Опубликовано в журнале Континент, номер 104, 2000
Автор четырех больших пьес и трех одноактных (считая ученическую “Дом окнами в поле”), трагически погибший в возрасте 35 лет, не увидевший ни одной из своих пьес на московской сцене, издавший при жизни лишь небольшой сборник рассказов (1961), — Вампилов, тем не менее, произвел революцию не только в современной русской драматургии, но и в русском театре, разделив всю их историю на до- и поствампиловскую. Целое литературное/театральное поколение (Л. Петрушевская. В. Славкин, А. Казанцев, Л. Разумовская, А. Соколова, В. Арро) взошло на волне вампиловского успеха, их пьесы были названы в критике 1980-х “поствампиловской драматургией” — и действительно, их драматургический метод непосредственно вырастет из художественных открытий, совершенных Вампиловым.
Источники театра Вампилова не только разнообразны, но и противоречивы. Во-первых, это мелодрама 60-х (Розов, Арбузов, Володин). Хотя очевидно, что Вампилов иронически, а подчас саркастически обнажает мелодраматические ходы, а главное, переигрывает заново коллизию молодого героя, самоуверенного, но симпатичного супермена, входящего в жизнь и надеющегося ее обустроить заново. Вампилов начинает там, где закончили его предшественники — в точке поражения молодого героя, убедившегося в тщетности романтических упований. Обращение — порой откровенно полемическое — к традиции мелодрамы шестидесятников связано прежде всего с переосмыслением роли своего поколения. В драматургии Вампилова “звездные мальчики” 60-х впервые предстают как цинично обманутое поколение, или в духе Хемингуэя — как “потерянное поколение”. При этом сохраняется характерная для “оттепельной” традиции позиция писатели как голоса поколения, выговаривающего именно то, что на душе у каждого ровесника. Так, по поводу “Утиной охоты”, самой горькой из своих пьес, Вампилов восклицал: “Пьесу осудили люди устаревшие, не понимающие и не знающие молодежь. А мы — такие вот! Это я, понимаете?! Зарубежные писатели писали о “потерянном поколении”. А разве в нас не произошло потерь?”1
Во-вторых, Вампилов несомненно испытал глубокое влияние европейского театра экзистенциализма — как непосредственно, благодаря переведенным и популярным в 60-е годы пьесам Сартра и Камю, так и опосредованно — через пробивавшиеся на полузакрытые просмотры фильмы Феллини (особенно “Восемь с половиной”), Антониони, Пазолини, Годара. С экзистенциалистской драмой Вампилова сближает отношение к драматургическому действию как к парадоксальному эксперименту, нацеленному на проверку всех возможных ответов на главный вопрос его творчества: что есть свобода? может ли личность добиться свободы от мерзкого социального окружения? как стать свободным? какова цена свободы? Характерно и то, как часто Вампилов создает в своих пьесах “пороговую ситуацию”: почти всерьез стреляются на дуэли бывшие приятели в “Прощании в июне”; почти умирает Калошин в “Случае с метранпажем”, после похорон матери, которую не видел пять лет; получив поутру венок с надписью “Незабвенному… Виктору Александровичу от безутешных друзей”, перебирает свою жизнь Зилов и в конечном счете тянется к винтовке, чтоб выстрелить себе в рот; в упор, с разрешения Шаманова, стреляет в него Пашка (“Прошлым летом в Чулимске”). В соответствии с постулатами экзистенциализма, именно на “пороге” выявляется подлинная цена и значение свободы.
Наконец, в-третьих, Вампилов очень чуток к смеховой стихии современного ему городского фольклора — к анекдоту, в первую очередь (“Провинциальные анекдоты”), но не только. Так, скажем, в сюжете “Старшего сына” слышатся комические отголоски не только классической мелодрамы (“Без вины виноватые”), но и включенной в текст пьесы “запевки”: “Эх, да в Черемхове на вокзале / Двух подкидышей нашли. / Одному лет восемнадцать / А другому — двадцать три!”. Именно в анекдотических сюжетах Вампилов нашел демократический эквивалент абсурдизма — драматургического течения, также дошедшего до советского читателя в 1960-е годы (публикации Ионеско и Беккета в “Иностранной литературе”), но воспринимавшегося как элитарный излом модернизма. Соединяя абсурдизм с анекдотической традицией, Вампилов добился эффекта, близкого тому, что возникает в поэзии Высоцкого или прозе Шукшина.
Автопортрет “потерянного поколения”, экзистенциальные вопросы, действие как эксперимент, атмосфера всеобщего комически-абсурдного лицедейства — комбинация всех этих и многих иных элементов оформилась в специфическом жанре вампиловской трагикомедии. Каковы отличительные черты этого жанра?
