет на значительный риск. Но у меня к тому времени накопилась история кредита, я раньше срока расплатился за машину, не был замечен в нарушении сроков платежей по кредитным карточкам, и всё это было принято во внимание. За тридцать лет сумма процентов банку должна была набегать и набегать, и, в общем, с учетом процентов, я должен был бы выплатить банку двойную стоимость дома.
Однако оказалось, что в Америке существует закон, согласно которому сумма, которую зарабатывает на вас банк, требуя уплатить ему проценты за ссуду на дом, возвращается вам государством с помощью специально разработанного приема. Каждый год каждый работающий должен платить государству солидный процент от заработной платы, прогрессивно возрастающий с ростом ваших доходов. Доход банка — это доход банка, а не ваш доход. Банку также придется платить налог с доходов, заработанных на вас. Государство радо тому, что банк богатеет. Но государству вовсе не выгодно, чтобы беднели вы, честный труженик, судьба которого государству в равной степени близка. Поэтому деньги, заработанные на вас банком при покупке дома (“интерес банка” по американской терминологии), могут быть вам возвращены путем уменьшения вашего налога на сумму, равную интересу банка. Эта процедура называется “списание с налога” и, как шутят американцы, их любимый вид спорта — это игры со списанием с налога всего, что только можно списать (профессора, к слову, могут списывать стоимость купленных книг, необходимых для их профессиональной деятельности, домашних компьютеров и другой техники, нужной для работы, поездок на конференции, деловых обедов с коллегами, телефонных разговоров, связанных с поисками работы или с производственными звонками, и многое другое). Если бы кто-то из наших знакомых — например, бывших советских граждан, ставших новыми американцами, — рассказал нам об этой практике сразу после приезда, многие бы наши трудности оказались меньше, а страхи не раздувались бы на пустом месте.
С покупкой дома изменился наш уклад жизни. Теперь мы могли не только принимать гостей на ужин, но у нас была специальная спальня для гостей наверху нового дома, по соседству с нашей спальней. Наш сын Володя с его женой Таней обосновались в старой части дома, у них теперь был свой вход, по вечерам они разжигали у себя камин, благо за домом у забора мы нашли поленницу дров, так засыпанную прошлогодними листьями, что мы не сразу эти дрова “откопали”.
Еще за год до этих событий я пригласил в Коламбус Артура и Дону Хартманов. Артур был несколько лет послом США в Москве, у нас еще в Москве установились с ними хорошие отношения, по приезде мы стали перезваниваться, и настал момент, когда они решили приехать. Конечно, для Коламбуса приезд Артура и Доны был большим событием. На лекцию Хартмана в университете съехалось до сотни бывших советских граждан, на его выступление в клубе деловых людей Коламбуса пришло несколько сотен американцев — отцы города, промышленники и законники. Вечером нас пригласил на ужин президент Хэнтингтон-банка, и во время встречи я с удивлением узнал, что он родился в Германии. После захвата восточной части этой страны советской армией он сбежал на Запад, попал в Америку и там выдвинулся, став президентом довольно большого банка. В разговоре выяснилось, что наш хороший знакомый по жизни в Москве, бывший культурный атташе посольства ФРГ в Москве Клаус Шрамайер — школьный товарищ президента банка и что Шрамайер собирается вскоре быть в гостях у своего друга. Мы уговорились о встрече.
Хартманы жили в гостинице, провели в Коламбусе две ночи, один вечер они посвятили визиту к нам, Нина, как всегда, блеснула своим гостеприимством, мы вспоминали многих друзей.
А когда мы купили дом, Артур Хартман один приехал снова в 1989 году и остановился у нас. В комнате для гостей стоял только матрац на массивном подматраснике, как это принято на Западе, но металлической рамы (или самой кровати в русском понимании) мы еще не купили. Я встречал Артура в аэропорту и предложил ему остановиться не в гостинице, а у нас, обещая немедленно съездить за рамой, чтобы ему было удобно спускать ноги на пол, а не приседать низко. Я так и представлял себе картину, как жутко долговязый красавец Артур, буквально обволакивавший всех своим шармом и умением царственно и в то же время очень дружественно держаться с людьми, приседает, чтобы сесть на наше подобие кровати, ноги его подкашиваются, и он плюхается на низкую лежанку.
— Бросьте, Валерий, мы и в Москве с Доной спали на таких кроватях, не берите в голову, — столь же царственным мягким голосом проговорил господин посол. Не подчиниться ему было простым смертным совершенно невозможно.
На следующий день Хартман приехал к нам в сопровождении гостя — уже упомянутого президента Хэнтингтон-банка. По окончании ужина Артур повел гостя, рожденного в Европе, по дому, показывая, в каком уютном месте мы живем. Европейцу наш дом понравился, и он стал расспрашивать, кто этот дом построил, как мы его нашли.
18. Однажды в зимнюю пургу
Много гостей перебывало у нас в этом доме, и в нем же произошла одна трагикомическая и довольно странная история. В начале 1990 года я пригласил в Коламбус еще одного именитого гостя — профессора Алекса Рича из Массачусетского Технологического Института. Александер Рич с первых лет своей научной карьеры оказался вовлеченным в исследование самых центральных вопросов молекулярной генетики. Собственно говоря, и триплексы впервые, еще в пятидесятых годах, наблюдал именно он. Он часто бывал в СССР, поддерживал близкие отношения с верхами Академии наук СССР, будучи сам одним из руководителей Национальной Академии наук США, бывал у нас в Москве дома, мы буквально подружились с его женой Джейн.
В это время у нас в Коламбусе жил Максим. Узнав, что собирается хорошая компания, с радостью согласился прилететь из Лондона главный редактор журнала “Нэйчур” Джон Мэддокс с женой Брендой — известной писательницей, автором нескольких бестселлеров, у которой именно на эти дни приходился день рождения. Мы пошутили с Джоном, что лучшего места для празднования ее дня рождения, чем Коламбус, в мире не найти. Впрочем Мэддоксы бывали в Штатах очень часто, а Бренда особенно любила наезжать в США, хотя бы потому, что сама родилась в Америке и сохраняла и в Англии свое американское гражданство. Мэддоксы не раз уже прилетали и к нам в Коламбус, мы чуть ли не каждую неделю перезванивались. В один из приездов Джон выступил с докладом на семинаре, привлекшим невиданное число слушателей, а теперь они собирались к нам третий раз.
Не знаю, имею ли я право говорить о том, что с Джоном Мэддоксом частенько случались странные истории, достаточно надежной статистикой я не обладаю, но думаю, что это все-таки чистая правда. Он был не то, что забывчив, но очень уж порой задумчив и погружен в собственный внутренний мир (ему было, я думаю, отчего погружаться: что бы ни творилось в мире, где бы он ни путешествовал, а помотаться по миру он любил, раз в неделю руководимый им всемирно-известный журнал “Нэйчур” выходил в свет и очень часто открывался его собственной статьей, причем он мог писать с равным успехом и о физике, и о биологии, и о любой другой науке, и все статьи были интересны, хотя иногда бесили кое-кого из ученых до умопомрачения).
В те годы мы по-настоящему дружили, однажды жили неделю в их доме в Лондоне, в один из других приездов Джон повез нас на машине из Лондона в Уэллс, где у него был огромный старинный дом на склоне живописного холма, на котором паслись овечки. По-моему, Джон вообще был родом из Уэллса и был избран членом уэльского парламента. Бренда с утра растапливала камин и колдовала с огромными поленьями дров. Камин был таких размеров, что в нем можно было стоять в полный рост. Вдоль стен камина она ставила скамейки, а в центре выкладывала дрова. Дрова полыхали, а она нежилась, сидя на скамейке внутри и поворачивая дрова то одной, то другой стороной.
Наивный взгляд Джона из-под круглых очков и взъерошенная шевелюра, вопросительный тон в разговоре и напускная нерешительность нисколько не отражали реальности, так как железная хватка и неукротимая воля многолетнего главного редактора “Нэйчур” были в мире отлично известны. Единственно, перед кем он пасовал и тушевался всегда, была его красавица-жена. Особенно заметны были его робость и подчиненность, когда добродушная Бренда вдруг покрикивала на него с укоризной:
— Джон, перестань курить, ты обещал мне не курить в кухне! — Джон, — это пятая рюмка водки за вечер! Не хватит ли на сегодня?Начав рассказывать о Джоне, не могу удержаться от еще одного воспоминания.
Относится оно к дням, описанным выше, когда я был приглашен Максимовым и Аккерман в Париж. Как только я оказался в Париже, я позвонил Джону в Лондон, и он пообещал, что обязательно навестит меня в Париже. Мы условились о дне и времени встречи. В этот день с утра я сказал Максимовым, что у меня будет гость и назвал его. В мире редакторов имя Джона всегда производило очень сильное впечатление, и я заметил, что и Владимир Емельянович и его жена Таня удивились, что столь именитый гость специально прилетит повидаться со мной. Утром я сбегал в магазин, купил нехитрой еды на ужин и бутылку “Столичной” в западном исполнении. В шесть вечера я вернулся в редакцию, где для меня кто-то заботливо каждый вечер раскладывал и готовил к ночи диван, и накрыл стол: мы договорились, что Джон приедет в семь вечера, Таня принесла мне тоже какую-то вкусную еду. Но ни в семь, ни в восемь, ни в девять Джон не объявился. Известить меня о его прибытии должен был кто-то из Максимовых, так как позвонить он неминуемо должен был в их квартиру. Максимовы жили на третьем этаже, а помещение редакции, где я ночевал, было на пятом этаже, однако у двери в подъезд с улицы на колодке звонков название “Continent” было указано напротив кнопки звонка к Максимовым. Рядом же с верхней кнопкой было пустое пространство. Было это сделано, как я понимаю, чтобы не упустить почту в момент, когда в редакции никого нет. Поэтому вся почта и вообще всё приносимое в редакцию поступало в руки редактора и его домочадцев. В десять вечера Таня позвонила мне и спросила, где же мой гость. Ответить мне было нечего, кроме того, что я его еще жду. В половине одиннадцатого та же Таня позвонила еще раз и сказала, что они ложатся спать (до этого мы договаривались, что хотя бы ненадолго я Джона к ним приведу). Лег спать и я.
В три ночи меня разбудил телефонный звонок. Таня заспанным и, как мне почудилось, недовольным голосом сказала:
— Валерий, идите встречайте вашего гостя, он звонил с улицы и стоит у входной двери.
Я натянул на себя побыстрее брюки и рубашку и бросился вниз. Сконфуженный Джон выглядел помятым и как будто побитым. Мы поднялись на лифте наверх, и Джон рассказал, как случилось, что он так задержался. Оказалось, что он в то утро должен был лететь в Испанию на заседание, а оттуда днем собирался залететь ко мне в Париж, чтобы ближе к ночи улететь спать домой в Лондон. В силу присущей ему отрешенности от бренностей жизни и благородной рассеянности Главный Редактор умудрился где-то потерять паспорт. Сразу вылететь из Мадрида ему поэтому не удалось. Пограничные власти серьезны не только в Испании и таких провинностей никому не прощают. Его продержали в аэропорту до ночи. Джон показал мне простой листок бумаги, на котором в верхнем правом углу была приклеена его фотография, сделанная в автомате в аэропорте, и отражавшая физиономию человека в расстроенных чувствах. На бумаге было напечатано на явно старенькой машинке следующее:
“Обладатель этой бумаги заявляет, что он Джон Мэддокс, гражданин Великобритании, постоянно проживающий в Лондоне по адресу… потерявший свой паспорт на территории Испании и желающий вылететь в Лондон через Париж. Обладателю этой бумаги разрешено покинуть территорию Испании, и испанские власти не несут ответственности за информацию, сообщенную этим господином”.
