Опубликовано в журнале Континент, номер 103, 2000
Тебе, с кем я блуждаю
во времени и пространстве
Шевелил ли нам волосы ветер дальних странствий? Шевелил. Пел ли нам песню весёлый ветер? Пел. Звал ли ты меня в даль светлую? Звал. Мы только поженились, ноги были резвыми, а песни манящими: “Нам нет преград ни в море, ни на суше…”, “…и мелькают города и страны, параллели и меридианы…”. Ну страны, положим, не мелькали, но нам вполне хватало городов и весей. Набив рюкзак тушёнкой, сгущёнкой и сухарями, мы отправлялись в дорогу. Ехали в плацкартном вагоне на верхней полке. Лёжа на животе, смотрели в окно. В нос набивались пыль и копоть. В вагоне стойко пахло туалетом, в котором денно и нощно качалась вода (вода ли?). Она была на полу, в раковине и даже на полочке под зеркалом. За каждым, выходящим из туалета, долго тянулся влажный след. Но это не портило нам ни настроения, ни аппетита, который рос по мере удаления от постоянного места жительства. Куда мы ехали? Куда-нибудь туда. К примеру, на Мещёру. Почему на Мещёру? Потому что о ней необычайно ярко написал Паустовский, чем, говорят, сослужил этим краям дурную службу.
Хотя поезд нас нисколько не утомлял, выйти из него и отправиться куда глаза глядят было ох как приятно. Если бы только не рюкзаки, которые превращали нас в тупо передвигающее ноги и мечтающее о привале вьючное животное. Когда мы присели отдохнуть в какой-то деревушке, к нам подошла крохотная бабуля в ослепительно белой косынке и, примостившись рядом, угостила пучком молодой морковки. Пока мы ее грызли, бабуля смотрела на нас ласково и жалостливо. “ А я в окно глянула — вижу бредут сердешные, под мешками гнутся. И кто вас гонит с таким грузом-то? Что за Ирод проклятый?”
В самом начале 60-х Мещёра казалась местом тихим и даже патриархальным. Как-то раз, проходя мимо избы, мы услышали монотонный скрип и заунывное пение. Заглянув в окно, увидели как молодая женщина, напевая колыбельную, раскачивает висящую под потолком люльку. Видели мы и старуху, которая пряла на старинной прялке. А однажды попали на хутор, где жил молодой пасечник с женой и сопливым мальцом. Пасечник усадил нас за стол, принёс тазы с разными сортами мёда и не отпускал, пока мы всё не перепробовали. Ночевали мы в просторной комнате на полу. Постелив под себя палатку, залезли в спальные мешки и приготовились спать. Но не тут-то было. Едва наступила тишина, как вся комната наполнилась шуршанием и шорохом. Изба оказалась густо населённой. Жили в ней мыши и тараканы, которые определённо были рады свежим людям. Пугались они только тогда, когда мы направляли на них луч фонарика. Но, ненадолго исчезнув, возвращались и с новыми силами принимались за дело: сновали в головах, в ногах, ползали по палатке, норовя залезть в спальник. Когда наутро хозяин опять принёс тазы с мёдом, мы с вожделением подумали о хранящейся в рюкзаке тушёнке и сказали, что теперь угощать будем мы. Хозяин подвёл нас к сложенной во дворе печке, и мы принялись за дело. В какой-то момент, оглянувшись, обнаружили, что за нами внимательно следят два рогатых существа — бык и корова. Но если бык, пытаясь сохранить своё мужское достоинство, вёл себя так, будто ему совсем неважно, что там кипит и булькает, то бесстыжая корова, неистово мыча, лезла мордой прямо в котелок.
Однако в домах мы ночевали редко. Чаще в лесу или на реке. “ Есть речка по имени Пра,/ Там стелется дым от костра…”, — охваченная романтическим порывом, записывала я в свой блокнот. Однажды утром, выйдя из палатки, мы увидели… Но в том-то и дело, что ничего мы не увидели, кроме накрывшего реку и окрестности густого белого тумана. Всё отсырело. Даже не пытаясь развести костёр, мы снялись с места и побрели в тумане. Совсем рядом лаяли собаки, переругивались рыбаки, но всё закрывала молочная пелена. А была ли Мещёра, ночёвка у реки, болото, где мы перепрыгивали с кочки на кочку, чтоб в конце пути обнаружить, что рядом идёт нормальная просёлочная дорога, бабуля с морковкой, сельпо, в котором пахло свежим хлебом, резиной да бензином? Вот, однако, куда завёл меня туман, какие элегические ноты он извлёк из меня. И в самом деле, что остаётся в памяти от всех этих путешествий? Туман, один туман да кое-какие детали.