— Полупародийный мелодраматизм. Вампилов подчеркнуто утрирует черты мелодрамы: его герои либо сознательно моделируют свои собственные житейские ситуации по мелодраматическим моделям, либо с ощутимой иронией оглядываются на них (дуэль в “Прощании в июне”, “подкидыш” в “Старшем сыне”, ангел-благодетель в “Двадцати минутах с ангелом”, злодей-соблазнитель и его жертвы в “Утиной охоте”, святая блудница в “Прошлым летом в Чулимске”). В то же время Вампилов усиливает традиционную для мелодрамы роль случайности, придавая ей особое философско-психологическое значение. Случайность потому так властно распоряжается судьбами его героев, что они лишены какой-либо прикрепленности, социальной, нравственной, культурной устойчивости. По характеристике М. Туровской, “случайность вампиловских пьес — не запоздалое наследие романтической драмы, а в самом общем виде — внешнее, событийное выражение… главной черты ее героя, его духовного паралича, отсутствия целеполагания”2. Власть случайности становится сюжетной метафорой ценностного вакуума, безвременья, в котором и происходит действие всех вампиловских пьес.
— Лицедейство персонажей. Критик Вл. Новиков писал об “Утиной охоте”: “Зилов играет со всеми и каждым. Все и каждый играют с Зиловым. Лицедейство — осознанное и неосознанное выглядывает отовсюду” 3 . Но то же самое можно сказать и о других пьесах Вампилова. В “Старшем сыне” у каждого из персонажей свой спектакль: Бусыгин играет роль “блудного сына”, Сарафанов изображает, будто он по-прежнему играет в филармоническом оркестре, а не на кладбищах, его дети делают вид, что они об этом ничего не знают, Нина изображает любовь к деревянному Кудимову, Макарская играет, как кошка с мышкой, с Васенькой, который в свою очередь с пылом юности разыгрывает спектакль “пламенная страсть” по отношению к Макарской, а Сильва, тот вообще ни на минуту не выходит из шутовского образа. Более сложная ситуация в “Чулимске”: здесь Валентина — единственная, кто живет, не играя, окружена несколькими мини-спектаклями: Шаманов пребывает в роли разочарованного Печорина, Дергачев и Анна Хороших ежедневно разыгрывают мелодраматические сцены любви и ревности, неглупая Кашкина живет в чеховской роли провинциальной роковой женщины, Пашка мстит всем и каждому за то, что судьба поставила его в роль нежеланного, “нагулянного”, ребенка, чужого даже для родной матери, и даже эпизодический персонаж, бездомный якут Еремеев — на самом деле чулимский король Лир, брошенный дочерями патриарх. Неразделимость игры и жизни характерна для постмодернистской культуры4, но Вампилова вряд ли можно зачислить в ряды постмодернистов. Однако и его отношение к игре в жизни невозможно свести к какой-то однозначной реакции: с одной стороны, его герои постоянно ищут подлинности в поведении и в человеческих отношениях, стремясь пробить стену лицедейства; с другой стороны, только в игре, шутовстве, непрерывном дуракавалянии реализуется невостребованная жизненная сила вампиловского героя, его азарт, его бьющая через край талантливость — именно энергия игры выделяет этого героя среди окружающих его масок. Именно с лицедейством связаны у Вампилова переходы комических ситуаций в трагические и наоборот. Невозможность разделить игру и жизнь, превращение игры в единственно доступную личности форму душевной активности, объясняет, почему более или менее безобидный розыгрыш (“Старший сын”, “Утиная охота”) переворачивают всю жизнь человека, почему непонятное слово “метранпаж”, на которое неясно как реагировать, чуть было не приводит к смерти растерявшегося “актера”, и почему банальный мелодраматический ход (перехваченная записка о свидании) рушит жизнь Валентины (“Прошлым летом в Чулимске”).
— Система характеров. Через всю драматургию Вампилова проходит система достаточно устойчивых драматургических типов, по-разному освещаемых в различных ситуациях и конфликтах. Эти характеры образуют достаточно устойчивые пары. В его пьесах обязательно есть характер юродивого чудака — внесценический неподкупный прокурор в “Прощании”, комический Сарафанов в “Старшем сыне”, возвышенный Кузаков в “Утиной охоте” (тот, что собирается жениться на Вере), трагикомический Хомутов в “Двадцати минутах с ангелом”, трагическая Валентина в “Чулимске”. Ему противоположен характер циника-прагматика: это Золотуев в “Прощании”, Сильва в “Старшем сыне”, Саяпин в “Утиной охоте”, Калошин в “Случае с метранпажем”, все обитатели гостиницы в “Двадцати минутах с ангелом”, Пашка в “Чулимске”. Наиболее концентрированно этот тип выразился в сухом и деловитом Официанте из “Утиной охоты” (его предшественником был Репников из “Прощания в июне”, а комическая версия этого характера представлена серьезным Кудимовым из “Старшего сына” и занудным Мечеткиным из “Чулимска”). Женские характеры, по точному наблюдению М. Туровской, также образуют контрастные пары и даже триады, основанные на противо- и сопоставлении полной романтических надежд девушки уставшим и изверившимся женщинам (Нина и Макарская в “Старшем сыне”, Ирина — Галя — Вера в “Утиной охоте”, Валентина — Кашкина — Анна Хороших в “Чулимске). Парадокс вампиловской драматургии состоит в том, что все эти очень непохожие друг на друга типы не только вращаются вокруг центрального героя — Колесова, Бусыгина, Зилова, Шаманова, — но обязательно являются его двойниками, отражая какую-то грань его индивидуальности. Сам же центральный характер оказывается на перекрестке противоположных возможностей, заложенных в нем самом и реализованных в его окружении. В нем сочетаются святой и циник, бес и ангел, опустившийся алкаш и преуспевающий прагматик, низменное и возвышенное, трагическое и комическое. Такая конструкция ставит в центр драматургического действия романный характер, незавершенный и незавершимый (отсюда открытые финалы вампиловских пьес), динамичный и противоречивый, характер, который, по знаменитому афоризму Бахтина, “или больше своей судьбы (в данном случае, взятой на себя роли. — М.Л.), или меньше своей человечности”,