Мы весело посмеялись над случившемся, и в тишине парижской ночи провели прекрасные часа три за разговорами, обсуждениями моих будущих планов на жизнь и будущих встреч.
Итак, мы ждали Мэддоксов в гости снова. С утра все гости прилетели в Коламбус, Алекс дал семинар, затем я пригласил многих профессоров кафедры к нам домой. День был солнечный, светлый, радостный.
Гостей мы звали на 6 вечера. В половине пятого небо затянуло тучами (но все-таки зима, чего не бывает, решили мы). В пять на зеленые лужайки вдруг невесть откуда посыпал мелкий снежок. К половине шестого снег пошел крупными хлопьями, снегопад усиливался каждую минуту. Слава Богу, Джон с Брендой и Алекс Рич приехали вовремя, и Бренда помогала Нине и Тане приготовить всё к столу. Другие гости заходили в дом залепленными снегом так, будто они не пять метров от машины до входа в дом шли, а час провели под сильным снегопадом. На улице почернело, как ночью, и только в свете фонарей было видно буйство стихии, закидывавшей наш дом снегом. Но все собрались. Местная профессура, человек пятнадцать, вела себя несколько робко со столь именитыми гостями. Джон в привычном стиле шутил, потягивая какой-то крепкий напиток. Я решил, что настало время пировать и предложить гостям по русскому обычаю шампанское (американцы предпочитают шампанским заканчивать вечер), взялся за пробку первой бутылки, потянул ее кверху, что-то хрястнуло, и пробка с могучей силой ударила меня по глазу. В секунду глазница раздулась так, что глаза не стало видно. Бренда и Нина стояли тут же, поднялся переполох, присутствующий здесь же Барт тоном Наполеона скомандовал, что меня нужно везти в больницу, только в больницу, причем срочно. Ролф сел в свой Мерседес, Володя расположился рядом с ним, и в кромешной тьме мы тронулись с места.
Ничего страшного с моим глазом не произошло, он остался цел, а синяк вокруг и раздутость были не так страшны для организма, как по своему внешнему виду. Часа через полтора мы вернулись домой праздновать. Поздно вечером гости стали разъезжаться. Джона и Бренду Мэддокса Нина с Максом повезли на нашем замечательном “крайслере” в гостиницу, благополучно добрались до гостиницы, поехали назад, но не смогли добраться до дома. Километрах в трех от дома на табло вдруг засветились красным светом все огни, Макс испугался, постарался на низкой скорости дотянуть до дома, но мотор заглох, пришлось оставить машину прямо на дороге и пробираться через наметенные сугробы. Они еле добрались с Ниной до дома, а утром машина как ни в чем ни бывало завелась.
Алексу Ричу предстояло в эту ночь лететь обратно в Бостон. Макс предлагал отвести его в аэропорт на нашей машине еще до того, как они поехали с Мэддоксами, но осторожный Алекс наотрез отказался рисковать. Было вызвано такси, в которое Алекс забрался и уехал.
На следующее утро по телефону до нас стали доходить одна за другой неприятные новости. Оказалось, что не только мой глаз пострадал и машина сломалась. Выяснилось, что стоило Джону отойти от дверей гостиницы, в которой его оставили Нина и Максим, как у лифта он поскользнулся на мраморном полу, упал и сломал руку. Потом позвонил Алекс из Бостона и сообщил, что долететь-то он долетел, но дважды таксист не мог разглядеть отворотку шоссе к аэродрому, дважды проскакивал мимо и крутился вокруг, прежде чем попал в нужное место.
Успех в ту ночь сопутствовал только Алексу: вылет самолета задержался, он сумел вскочить в салон вовремя и далее без проблем приземлился в Бостоне.
Наступило лето следующего года, Хартман приехал к нам в дом на новое место, в пригороде Вашингтона, и вдруг, хитро улыбаясь, спросил:
— Ну хоть бы рассказали, какие черти крутили вокруг вас снежный хоровод в ту ночь, когда Валерию вышибло глаз пробкой, бедный Джон сломал руку, а ученого из Эм-Ай-Ти профессиональный таксист вынужден был возить вокруг аэропорта, потому что ему застлало пургой глаза?
Я понял еще раз, что мир очень мал, и что веселые истории всегда найдут достойных слушателей.
19. Подача заявки на грант в Национальные Институты Здоровья
Максим рассказывал мне, что не так-то просто ему удалось заставить своих сотрудников заняться экспериментальной проверкой нашей идеи о фотофутпринтинге. Один из его сотрудников, Сережа Миркин, помогал написать текст проекта, но уже готовился уезжать на стажировку в Калифорнию, ему было не до экспериментальной работы, а Виктор Лямичев поначалу ожесточенно сопротивлялся, так как у него была своя свежая идея, а работать на два фронта он не хотел. Но все-таки Максим надавил на него, и ко времени, когда я должен был дописать текст, первые результаты, подтверждающие верность идеи, были Витей получены. Максим прилетел в Коламбус, и мы засели еще плотнее за окончание заявки на грант, которую решили представить в самое могучее ведомство, выдающее гранты на исследования — Национальные Институты Здоровья США (все всегда называли этот конгломерат институтов Эн-Ай-Эйч от первых букв английского названия National Institutes of Health).
Пока еще в истории не было случаев, когда бы в Америке давали гранты на совместные исследования американских и советских коллег, но, съездив к руководителю соответствующего отдела в Институт Общих Медицинских Исследований, куда грант должен был быть направлен, мы заручились обещанием никаких политических рогаток на пути рассмотрения нашего проекта не ставить.
Мой ассистент Фрэнк Таттл и Фил Перлмэн помогли нам в редактировании английского текста, помощь в этом отношении оказал и Маллер.
Дальнейшие события показали, что некоторые нравы, бытовавшие в советской России, не искоренены и в Америке. С одним из доцентов, назову его Марком, у меня вроде бы сложились хорошие взаимоотношения. Он всегда был приветлив, а когда я о чем-либо спрашивал, с охотой отвечал. Как-то раз мы были приглашены к нему домой, однажды с Максимом вместе с ним обедали в ресторане. Внешне всё было вполне гладко, никаких конфликтов с этим человеком не возникало.
Когда мы с Максимом начали писать заявку на грант, Марк подошел ко мне и попросил, чтобы я вставил его в качестве соисполнителя по гранту, объяснив, что ему ничего не нужно, ни денег для него самого, ни средств на исследования, просто участие в еще одном гранте не помешает (он по-моему еще не был тенурирован, а только ждал, когда года через два закончится его предварительный для этого срок). Конечно, мне надо было отказать в такой просьбе, ведь в нашей работе этот человек участия не принимал, но я еще не научился говорить “нет” в тех случаях, когда надо это сказать (кстати, очень не простое искусство, которым многие русские в Америке не владеют). Не чувствуя подвоха, я промямлил, что не возражаю против такой просьбы. Но мне казалось, что просто вставлять чужого человека в заявку на грант, чтобы он потом мог этим грантом щеголять, нехорошо, и я предложил Марку написать одну-две страницы в заявку, предложив план для одного самостоятельного эксперимента. Речь шла о применении нашего метода к изучению триплексов не во внеклеточных условиях, а непосредственно в клетках. Марк до этого не раз рассказывал мне, что он такую работу взялся бы провести.
Марк свой раздел написал, мы добавили к трем нашим темам четвертую — Марка, затем он стал активно помогать готовить последние документы перед сдачей в отдел грантов университета. Я видел, что Марк знаком со всеми сотрудниками этого отдела, и вполне ему доверял. Мы с Максом рассчитали все планируемые расходы. На некоторых статьях, например, на оплате закупок части дорогих реактивов можно было сэкономить. Например, многие ферменты производили в СССР, затем продавали западным фармацевтическим фирмам, и те торговали ими на Западе по очень высоким ценам. Внутри СССР те же препараты можно было купить по мизерным ценам, и Макс мог безбедно приобрести их за счет собственного бюджета в Институте молекулярной генетики АН СССР. За счет сэкономленных средств я предусмотрел достаточно высокие зарплаты для привлеченных ученых из России (планировалось, что ими станут Миркин и Лямичев) и для самого Максима на то время, когда он будет приезжать на четыре месяца в году в США. Перлмэн просмотрел все наши расчеты и подписал проект гранта как заведующий кафедрой.
Вечером 29 сентября, за день до отправки гранта, девушка из отдела грантовых исследований Университета, которой мы передали за неделю до этого подготовленный проект, позвонила мне и попросила срочно прийти, чтобы в качестве руководителя проекта подписать титульный лист заявки, так как следующим утром необходимое число копий заявок надо было сдать представителю компании Федерал Экспресс, которая гарантирует доставку за ночь пакетов в любую точку США. Я поехал в отдел грантов, меня посадили за стол в переднем зальчике отдела и принесли аккуратно подготовленные пятнадцать экземпляров нашего проекта и титульный лист. На нем уже стояла подпись начальника грантового отдела. Я расписался в положенном мне месте, и при мне сотрудница отдела прошла в угол зала и стала делать нужное число копий титульной страницы, чтобы разложить по одной странице сверху каждого экземпляра. Я решил, что помогу завершить эту техническую операцию, а пока чисто непроизвольно взял в руки верхний из подготовленных экземпляров проекта, перелистнул несколько первых страниц, чтобы полюбоваться на наше произведение. Взгляд упал на страницу с бюджетом, и вдруг я увидел, что напротив фамилии Марка стоит солидная сумма, о которой и речи не шло, а зато зарплаты всех русских соисполнителей гранта уменьшены вдвое. Кровь прилила мне к лицу, и я спросил, откуда взялись эти цифры.
— Марк был сегодня здесь рано утром, принес новый бюджет, сказал, что все изменения согласованы с вами и вставил новые страницы, — ответили мне.
— А Вы сохранили прежние страницы? — спросил я.— По-моему они у меня на столе, — проговорила одна из работниц отдела, исчезла на минуту и вернулась с вынутыми из проекта страницами в руках.
— Я хочу вернуть всё в исходное состояние, — ответил я, — потому что именно эти цифры были обсуждены с профессором Перлмэном, и я не думаю, что на данном этапе следует что-то менять.
Девушка нисколько не смутилась, согласилась, что если грант будет одобрен, то, как директор проекта, я смогу внести изменения и на более позднем этапе. Я проследил, чтобы при мне все изъятые Марком страницы были вставлены на место, а все принесенные им страницы разорваны. На следующий день я заехал в отдел еще раз, дождался, чтобы при мне агент из Федерал Экспресс, приехавший забирать срочную почту, получил именно тот вариант, на котором я настаивал, и лишь затем уехал успокоенный.
Наверное через месяц меня вызвал Перлмэн к себе и впервые стал говорить со мной в раздраженном тоне. Он начал меня допрашивать, почему я не послушал Марка и не вставил в проектный бюджет рациональные цифры трат на реактивы.
— Марк показал мне копию Вашей заявки (я совершенно искренне про себя удивился, откуда он его взял, ведь я старательно следил за тем, чтобы целиком Марку текст не попал), и из бюджета следует, что вместо обычных тысяч двадцати пяти на год на реактивы вы с Максимом заложили только десять тысяч. Теперь первый же рецензент прицепится к этому, скажет, что вы ничего не понимаете в стоимости реактивов и в количестве, потребном для такой работы, и на этом основании зарубит ваш проект, — говорил заведующий.
— Ничего подобного, — ответил я. — Мы с Максимом пришли к заключению, что многие ферменты для западных фирм готовят в Институте биохимии Литовской ССР, на Западе эти ферменты продают за большие деньги, а внутри СССР и в том числе у Института, где работает Максим, есть специальная договорная цена на эти реактивы, и они будут доставлять их нам с оказией.