Следующим летом ты снова позвал меня в даль светлую. Такую светлую, что светлей не бывает. Мы отправились на Белое море. Причём в самый разгар белых ночей. (А, может, это я, прочитав северные рассказы Юрия Казакова, позвала тебя в даль светлую.) Мы доехали до Архангельска, про который местные жители шутили “треска, доска, тоска”, остановились на ночь в плавучей гостинице на причале, и тут я заболела. Войдя в крохотный гостиничный номер, почувствовала, что не стою на ногах. Только этого не хватало — в чужом городе, в самом начале пути. “Меня качает”, — сообщила я. “Меня тоже”, — признался ты. Значит, и ты болен. И тут нас обоих сильно качнуло. Мы глянули в окно и увидели за окном воду. Господи, да мы ж в плавучей гостинице, под нами плещется Северная Двина — вот нас и качает. Слава Богу, мы здоровы и завтра поплывём дальше, к самому Белому морю.
“Пароход, он белеет на просторе — пароход”. На просторе белел целый теплоход — огромный и величественный. К тому же полупустой. Пассажиров — раз, два и обчёлся. Мы облазали его сверху донизу. Впрочем, плавание на теплоходе помню смутно. Зато во всех подробностях помню спуск по трапу в карбас (так местные называли баркас), который подплыл к теплоходу, чтоб забрать пассажиров. В тот день штормило. Мы долго следили с палубы, как карбас то исчезал в волнах, то появлялся. Наконец он остановился (если считать остановкой постоянную болтанку), с теплохода спустили трап и объявили, что можно выходить. Трап мотало во все стороны. Единственно куда он не попадал, это в карбас. Его держали сверху, ловили снизу, но волны и ветер делали с ним, что хотели. Тот самый весёлый ветер, который пропел нам песню, позвав в дорогу. Что ж, спускаться, так спускаться. Только страх мог заставить меня ринуться вперёд и ступить на трап первой. Хоть в воду, хоть в лодку, но лишь бы поскорее. Ждать не было сил. Волны шумели, люди кричали, трап мотало, кто-то протягивал мне руку, за которую я уцепилась, плохо понимая, что происходит. Всё. Вроде бы я в лодке. “Садись, садись”, — кричали мне, указывая на скамейку, но я плюхнулась на дно карбаса. Чем ниже, тем лучше — не видно волн. Если я была первой, то ты шёл последним, пропустив впереди себя всех, кому не терпелось попасть в лодку. Наконец несколькими рывками завели мотор и поплыли к берегу. Теплоход проводил нас низким прощальным гудком. Однако до берега мы не доплыли — был отлив. Мужчины вынесли на берег детей и женщин. “Здесь есть опасные места, — говорили нам, — после отлива песок вязкий. Засосать может”. — “А как узнать, где вязко?” — “Да разве объяснишь? Мы-то знаем, чутьё у нас. И то, бывает, попадаемся”.
