Стихи
Опубликовано в журнале Континент, номер 103, 2000
* * * Бывает, молча куришь без огня, читаешь иль клонишься над работой, и вдруг негромко позовет тебя невидимый и неспокойный кто-то. И представляется полупустой вагон, слезятся стекла и поля в тумане, кочевье громкое проснувшихся ворон, — всё-всё, что сердце жалостию ранит. На переезде одинокий дом, бельё намокшее (хозяйка позабыла), уже рассвет, но ни души кругом — всё-всё, что сердце Русское любило и любит, ревностное, поверяя снам, за безысходность бытия земного, за безнадежность, за тоску, за срам минувшего… Не надо мне иного! Вот э т о Родина. Куда ей без меня? Куда мне без нее, на край ли света? (Ты молча куришь, в доме нет огня.) Я знаю, что тебе курить до света, молчать и думать, дожидаясь дня, и спрашивать её… И ждать ответа. * * * ...Тусклый день в декабре до конца поминать: ветер пылью морозной сечёт по лицу, а тебе в чистой, смертной рубахе стоять на Семёновском — людном казённом плацу. А потом в Заишимье ещё тосковать и Сибирью брести, кандалами бряцать, вспоминать запотевший спасительный крест — и в народе и вере спасенья искать, озирая густеющий морок окрест (кружат бесы, кривляясь, — и прячась во тьму), и к народу и к вере, спасаясь, идти. Но в прозрениях трезвых метаться уму: ничего не спасти, не спастись никому... * * * Сколько зим, сколько лет и который уж год без креста, без звезды по могилам... И всё полнится список калек и сирот. Что в тебе бесновалось, незлобивый род, что вело тебя веком постылым? Ах ты, горькое горе, людишки-людьё, Русь моя, пьянь, да рвань, да тоска, да тоска без предела. Помрачась, отдала на закланье в гадьё его белое Царское тело. И для горстки ушедших в поход Ледяной чёрный саван в приданое шила, и, утративши веру, глядела с мольбой, как по мглистым степям, над казачьей рекой ищет смерть в искупленье Корнилов. Мы прекрасной земли уберечь от врага не смогли, тёмен край наш и дик, запустел Богородицы дом, — только как мы с ума не сошли, только как мы с ума не сойдём, видя смертные корчи единственной этой земли! И одно нам осталось: хранить наш великий язык, чтобы дальний потомок наш мог ведать смысл давних слов в своей светлой и ясной дали — муки, совесть и Бог. * * * День за днём усталость множа, год идет, клонясь к закату, — вот ещё небыстро прожит — бесноватый, вороватый. Каждый день живёшь как можешь, всякий день одно и то же, то ли жвачка, то ли каша: те же рыла, те же рожи — и один другого краше — юдофилы, патриоты, русофобы, идиоты — всё смешалось в доме нашем, полно всё кипящей злобы. (Ты же понял — жизнь проста, много муки — больше света). Да кому сказать про это, если нынче правит светом расписная пустота: то чернуха, то порнуха, а точнее — шабаш духа вдруг воспрявшего скота? И свобода — от креста. Вот придумали игру... (Ты и здесь не ко двору). * * * ...Пугливой мыслью не объять разор-беду в родимом доме. Опять страдать, опять стоять на перепутье, на изломе. Умы во мгле, сердца во зле, но мы стоим себе, не тужим. В какой стране, в какой земле живём, какому Богу служим? И не пора ль забыть слова: народ державный, сила, воля? — ликует гордая Литва, Орда бунтует в Диком Поле. А мы под сволочью живём который год — и долги годы! И обернулось тёмным сном безумье гибельной свободы. Кто проклял нас? Кого винить в судьбе расхристанной? Откуда считать позор — и хоронить самих себя, но верить в чудо? ...И неизжитый детский страх меня туда ведёт, где злая стоит звезда сторожевая в суконном шлеме — на часах... Прямая речь Правя жизнью моей, ты мне сердце изводишь и диктуешь мне волю свою, как привык. На какие этапы меня ты уводишь, наш великий, могучий, прекрасный язык? Ты почто мне велишь отойти от смиренья, бросить душу и тело в смердящую пасть? Эта власть — от Небес, ну а если от беса, всё равно — попущением Божиим — власть. На костях да на кровушке — (эти ли, те ли — всё едино) — вздымаются вестники зла. Одичалые кони над бездной взлетели, птица-тройка летит, закусив удила! ...