Я сказал, что берусь сейчас же позвонить директору отдела Института общей медицины из Национальных Институтов Здоровья и расскажу об этой нашей договоренности. Я прибавил также, что, по моим понятиям, поведение Марка аморально, так как он видел окончательный проект бюджета, даже вносил в него без моего ведома исправления в зарплаты сотрудников, что я нашел неправильным, и я удивлен, почему ни на стадии подготовки проекта, ни позже он не пришел ко мне и не указал на эту якобы вопиющую глупость.
Как я и ожидал, мой звонок в Институт общей медицины был воспринят благожелательно, меня попросили срочно прислать дополнительное письмо, разъясняющее эту деталь, я подготовил письмо, показал его Перлмэну, тот внес небольшие поправки, и наши отношения остались хорошими.
Но я был, конечно, возмущен. Как-то мне показалось уместным рассказать об этом случае Тому и Сандре Байерсам, заглянувшим ко мне вечером в офис. Том только улыбнулся и сказал:
— Все эту историю знают. Марк какими-то путями узнал, что уловка с
повышением его зарплаты не прошла. Он ведь считал, что вы, русские, дураки
и ничего не заметите. Он рассвирепел и бегал с вашим проектом по всем
профессорам кафедры и показывал всем бюджетную страницу. Но мы же знаем
Марка не первый год, а когда Фил Перлмэн сообщил о том, как было всё на
самом деле, у многих на кафедре по отношению к вам шевельнулось доброе
чувство. Вы молодец, что не поддались на его шантаж.
В октябре в Коламбус прилетел Виктор Лямичев, который первые месяца полтора жил у нас. Я оплатил его прилет и выплачивал ему небольшие деньги из моего университетского гранта как постдоку (он уже защитил кандидатскую диссертацию, которая по американским понятиям приравнивалась к диссертации на соискание степени доктора философии, так что он уже был “доком” и мог работать постдоком). Он продолжил эксперименты по изучению фотофутпринтинга, Фрэнк Таттл помогал ему в этом. На основании полученных результатов мы подготовили статью в “Нэйчур”, профессора на кафедре сказали мне, что если после рецензирования редакция решит взять ее для публикации, то такое решение может положительно повлиять на решение рецензентов из Национальных Институтов Здоровья, так как публикация статьи в столь престижном журнале, как “Нэйчур”, свидетельствует о высоком уровне предлагаемого проекта. В конце ноября из редакции действительно пришло официальное уведомление, что нашу статью в печать приняли. Мы тут же послали копию этого извещения в качестве приложения к заявке.
Прошли Рождество и Новый год, закончились зимние каникулы, пролетел конец января и февраль 1990 года. Я ничего не знал о том, как обстоят дела с нашим фантом. Надежд у меня было мало, так как я уже знал, что получить грант очень сложно и что лишь несколько процентов проектов из числа поданных проходят через сито отбора.
В начале марта Перлмэн, увидев меня в коридоре, спросил, узнавал ли я, какова моя оценка по фанту. Я сказал, что не знаю и специальных усилий по узнаванию принимать не хочу. Фил на это не без экспрессии сказал, что оценки уже известны и что я просто должен, причем немедленно, позвонить соответствующему клерку и узнать свою оценку. Мы пошли к нему в кабинет, я получил от Фила номер телефона и нехотя пошел звонить.
Мою инертность можно было легко понять. Я не ждал ничего особенно хорошего, потому приближать дурную весть не хотелось. Пусть бы всё шло своим порядком. Но теперь делать было нечего: раз обещал, надо звонить. Я к тому же не знал, а какая оценка хорошая, какая плохая. Но набрал телефон, назвал себя и свой университет и стал ждать. “Вы получили 1,05”, — ответил мне чиновник из Института общей медицины. Я повесил трубку, и тут же раздался звонок Фила:
— Ну что, Вэлери, узнали? — Узнал. Одна и пять сотых.Я услышал как на том конце провода Перлмэн буквально заорал кому-то:
— Сойфер получил фант! У него одна и пять сотых. Потом он проговорил в трубку: — Пожалуйста, зайдите ко мне срочно.Я понесся к Перлмэну бегом.
Как всегда, незнание правил игры очередной раз не дало мне возможности сразу осознать, что же происходит с моими оценками. Когда я вошел к Перлмэну, он объяснил, что при рассмотрении грантов в Эн-Ай-Эйч принята система отсчета, согласно которой рассматривают, сколько баллов потерял, а не приобрел тот или иной конкурент, и добавляют утерянные баллы к единице. Так что максимальной является оценка единица, а минимальной десять. Гранты дают тем, у кого оценка после рецензирования остается близкой к единице (кто не приобрел штрафных очков). Фил сказал мне, что обычно через сито отбора проходят те, чей балл не превышает единицы с четвертью, а с такой оценкой, как моя, опасаться нечего: она однозначно говорит, что грант будет получен.
Теперь надо было ждать официального подтверждения, что мы награждены (это так и называется в Штатах — награждение грантом!) и что будет выделена конкретная сумма — в зависимости от числа тех, кто в этом году получил такую же оценку. Ведь сумма отпущенных государством денег на исследования строго определена законом о бюджете, принятым Конгрессом США на этот год. Именно основываясь на этом законе, правительство отчисляет те или иные, утвержденные Конгрессом суммы разным ведомствам, а затем деньги приходят в дирекцию Национальных Институтов Здоровья, а уже в недрах Эн-Ай-Эйч ассигнования распределяют между конкретными программами исследований, затем отчисляют определенные суммы на каждую подпрограмму и лишь в самой подпрограмме решают, сколько дать денег каждому награжденному грантом проекту. Таким образом, выделение средств на каждый грант в принципе зависит от полученного балла и от заявленной суммы, которую исследователи хотели бы получить, но на конечном этапе происходит корректировка выделяемых средств. Хоть в послед нем случае и есть место для произвольных вычислений, но запрошенная исследователями сумма принимается во внимание. Впрочем, из проекта, в котором описаны все этапы работы, всегда можно понять, не запрашивают ли исследователи больше того, что обычно идет на тот или иной вид деятельности и не раздувают ли они каким-то еще образом запрашиваемую сумму.
Несмотря на радужные ожидания, в тот момент жизнь еще все текла по-прежнему: я надеялся, что получение гранта может коренным образом изменить отношение ко мне и приблизить к получению постоянной должности профессора в университете, но все еще не знал, как сложатся дела на самом деле.
Потом настали не очень-то приятные дни, вернее, недели. То от одного, то от другого американского знакомого из разных университетов я слышал, что они уже поздравительные письма о выделении им грантов получили. Каждый день я ждал, когда сотрудник университетской почты притащит белый ящик с сегодняшней почтой на этаж в комнату Джесси, я даже иногда помогал её помощницам разложить письма по индивидуальным ячейкам профессоров, надеясь обнаружить и мое письмо. Только всё было напрасно: нужного мне письма из Эн-Ай-Эйч не было и неe было. Что случилось?
Звонить еще раз начальнику отдела не хотелось. Перлмэн иногда меня коротко спрашивал:
— Еще не получили?
Я отвечал, что нет, не получил. То, что эта задержка происходит неспроста, было для меня очевидно. (Забегая вперед, скажу, что, видимо, вопрос о выдаче первого американо-советского совместного гранта на солидную сумму, превышавшую полмиллиона долларов, обсуждалась на самых разных уровнях, частично эта догадка была подтверждена чуть позже, когда в нескольких газетах дотошные корреспонденты несколько приоткрыли завесу над тем, как натужно и через сколько ведомств, включая такие, как органы безопасности, проходили бумаги, касавшиеся выделения американских правительственных средств именно на этот грант).
20. Грант получен!
Возвращаясь памятью в те дни, я не могу припомнить чего-то очень тяжелого, какого-то особенного нервозного состояния, приступов отчаяния или неконтролируемой тревоги. Крайностей, по-моему, не было, но тяжесть и постоянное ожидание, ЧТО ЖЕ БУДЕТ? — было. В приведенных выше воспоминаниях я опустил один момент, который сейчас как-то даже выветрился из памяти и про который я вспомнил, просматривая старые записи тех лет. Сейчас я могу рассказать об этом моменте без всякой эмоциональной окраски, без яркого чувства, хотя в свое время я немало поволновался по этому поводу. Связано это было с поисками работы в других местах.
Примерно в конце первого года моего пребывания в Коламбусе я как-то задал в довольно категоричной форме вопрос о том, могу ли я хотя бы надеяться получить теньюр именно в Охайском университете, Ролфу Барту. Я уже понял, что он с его недюжинной активностью старается попасть во всевозможные комитеты в университете, всегда предлагая свою кандидатуру на любые открывающиеся вакансии, тратит уйму времени на встречи с начальством всякого рода, на заседания, никогда не пропускает очередных встреч президента и провоста с профессорами, если об этих встречах заранее извещают, и благодаря этому хорошо знает, откуда и куда дует ветер.
Он был главным человеком в университете, ответственным за мое приглашение, всегда появлялся на всех мероприятиях, которые я помогал устраивать, поэтому я счел нормальным спросить его в лоб (хотя уже знал, что в Штатах такие прямые вопросы, которые могут поставить того, кого спрашиваешь, в неудобное положение, не приняты: ведь таким вопросом ты можешь принудить человека сказать то, что ему неприятно обсуждать, а отсюда вытекает, что после таких вопросов тебя могут начать сторониться).
Ролфа, как я заметил, этот вопрос также покоробил. Он насупился, помолчал, слегка склонив голову, затем вскинул ее и, глядя мне в глаза, ответил:
— Насколько я знаю, вам не удастся получить постоянную позицию у нас в Университете. В вашей работе за прошедшие месяцы были хорошие и неудачные стороны. Начнем с неудачных. Вы не смогли получить грантов из внешних для университета источников. Вы не смогли предложить новые курсы для студентов. Скажу больше: я не понял этого сразу, но оказалось, что между Перлмэном и Колаттакуди идет теперь уже всем видимая война. Вы неосмотрительно оказались вовлеченными в эту войну на стороне Перлмэна, а я не думаю, что он может победить, потому что у Перлмэна не складываются отношения с нашим провостом, а у Колаттакуди, напротив, с ним прекрасные отношения. В то же время есть и хорошие стороны. Вы проявили себя очень хорошо в том отношении, что пригласили в университет очень много важных людей — и ученых (Ролф начал перечислять их: Алекса Рича, Чарлза Кэнтора, Фреда Альта), и государственных деятелей (Артура Хартмана), и вообще важных людей (Джона Мэддокса, Елену Боннэр). Так что вы показали всем, что вы не случайный человек в обществе, что ваши связи полезны университету. Но этого недостаточно для получения теньюра. Вам надо было уже давно приготовить свое резюме, описать область интересов, смотреть каждую неделю объявления в журналах “Science”, “Nature” и в профессиональных журналах и рассылать аппликации в сотни адресов. Обычно из одной сотни приходит одно-два приглашения на интервью.
Мы распростились с Бартом в тот день не так сердечно, как это было раньше. Заставив говорить откровенно, я напряг его, и он, конечно, рассердился. Но он был честен и не юлил. Я остался весьма ему признателен и позже постарался больше не действовать столь назойливо.
Надо было приступать к действиям по поиску работы в других местах. Данное занятие было безрадостным, но это надо было делать. Деваться некуда. Без всякого энтузиазма я начал смотреть объявления и рассылать письма с просьбами рассмотреть мою кандидатуру для той или иной объявленной позиции. Дважды меня вызывали на интервью, но оба раза мои поездки окончились безрезультатно — дальнейших шагов не последовало, я не подошел. Конечно, я не разослал и сотни аппликаций, но и рассылка нескольких десятков писем не была мне очень приятной.