Посёлок, в который мы прибыли, назывался Майда. В Койду мы приехали позже. Наши попутчики пригласили нас к себе на ночёвку. Угощали рыбой — варёной, жареной, солёной, в том числе и сёмгой, которую, как нам объяснили, ловить после испытаний на Новой Земле было строго запрещено. Ели все из одной миски руками. Постелили нам на печке, но не спалось. Мешали свет и духота. На следующий день нас отвели к старикам, у которых была пустая комната на втором этаже. Оттуда открывался дивный вид: мшистое поле да небо. И больше ничего. “На приполярном белом свете / Белы ночами кочки мхов. / Опять не сплю до самых третьих / Горластых самых петухов…”/ Стойкое романтическое настроение диктовало множество стихотворных строк. Завидую самой себе: как дышалось, как писалось, как не спалось! Не так, как сейчас — тяжело и безрадостно, — а совсем по-другому — легко и тревожно, в ожидании стихов и всяческой новизны. Новизна была всюду. Завтра за морошкой идём с двумя бабулями. “Ходи, девка, ходи”, — звали они нас, когда мы отставали. К мужику, старухе, ребенку — ко всем здесь обращались “девка”. “Ходи, девка, поспевай”. С кочки на кочку, с кочки на кочку и полная банка морошки — “…И перед нею на колени / В тепло и влагу мшистых кочек. / Да будет на зиму варенье, / Чтоб коротать длинноты ночи”. “КушайТЕ, — угощали нас всюду, — кушайТЕ”, — говорили с ударением на последнем слоге. И подставляли рыбу, варенец с коричневой пенкой, морошку или сваренную в печи рассыпчатую кашу. В соседней деревне Жуковка жили всего две старухи. Одной дома не было, а другая пригласила нас в избу и, приподняв кружевную покрышку, долго демонстрировала все свои перины да одеяла. И того и другого было в избытке. Вдоволь нахваставшись, она позвала нас к столу, налила чаю и, приговаривая певучее “кушайТЕ”, смотрела, как мы прихлёбываем пустой чай.
“Море смеялось”, — писал классик. У него смеялось море Чёрное, а у нас Белое. Положишь на песок свои вещи, пойдёшь плавать, оглянешься, а на берегу нет ничего. Куда всё подевалось? Да вон оно, плывёт. Вон полотенце, вон одёжки. Вода пришла. Здесь ведь приливы и отливы. Забыла разве? Беги, лови своё добро.
Когда это было — в первое наше северное путешествие или во второе, — не помню. Да и неважно. Помню, что долго шла по пустынному берегу и вдруг увидела влажное бревно с вырезанными на нём тремя буквами. Нет, не с теми, о которых вы подумали. На бревне аршинными буквами было вырезано слово “РАЙ”. Да, это был рай. Особенно для тех, кто приехал в самое светлое время года, чтоб, побродив да поглядев, в то же светлое время и уехать. Правда, уехать оказалось не так-то просто. У моря погоды, а значит, и теплохода пришлось ждать трое суток. Но что за беда? Спешить было некуда. Мы даже решили на обратном пути попробовать наняться на работу. Нам посоветовали добраться до поселка Каменка в устье реки Мезени, где есть большая лесобиржа и всегда нужны люди. Начальник долго обнюхивал наши паспорта, удивляясь тому, что у нас чудные да к тому же разные фамилии, но на работу взял. Какую работу выполнял ты — не помню. Мне велели перетаскивать и складывать штабелями ровные дивно пахнущие свежей древесиной доски. Я работала на некоторой высоте. Что подо мной было? Возможно, всё те же доски. Помню, что однажды, задумавшись и заглядевшись на реку, я чуть не рухнула вниз. “Куда, девка!” — крикнули над ухом, хватая за плечо.
В самом деле, куда? Куда опять влечет нас неведомая сила? Dahin, dahin, туда… То в Башкирию, где столько земляники, что можно собирать её, лежа на животе и лениво переползая с места на место. То на Оку, где, заночевав в лесу, мы проснулись от истошного визга электрической пилы и дикого хруста. Оказалось, совсем рядом рухнуло огромное спиленное дерево. То в Эстонию, где, набредя на брошенный хутор, мы увидели в окно висящие на вешалке старые плащи, куртки, шапки и стоящие под ними отжившие свой срок сапоги и туфли. А может, хозяева ещё собирались за ними вернуться? Во всяком случае, дом был заперт, но сарай открыт, и дверь сарая тоскливо и жалобно скрипела. Ночью над нашей палаткой с диким граем летало вороньё, шумели на ветру деревья и безостановочно скрипели ворота сарая. Прислушиваясь к этим ночным звукам, я вспомнила брошенные в пустом доме вещи и поняла, что это привидения, которые, снявшись с места, бродят где-то рядом. Недаром всё вокруг шуршит, шелестит, шепчется и вздыхает. Не в силах выдержать охвативший меня ужас, я уже готова была разбудить тебя, как вдруг ты громко и с большим воодушевлением запел “Добровольческий марш” Петра Старчика на стихи Марины Цветаевой “И марш вперёд, уже трубят поход…”. Присмотревшись, я увидела, что ты крепко спишь и будить тебя не имеет смысла. Оставалось воспитывать волю и ждать утра.