В то же время именно центральный персонаж становится связующим звеном между противоположными типами. Благодаря ему все они включены в некий шутовской хоровод, где герой примеривает на себя все возможные маски, а противоположные друг другу характеры — через него как через общий знаменатель — обнаруживают неожиданную взаимную близость. Святой оказывается не меньшим грешником, чем окружающие (Сарафанов бросил любимую женщину, Хомутов — мать). В разочарованных матронах угадываются силуэты юных и наивных возлюбленных, какими они были в прошлом, до встречи с центральным героем (или другим “аликом”, как саркастически определяет этот тип Вера из “Утиной охоты”), а романтичных Джульетт неизбежно ждет судьба их старших подруг. Таким образом, система характеров театра Вампилова, с одной стороны, воплощает трагикомедийную ситуацию распада устойчивых ценностей, всеобщей моральной текучести и зыбкости: дело не в том, что кто-то плохой, а кто-то хороший, кто-то прогрессивный, а кто-то отсталый, здесь в буквальном смысле “век вывихнул сустав”. С другой стороны, так создается определенное философское единство: каждая пьеса Вампилова демонстрирует весь спектр возможных человеческих позиций в данной ситуации, а его центральный герой на протяжении всей пьесы совершает свой индивидуальный выбор, соотнося себя с каждой из альтернатив — и, как правило, отторгая их все.
Однако было бы неправильно представлять театр Вампилова некоей раз и навсегда сложившейся системой. Вампилов очень динамично развивался, проделав за менее, чем семь лет, огромный путь переоценки многих ценностей “оттепельного” поколения, что непосредственно выразилось в сюжетах, характерах и лейтмотивах его пьес.
В “Прощании в июне” (1965) ироничный и победительный “звездный мальчик” Колесов впервые сталкивается с соблазном обмена — любви на аспирантуру — и неожиданно для себя и окружающих соглашается. Выясняется, что его победительность опиралась на юношескую фанаберию, которую легко сшибает многоопытный Репников, ректор института, где учится Колесов, и отец его возлюбленной Тани. Через аналогичную ситуацию обмена пусть наивных, но духовных ценностей на материальные — проходят и другие персонажи пьесы: так, Маша должна решить, с кем она: с романтиком Букиным, отправляющимся на север, или с комфортно устроившимся в родном городе Фроловым. Золотуев пытается пробить неподкупность разоблачившего его аферы ревизора. Эти коллизии завершаются по стандартам “шестидесятнической” литературы: Маша едет с любимым на север, ревизор не берет взятку. Инерция “шестидесятнического” романтизма предопределяет и хэппи-энд в центральной сюжетной линии: Колесов рвет диплом и пытается заново начать отношения с Таней. Однако этот финал выглядит крайне искусственно и риторично: способность же молодого героя легко менять нравственные ценности на материальные (и обратно) предопределяет ситуации следующих вампиловских пьес.
Собственно, с такого же обмена — заведомо несерьезного и оттого еще более циничного — начинается и следующая пьеса Вампилова “Старший сын” (1968, другой вариант названия — “Предместье”). Ее главный герой Бусыгин, пользуясь стечением случайных обстоятельств, объявляет себя незаконнорожденным сыном неизвестного ему человека не ради карьеры или светлого будущего, а всего лишь ради того, чтобы найти угол для одноразового ночлега. Такая игра на понижение отражает куда более глубокое, чем прежде, разочарование в каких бы то ни было романтических представлениях о доверии, добре и товарищеской взаимопомощи. Сама идея объявить себя неизвестным сыном (и соответственно братом) выглядит как злобная пародия на мечты о всеобщем братстве советских людей. Бусыгин рассуждает куда трезвее: “У людей толстая кожа, и пробить ее не так-то просто. Надо соврать как следует, только тогда поверят и посочувствуют. Их надо напугать и разжалобить”. Однако парадоксальность “Старшего сына” состоит в том, что проходимец становится надеждой и опорой разваливавшегося было Дома. За идею старшего сына, как за соломинку, хватаются Сарафанов и его дети
— Васенька и Нина. И это меняет Бусыгина: он, случайно вторгшийся в чужую
семью с ее проблемами, внезапно чувствует себя ответственным и за юродивого
идеалиста Сарафанова, всю жизнь сочиняющего ораторию “Все люди — братья”,
и безнадежно влюбленного Васеньку, и за Нину, уставшую от семейного бедлама
и готовую бежать куда глаза глядят со скучным, как доска, “серьезным человеком”. Причем его ответственность выражается в том, что он не только длит
затеянный Сильвой обман про старшего сына, но и становится соучастником
внутрисемейных обманов (Сарафанов скрывает от детей, что играет на кладбище,
а дети скрывают от него, что давно знают это). Маска, роль, заведомо неправдивая, неожиданно отвечает собственной внутренней потребности Бусыгина быть
кому-то нужным, принадлежать к Дому, быть любимым и значительным членом
семьи. “Откровенно говоря, — признается он в финале пьесы, — я сам уже не
верю, что я вам не сын”. Так возникает в театре Вампилова мотив маски как
счастливой возможности выйти за собственные пределы, альтернативы обыденному существованию, позволяющей реализовать то, чему нет выхода в “действительной” жизни. Но горький парадокс так радостно заканчивающегося
“Старшего сына” состоит в том, что самая, казалось бы, элементарная человеческая потребность быть кому-то необходимым, иметь дом и семью, отвечать не
только за себя, может быть реализована при самых случайных, едва ли не
сказочных обстоятельствах.
