Роман-завязка?
Опубликовано в журнале Континент, номер 99, 1999
что они не могут ковырять в носу!”
Вдалеке от людей
— Похоже на то, — он улыбнулся; рафинадные зубы под черными усиками, черные глаза; рекламное дитя Закавказья. – А Ваши люди? Если они перестарались?
— И не сказали мне?
— Ну, знаете, докладывать о мокром деле какому-то фрайеру…Вы же не бригадир, Вы только наняли…Во всяком случае, если это и не Вы, снять с себя подозрение Вы можете, только отыскав настоящего убийцу.
— Но я и не собираюсь ничего с себя снимать, чего не надевал!
— Придется, дорогой мой, — улыбка его стала уже не как сахар, но как сахар, растопленный и сгущенный затем в сироп, — придется, если хотите жить.И жить как человек.
2. Другое начало. “Дядя Резник! – сказала 14-летняя Марина Резник из Кишинева, входя в комнату соседа по хайму Леонида Резника, бывшего доцента Магнитогорского университета, урожденного винничанина, ныне проживающего у нас в Аугсбурге, столице Баварской Швабии, с молодой женой, уроженкой города Гомеля, и двумя девочками-однояйцевыми близнецами. – Дядя Резник…”Такое начало мне нравится больше. Оно неплохо маскирует истинную неблаговидную цель автора, заменяя форсированное сюжетообразование неспешностью хода нагруженной многими смыслами русско-украинско-молдавской телеги с прицепом, катящей по немецкому автобану. Да и меня, сказать честно, прямо восхищает предыдущий абзац, и плотный, и рыхлый сразу, неудержимо расползающийся во все любезные возможному читателю-пере-писателю смысловые стороны: этнографические, географические, биологические, вероятностные – всякие. Восхищает без тени самолюбования: он, сукин сын, сделал это без меня – мне нужно было только написать “дядя Резник”, чтобы текст сам вывел дальнейшее из себя.”Смерть автору!” – сказал автор, не в силах отделаться от остаточного обаяния вчерашних властителей умов, — и даже ожил от ужаса при неподдельной попытке самоубийства.
Могу ли также позволить себе предложить пытливым читателям самим определить, какое из двух слов “Резник” выступает в качестве денотата, а какое — в качестве денотанта? Просто до смерти хочется знать; а самому мне эта задача не по плечу.Зато я знаю, что именно сказала Марина Владимиру. Но не скажу. И не потому, почему можно подумать. И не наоборот, как вы уже подумали. А потому, что был у нас в школе учитель математики, который страшно не любил, когда очередной футбольный комментатор объявлял: “Счет не открыт.0 — 0”. “Как это счет не открыт? — возмущался он. — Счет как раз открыт: 0 – 0!”
Счет открыт – всё по нолям. Приступим к делу. В Баварии есть король.Этот король – я, Людвиг 0. Король не по крови, по духу.
3. Запоздалая интродукция. Каждое утро, в 5 часов затемно они уже едут в 4 ряда, под окном моим они уже едут — на бывший завод аугсбуржца Рудольфа Дизеля, ныне “МАН Роланд”, и на бывший завод не менее именитого Вилли Мессершмита, ныне “Даймлер-Бенц Аэроспэйс”, неподалеку от меня, и на наш лучший в Европе мусороперерабатывающий завод, на пивоварни “Ригеле” и “Хазенброй”, и в Ингольштадт на заводы “Ауди”, и в Мюнхен, и если бы под Мюнхеном, в чистеньком, приятном, некогда именитом местечке Дахау, их ждала хотя бы такая работа, как лет 55-60 назад, когда дел там обслуживающему персоналу хватало, они, возможно – почему нет, здесь уважают всякий труд — ездили бы и туда точно так же бодро, но сейчас там работы нет, там только живут и на работу ездят не в Дахау, а из Дахау. В катализированных автомобилях, не отравляющих дыхания, по дорогам, вдоль которых по обочинам в ноябре цветут розы, в ласковых автобусах “Мерседес”, в трамвае номер 4 под моим окном, которого не слышно, ни окна,само собой, ни трамвая, которого не слышно! — под блистающую змею рельсов предусмотрительно подложена