Была ещё Волга, где вечерами так приятно наблюдать с высокого берега за разноцветными огнями проплывающих мимо катеров и так неприятно беседовать с подвыпившими парнями, которые, завидев костёр, непременно подходили и принимались весьма нагло разглядывать двух москвичей и особенно молодую москвичку, не то евреечку, не то армяночку.
А может, махнуть на Алтай? Но почему на Алтай? Ведь я боюсь высоты и не люблю горы. Решено: Алтай. Когда вся наша компания вышла из поезда Москва — Барнаул, лил дождь, который не прекращался целых две недели. Это было настоящее стихийное бедствие. Обезумевшие реки с диким грохотом несли свои мутные воды. Штампы, сплошные штампы. Ну как ещё описать бешеный Чулышман, над которым мы шли по склону холма. То есть шли все, кроме меня. Я ползла на полусогнутых. Кто-то нёс мой рюкзак, кто-то крепко держал за руку. Кто-то проводил со мной на ходу психотерапевтический сеанс. Спасибо всем, не давшим мне пропасть в трудную минуту. Однако алтайское путешествие почти целиком состояло из подобных минут. Разверзлись хляби земные и небесные. Вода была всюду — сверху и снизу. Горы походили на тучи, тучи на горы. Реку мы узнавали по грохоту. Однажды, подойдя к притоку Чулышмана, через который нам надлежало переправиться, мы увидели жуткую сцену: пастухи и присланный им в помощь милиционер пытались перегнать на другой берег стадо яков. Бедных животных, не желающих лезть в ревущие, клокочущие воды, загоняли туда силой. На них орали, их били кнутом, в них швыряли камни. Они пытались убежать, но их ловили и гнали в реку. До сих пор не могу забыть огромные полные тоски и ужаса глаза беспомощных яков, которых стремительно уносила река. Только у молодых и крепких хватало сил бороться со стихией. Остальные были обречены. Милиционер объяснил нам, что начальство, учтя обстоятельства, спустило им некую процентную норму. Так что потери запланированы.
Переправившись на другой берег, мы, конечно же, снова оказались под дождём и по щиколотку в воде. Хлюпая давно промокшими сапогами, добрели до одинокой избы и попросились погреться. Лучше бы мы этого не делали. Нет ничего хуже, чем после тепла и уюта, тарелки манной каши с малиновым вареньем и двух стаканов горячего чая снова влезать в мокрые сапоги и пускаться в путь, не сулящий радости. “А не рвануть ли нам во Фрунзе? — предложил кто-то из нашей команды. — Там, говорят, жара сорок градусов”. Прекрасная идея. Пожалуй, так мы и поступим. Хорошенького помаленечку. Но нам не удалось осуществить свой дерзкий план. Выйдя утром из палатки, мы чуть не упали от неожиданности: в чистом небе светило солнце. Это было 16-го августа, в твой день рождения. Мы развели гигантский костер, сварили огромную кастрюлю киселя из брикетов и подарили тебе букет полевых цветов. Нет ничего глупее, чем дарить цветы в чистом поле. Но что поделаешь, если ничего, кроме бутылки вина, у нас для подарка не было.