Если в “Прощании в июне” и “Старшем сыне” еще преобладают комедийные элементы, то в “маленькой дилогии” под общим названием “Провинциальные анекдоты” (1970) комедийное начало переходит в абсурдистский фарс, который в свою очередь приводит к трагедийному эффекту.
Действие обоих “провинциальных анекдотов” происходит в райцентровской гостинице “Тайга”, само название которой становится символом банального одичания. В первом из “анекдотов”, “Случай с метранпажем”, на первый план выходит уже обозначенный в “Старшем сыне” мотив маски. Правда, теперь он выглядит достаточно зловеще, воплощая неподлинность существования как укоренившуюся норму социального поведения. Мелкий начальственный хам, администратор гостиницы Калошин, испуган тем, что оскорбил, возможно, большого человека — метранпажа, из газеты (и никто кругом не знает, что метранпаж — это всего лишь типографский работник). Почти гоголевская “конфузная ситуация” провоцирует целый каскад театральных превращений Калошина: он разыгрывает жалобное раскаяние, потом имитирует тяжкую болезнь, потом безумие… Парадокс, однако, состоит в том, что Калошин втягивается в игру и действительно чуть было не умирает от сердечного приступа. На пороге смерти он произносит проникновенный монолог, где говорит о том, что вся его жизнь мелкого номенклатурного начальника состояла из постоянного изнурительного лицедейства: “С одними одно из себя изображаешь, с прочими — другое, и все думаешь, как бы себя не принизить. И не превысить. Принизить нельзя, а превысить и того хуже… Откровенно, Борис, тебе скажу, сейчас вот только и дышу спокойно… Перед самой смертью”. Казалось бы, произошло очищение экзистенциальной ситуацией, и человек, пускай запоздало, осознал бессмысленность прожитой жизни. Однако Вампилов завершает пьесу иначе: узнав, наконец, что его испуг ни на чем не основан, Калошин внезапно воскресает. Он готов начать новую жизнь: Калошин: К черту гостиницу! Я начинаю новую жизнь. Завтра же ухожу на кинохронику. В и к т о р и я: Нет, я больше не могу!”. Возглас Виктории отражает собственно авторское отношение: все потрясения и экзистенциальные откровения прошли зря, Калошин будет продолжать свой номенклатурный театр на очередном месте работы. Нравственная невменяемость человека, вся жизнь которого прошла в масках и который без маски может только умирать, — вот трагически-безнадежный итог первого анекдота.
Во втором анекдоте, “Двадцати минутах с ангелом”, продолжаются и тема маски, и тема нравственной невменяемости: шутовская выходка двух похмельных экспедиторов приводит к чисто театральному явлению “ангела”, предлагающему безвозмездно сто рублей и театральным же реакциям всех обитателей гостиницы “Тайга”, каждый из которых ведет свою “арию”, и все они звучат одновременно. Показательно, что жильцы гостиницы “Тайга” представляют самые разные социальные группы — тут и интеллигенты (скрипач Базильский) и “пролетарии” (шофер Анчугин, экспедитор Угаров), тут и старшее поколение (коридорная Васюта) и младшее (пара студентов-молодоженов), но все они сходятся в том, что человек не может просто так, без злого умысла, подарить незнакомым людям сто рублей (“просто так ничего не бывает”), и все они соучаствуют в страшноватой сцене, в которой “ангела” Хомутова привязывают к стулу и подвергают натуральному допросу. Неверие в возможность бескорыстного добра — вот что создает эту “эпическую ситуацию” навыворот — не ценности, а глубочайшее разочарование в идеалах, вот что объединяет людей. Когда же выясняется, что “ангел” Хомутов — может быть, более грешен, чем все они вместе, и что деньги, которые он предлагает двум похмельным командировочным, он пять лет забывал отправить матери, которую он только что похоронил, — вот тут наступает катарсис всепрощения и братанья. Но это иронический катарсис: и то, что все включаются в пьянку, и то, что Хомутов ободряет себя пошлой риторикой (“Да нет, товарищи, ничего, ничего. Жизнь, как говорится, продолжается”), и то, что все только что скандалившие голоса и даже скрипка Базильского сливаются в песне об одичании (“… бежал бродяга с Сахалина звериной, узкою тропой”), — всё это подчеркивает невозможность подлинного очищения. В “Провинциальных анекдотах” Вампилов, быть может, острее, чем где-либо, зафиксировал распад нравственного сознания не как проблему отдельных индивидуумов, а как норму, определяющую существование всего общества в целом.