Попривыкли к стыду, притерпелись и к боли. Долгий век нескончаем, и мука всё длится. Все мы ходим под Богом, но дьявольской волей этих как бы людей опаскужены лица. * * * ...Теперь всё чаще представляю: однажды ночью смертный сон ко мне придёт, — и станет явью погожий полдень похорон. И странно думать мне о том, что этот рай и этот ад, весь этот мир — “Под сим крестом...”, — что жизнь моя — вся целиком вместится в прочерке меж дат... * * * Вот и кончена жизнь, остаётся тебе — доживанье. Судный час твоё время отмерит в бесстрастных часах. И потянутся дни, как года, без числа и названья. Осень правит разбойничий бал свой в окрестных лесах. Первый иней сребрит желтизну тропарёвского поля. Первый шаг и неровен и робок. И с дрожью в руках, виновато и тихо ты из дому выйдешь на волю. Вот и сыграна жизнь, оставаться тебе — в дураках. Что же завтра? Снега, до следов и тропинок охочи, горечь первых затяжек, обрывки какого-то сна, приполярные дни, паутинные липкие ночи — всё, чему ты когда-то учился давать имена — без эпитетов этих (...в мерцающем отблеске детства, в невозможном моём, где упругого света струя проливалась с небес...) И в слезах над строкой оглядеться, над щемящей строкой: “Неужели вон тот — это я?!”. Это я. И шутница-судьба, обручась со стихами, вдруг предстанет в такой наготе, что вдвойне подивись: как ты мог сочетать вперемешку со светлыми снами и беспутство, и ложь, и нелепую тёмную жизнь? А слова твои — только слова, — и не лучшей из женщин диктовались они, твои годы бездарно губя в обоюдной любви, как мечталось (ни больше! ни меньше!), но жестокою Музой, по свету водившей тебя. * * * ...Нерастраченным чувством темнеющий взгляд, ворожба и пьянящее таинство слов. А над нами февраль, и вполнеба закат, и узорочье дивных седых облаков. Улыбнувшись светло (“Не судьба?” — “Не судьба!”), расстаёмся. И прядь дорогую со лба уберёшь под платок. Как мы врозь проживём в одиночестве долгом с другими? О том знает Бог, да полночная эта тетрадь, да вот эта — твоя поседелая прядь... * * * ...Что же до времени суток, то я выбираю ночь. Покров её темноты, шуршащее чёрное платье. И радость свободных тел, когда все одежды — прочь, и солоность спелых губ, и жадность слепых объятий. Когда искажён любовью и страстью нездешний лик, — не властвует строгий ум, но царствует тело мудро. Ещё потому, что радостен светлый, усталый миг, когда после душной тьмы всегда наступает утро... * * * ...Когда ушедший день зарёй обужен, когда длиннеет список злых обид, и жизнь не в жизнь, когда душа — обуза, а под ладонью сердце близкое болит, — ты слышишь звук, то стих диктует Муза. О счастье наше, Русский алфавит! Ночным огнём в глухих дорогах дальных, глотком воды на выжженном песке — пьянит меня мелодия печальных слов нескольких на отчем языке... К России ...Когда в забавах праздного ума прошла не жизнь, но ощущенье жизни, когда в пределах сумрачной Отчизны истаяла имперская тюрьма, хоть прочен был её тройной засов — родной пейзаж эпохи тупиковой, и в славословии рифмованном глупцов уже слагалась песнь о власти новой, и срамословье — гордость наших дней — сливалось с ним одним гудящим хором (как выблядки над матерью своей, они глумятся над твоим позором, торгуя им в базарный шкурный день, на торжествах и торжищах ликуя), — ужель твоя тоскующая лень не оскорбилась? пропадает всуе ещё живая поросль — всё равно? ужель тебе до века суждено оцепененье мёртвое одно? а эти цепи новые легки? ...