Именинное настроение, возникшее по причине хорошей погоды и твоего дня рождения, не покидало нас ни на следующий день, ни через день. Оно не покинуло бы нас и дальше, если бы не случайно подслушанный на почте междугородний разговор с Москвой. Почта находилась в живописном окружённом горами посёлке, куда мы зашли, чтоб пополнить свои запасы и отправить весточки в Москву. Выглядела почта совсем по-домашнему — светёлка с чисто вымытыми полами и тюлевыми занавесками на окнах. Переступив порог, мы увидели румяную девушку, которая выполняла все функции сразу: продавала почтовые принадлежности, принимала телеграммы и служила телефонисткой. Мы попытались купить у неё открытки, но поняли, что она нас в упор не видит, прислушиваясь к хриплому мужскому голосу, доносившемуся из телефонной будки. Оглянувшись, мы увидели молодых ребят, с которыми три недели назад садились в поезд Москва — Барнаул. Тогда их было пятеро. Сейчас трое. Двое, как мы поняли из телефонного разговора, утонули, когда перевернулся плот, на котором они пытались сплавиться по бешеному Чулышману. Об этом сбивчиво, с дрожью в голосе говорил кому-то (родителям погибших? Своим близким? Друзьям?) низкорослый паренёк — тот, что тогда на платформе поразил меня своей причудливой тирольского вида шляпой с пером. Серые, осунувшиеся, заросшие густой щетиной лица ребят, их воспалённо-красные глаза и страшная новость, которую выкрикивал по телефону один из них, абсолютно не вязались с безмятежно ясным днём, тишиной посёлка и тюлевыми занавесками на окнах. Прислушиваясь к разговору, я снова вспомнила ревущую реку и полные тоски глаза гибнущих яков.
Снова туман. Но уже не мещёрский, а соловецкий. Он настиг нас на реке на полпути к Анзерам — заповедному острову, куда диких туристов старались не пускать. В обход всех правил нам удалось договориться с местными рыбаками, чтоб они ночью перевезли нас — человек пятнадцать дикарей — на остров в своей моторке. Мужики были в сильном подпитии, но трезвых не нашлось. К тому же путь предстоял недолгий и хорошо им знакомый. Однако на середине пути случилось непредвиденное: на море спустился туман да к тому же заглох мотор. “Всё. Приехали”, — сообщил один из наших проводников в наступившей тишине. “А бензин?” — поинтересовался кто-то. “Нет бензина. Не взяли”. — “Что же делать?” — “Что делать — грести. Но теперь дольше будет”. Рыбаки налегли на вёсла. “Давай, молодёжь, запевай, а то больно тихо стало”. Кто-то из пассажиров затянул “Дубинушку”. Но набиравшая силу песня была прервана лаконичным и уже знакомым: “Всё. Приехали”. — “А теперь что?” — “Как что — туман. Суши вёсла. Всё равно ни хера не видно”. Мужики завели между собой тихую ленивую беседу: “Вот так Федора прошлый год унесло, помнишь?” — “Ага”. — “Тоже туман накрыл, и всё. Вроде близко, а ни х.. не видать”. — “А ракетница?” — спросил один. “Что — ракетница? Может, забыл, а может, отсырела”, — отозвался другой. “А мы взяли?” — “Я не брал. А ты?” — “Да на кой она мне. Я её отродясь не беру”. Мы напряжённо прислушивались к беседе. “Что теперь будет?” — робко спросил кто-то из пассажиров. “Что будет? Унесёт в открытое море и с концами”. — “Как это — с концами?” — переспросила я, вцепившись в скамейку. “Ну, может, о валуны разобьёт. Здесь же валуны кругом — не подберёшься. Есть только одно место, где подплыть можно. Да поди — найди его в тумане. Вот прошлый год Федька…”. Меня била мелкая дрожь. И куда нас, дураков, занесло? Дома сын маленький. Разве мы имеем право пропасть в открытом море или разбиться о валуны? “Есть у кого-нибудь поблизости карта?” — спросил ты. Нашли карту и компас. Ты сел за руль, кто-то взялся за весла, и лодка поплыла в неизвестность. “Господи, наставь на путь истинный, помоги нам выбраться. Я больше никогда…”, — мысленно молилась я, не зная, что пообещать. И вдруг резкий толчок. У меня упало сердце. Но, увидев просветленные лица проводников, я мгновенно поняла — остров. Вот когда до меня дошёл истинный смысл ликующего вопля мореплавателей, о которых я так любила читать в детстве: “ЗЕМЛЯ-Я-Я!”. “Земля, земля”, — твердила я, ступая на скользкие мшистые камни. Сам остров, прогулки по нему, скит, путь обратно — всё сегодня покрыто туманом. Зато я с редкой ясностью помню туман, закрывший от нас Анзеры, бессрочное пребывание в лодке с заглохшим мотором, пугающую тишину, эсхатологическую беседу пьяненьких мужичков, свой ужас, надежду, молитву и наконец внезапный толчок и береговые камни, которые хотелось целовать и поливать счастливыми слезами.