Именно в этом контексте следует воспринимать “Утиную охоту” (1971) — центральный персонаж которой, Виктор Зилов, в полной мере отвечает характеристике “герой нашего времени”, представляя собой “портрет, составленный из пороков всего нашего поколения в полном их развитии”5. К нему подходят и классические характеристики “лишнего человека” (на это впервые обратил внимание критик Вик. Топоров): так же, как Печорин, “бешено гоняется он за жизнью”, стремясь реализовать свой недюжинный личностный потенциал, точно так же тоскует по чистому идеалу (мотив “утиной охоты) и, не находя соответствия своим мечтам в реальности, мстительно разрушает всё вокруг, не находя иного применения своей энергии, кроме “экспериментальных романов”, злых шалостей и саморастраты (кстати, сознательная ориентация Вампилова на лермонтовский шедевр подчеркивается еще и тем, что бывшую возлюбленную Зилова, как и бывшую возлюбленную Печорина, зовут Верой). Критиками отмечалась сверхтекучесть характера Зилова в сочетании с яркостью и талантливостью. Он самый свободный человек во всей пьесе — и именно поэтому он способен на самые непредсказуемые и самые циничные поступки, поскольку у него отсутствуют всякие сдерживающие тормоза. Он явственно продолжает тип “исповедального” героя “молодежной прозы”, артистически создавая атмосферу крайней душевной откровенности вокруг себя, но отличить действительную искренность от игры в искренность (сцена с Галей, когда они пытаются “повторить” их первое свидание) в его случае совершенно невозможно. Зилов — это победительный герой шестидесятых, которому нет места в тусклом безвременье надвигающегося “застоя”, — именно эту, социологическую, сторону своего персонажа имел в виду Вампилов, когда писал о “потерянном поколении”. Его аморальность — это бунт против псевдоморали; как говорит сам Зилов в кульминационной сцене пьесы: “Ах да! Конечно! Семья, друг семьи, невеста — прошу прощения!.. (Мрачно) Перестаньте. Кого вы тут обманываете? И для чего? Ради приличия?.. Так вот, плевать я хотел на ваши приличия. Слышите? Ваши приличия мне опротивели”.
Пьеса, начатая знаком смерти — венком, полученным живым человеком, — строится как анализ превращения героя в “живого трупа”. Каждое из воспоминаний Зилова — важная веха на пути его потерь. Первое воспоминание о скандале на новоселье фиксирует разрушение ценности Дома: едва получив новую, давно ожидаемую, квартиру, Зилов готов превратить ее в дом свиданий для своих сослуживцев. Второе воспоминание о том, как Зилов и Саяпин решили фальсифицировать научную статью — причем, инициатором, конечно, выступает Зилов, увлеченный гонкой за Ириной (“Такие девочки попадаются не часто… Она же святая… Может, я ее всю жизнь любить буду”.) Работа как ценность давно не существует для Зилова, зато еще существует любовь. Следующая сцена знаменательна как свидетельство смерти любви к жене Гале: когда Зилов, вернувшись под утро от Ирины, чтобы успокоить жену, артистически возрождает атмосферу их первого свидания и при этом действительно “заражает” Галю своим энтузиазмом, выясняется, что он сам не может вспомнить те самые слова, которые сблизили их тогда, в молодости. В следующем воспоминании Зилов, у которого умер отец, вместо того чтобы ехать на похороны, уходит с Ириной — Зилов обрубает самые глубокие, самые фундаментальные для любого человека духовные связи — с родителями, с отцом. Обесценивание любви происходит в следующем воспоминании, когда Зилов, пытаясь удержать уходящую от него Галю, произносит пылкий монолог, где, в частности, “искренне и страстно”, он перечисляет все свои духовные потери:
“Да, да, у меня нет ничего — только ты, сегодня я это понял, ты слышишь? Что у меня есть, кроме тебя?.. Друзья? Нет у меня никаких друзей…
Женщины?.. Да, они были, но зачем? Они мне не нужны, поверь мне… А что еще? Работа моя, что ли! Боже мой! Да пойми ты меня, разве можно всё это принимать близко к сердцу! Я один, один, ничего у меня в жизни нет, кроме тебя. Помоги мне!”
Но, произнося этот монолог, Зилов не видит Гали (она стоит за закрытой дверью, а потом незаметно уходит), — и оказывается (чисто мелодраматический ход), что монолог, предназначенный уже ушедшей Гале, слышит подошедшая Ирина и принимает на свой счет. Это открытие вызывает у Зилова приступ истерического смеха: он понимает, что если объяснение в любви, обращенное одной женщине, принимает на свой счет другая, следовательно, самой любви давно нет, так как любовь предполагает личность и не может быть безадресной.