Разговор с Бартом засел в моей памяти, как заноза. Снова и снова я мысленно
прокручивал в мозгу его слова, настраивая себя на то, чтобы отнестись к поискам
более активно. Ведь собственно, то же самое (без четкой бартовской классификации положительного и отрицательного) говорили мне Колаттакуди и Перлмэн.
Конечно, я продолжал работать помногу, и на подготовку и рассылку документов
в университеты, объявлявших о вакантных местах, времени оставалось всегда
мало.
По прошествии года я так и оставался временным профессором, понимал, что у меня впереди всего год обеспеченной жизни, ведь на третий год университет со мной этот временный контракт не возобновит. Правда, теперь кое-что изменилось в балансе положительного и отрицательного. В самом престижном научном журнале мира — “Nature” появилась наша статья, мы подготовили вторую статью для журнала “Исследования нуклеиновых кислот”, и ее уже приняли к печати. Макс от нашего общего имени и я самостоятельно сделали несколько докладов на международных конференциях и симпозиумах, тезисы их были опубликованы, я получил приглашения на ряд важных выступлений, мы готовили к печати на основании новых результатов другие публикации. В 1989 году мне удалось издать в Америке на русском языке полный текст книги о лысенкоизме. Назвал я книгу “Власть и наука. История разгрома генетики в СССР”. С начала до конца весь наборный экземпляр, включая иллюстрации, был сделан Ниной и мной, книга была напечатана Издательством “Эрмитаж” в штате Нью-Джерси. Это был важный успех, все-таки первая книга за жизнь в Америке — и такая важная для меня книга. Судьба была милостива ко мне и в еще одном отношении: курс лекций я прочел, прочел успешно, и с конца марта 1990 года до начала мая должен был повторить курс уже для 250 студентов, записавшихся на него. Оставалось последнее препятствие — грант.
В Коламбусе в полные права вступила весна 1990 года. Как всегда в Америке, бурная, яркая, с невероятным для русского глаза разнообразием окрасок цветущих кустов, деревьев, с множеством рассаженных повсюду весенних цветов. Красота неописуемая! Можно было жить и радоваться. Однако молчание насчет гранта также продолжалось и продолжалось и на нервы действовало. Наконец, я решился позвонить по телефону в дирекцию Эн-Ай-Эйч, известному мне еще со времени обсуждения проблемы трат на реактивы.
По-моему, тот же мужской голос, который я слышал и тогда, отозвался и сейчас. Я назвал себя и задал вопрос о судьбе нашего гранта. Без всякой натуги и долгих воспоминаний этот человек тут же ответил, что вопрос с грантом решен, решен положительно, но сейчас идет проработка финансовых вопросов, в особенности трудна проблема перевода денег в СССР.
— Это новый, необычный вид активности для нас, и есть серьезные затруднения на этот счет, — сказал он.
К счастью, я уже несколько раз обсуждал этот вопрос с Максимом, и мы пришли к обоюдному согласию, что разумнее всего было бы избежать вообще перевода денег для него в СССР. Мы оба понимали, что если советские чиновники на каком-то уровне захотят запустить свои руки в эту “кормушку”, они это сделают, не терзаясь душой. Поэтому было бы лучше сделать все так, чтобы часть, причитающаяся для лаборатории Максима, оставалась на счету Университета Охайо. Тогда я мог бы по заявкам Максима заказывать реактивы и расходуемые материалы и до поры до времени накапливать их у меня. Поскольку всегда между его лабораторией и моей был бы обмен людьми, то уезжавшие из США в СССР могли бы спокойно забирать с собой коробки с закупленными для Москвы реактивами, если бы соответствующие инстанции выдали разрешение на провоз их через американскую таможню. Мы даже сделали намек на такую возможность в заявке на грант. Поэтому я рассказал чиновнику о наших сомнениях и обоюдном согласии сохранить все финансы в США, но обеспечить при этом безбедную работу обеих лабораторий и почувствовал, что принес облегчение тому, кто говорил со мной на другой стороне телефонной линии.
— Пожалуйста, срочно пришлите нам ваши подробные предложения, распишите всю последовательность шагов по реализации вашего плана. Было бы также
хорошо иметь соответствующее письмо от Франк-Каменецкого и письмо от
бухгалтерии вашего университета, что она согласна такие операции проводить
через свои каналы. Если бы вы смогли прислать все эти бумаги на этой неделе,
это бы нам очень помогло, — услышал я.
Разговор происходил в понедельник. С удесятеренной энергией, почувствовав, что я вижу свет в конце тоннеля, я бросился раздобывать всё запрошенное и в ближайшую пятницу отправил документы через Федерал Экспресс.
Получилось так, что благодаря предложенному плану расходования средств все запреты на наш грант были сняты. Через две недели я держал в руках узенькое письмо из Эн-Ай-Эйч. Не скажу, что сердце застучало, но открывал я конверт с волнением. Заветное письмо было в моих руках. Единственное, в чем нас урезали, — это предоставили нам финансирование не на 5 лет, как мы просили, а на три года, уменьшив запрошенный бюджет на треть. Поэтому я тут же направил письмо в Эн-Ай-Эйч, что в связи с сокращением запрошенного нами финансирования, часть работы, связанная с поисками триплексов в животных клетках, выполнена нами быть не может, и я как директор проекта извещаю, что эта часть проекта аннулируется. Этим я разрешил проблему с Марком и с его потугами что-то выудить для себя, параллельно обвинив других в глупостях. Вскоре из Эн-Ай-Эйч пришло письмо из дирекции института, в котором меня извещали, что данное предложение рассмотрено и принято.
Но эти шаги были сделаны чуть позже. Получив письмо, я сразу же пошел к Перлмэну и дал ему письмо в руки. Он, сидя, прочел его, затем, не сказав ни слова, встал, церемонно поклонился и только после этого произнес строгим голосом:
— Вэлери, вы разрешаете мне запросить срочно Президента университета о
немедленном предоставлении вам теньюра?
Потом он вышел из-за стола, и мы обнялись.
Уже на следующей неделе было созвано внеочередное заседание кафедры. Началось оно в три часа. Меня, разумеется, на заседание не приглашали, и я остался сидеть в офисе. Коридор на пятом этаже опустел. Я распахнул настежь дверь, ожидая что первый, кто пойдет мимо по окончании заседания, скажет о результатах.
Прошел час. Всё кругом как вымерло, ни один человек по коридору не прошел. “Господи, ну что там такое?” — повторял я про себя. Я знал, что обычно на подобные вопросы повестки дня отводят не больше минут сорока, а тут уже час! Потом прошло полтора часа. “Наверняка, кто-то вроде Марка выступает против, ситуация усложнилась, и мне каюк”, — думал я. Без пятнадцати пять я позвонил Нине и сказал, что готовлюсь к худшему. В пять вечера я решил, что рабочий день закончен, собрал вещички, взял ключи, захлопнул офис и пошел к лифту. Только я нажал кнопку вызова лифта вниз, как дверца соседнего лифта распахнулась и из кабины, заполненной профессорами нашей кафедры, первым вывалился Марк, а потом высыпались другие члены кафедры. Марк увидел меня, расплылся в дежурной американской улыбке до ушей и полез обниматься.
— Вэлэри, — завопил он, — мы избрали вас профессором единогласно!
Что для меня осталось загадкой и о чем я ни тогда, ни позже никого так и не расспросил, это, как Марк оказался в одном лифте с профессорами, почему он объявил “мы избрали единогласно”, если он не был тенурированным профессором и ни при каких обстоятельствах не мог принимать участия в голосовании. “Неужели, — размышлял я, — он стоял у лифта, поджидая момента, когда профессора выйдут с заседания и станут входить в лифт, чтобы встать ближе к двери и кинуться с объятиями первым?!”
21. Получение теньюра
Всем известна банальная присказка, что жизнь похожа на зебру: если густо, так густо, если пусто, так пусто, а чаще всего нет вообще ничего. Настала, видимо, пора густоты. Вскоре после заседания кафедры я был вызван к декану биологического факультета Гэри Флойду. В благожелательных тонах он расспросил меня о планах, о требованиях к университету, дал понять, что многого я запрашивать не могу, что уровень зарплаты уже определен и что она значительно меньше моей зарплаты как Выдающегося Приглашенного Профессора, но зато эти деньги я смогу получать, пока не уйду на пенсию. Мы поговорили о разных льготах, которые университет предоставляет каждому тенурированному профессору, о пенсионных отчислениях и о других подобных вопросах. Всё было внешне дружественно, по сути очень по-деловому, не осталось ни одного недоуменного вопроса, Флойд никаких заметок не делал, но было видно, что он отлично запоминает каждый пункт.
Еще через несколько дней я получил плотно запечатанный пакет из офиса Президента университета с красным штемпелем наискосок от моей фамилии: “Конфиденциально”. В пакете было официальное письмо с уведомлением, что я стал постоянным профессором Университета штата Охайо. Большого числа деталей в письме приведено не было, но в тот же день мне принесли огромный пакет, а в нем было несколько папок с описанием самых разнообразных возможностей, из которых я как новый профессор должен выбрать мне интересные предложения, заполнить анкеты, вопросники, требования и прочее и прочее. Дело было серьезное, так как я определял для себя на годы многие важные параметры страховок, медицинского обслуживания, пенсионного обеспечения, отчислений в разные полагающиеся для этого фонды и тому подобное.
Я должен был представить заполненные формы в разные службы университета в положенные сроки, поэтому теперь неделю наши вечера были посвящены чтению очередных брошюр из присланных папок, выбору одного варианта из большого их числа, заполнению разных форм. Максим в это время жил у нас в Коламбусе, он принимал самое живое участие в отборе нами медицинских планов, обсуждении разных других возможностей.
Поскольку мое пребывание в должности Выдающегося Приглашенного профессора закончилось, я начал активно прорабатывать в университете идею об избрании Максима на освободившуюся вакансию. Меня сразу же поддержал Перлмэн, который хорошо знал Максима. Ролф Барт, который оставался последний год в комитете по избранию Выдающихся Приглашенных профессоров университета, также обещал свою помощь. Да и знали Максима в университете уже хорошо: он выступил с докладом на семинаре кафедры, общался со многими профессорами кафедры, все признавали его огромную эрудицию во многих вопросах, поэтому особенных препятствий для такого избрания я не видел. Позже он действительно был удостоен этого почетного звания.
Немалую роль в принятии этого решения сыграло то, что в американской прессе появилось несколько статей, в которых факт выдачи гранта совместной американо-советской команде ученых рассматривался с разных сторон. Во всех статьях подчеркивалось, что и американскую часть представляет не коренной американец, а недавний эмигрант из СССР. Впервые принятое в Соединенных Штатах решение о выдаче такого гранта преподносилось как важный шаг к преодолению холодной войны (действия Горбачева, особенно его шаги к открытости общества и перестройке снискали огромное уважение) и как доказательное свидетельство признания американским руководством того, что уровень развития в некоторых областях науки в СССР если не выше, чем в США, то во всяком случае — на сопоставимом уровне.
Обсуждали в печати и вопрос о решении не переводить средства в СССР. В статье, опубликованной в американской общенациональной газете “Ученый” (The Scientist) (подобная ей газета “Поиск” издается в настоящее время в России) от 23 июля 1990 года было сказано:
“Эн-Ай-Эйч [Национальные Институты Здоровья. — B.C. воспрепятствовали беспрецедентному финансированию Советского компонента совместного исследования с советским эмигрантом, живущим в настоящее время в США… Джеймс Кассатт, администрирующий программу биофизики в Национальном Институте Общих Медицинских Исследований, говорит, что группа экспертов, которая рассматривала заявку Сойфера на грант, приняла решение урезать ту часть запроса, которая касалась советского компонента проекта, основываясь исключительно на научных аргументах”.