Куда теперь? Пожалуй, в Закарпатье. Ведь именно там я испытала особенно острое чувство восторга от пребывания в новых, доселе неведомых краях, казавшихся нам почти заграницей: шикарный, хоть и не очень ухоженный Львов, напоминающий старого, обнищавшего, но всё ещё гордого аристократа; тесные, средневековые, весьма живописные, игрушечные города Мукачев, Ужгород, Хуст; окруженная зелёными горами турбаза в Ясенях, где весёлый инструктор каждое утро будил постояльцев одной и той же песней: “Ой, Маричка, чичери, чичери, чичери, расчеши мя кучери, кучери, кучери…”. Но главное горы, которые, в отличие от суровых и сумрачных алтайских, ласкали взгляд зелёными склонами, ублажали слух звуками пастушьей длиннющей трубы марицы и перезвоном овечьих колокольчиков, угощали белым и нежным овечьим сыром, звали остаться, рухнуть в траву и всё забыть. Правда, не всегда они были столь уж гостеприимны. Однажды мы долго не могли выбраться из зарослей колючего, исколовшего нам ноги можжевельника, встречи с которым я тем не менее была очень рада, поскольку незадолго перед этим впервые прочла строки Заболоцкого: “Можжевеловый куст, можжевеловый куст,/ Остывающий лепет изменчивых уст,/ Лёгкий лепет, едва отдающий смолой,/ Проколовший меня смертоносной иглой!” Цитируя эту строфу, я тотчас же вспомнила строки другого поэта: “Пой о том, как ты земную / Боль, и соль, и желчь пила, / Как входила в плоть живую/ Смертоносная игла”. Почему — игла, да еще смертоносная? Потому, наверное, что поэт жаждет остроты чувств, предельного, даже запредельного их проявления. А запредельное всегда за пределами жизни. Ведь недаром говорят: “умереть от счастья, умирать со смеху, устать смертельно”. Не смертоносная игла страшит поэта, а её отсутствие. Нечувствительность, тупое безразличие — вот, где таится погибель его. “Ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тёпл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих”, — сказано в Библии.
Перемещаясь в пространстве, мы неизбежно перемещаемся во времени. И со временем теряем охоту перемещаться в пространстве, поскольку внешние перемены сулят новизну лишь до тех пор, пока её сулит странствие по ВНУТРЕННЕЙ территории, пока внутри тебя остаётся неисследованное пространство, некая целина, которую тебе ещё предстоит возделать. Едва ты теряешь это чувство, никакой ветер дальних странствий тебе не поможет и покажется, что “Всё туман. Бреду в тумане я / Скуки и непонимания”. Это уже не мещёрский туман и не соловецкий, обещающий просвет и ясность, а совсем другой — тяжкий и бессрочный. И ветер не столько поёт, сколько воет по всем тем, кого он же и унёс невесть куда. Скорее всего туда, где протекает Лета с вечно стелющимся над ней туманом.
“Мрачно, мрачно”, — как говорил один мой знакомый. Неужели всё это писалось ради столь безутешного вывода? Да нет. (Замечательный ответ, который, наверное, возможен только в русском языке; во всяком случае в английском существует либо yes, либо no). Писалось это, во-первых, по причине, сформулированной Маяковским: “Я в долгу перед бродвейской лампионией, перед вами — багдадские небеса,/ Перед Красной Армией, перед вишнями Японии,/ Перед всем, про что не успел написать”. А во-вторых, потому что, пока пишу, внутри меня звучит “надежды маленький оркестрик”, исполняющий некую еле слышную мелодию под условным названием “Ещё не вечер”. Вот так топчешься-топчешься на давно опостылевшем пятачке, в который превратилось твоё внутреннее пространство, и вдруг… резкий толчок и ликующий крик (чей? Мой, наверное, а то чей же?): “Земля”. И не просто земля, а “Supernova. Terra incognita”. Господи, прости мне эту корысть и помоги, если можешь.
Лето 1999