Среди пустой словесной шелухи родная речь и острое словцо блеснут порой, — и вечные черты вдруг оживят застывшее лицо. Покуда жив язык — жива и ты. Ремесло ...Как будто бы вымер мир, живёшь в пустоте и боли, как будто в пути заблудясь, забрёл в языки соседние, — никто не звонит, не пишет, не зазывает в застолье; и деньги почему-то всегда последние. Но всё не так уж и плохо в юдоли зыбкой: не рано смеркается, стол под тетрадью гладкий, в полночь с экрана подарит нежной улыбкой Мария, открывшая для себя прокладки. Радуясь за неё, закуриваешь сигарету, пересекаешь лист одинокой ночной дорогой, четвёртую чашку чая заваривая к рассвету (чай, к сожаленью, не водка — не выпьешь много). Редеет воздух светлеющий, становится ветер строже. Ликует душа — и нынче уже не сомкнуть уста, — такая грусть разлита, печаль в Океане Божьем, такие в нём растворились радость и чистота! В тех областях, где свет рождается, смертный не был, но, от земли отрываясь, дух наш стремит туда, где жадной зарёй прокушен край рассветного неба, и где одиноко стынет утренняя звезда. Но вот наконец и слово — певуче, легко и споро — ложится в строку, — и мыслью уловленный мир помечен. Когда б вы знали, из какого сора... Но это сказано любимейшею из женщин. * * * ...Года томясь бездомьем, одиноко выносишь муку мыслей невозможных. Судьба неодолимая жестока, — как может быть лишь женщина жестока. Так много было слышано попрёков, и клятв бессмысленных, и обещаний ложных! Не слушая советов осторожных, уходит сын своим путём далече. Поймёт и он с годами: путь конечен, и жизнь проживший — жизни не узнаешь. Один и наг родившись, — умираешь таким же. Правит смертная истома. ...Но есть дорога близкая. Под вечер ликует хор торжественный. Знакомо — и сладко пахнет ладан. Тают свечи. Покой и мир в душе. И ч у в с т в о д о м а. Ночью Вот моё сердце. Возьми и спрячь в ладонях своих ласкающих. Как этот мрак над землёй горяч, безжалостно обжигающий! Жил неумеючи, что-то кропал; петляла судьба некроткая. Боже мой Господи, я и не знал, что жизнь такая короткая... Господи Боже мой, помоги мне перемочь уныние! Что мне друзья мои, что враги — там, где душою ныне я? Там я один. Только Ты со мной. Веруя в милосердие, перепишу этот путь земной детской — из самого сердца — слезой с раскаяньем и усердием. Сумерки ...Свет фонарный, неверный рассеянный свет, распластался в листве заоконной осины, чёрной ветки в стекле начертав силуэт, усечённой её половины. По углам, у гардины, где копится мрак, стих мой плачется чистою горлинкой. И пора бы писать, да руки не поднять, да с постели не встать... Всё же этот барак — не парижский чердак и не милая Русская горенка. В этой комнатке злой — неприютной, чужой, где давно не белённый навис потолок, где обои со стенкой расходятся, я грущу не один — надо мною мой Бог, Пресвятая моя Богородица... * * * Нынче день бездонно светел, над другими днями — главный. Что тоскуешь, что невесел, — али ты не православный? И глядеть не наглядеться — купола поют! И сладко пахнет медом, пахнет детством пряник с тульскою печаткой. Лишь смотри, молчи — да слушай, как ликует вестью дальной, сердце лечит, правит душу колокольный звон Пасхальный! * * * Пыльный воздух недвижен в дряхлеющем доме, глохнет снулое время в застывших часах. Хорошо бы припомнить в посмертной истоме эти блёклые дни, эти ночи впотьмах. ...И, себя навсегда средь людей затая, не спеша никуда, разочти что осталось: лишь немногих страниц невесомая малость, лишь к себе самому предзакатная жалость, лишь постылые стены чужого жилья. Далеко протянулась голгофа твоя! Одиночеству вторит судьбы твоей слепок. Сирых Русских стихов обрывается вязь. И по ним проходя, улыбнись напоследок, никого не виня — и на жизнь не сердясь...