После этого следует сцена скандала в кафе “Незабудка”, где Зилов уже больше не сдерживает себя никакими приличиями, понимая, что ни друзья, ни семья, ни дом, ни работа, ни любовь для него давно уже не имеют реального смысла, превратившись в пустые слова. И его бывшие товарищи ставят ему свой диагноз: “труп”, “покойничек” — и заказывают Зилову венок наутро.
Зилов, конечно, не жертва. Но он более последователен и искренней, чем окружающие его люди. Он не “делает вид”, что верит в ценности, которые для него давно уже не имеют цены. Саяпины, Кузаков, Кушак и даже Галя, в сущности, ничем не отличаются от Зилова. Недаром Кузаков говорит: “В сущности, жизнь уже проиграна”. Но они предпочитают притворяться, что всё в порядке. А Зилов идет до конца, даже если это и бьет по нему самому. Единственный, кто, подобно Зилову, не подвержен никаким иллюзиям, — это Официант Дима, человек, который бестрепетно “бьет уток влет” и спокойно и четко добивается поставленных перед собой сугубо материальных целей, не отвлекаясь ни на что лишнее.
От Официанта Зилова отличает мучительная тоска по идеалу, воплощенная в теме “утиной охоты”. В уже упоминавшемся монологе, говоря об утиной охоте, он рисует ее как прикосновение к идеалу, дарующее очищение и свободу: “О! Это как в церкви и даже почище, чем в церкви… А ночь? Боже мой! Знаешь, какая это тишина? Тебя там нет, ты понимаешь? Ты еще не родился. И ничего нет. И не было. И не будет…”. Утиная охота для Зилова важна как нерастраченная возможность возродить веру в чистые и возвышенные ценности (“почище, чем в церкви”) и тем самым как бы родиться заново.
Бахтинское “или больше своей судьбы, или меньше своей человечности” в Зилове проявляется как невозможность притворяться, как притворяются все его друзья и коллеги, будто веришь в какие-то ценности и идеалы, которые давно умерли и невозможность, подобно официанту Диме, полностью отказаться от желания прикоснуться к идеалу, достичь праздника для души, — такова судьба, отведенная Зилову временем, а точнее, безвременьем, и он явно больше ее. Но, не сдерживаемый “приличьями” или прагматическим интересом, он действительно становится “топором в руках судьбы”, разнося в щепу не только собственную жизнь, но и жизни любящих его Гали, Ирины, отца, — и в этом он безусловно “меньше своей человечности”.
Многозначность художественной оценки Зилова выражается в множественности финала “Утиной охоты” (отмечено Е.М. Гушанской). Пьесу завершают три финала: первый — попытка самоубийства: Зилов тем самым признает, что больше ему нечем жить. Второй — ссора с друзьями и надежда на новую жизнь, вне привычного окружения: “речь идет о жизни, возможно, долгой, возможно, без этих людей”. Оба эти варианта отвергаются Зиловым — первый, потому что в нем самом еще слишком много жизненной энергии. Второй — потому что этот выход слишком риторичен и мало на чем основан. Остается третий, самый многозначный финал: “Плачет он или смеется, понять невозможно, но его тело долго содрогается, как это бывает при сильном смехе или плаче”, — неопределенность этой ремарки крайне показательна для поэтики Вампилова: даже в финале пьесы герой остается незавершенным, даже сейчас неясно, какова его реакция, он остается открытым для выбора. Затем раздается телефонный звонок, и Зилов соглашается ехать на утиную охоту вместе с Официантом Димой — несмотря на обнаружившиеся между ними категорические расхождения. Фактически, этот финал означает, что Зилов сдает последнюю свою ценность — утиную охоту — и в будущем последует примеру Официанта, учась сбивать уток влет или, иначе говоря, постарается научиться извлекать из циничного отношения к жизни максимальные выгоды для себя. Но это лишь один из вариантов интерпретации. Возможность психологического очищения утиной охотой также не перечеркнута этим финалом, недаром после мучительного дождливого дня, именно теперь, выходит солнце: “К этому моменту дождь за окном прошел, синеет полоска неба, и крыша соседнего дома освещена неярким предвечерним солнцем. Раздается телефонный звонок…”.
Отказ автора от окончательного и однозначного приговора своему герою был знаком новой эстетики, последовательно замещающей авторскую оценку авторским вопрошанием (эта линия будет интенсивно продолжена в поствампиловской драматургии, особенно у Вик. Славкина, Вл. Арро, Л. Петрушевской). В своей следующей и последней пьесе Вампилов попытался распространить эту “эстетику неопределенности” на совершенно иную сферу: “Прошлым летом в Чулимске” стала единственным, пожалуй, примером современной трагедии (а не привычной для Вампилова трагикомедии), в которой автор стремился создать позитивную модель поведения. В “Чулимске” Вампилов нарисовал модель ежедневного стоического подвига, найдя в провинциальной глуши, среди всеобщего морального одичания, Антигону эпохи безвременья и бездействия.