22. Вызов на интервью в Университет имени Джорджа Мейсона
Тем временем начала прорезываться, как-то медленно и очень неопределенно, возможность найти работу в другом месте. Еще летом 1989 года, когда мы были с Максимом в Нью-Йорке, я позвонил известному русскому писателю Василию Павловичу Аксенову, который теперь работал Именным профессором (Кларенс Робинсон профессором) в молодом и бурно развивавшемся Университете имени Джорджа Мейсона под Вашингтоном. Я прослышал, что в этом университете продолжают интересоваться профессорами, приехавшими в США из разных стран, имеющими репутацию в своих областях и проявляющими мультидисциплинарные пристрастия, чтобы избрать их на остающиеся одну или две свободные вакансии Робинсон-профессоров (между собой мы звали их Робинзонами).
На робинзоновские должности были набраны ведущие специалисты со всего света. Эгон Ферхайен из Германии славился своими исследованиями истории искусств, Жан Пол Дюмон приобрел мировую известность своими антропологическими работами, политолог Джон Пэйден был признанным знатоком Китая и вообще Дальнего Востока, Шаул Бахаш — Ближнего и Среднего Востока, Роджер Вилкинс был одним из лидеров демократической партии, в годы президентства Джонсона был помощником Генерального Прокурора США, а затем стал одним из ведущих журналистов в стране и блистательно читал лекции студентам, Тэлма Левайн — крупнейший философ Соединенных Штатов — была Президентом влиятельного Американского философского Общества, на лекции Василия Павловича Аксенова о серебряном веке поэзии в России студенты валили валом, и он пользовался известностью как писатель.
Для Робинзонов было установлено одно непреложное правило: они не имели права работать с аспирантами и были обязаны читать лекции только студентам, причем предпочтительно младших курсов. Это правило было установлено Кларенсом Робинсоном, когда он решил завещать свои миллионы, нажитые коммерцией, университету. В целом университет гордился своей многонациональной и мультидисциплинарной группой Робинсон-профессоров.
Первый шаг к приглашению меня в число Робинзонов сделал один известный американский журналист, знавший меня еще в Москве. Он переговорил с Аксеновым и сказал мне, чтобы я ему позвонил. Василий Павлович был заботлив, мил, попросил меня прислать мои документы, книги, жизнеописание. Он ничего не обещал, более того — сразу дал понять, что процесс избрания новых профессоров многоступенчат, в него вовлечено много людей, а поскольку я не литератор, ему трудно будет аргументированно меня продвигать. Когда все требуемые бумаги, книги и статьи были им получены, он отдал их другому Робинсон-профессору, биологу, вернее биофизику, Хэрольду Моровцу. Время от времени Моровиц мне звонил, просил выслать то одну дополнительную бумагу, то другую. К осени 1989 года интерес руководства этого университета к тому, чтобы пригласить меня, стал чуть более явным, появилась первая слабенькая надежда, что может повезти в этом месте. Меня уже собирались пригласить на интервью, но потом опять наступило долгое затишье.
Звонок из города Фэйрфакса, где расположен Университет имени Джорджа Мейсона, раздался в то самое время, когда в Охайском университете я уже был избран полным профессором. Звонила провост университета, назвавшаяся Кларой, ее итальянскую фамилию я поначалу не запомнил, но ее гортанный, совсем не американский акцент был запоминающимся. Она, как водится, поинтересовалась, как идет жизнь, я сказал, что только что получил теньюр в Охайском университете, она меня поздравила и спросила, а не хочу ли я все-таки приехать в Джордж Мейсонский университет на интервью. Предложение ее звучало интригующе, так как она сказала, что ведь если я пройду успешно интервью, то смогу в университете получить лучше условия, чем в Охайском. Тон Клары был благожелательным, спокойным, я решил, что было бы неуважительно отказываться от такого приглашения, уж на интервью я приехать мог без всякого лукавства. Клара подтвердила, что их университет оплатит и дорогу и гостиницу, а два дня я выкроить сейчас, будучи полным профессором, мог без труда. Мы поговорили о дате приезда, я посмотрел свой календарь и назвал удобную для меня дату приезда. На следующий день секретарь президента Джордж Мейсонского университета позвонила мне и назвала гостиницу, в которой университет заказал мне комнату. Название мне показалось знакомым — “Мариотт” — и еще какие-то два дополнительные слова. Сеть отелей “Мариотт” была мне уже знакома, два других слова из названия я постарался записать, получилось не очень разборчиво, но, полагаясь на то, что отель должен быть невдалеке от университета, я решил, что найти его будет нетрудно.
Опять сказалась выработанная, даже не знаю почему, в России привычка делать вид, что ты всё понял и повторять не надо. (Впрочем, в России разница в акцентах речи не столь велика даже у людей из разных районов, и все говорят в России все-таки на однотипно звучащем языке). Американцы в таких случаях не постеснялись бы несколько раз переспросить, да еще попросили бы продиктовать все непонятные слова по буквам, да еще повторили бы записанное, спрашивая, а правильно ли я понял? В Америке, стране с огромным числом давних и недавних эмигрантов, прибывших из разных стран, с разными акцентами, все говорят на английском, но подчас национальные особенности прорываются так явственно, что разнообразие говоров разительно. Умение не бояться переспрашивать, не делать вид, что ты всё понимаешь с полуслова, дается многим русским нелегко.
Джордж Мейсонский университет был готов оплатить мне и автомашину, которую я мог взять в прокат прямо в аэропорту Вашингтона. Я так и сделал. Приземлившись и войдя в здание аэропорта, я подошел к бюро, за которым восседала представительница компании, предоставлявшей автомашины в рент, заполнил простенькую форму, показал свои права, дал кредитную карточку, и через каких-то 15 минут выехал на машине в город. Девушка дала мне простенькую карту, на которой я нашел неподалеку от границы Вашингтона город Фэйрфакс. Значительную часть города на карте занимало зеленое пятно кампуса Университета имени Джорджа Мейсона. Всё вроде было просто, я поехал.
Время было позднее, что-то около 10 вечера, на улице стало совсем темно. Немало покружившись, я выехал на улицу, ведущую к университету, сбавил скорость, надеясь увидеть название отеля и в нем поселиться без хлопот. Гостиницы с таким названием не было. Я увидел машину полиции, припаркованную к обочине, остановил свою машину и пошел спрашивать самого знающего человека. Полисмен выслушал меня, сказал, что такого отеля в Фэйрфаксе точно нет, тогда я стал спрашивать, как доехать до Университета Джорджа Мейсона. Его оказалось найти также непросто.
В конце концов, я добрался до университета. Въехать на территорию кампуса я въехал, но ни к одному зданию подрулить не смог, так как ко всем корпусам университета подъезд был запрещен и к зданиям вели только пешеходные дорожки, к тому же все окна в домах были темными. Я решил ждать прохожих и стал спрашивать каждого из них, знают ли они гостиницу, нужную мне. Никто названия отеля “Мариотт и что-то еще” не знал. Тогда я поехал в ближайшую гостиницу, решив спросить о моем отеле. Только в половине второго ночи я, наконец, попал в то место, куда мне было надо, посетив до этого две другие гостиницы, где меня, разумеется, не ждали.
А в 7 утра за мной уже должен был заехать вице-президент университета. Спать пришлось мало. Завтрак с вице-президентом был по-американски прост: сэндвич, кофе и апельсин. Вице-президент ко мне цепко приглядывался: как сижу, что говорю, как держусь. Через полчаса мы поехали в университет: он на своей машине, я за ним.
В 8 утра я вошел в кабинет Президента университета. Крупный мужчина с полным лицом и рыхлой комплекцией, не толстый, но массивный и представительный, усадил меня в кресло напротив своего кресла. Оба кресла были заранее поставлены необычно: прямо в центре его не очень обширного кабинета. Президент начал приглядываться ко мне, стал спрашивать о научной работе, но я быстро заметил, что ответам на эти вопросы он не придает большого значения, так как никакими деталями не интересуется и каждой фразой остается довольным. Потом пошли вопросы о моих гуманитарных увлечениях, о книге о Лысенко (вынутую из портфеля и протянутую ему книгу, напечатанную по-русски, он стал проглядывать более внимательно, поинтересовался некоторыми фотографиями в книге, затем протянул мне ее назад). Следующие вопросы были о моем понимании мультидисциплинарных наук, о желании или нежелании преподавать что-то такое, чего еще никто никогда не преподавал, о возможности совмещения гуманитарных интересов и научной направленности. То ли от бессонной ночи, то ли лихости, приобретенной мной в связи с обретением теньюра, но я стал свободно на эти темы говорить.
Вслед за тем я упомянул наш первый в США американо-советский грант. Я понял, что эта тема сердце Президента затронула. Он оживился и стал сыпать вопрос за вопросом. Я уже знал, что по американским правилам директор проекта — единственное лицо, распоряжающееся грантом, только он может решать, как и на что тратить деньги, грант не привязан к университету, откуда грант подавали, и директор проекта при переходе на новое место всегда забирает или все деньги или их остатки. Это означало, что, переходя на новое место, я приносил с собой в новый университет немалые средства.
Потом Президент посмотрел на часы: мы проговорили уже 40 минут. Он предложил пройти к провосту. Ее кабинет был расположен в том же отсеке здания. Клара Ловетт (теперь я увидел ее фамилию на табличке, прикрепленной к стене рядом с кабинетом) встретила меня радушно, ее вопросы касались двух аспектов: что я мог бы читать в их университете и как я хотел бы организовать свою научную работу. Она дала мне понять, что, возможно, переговорит со мной еще раз в конце дня. “В зависимости от того, что скажут Президент и другие люди”, — подумал я и был недалек от истины.
На 10 утра была назначена моя лекция для студентов биологического факультета на тему “Митохондриальная ДНК и генетика митохондрий”. Аудитория, в которую меня привели, была заполнена, присутствовало более полусотни студентов, на последнем ряду я увидел человек десять явно не студенческого вида. “Оцениватели”, — решил я. Лекция продолжалась два академических часа, удержать внимание студентов я сумел и почувствовал, что сегодняшняя лекция получилась неплохой. Опять-таки лихости придавало то, что в случае провала мне ничто не угрожало и серьезный в таких случаях психологический стресс начисто отсутствовал.
По окончании лекции студенты даже мне поаплодировали, после чего меня повели в студенческий клуб на обед с Робинсон-профессорами. Когда меня привели в этот зальчик, я увидел, что на огромным столе было накрыто на 15 персон, все Робинзоны толпились гурьбой около стола. Среди профессоров я увидел Василия Павловича Аксенова и очень обрадовался: все-таки первое знакомое лицо. Вдруг я заметил в дальнем углу еще одного знакомого — нашего с Максимом старого приятеля, бывшего научного атташе американского посольства в Москве Джона Ворда, который теперь работал в Госдепартаменте и которого я пригласил в Джордж Мейсонский университет на мою лекцию, не подозревая о том, что там все действия расписаны до минуты и чужие люди нежелательны. Но, оказывается, Джон уже со всеми до меня перезнакомился и был принят с удовольствием (хотя позже я узнал, что профессора были немало удивлены моей свободой поведения; но человек из Госдепа, значит, лицо влиятельное, пришел, что ж, хорошо).
К этому времени я уже чувствовал усталость и думал, что за обедом передохну. Но оказалось, что обедать стали Робинзоны, а я был открыт теперь для их перекрестных вопросов. Один из Робинзонов (потом мы стали с ним особенно дружны, Пол Д’Андреа, потомок итальянцев, драматург) спросил меня: “А как вы будете относиться к тем студентам, которые явно вас не любят и учатся плохо?” Я вспомнил Кнута Гамсуна с его рассуждениями на подобную тему и пересказал его точку зрения об уважении к тем, от кого только и можно получить реальную оценку своих действий. Мне показалось, что экскурс в “чистую” литературу удовлетворил спрашивающего (я тогда не знал, что он драматург). Василий Павлович также приветственно шевелил усами. Обед с вопросами продолжался час.