резина…Славные у меня земляки, и славна наша Бавария, её же краше нет в мире. И принадлежит она мне. Потому что весь могучий народ ее работает на меня, как работал когда-то на моих предшественников, на самого знаменитого их них (да, печально, печально знаменитого) — Людвига II. Династия Виттельсбахов правила Баварией с 1180 по 1918 годы зримо – с помощью дебелой, отучневшей силы и денег. Я, Людвиг О Благодарный, правлю ею незримо с 1996 года — с помощью одной лишь чистой благодарности. Скажут, Людвиг имел все, а я ничего не имею. Пусть говорят. Высокое тождество всего и ничего обеспечивается теми, кто работает, чтобы ты жил, удобряет тебя, чтобы ты одобрил их. И совсем не важно, знают ли они, кому служат. Важно, что только я даю высокий смысл их деятельности. Потому, что они лишь дают мне блага; я же – дарю им Благо. Когда все они спят между одним напряженным трудовым днем и другим, не сплю во всей стране я один – и до утра, что бы ни делал, возношу о них свое благодарение. Никто, кроме меня, не сделает для них главного: по-настоящему не скажет: спаси-бо. Не пожелает им, на полном выдохе души — спасения.Людвиг обладал всем золотом баварской короны и строил замки в горах и на озерах. Я не имею ничего, кроме социальной хильфе, которую — я жду, жду! — со дня на день урежут, по разным сведениям, на 20 или 25% из-за моего асоциального поведения – ибо что же может быть более асоциальным, чем принципиально сидеть на социальной хильфе? Но не обладая ничем, я тем самым обладаю Ничем – и строю свои замки не на песке гор и озер, а на твердой почве Ничего, помещая их в центр поистине необозримого – коли незримого – Ничто-ж-ного пространства. Сейчас кое-кто пытается доказать, что Людвиг безумен не был. Предупреждаю: напрасно, господа писаки. Жалкие бумагомаратели! Я понимаю: каждый, кто умеет, хочет зарабатывать деньги пером, а не канаву копать за 2300 брутто (сказать вам, сколько это будет нетто? не могу сказать, это зависит от класса лонштойеркарты; в любом случае немного вы получите на руки). Но сам я абсолютно точно знаю: самый знаменитый из моих предшественников, Людвиг II Отто Фридрих Вильгельм из пфальцско-баварской династии Виттельсбахов, сын короля Максимилиана и внук короля Людвига I, был безумен. Доказать? Да ради Бога. Далеко ходить незачем. Перед вами два самых знаменитых его замка: Нойшванштайн и Херренкимзее. Последний является точной копией Версаля, Людвиг повелел его на полном серьезе передрать один в один. Первый тоже на тяжеловесном немецком серьезе, без тени стилизационной иронии, пытается увести нас в неприступный средневековый замок в горах – в те времена, когда уже были на вооружении тяжелые гаубицы, и вообще, объявив короля безумным и низложив, увезти его под домашний арест именно из только что отстроенного Нойшванштайна, где бедняга прожил лишь 9 дней, не составило большого труда. Неужели не ясно из характера действий человека, знающего одной лишь думы власть: как удвоить пространство и время? как растянуть их, вставить в Германию Францию, в Х1Х век – ХУ111 илиХ11? и провиснуть в люльке растянутых и переплетенных времен, остановив движение жизни к смерти?– ужели же не ясно, что человек этот, без устали клонирующий себя в дубликатах безразмерного пространства-времени, в 40 лет воображающий себя то Зигфридом, то Лоэнгрином, то рыцарем Тристаном – сумасшедший? Но это довод для внешних, я же и так знаю Людвига, как родного отца. Я чувствую в себе его кровь. Дело в том, что я сам — сумасшедший. Нормальный человек на моем месте никак не оказался бы на моем месте.
Можно жить, работать можно дружно.
Только вот поэтов, к сожаленью, нету.
Впрочем, может быть, поэтов и не нужно.И не нужно…И – не нужно.
Я поэт. Этим и неинтересен. Об этом и не пишу.