Через всю пьесу проходит мотив рока, почти античный в своей непреклонности: он присутствует и в нелепой архитектуре старинного купеческого особняка, где разворачивается действие пьесы: бывшему владельцу было предсказано, что он умрет, как только достроит дом, и купец перестраивал и пристраивал к особняку различные веранды, флигели и мезонины всю жизнь. Этот мотив — и в песне, которую распевает Дергачев на протяжении всей пьесы “Когда я на почте служил ямщиком” — одной из самых “роковых” в русском песенном фольклоре. Этот мотив и в судьбе Дергачева и Анны Хороших, разлученных войной и лагерями и встретившихся вновь после того, как Дергачев был объявлен погибшим, а у Анны был ребенок от другого. Судьба дает о себе знать и в тот момент, когда нацеленный на Шаманова пистолет в руках Пашки дает осечку. Этот мотив совсем иной смысл придает мелодраматическим случайностям (подслушанным разговорам, перехваченным запискам).
Именно этот, роковой, фон по-особому окрашивает историю Валентины — хрупкой девочки, упорно не поддающейся привычной нравственной дикости. Ее позиция выражена через символическую деталь: она упорно ремонтирует палисадник, который постоянно ломают идущие в чайную посетители, — обойти палисадник труд невелик, но, как отмечает в открывающей пьесу ремарке Вампилов, “по укоренившейся здесь привычке, посетители, не утруждая себя “лишним шагом”, ходят прямо через палисадник”. Представляя персонажа, Вампилов скрупулезно отмечает, как он идет: через палисадник или в обход (сама Валентина проходит через палисадник лишь однажды, когда отправляется на танцы с Пашкой, сыном Анны Хороших, говоря: “Это напрасный труд. Надоело…”). Символический смысл этого ремонта ясен и самой Валентине. Именно в разговоре о палисаднике возникает духовный контакт между нею и Шамановым, еще одним бывшим молодым героем Вампилова, следователем, убедившимся в непрошибаемости круговой поруки властей предержащих и уехавшим после своего поражения из областного города, в глушь, в Чулимск, опустившим руки и мечтающим в свои тридцать с небольшим о пенсии. Вот этот диалог:
“Шаманов. Вот я всё хочу тебя спросить… Зачем ты это делаешь?
Валентина (не сразу). Вы про палисадник?.. Зачем я его чиню?
Шаманов. Да, зачем?
В а л е н т и н а. Но… разве это непонятно?
Шаманов качает головой: непонятно.
И вы, значит, не понимаете… Меня все уже спрашивали, кроме вас. Я думала, что вы понимаете.
Шаманов. Нет, я не понимаю.
Валентина (весело). Ну тогда я вам объясню… Я чиню палисадник для того, чтобы он был целый.
Шаманов (усмехнулся). Да? А мне кажется, что ты чинишь палисадник для того, чтобы его ломали.
Валентина (делаясь серьезной). Я чиню его, чтобы он был целый.
Шаманов. Зачем, Валентина?… Стоит кому-нибудь пройти, и…
Валентина. И пускай. Я починю его снова.
Шаманов. А потом?
Валентина. И потом. До тех пор, пока они не научатся ходить по тротуару. Шаманов (покачал головой). Напрасный труд.
Валентина. Почему напрасный?
Шаманов (меланхолически). Потому что они будут ходить через палисадник. Всегда.
Валентина. Всегда?
Шаманов (мрачно). Всегда.
Валентина. А вот и неправда. Некоторые, например, и сейчас обходят по тротуару. Есть такие.
Шаманов. Неужели?
В а л е н т и н а. Да. Вот вы, например.
Шаманов {искренне удивился). Я?.. Ну не знаю, не замечал. Во всяком случае пример неудачный. Я хожу с другой стороны”6.
Конечно, это разговор не столько о палисаднике, сколько о возможности улучшить мир и людей, или же о нравственной обучаемости (вменяемости) “нормальных” людей вокруг. Скептицизм Шаманова основан на его собственном горьком опыте — он на своей шкуре убедился в бесплодности попыток исправления пороков общества. Но здесь же выясняется и разница позиций Шаманова и Валентины. Дитя “оттепели”, Шаманов надеялся на практический результат своих усилий по борьбе за справедливость — и оказался раздавлен, когда выясняется, что восторжествовала несправедливость. Валентина — из другого, куда более безнадежного, поколения, да и ее опыт деревенской жизни отличен от городского идеализма Шаманова. Она чинит палисадник с очень малой надеждой “воздействовать на общественные нравы”, но эта унылая и, по видимости, бесплодная работа нужна ей самой как выражение ее неподчинения порядку вещей. Точно так же, как софокловская Антигона бессмысленно зарывала тело своего брата-преступника, не соглашаясь ни на какие компромиссы с законом или здравым смыслом.
Но в этом диалоге есть еще одна важная деталь: Шаманов, сам того искренне не замечая, всегда обходит палисадник. Он опустил руки, но не растворился в атмосфере всеобщего нравственного одичания. Впрочем, он действительно “ходит с другой стороны”, он попал в Чулимск из другого мира, из другой жизни — и в конце концов, вдохновленный Валентиной, ее доверием и любовью, должен в этот другой мир вернуться.
А вот откуда стойкость и мудрость в Валентине, выросшей в Чулимске и ничего, кроме Чулимска, не знавшей и не видевшей?