В половине второго мы прошли в другой корпус и расселись в холле зальчика, к которому примыкали офисы Робинзонов. Сами Робинзоны расположились на диванах и стульях вокруг. Теперь вопросы пошли об общих взглядах на жизнь, на науку, на ускорение темпа научных исследований и связи науки с промышленностью. Гуманитарные нотки во всех вопросах непременно выходили на первый план. В какую-то минуту Василий Павлович, который совершенно определенно был общим любимцем Робинзонов (только стоило ему открыть рот, как все замолкали и с интересом поворачивались к нему), помог мне несколько расслабиться, рассказав старый советский (или, вернее, антисоветский) анекдот о том, как затравленный “антипартийной группировкой Маленкова—Берия и других” Никита Хрущев приходит в мавзолей на Красной площади в Москве с подушкой, одеялом и матрасом и спрашивает Ленина и Сталина, уютно расположившихся в хрустальных гробах: “Можно я с Вами, товарищи, посплю?”, на что Ленин вроде бы соглашается, а Сталин, попыхивая трубочкой, говорит: “Ныкыта! Здесь не общежитие”. Я порадовался тому, с какой легкостью Василий Павлович передал все нюансы анекдота по-английски и даже нашел, как оттенить грузинский акцент второго вождя. Минута отдыха закончилась. Робинзоны продолжали меня допрашивать до трех тридцати.
В четыре дня мне предстояло выступить перед Робинзонами со специальной лекцией. Я посвятил ее рассказу о Лысенко, партийном диктате в науке и пагубной роли вмешательства в науку государства, особенно государства в однопартийной и репрессивной системе. По окончании лекции опять было много вопросов. Лекция была рассчитана на час. Мы задержались до половины шестого.
На ногах я еле стоял. От перехода из здания в здание я уже совершенно потерял ориентировку в этом университете. К тому же то в одном, то в другом месте что-то строили, поэтому было непривычно грязно для американского городка, где всегда всё чисто и подметено.
Мне передали, что меня снова ждет Клара Ловетт. Василий Павлович вызвался меня проводить до провоста и, дождавшись конца беседы, пойти со мной искать, где же я утром запарковал свою машину.
Второй приход к провосту был отмечен разительной переменой в ее поведении. Она уже не была столь подчеркнуто веселой и дружелюбной, похоже было, что наступил момент серьезных переговоров. Речь пошла о моей будущей зарплате, и я понял, что длинный марафон проверок меня в течение дня привел университетские власти к решению, что меня можно приглашать на должность именного профессора (позже я узнал, что был сформирован специальный комитет, ответственный за интервьюирование меня, составленный из двух преподавателей кафедры английского языка, представителей кафедр биологии и истории, а также двух людей из офиса провоста, эти люди присутствовали на моих лекциях). Названная мне цифра возможной зарплаты была чуть выше того, что мне предложили в Охайском университете, но лишь чуть-чуть, и я спокойно возразил Кларе, что такая зарплата меня удовлетворить не может, так как раньше мне было сказано ею же, что в Университете Джорджа Мейсона условия будут лучше. На деле же это гораздо худшие условия, так как мне известно, что жизнь в столице по крайней мере на треть дороже, чем в провинциальном Коламбусе. Началась торговля. На тридцатипроцентное повышение Клара не согласилась, сошлись на 25 процентах. Потом пошла речь о размере лаборатории. С трудом, но этот вопрос был решен так, что я получал условия не хуже, чем в Коламбусе. Потом я запросил от университета дать такие же деньги для начала работы лаборатории, как в Охайском университете. Этот вопрос мы дискутировали долго. В конце концов, я понял, что им хочется меня пригласить, но еще немного, и я сорву дело. А мне, по правде, уже показалось, что я о многом важном договорился. Поэтому я согласился на меньшую сумму и на этом остановился.
Надо заметить, что к этой торговле я был подготовлен. Перед самой поездкой я позвонил Чарлзу Кэнтору, и он научил меня, что принято просить в подобных случаях. Список Кэнтора еще не был исчерпан, можно было бы попросить и еще кое о чем, но я решил воздержаться. Сам для себя я еще не решил, хочу ли я уезжать из Коламбуса, а вести дело к тому, чтобы сорвать переговоры, мне тоже не хотелось. Последним пунктом в списке Кэнтора был вопрос о специальной стоянке для моей машины (нередко в университетах трудно найти свободное место на паркинге, и Чарлз меня предупредил, что, как правило, именные профессора имеют право запрашивать такую льготу для себя). Я сказал Кларе, что в принципе удовлетворен всеми переговорами, что осталась одна мелкая проблема, но я на ней настаивать не буду, а могу ее и не упоминать вовсе.
— Ну почему же, скажите, и, если я могу, я решу этот вопрос, — улыбаясь снова, как бы показывая, что формальная беседа ей порядком надоела и теперь можно перевести разговор в более приятное для нее русло, проговорила Клара.
Я сказал о стоянке, и Клара ответила, что этот вопрос будет решен без всяких трудностей. Мы перешли к последней теме: когда я смогу принять должность и начать работу. Клара сказала, что предполагается, что я перееду к ним в концу лета, а с сентября начну читать лекции. Мне показалось особенно привлекательным, что педагогическая нагрузка, о которой я даже забыл спросить, оказалась для Робинзонов более чем вдвое меньше, чем Охайском университете. Последней фразой Клары Ловетт было то, что она доложит результаты наших переговоров Президенту, потом мои дела пойдут на рассмотрение Совета университета. Совет никогда не возражает против кандидатур, предлагаемых к утверждению, так что это простая формальность.
Мы пожали друг другу руки и разошлись.
С большим трудом Василий Павлович, который сидел в приемной провоста и поджидал меня, разыскал место, на котором был запаркован мой автомобиль. Мы сели в мою машину и поехали к стоянке аксеновского автомобиля. Сделав порядочный круг по обводной дороге, идущей вокруг кампуса, мы остановились около белого “Мерседеса”, принадлежащего Аксенову.
— Мы думали с Майей позвать тебя к нам сегодня, — проговорил Вася, — но я чувствую, что ты зверски устал, и тебе надо ехать в гостиницу спать. Увидимся, когда вы переедете. Отдыхай. Я помню, что когда я проходил интервью, похожее на твое, я пришел домой и не мог говорить, сидеть и думать. Я лег на кровать и тупо смотрел в потолок. Процедура эта выматывающая.
На этом мы простились, а на следующее утро я вернулся в Коламбус.
Теперь я столкнулся с серьезной дилеммой: морально или аморально уходить из университета, когда ты только что получил в нем столь долго ожидаемый теньюр? Привычные жителю России опасения и тревоги наполняли меня. Ведь и в самом деле чувство благодарности коллегам в Университете штата Охайо было исключительным. А теперь вместо благодарности, я должен объявить им, что предпочитаю другое место.
Слегка облегчала для меня ситуацию новость, которая разнеслась в эти дни по кафедре: Фил Перлмэн уезжал в Техас, переходя в Центр молекулярной биологии Техасского университета, где работали три Нобелевских лауреата и где он получал лучшие условия, чем в Охайском университете. Самый главный человек, которому я считал себя обязанным, уезжал, и хоть в этом отношении было легче.
Конечно, я спросил нескольких американцев о том, как бы они поступили в моем случае. У нас гостил тогда профессор Южно-Дакотского университета Дональд Кенэфик с женой, которого мы знали еще с московской поры. Он сказал, что смена мест работы крайне положительно сказывается на любом профессоре, так как позволяет быстрее расти, входить в новые области, расширять кругозор и вообще стимулирует. Важно лишь, чтобы в каждом новом месте условия были лучше, чем в предыдущем.
Другие американцы, к которым я обращался, спрашивали меня в первую очередь, на сколько в новом месте зарплата лучше, а услышав, что на четверть, говорили: надо быть ненормальным, чтобы такими суммами пренебрегать. Наконец, я решил сказать Перлмэну о моих моральных затруднениях.
Перлмэн, даже не задумываясь ни на секунду, сказал, что с материальной точки зрения, вопрос бесспорный, что близость к Вашингтону важна, что природа Северной Вирджинии замечательна. Он рассказал, что его сестра жила там, он несколько раз бывал в тех местах и считает, что жить в Северной Вирджинии много лучше, чем в Охайо. Отрицательным моментом было то, что у Джордж Мэйсонского университета нет пока той огромной репутации, которая есть у Охайского университета, нет развитой системы аспирантуры, туда наверняка идут студенты похуже, но это все быстро меняется.
— Я бы не раздумывал, — подытожил Фил.
Через две недели обещанное письмо Президента Джордж Мейсонского университета пришло. Мне нужно было срочно ответить на сделанное предложение стать “Кларенс Робинсон-профессором молекулярной биологии и истории наук”. К этому моменту все колебания остались позади. Я ответил положительно.
Тем временем журналисты не переставали интересоваться деталями полученного нами гранта, несколько раз я отвечал по телефону на их вопросы. Я уже открыто говорил о переходе в университет имени Джорджа Мейсона. Наиболее дотошные из корреспондентов стали звонить и туда. В одном из сообщений о моем переходе в этот университет говорилось:
“Преследуемый и оставленный без копейки денег в Советском Союзе, Сойфер был в течение 10 лет критиком политизации советской науки и надеялся на то, что его фортуна изменится к лучшему после того, как он прибудет в Соединенные Штаты… В прошедшем месяце Сойфер узнал, что Эн-Ай-Эйч присудили ему… трехлетний грант для изучения деталей трехнитевых структур ДНК… И вот этой весной Джордж Мейсонский университет решительно заявил, что приглашает Сойфера занять специальную должность общеуниверситетского плана… В Университете имени Джорджа Мейсона Сойфер будет Робинсон Профессором… Получатели этих почетных должностей, — говорит вице-президент университета Дэвид Поттер, — избираются на основе проявленного ими интереса к обучению студентов, междисциплинарной природе их исследований, их репутации в национальных масштабах и их способности “стать строителями нашего университета”. Сойфер, — говорит Поттер, — не только выдающийся ученый, но человек, чья работа переходит границы лабораторного стола. Его прошлое дает ему уникальное будущее и открывает возможность помогать науке Советского Союза”.
23. Прощание с Виолеттой Бовт
Пошли переговоры с новым университетом о финансировании моего переезда (университет оплатил всю стоимость перевозки наших вещей, мебели, книг и вообще всего нашего скарба из Коламбуса в Вашингтон). Мы съездили с Ниной трижды на поиск дома, который предстояло купить вблизи университета, посмотрели их с полсотни и выбрали дом, показавшийся нам приемлемым.
Уезжать из Коламбуса было и радостно, и грустно. За два неполных года, проведенных в этом городе, наша жизнь радикально изменилась, похоже, изменились и мы сами.
Самое неприятное в отъезде заключалось в том, что мы оставляли людей, ставших близкими друзьями, людей, с которыми жизнь нас так счастливо свела и теперь разводила. О многих из них я уже писал выше, особенно о наших американских друзьях, но оставались в Коламбусе и друзья из русскоговорящей общины Коламбуса.
Мы близко сошлись в эти годы с Виолеттой Бовт, выдающейся балериной, жившей и работавшей много лет в СССР в труппе Московского музыкального театра им. Станиславского и Немировича-Данченко, а с 1987 года поселившейся в Коламбусе.
В Москве Виолетта Бовт, удостоенная высшего звания Народной артистки СССР, танцевала, ставила спектакли, успешно гастролировала и стала любимицей во многих странах, особенно в Японии (правда, в родную Америку, где она родилась, ей съездить ни разу не дали), была кумиром московской молодежи. Моя Нина в свою бытность студенткой 1-го медицинского института бегала на спектакли с участием Бовт и, когда мы впервые услышали от Левенстайнов, что Виолетта Бовт теперь живет в Коламбусе и хотела бы с нами познакомиться, вскрикнула: “Как она здесь очутилась?”
Виолетта сама рассказала нам, как ее унизили в СССР и как буквально вытолкнули из страны. Ее отец и мать родились до революции в России (отец был украинцем, исходно фамилия звучала Бовтун), потом оказались в Америке (отец вскоре после беспорядков 1905 года, мать позже). Отец был эсером, верил в очищающее для общества значение революции, но революции не дождался, а за революционную деятельность был арестован и бежал из тюрьмы в Америку. Когда в 1917-м революция в России все-таки свершилась, он вернулся назад и оказался во Владивостоке. Но вскоре началась междоусобица, он возглавил на стороне большевиков борьбу с объединенными силами японцев и Белой армии, став красным комиссаром города. Кончилось это тем, что большевики были разгромлены, пришлось комиссару выпрыгивать из окна и бежать в Америку снова (по дороге он чуть не погиб, но сумел устроиться угольщиком на корабле и выжил). В Америке оказалась и его будущая жена, дочь раввина, которая бежала от еврейских погромов, организуемых русскими шовинистами и волнами прокатывавшихся по городам России. Встретились и поженились они в Нью-Йорке, потом перебрались в Лос-Анджелес. В Штатах у них родилось четверо дочек (младшей была Виолетта). Отец, будучи первоклассным инженером, хорошо зарабатывал, купил дом, даже автомобиль, что в 20-е годы было роскошью и по американским понятиям. Но тяга к революционной, красивой и яркой активности не оставляла душу отца. Как ни сопротивлялась мать, но в 1927 году они продали всё и с деньгами вернулись в СССР. В 1935 году их заставили отказаться от американского подданства, сдать иностранные паспорта и принять советское гражданство. В 1938 году отца арестовали. До сих пор трудно понять, как этому человеку удалось доказать, что никакой он не американский шпион, а убежденный сторонник большевиков (дети слышали от матери историю, о том, что какой-то из крупных партийцев вспомнил роль отца в борьбе большевиков за овладение Владивостоком и помог спасти его). Так или иначе, в 1940 году его выпустили на свободу. В начале войны с фашистами он добровольцем ушел на фронт, где в 1941 году в битве под Можайском отдал жизнь за Родину.
Родная сестра Виолетты Виктория в 60-х годах сумела уехать в США с мужем, тоже американцем, Джеком Гуральским. Джек приехал в СССР во второй половине 30-х годов (он симпатизировал социализму, к тому же в годы депрессии в конце 20-х годов в Америке жить было не сладко, а, в отличие от отца Виолетты, Джеку пришлось спать под мостами) и прямым ходом отправился в ГУЛАГ. Отсидев полный срок, Джек вышел на свободу только после смерти Сталина и поговаривал, что первым иностранным языком, который он выучил, был русский матерный. Несколько лет он с Викторией добивался разрешения на возвращение на родину, и только в 60-х годах они смогли уехать в Штаты по вызову родной матери Джека, а потом поселились в Коламбусе.
В конце 70-х годов Джек тяжело заболел, сестра позвонила Виолетте и попросила ее срочно прилететь. Выдающаяся советская балерина гастролировала по всему свету и даже не подумала, что просьба о поездке к сестре по такому поводу может вызвать начальственный гнев. Но именно эта нечеловеческая, да еще выраженная в хамской форме реакция была ответом на ее просьбу. Более того, вместе с отказом ей было заявлено, что если она вздумает настаивать на желании навестить сестру, то может потерять работу. И действительно — в ближайшую же гастрольную поездку ее не пустили и дали понять, что у нее теперь один шанс увидеть сестру: покинуть СССР навсегда. По-видимому, кому-то из высоких держиморд хотелось продвинуть на роль примадонны театра свою любимую актрису.
Виолетта подала заявление на эмиграцию, но выпускать ее не торопились. Почти 7 лет она просидела в отказе — в те же годы, что и мы. Но она боялась, что если войдет в контакт с другими отказниками, то срок выезда ей отодвинут еще дальше (все-таки “Народная артистка”). Она затаилась и тихо ждала. Наконец, ей удалось передать в американское посольство свидетельство о рождении, там проверили американские записи о всех родившихся, признали ее американское гражданство и выдали паспорт. С ним, на полных правах американки, она приехала в Коламбус.
Поселившись у сестры, Виолетта попыталась попасть в балетную труппу Коламбуса, но сразу это не удалось. Еще одна балерина, да еще очень застенчивая, была не нужна. Жить без работы тоже было нельзя: только в Штатах Виолетта поняла, как с трудом сводят концы с концами Джек и сестра. Надо было где-то устраиваться на работу. Денежного пособия, какое выдают эмигрантам без гражданства, ей не полагалось, потому что она была полноценной американкой. Сестра, наслушавшись знакомых, решила обратиться за помощью в местный Еврейский Центр, выдававший всем вновь прибывшим евреям небольшое пособие в первые полгода после приезда. Мать сестер была еврейкой, и они решили попытать счастья там. Встретила их в Джуйке (так между собой зовут еврейские центры эмигранты из России) “социальный работник” Сэра, про которую в среде эмигрантов сложилось твердое мнение, что она “трамвайная хамка”. Сестры такого определения, разумеется, не знали.
— Чем занимались в СССР? — спросила Сэра. — Я балерина, — ответствовала Виолетта.— Так. Придется специальность сменить. Балерин нам хватает, — безапелляционно заключила “социальный работник”.
На этом вся “забота” окончилась, пособия ей не выделили.
Вскоре новые друзья, с которыми Виолетта познакомилась в Коламбусе и которых я вспоминал выше, Дора и Витя Левенстайны, привели Виолетту к их американской знакомой — Агасте Франк, в прошлом концертировавшей пианистке, игравшей в Коламбусе особую роль. Агаста была заводилой при создании театра в городе, вложила деньги в создание балетной труппы и Академии танца. На приеме для артистов, которые всегда устраивали после каждого представления, Агаста подвела Виолетту к одному из руководителей труппы и посоветовала переговорить с приезжей балериной из СССР.
— Вы танцевали в Большом? — спросил он Виолетту.— Нет, в театре Станиславского и Немировича-Данченко, — ответила Виолетта.
— О, я однажды видел “Лебединое озеро” в постановке этого театра в Париже. Это было очень хорошо.
Тихим голоском Виолетта проговорила:
— Это я танцевала Одетту и Одиллию в том спектакле.
На этом все представления и переговоры были завершены. Виолетта была принята на работу. Ей повезло в том, что в те годы в городе работал выдающийся американский постановщик танцев и педагог Джон Мак Фолл. За считанные месяцы Виолетта показала всем свои способности, и Мак Фолл сделал ее вторым после себя постановщиком спектаклей, наставником труппы и профессором Академии балета.
Американский балет коренным образом отличается от русского классического балета. Динамичный, порывистый танец, физкультурные и акробатические элементы с непрерывно чередующимися прыжками, пробежками, энергичное размахивание руками во все стороны, резкие наклоны, театральные эффекты, доведенные до гротеска, наиболее характерны, на мой взгляд, для американского балета. Если танцор взаимодействует с танцовщицей, то, как правило, резкие движения превалируют, если же надо передать что-то тонкое во взаимодействии девушки и молодого человека, то это строится так, чтобы была ясна сексуальная, а не платоническая линия танца. При этом в драматургии постановщики стремятся так строить мизансцены, чтобы они достигли одной цели: открытым текстом показали зрителю, о чём идет речь в данную секунду. Тонкий рисунок танца в русском балете, его мягкость и мелодичность, приемы, позволяющие выразить многообразие чувств и действий, умение стоять и двигаться на пуантах, а не танцевать босиком или в спортивных тапочках, отличают русский балет от американского. Певучая синхронность танца у кордебалета, костюмы девушек в пачках, головных нарядах, красиво выполненные костюмы юношей, которые часто сами служат произведениями искусства, присущие русскому классическому балету, просто неизвестны американцам и, может быть, более того — чужды основному стилю американского балета. Большинство американцев любят носить каждый день шорты и майки, щеголяют в них летом, в жару, сохраняют тот же наряд и зимой. Аналогично этому и в балете всякое тяготение к нарядным костюмам считается излишеством. Ведь в формальном, закрывающем тело костюме не видно, как играют мускулы танцора, как лихо сгибаются ноги балерины, так долой все эти лишние аксессуары.
Конечно, сама Виолетта, когда мы не раз на эти темы заводили разговор, всегда со мной не соглашалась, считая, что в американском балете есть такой заряд энергии, такой поток эмоций, такая сила, что русским это просто не под силу. Да и зрительно американский балет производит исключительно сильное впечатление. То, что принесла в российский балет Майя Плисецкая, самобытно, но шло от тех же корней, динамизм ее танца вызвал огромный интерес на Западе, потому что зрители там были приготовлены именно к этим новациям.
Однако настоящей школы балета не было, ляпы на сцене были неизбежным следствием отсутствия этой школы, а сами танцоры быстро выходили из строя.
— Они резко, с вызовом делают фуэте, крутятся как волчки на сцене, вносят элементы акробатики, — и травмируют себя, иногда даже ломают кости, — рассказывала Виолетта. — Все-таки то, что было привнесено в балет столетиями, приемы танца, правила постановки стопы, культура и просто чистота исполнения различных элементов — этому нужно серьезно учить.
Уроки Виолетты оказались столь важными, столь интересными, столь новаторскими, что труппа Мак Фолла в короткий срок преобразилась. Появилась законченность танца у всех танцоров, даже в постановки спектаклей были внесены серьезные изменения. Постепенно стал меняться репертуар: первое отделение оставалось привычно “американским”, во втором отделении стали вводить номера классического балета, поставленные и Виолеттой, и Джоном.
Виолетта работала на износ: классы, классы, классы, тренинг всех — от солистов до второстепенных танцоров, постановка классических танцев из репертуара мирового балета. Всё, что она делала, было на ура воспринято и труппой, и зрителями. Народ повалил в театр еще больше, цены на билеты взметнулись, и всё равно каждый спектакль собирал аншлаг. Виолетта стала знаменитостью в Коламбусе, о ней писали в газетах, у нее брали интервью, ее стали приглашать на мастер-классы в другие города. Труппа Мак Фолла с триумфом выступила на нескольких крупных театральных площадках США, в 1989 году столь же успешно побывала в Египте и на Ближнем Востоке. Любимый ученик Виолетты занял второе место на всеамериканском конкурсе балета.
А сама Виолетта оставалась такой же тихой, скромной, даже незаметной. Ей были совершенно чужды манерность и капризы звезды. Она часто приезжала к нам на квартиру, мы радовались взаимному общению, рассказывали друг другу истории из своих жизней: она из своего, неизвестного нам, театрального мира, мы ей — из столь же далекого от нее научного мира. Перезванивались мы наверное каждый день, помогали друг другу во всем. Ее американское происхождение, хорошее английское произношение помогали ей, но все-таки всю жизнь она жила в мире, где всё было предопределено навсегда (едешь на гастроли — вези консервы и галеты, денег не дадут, в комнате одна жить не будешь, потребности минимальны и т.д.). Теперь же всё надо было уметь делать самой. Мы вместе узнавали многие новые детали американской жизни и щедро делились друг с другом знаниями.