Ответ чрезвычайно прост: она такова потому, что она святая. Таков ее рок.
Критики спорили о том, кто виноват в том, что Валентина, не дождавшись Шаманова, ушла на танцы с Пашкой — который ее затем изнасиловал? Кашкина ли, перехватившая записку Шаманова о том, что он задерживается? Шаманов, медленно возвращающийся к жизни после своего оцепенения? Или случай, благодаря которому Шаманов отправился искать Валентину не в ту сторону, куда она действительно ушла с Пашкой?
На самом деле “виновата” Валентина, которая услышала, как родная мать называет Пашку “крапивником”, т.е. нежеланным, незаконным ребенком, и как хулиганистый, грубый Пашка плачет. Как святая, Валентина не может не пожалеть Пашку, хотя и понимает, что прогулка с ним на танцы добром не закончится. Таков ее рок жалеть несчастных, такова ее ноша, и она ее мужественно на себя взваливает. Финальная сцена пьесы, когда Валентина, изнасилованная Пашкой и избитая отцом, утром вновь выходит к палисаднику и упорно его ремонтирует (в то время как Шаманов заказывает машину, чтобы лететь в город, где будет суд, на котором он решил-таки выступить), — доказывает, что произошедшая с ней трагедия не изменила ее позиции. Она будет продолжать чинить палисадники, зная теперь, что за святость нужно платить собой, своей болью, — и не отказываясь от совершенного выбора.
Главным орудием же рока становится в трагедии Вампилова сила нравственного одичания — так разворачивается возникший в “Случае с метранпажем” мотив нравственной невменяемости. Палисадник — всего лишь индикатор этой силы. Эта сила искажает все человеческие чувства и понятия. Так, Анна и Дегачев любят друг друга и именно поэтому каждый день дерутся. Пашка любит Валентину и потому насилует ее. Отец Валентины желает добра своей дочери и потому сватает ее за тупого и старого “седьмого секретаря” Мечеткина.
Лишь немногие сопротивляются этой роковой силе. Валентина. Старик Еремеев, который наотрез отказывается подать в суд на предавшую его дочку. Да и в конце концов — Шаманов, который пытается спасти Валентину, убеждая ее отца, что она в ту роковую ночь была с ним… Но Шаманов явно слабее Валентины, и его поспешный отъезд на суд выглядит как бегство и почти как предательство Валентины, которая вернула его к жизни и которой сейчас так нужна его поддержка.
Последняя пьеса Вампилова, оказавшаяся его первым экспериментом в жанре трагедии, несет на себе следы некой переходности. Определенная условность характера Валентины, притчеобразность мотива палисадника, нагнетание мотивов судьбы — всё это свидетельствует о том, что в “Чулимске” Вампилов пытался соединить бытовую драму с интеллектуальной, параболической, с традицией драмы европейского модернизма. Он искал форму, в которой события разворачивались бы в двух планах одновременно: в жизнеподобном мире повседневности, и в условном измерении философского спора о самых важных категориях бытия: о добре, зле, свободе, долге, святости. Причем, как видно по “Чулимску”, Вампилов не пытался дать прямые ответы на все эти вопросы. Он стремился превратить всю пьесу в развернутый философский вопрос с множеством возможных ответов (один ответ — позиция Валентины, другой — скептицизм Шаманова в начале пьесы, третий — его же активность в финале, четвертый — спокойствие обитателей Чулимска…). В этом смысле драматургия Вампилова выступает как прямой предшественник “постреализма” — течения в литературе 80—90-х, синтезировавшего опыт реализма и постмодернизма и строящего свою карту мира как принципиально амбивалентную, нацеленную на поиски не порядка, а “хаосмоса” — микропорядков, растворенных в хаосе человеческих судеб, исторических обстоятельств, игры случайности и т.п. Думается, по этому пути пошел бы и Вампилов, если б роковой топляк не перевернул его лодку на Байкале.
Марк ЛИПОВЕЦКИЙ — родился в 1964 голу. Литературовед, критик, доктор филологических наук. Автор статей по проблемам современной литературы, а также книг: “Свободы черная работа” (1991), “Поэтика литературной сказки” (1992) и “Русский постмодернизм” (1996). Дополненное и расширенное издание последней книги вышло в 1999 году на английском языке под названием “Русская постмодернистская проза: диалог с хаосом”. В настоящее время живет в США, преподает в Университете Колорадо (Болдер).
1
Цит. по кн.: Тендитник Н. Мастера. Иркутск, 1981. С. 178.2
Туровская М. Памяти текущего мгновенья. М., Сов. писатель, 1987.3
Новиков Вл. Диалог. М., Современник, 1986. С. 94.4
См. об этом: Ильин И. Постмодернизм: от истоков до конца столетия. Эволюция научного мифа. М., Интрада, 1998. С.184 — 190.5
Лермонтов М.Ю. Собр.соч. В 4-х тт. Т. 4. М., Худ. лит-ра, 1978. С. 7—8.6
Вампилов А. Прощание в июне. М., Сов. писатель, 1984. С. 285. — Все цитаты приведены по указанному изданию.