Хоть Коламбус и был провинциальным городом, но культурная жизнь в нем била ключом. Работал оперный театр, в спектаклях которого пели лучшие певцы мира, собираемые со всего света только на эту постановку. Одна, две репетиции — два, три представления, и все разъехались. Через две недели в театре новая премьера. В городе был собственный хороший симфонический оркестр, в университете свой полный по числу исполнителей симфонический оркестр. Представления в клубе университета и в Охайском театре — каждую неделю. Кого только мы ни услышали в Коламбусе: Пинхас Цукерман, Дэниэл Баренбойм, Йо-Йо-Ма, Питер Сёркин, Владимир Фельцман, знаменитые певцы и певицы и многие другие. Вместе с Левенстайнами и Виолеттой мы старались быть на всех концертах, заранее покупали билеты, после концертов часто ехали друг к другу, чтобы вместе сопереживать услышанное и увиденное…
Агасте Франк, которая помогла Виолетте устроиться в балет, было уже за 70, ее покойный муж оставил довольно приличное состояние, Агаста была членом нескольких престижных клубов в Коламбусе и часто приглашала на ужин в эти клубы русских друзей. Эти совместные походы были всегда интересными, можно даже сказать творческими, каждый привносил какую-то свою нотку, и Виолетта была на этих вечерах особенно хороша. Агаста гордилась знакомством с Виолеттой и с удовольствием приглашала к нашему столу тех, кто узнавал ставшую знаменитостью Виолетту и подходил сказать ей несколько слов. Эти комплименты она принимала так мило, так уважительно, что располагала к себе.
Как только мы купили дом в Арлингтоне, Виолетта решила, что она должна непременно поселиться неподалеку и купила дом в том же районе. Теперь вечером мы шли на прогулку с собакой, доходили до ее дома, и, если в окнах горел свет, звонили и вызывали ее пройтись с нами. Встречи стали постоянными, мы жили как близкие родственники.
Когда мы переехали в пригород Вашингтона, первым гостем стала Виолетта. Каждый день мы выбирались в музеи, бродили по Вашингтону, вместе ходили в лес, раскинувшийся в ста метрах от нашего дома, вечерами смотрели фильмы, в которых Виолетта была снята во время ее прошлых, еще советских гастролей.
Я был поражен в тот ее приезд колоссальной дисциплинированностью и тренированностью выдающейся балерины. Мощная утренняя зарядка, дневные упражнения (балетной стенки у нас в доме не было, но Виолетта ловко приспособилась к условиям и организовала себе нужное место, используя перила лестницы на втором этаже дома в качестве станка), строжайший контроль за диетой. Я вспомнил, глядя на то, как ежедневно работает над собой Виолетта, рассказ Доры Левенстайн на эту тему. В те годы Майя Плисецкая и Родион Щедрин посетили Коламбус, они с теплотой встретились с Виолеттой, были на спектаклях, и Дора рассказала, что в один из вечеров Майя Михайловна не без зависти и грусти в голосе проговорила:
— Виолетка — молодец, она держит такую форму, так натренирована, посмотрите, какая у нее прямая спина. А я вот сутулюсь, пороха не хватает.
В один из вечеров в тот приезд Виолетты к нам в Вашингтон мы открыли бутылку шампанского и лихо ее опорожнили, а потом пошли гулять. У всех было прекрасное настроение, вдруг Виолетта раскинула руки и начала импровизированный танец… Она преобразилась в мгновенье ока: что-то бесподобное, легкое, изящное и одухотворенное закружилось перед нами. Она мастерски делала пируэт за пируэтом на асфальтовой дорожке, подпевая сама себе, подпрыгивала и опускалась в самых изящных фигурах танца. Настоящее волшебство творилось пред нашими глазами: как будто фея в лунном свете спустилась с небес и околдовала нас своими движениями…
Это была наша последняя встреча. Мы часто звонили друг другу, по нескольку раз на неделе, но вдруг она исчезла. Дней десять мы не могли дозвониться к ней домой, и нам она звонить перестала. Мы начали ее поиски и узнали, что стряслась беда: у Виолетты обнаружили злокачественную лейкемию. Облучение сменила химиотерапия. Наши телефонные разговоры наполнились новыми чувствами. Понимая тяжесть болезни, мы старались подбодрить её. Понимая нас, она поддакивала, но было ясно, что ни одному нашему слову она не верит. Наконец, она выписалась из больницы, вернулась домой. Вела она себя так же мужественно, как жила всю жизнь. Каждое утро уезжала в Академию, днем вела классы с артистами балета. Мак Фолл был требовательным и трогательно заботливым. Вместе с женой они выполняли роль ангелов-хранителей Виолетты. Потом Мак Фолл уехал во Флориду, приняв новую балетную труппу. Он продолжал помогать Виолетте на расстоянии, оплатил некоторые особенно дорогие счета от врачей. Лекарства перестали помогать, болезнь быстро прогрессировала, мучения стали нечеловеческими, и она ушла из жизни, оставив по себе боль в сердце и одновременно теплые воспоминания о нашей дружбе и о многих пережитых вместе радостях.
Согласно ее завещанию, после кремации прах великой балерины был отвезен во Флориду, и Мак Фолл развеял его над водами Атлантического океана. В течение года все спектакли Охайской балетной труппы были посвящены Виолетте, ее портретом открывалась программа каждого представления. Тогда же была учреждена ежегодная крупная денежная премия имени Виолетты Бовт для лучшего артиста сезона, и вот уже четыре года подряд в конце сезона, в июне, премию вручают лучшей балерине или лучшему солисту балета в Коламбусе.
* * *
Но я забежал вперед в моем рассказе. До этого же случилось так, что 20 июля 1990 года мы сели с Ниной и Максимом в микроавтобус, принадлежащий сыну, загруженный свертками и парой чемоданов, и отправились в Вашингтон, покидая навсегда город, в котором как бы заново родились на далеком американском континенте, город, ставший нам родным. Ехать предстояло восемь часов. Дважды по дороге мы останавливались в специально для автомобилистов устроенных центрах, где можно было перекусить, слегка отдохнуть и отвлечься.
Когда мы подъехали к Фэйрфаксу, было часов восемь вечера, стояла удушающая жара, было совсем светло. Купленный нами дом еще не был обставлен: грузовик с мебелью и всеми вещами должен был прибыть только следующим утром, поэтому Максим решил остаться на ночь у своих приятелей, а мы решили расположиться прямо на полу на втором этаже, устланном ковровым покрытием.
Было это, казалось бы, совсем недавно. Так ярко стоят в памяти картины того вечера, когда мы подъехали к дому, впустили в него вначале нашего замечательного Кэнди — шоколадного цвета пуделя, родившегося в Москве и ставшего вместе с нами американцем. Кэнди с опаской и недоверием пошел обнюхивать углы в новом доме, опустив нос к полу, подошел к лестнице на второй этаж и как-то в раздумье стал подниматься наверх, иногда посматривая мельком на меня, — дескать, не запрещаю ли я ему такую вольность. Я стоял и улыбался, и это придавало свободы нашему любимцу, потом он пропал надолго наверху. Начиналась новая жизнь, на новом месте. Как это недавно было! И как много воды утекло с тех пор!
Ведь было это десять лет назад.
Фэйрфакс, Вирджиния
Февраль 2000 года
Валерий СОЙФЕР — родился в 1936 году в Горьком. Окончил Московскую сельскохозяйственную Академию им. К.А. Тимирязева и 4 курса физического факультета МГУ. Работал в Институте атомной энергии им. Курчатова, Институте обшей генетики АН СССР, создал в Москве Всесоюзный НИИ прикладной молекулярной биологии и генетики, основные работы посвящены изучению действия радиации и химических веществ на генные структуры, открытию репарации ЛНК у растений, физико-химической структуре нуклеиновых кислот. Доктор физико-математических наук, профессор и директор лаборатории молекулярной генетики Университета им. Джорджа Мейсона (США), иностранный член Национальной Академии наук Украины, академик Российской Академии естественных наук и ряда других академий, почетный профессор Иерусалимского и Казанского университетов, награжден Международной медалью Грегора Менделя за “выдающиеся открытия в биологии”. Автор более двадцати книг, в том числе “Арифметика наследственности” (Москва, Детгиз, 1969), “Молекулярные механизмы мутагенеза” (Москва, “Наука”, 1969; переведена на немецкий и английский языки), “Власть и наука. История разгрома генетики в СССР” (“Эрмитаж”, Тенафлай: США, 1989 и изд-во “Радуга”, Москва, 1993) и др., изданных в России, США, Германии, Франции, Англии, Эстонии, Вьетнаме, Румынии. Живет в пригороде Вашингтона, США.
* Сейчас, наверное, далеко не всем понятен советский новояз, включивший в себя термины “отказ”, “отказники”, “жить в отказе”, вошедшие в употребление в 70-е годы. Термины шли от корня, который обозначал социальный статус тех, кто подал заявление о желании эмигрировать из СССР, но вместо разрешения на отъезд получал отказ, ничем не мотивированный, но действовавший однообразно: отказников, как правило, с работы увольняли, лишали всех положенных по конституции прав, и жили такие “отказники” как отверженные.
* Сегодня, после 12 лет жизни в США я могу признать, что лермановское определение в большой степени неверно: я не знаю людей из числа российских эмигрантов, которые живут в США хуже, чем они жили в СССР, многие из эмигрантов первого поколения колоссально выросли и в профессиональном, и в личном отношениях. Все-таки Америка — страна эмигрантов — предоставляет им на деле равные права с другими эмигрантами, её динамичный уклад жизни и опора на инициативу позволяют раскрыть потенции, заложенные в человеке. Довольно популярны рассказы о том, как кланы богатых выходцев из англоязычных стран не допускают в свою среду “инородцев”, равно как и другие примеры националистической или расовой ксенофобии, — но всё это характерно для очень узкой части общества, страсти, возникающие на этой почве, становятся нередко широко известными благодаря средствам массовой информации, но они охватывают не всё общество.
* Калька с английского postdoc — научный сотрудник, лишь недавно защитивший диссертацию на соискание степени Доктор философии (сокращенно, Doc) и сразу после этого принятый на должность научного сотрудника в исследовательской группе или лаборатории.
* Провост — административная должность в американских университетах. Провост является вторым после президента университета лицом в университете, несущим ответственность как за учебные, так и за финансовые, научные и прочие виды деятельности в университете.
* Одно из удививших нас правил американского образа жизни — наушничество. В российской ментальности стукач — это презренный тип, продающий своих друзей и знакомых, не способный сам решить вопросы напрямую с коллегами, человек, лишенный моральных стандартов порядочности. Согласно американской традиции, видимо внушаемой с детства родителями, поддерживаемой социальным опытом, школой, церковью и государством, доносительство начальству о замеченных недостатках с указанием на ошибки или неправильное поведение коллег, соседей, друзей и даже ближайших родственников — это единственный способ разрешения конфликтов и поддержания внешней респектабельности. Никто не скажет вам в глаза, что он или она о вас думают или чем недовольны. О ваших действиях доложат начальству, его дело принимать меры к исправлению недостатков. Если начальство мер не принимает, то донос идет на начальника в более высокие инстанции. Доноситель же при встрече будет вам улыбаться, разговаривать как самый близкий приятель, если вы его спросите о доносе, никогда в нем не признается и сведет все в формулу, которая полностью исключает возникновение конфликтности. Отсюда берут свои корни такие дикие для русского ума случаи, когда, например, одна “подруга” вызывает хитрыми и подлыми приемами откровенность более младшей “подруги”, записывает все откровения на магнитофон, а потом передает пленки специальному судье и в ФБР. Несмотря на очевидную подлость всех действующих лиц (от президента страны до последнего клерка, вовлеченного в эту грязь), страна оказывается погруженной в сексуальные подробности самого низкого пошиба, но главное лицо, привлекшее президента своей якобы влюбленностью и при этом набирающее улики в виде “голубого платья”, оказывается в выигрыше и на подлости “зарабатывает” миллионное состояние и приобретает мировую известность.