Генуг, мой друг, генуг…
Человек, осенним утром убирающий листья на Кёнигсплац при помощи трубы-ветродуя, пылесоса-наоборот, сдувающего листья в аккуратный стог; монахиня лет 85-87, с ветерком катящая в гору на велосипеде; клуб алкашей у маленького зупермаркта “Норма” напротив Дворца Юстиции, уличный клуб, где загадочная душа немецкого алкоголика рождает совершенно барочные с точки зрения алкоголика русского комбинации пива и травяного ликера в 40-граммовых бутылочках или того же пива и 200-граммовых бутылочек дешевого немецкого шампанского–зекта; зеленая трава под снежком в январе; турчанки в униформенных платках за рулем „БМВ“; + 13 в феврале и за ними вдруг – 2 со снегом в середине апреля; сухо-приличная седая фрау в очках, полчаса изучающая в книжном магазине иллюстрации к “Кама сутре”; молодая католичка, в поисках истинного мистического благочестия посещающая синагогу; турецкие свадьбы – автомобильный эскорт с воздушными шарами, радостными криками и оглушающими гудками по всему пути, превращающие на три минуты чинную столицу баварской Швабии в галдящий Истанбулград; огромные клубничные плантации по окраинам города, где желающий, включая и обеспеченную публику (ибо в странной этой стране и обеспеченный человек не гнушается тем, чтобы видеть на столе своем отборные плоды труда своих рук), в июньско-июльский сезон собирает сам себе потребное количество клубники, идя вдоль грядок, усыпанных соломкой (чтобы клубника — и собирающие ее — под дождем не месили грязь; ах, мама, мама, почему не пришло тебе такое в голову, когда у тебя еще была дача?), взвешивает затем у учтивого хозяина и покупает по самой необременитаельной цене, съевши до того, по ходу сбора урожая, сколько влезло бесплатно; Нордфридхоф – Северное кладбище в самом старом и ныне бедняцком районе Оберхаузена, заботами работников и родных превращенное едва ли не в ботанический сад с прудом в белых нимфеях из пластмассы, но совсем как живые, рядом с кладбищенской церковью, Нордфридхоф, место моих частых созерцаний и редких вдохновений – вот, как заметила бы в своем дневнике придворная японка времен упадка правления рода Фудзивара, лет этак за 100 до начала 40-летнего периода Гэмпей, вот одиннадцать интересных вещей.
А что, интересно, интересно немцу? А ему интересно понять, что делают здесь пачки людей в возрасте, с семьями и с высшим образованием, предполагающим высокий общественный статус, странных людей, въехавших в страну по линии еврейской эмиграции, но почему-то не ходящих в синагогу.Что ищут они в стране далекой, задыхающейся от своих безработных, чего ради кинули все, чем жив человек, в краю родном?Не могли же эти очень взрослые люди подумать, будто им в чужой стране предложат работу по специальности – врачами, инженерами, музыковедами, биологами.Эти места здесь с кровью отвоевывают у жизни люди с в о и – собственно л ю д и , с проверенной репутацией и квалификацией, умеющие войти в офис, сказать пару слов без акцента, пожать руку с требуемой крепостью пожатия, улыбнуться в полную силу здоровозубой улыбки и посмотреть в глаза работодателя всею безбоязненной душой.О чем думали э т и , в свои 40-50 едучи в страну, где 40-летним быть непросто: зарплата молодого работника и работника с большой выслугой лет в своей области – это две разных зарплаты, поэтому 40-летний немец двумя руками держится за место, зная — вылети он, на новое место по его профилю, когда полно молодых конкурентов, работодателю его брать невыгодно? Немцы спрашивают об этом удивительных русских, а те сами себе удивляются.
Аккомпанемент. — Зачем мы приехали в эту дыру? Грузчиками в мебельном гешефте корячиться? Нет, скажите, почему доцент университетской кафедры физики твердого тела должен идти в грузчики в какой-нибудь “Хесс”?Морд-твою-ять!..— Что Вам сказать, Лёня? Я, например, знал, что делал.Стихи писать можно где угодно, а тут хоть с голоду подохнуть не дадут.
— Вот интересно, почему все здесь: с голоду,с голоду…Я лично дома не голодал. Мне на еду хватало. Я лично там был человеком.— Тогда другое дело. Ученому с положением, доценту кафедры…как ее…твердого тела ехать сюда, конечно, нет смысла. Мое лично тело в последнее время было скорее газообразным. А если Вы не голодали, Вам хватало…
— Да, но хватало-то только – на еду…
— Давайте не будем себе врать.Кто сюда едет сегодня?Опущенная интеллигенция – и всякая срань. К какому из двух стратов предпочитаете быть причисленным? — Вы заметили – в каждой второй флюхтлинговой семье жена русская или хохлушка. Причем не только в интеллигентных семьях, но и в простых. Причем в 8 случаях из 10 она-то и является инициатором еврейской эмиграции. С хохлушками все просто, как дверь – на незалiжной жрать нечего стало. А русская… Я как думаю? Сидит себе такая девушка в каком-нибудь Краматорске или Нижнем Тагиле, в рабочем квартале величиной ровно с город, кругом одно свинство, на танцплощадке пьянь всякая лезет тискать. Кроме танцплощадки — никаких развлечений. Подруги замуж выйдут, говорят – еще скучней стало, придет с работы , дерябнет с устатку – ему даже уж и не до тисканья, а на танцплощадку замужняя не пойдешь. А она чего-то ждет, она такая одна тут романтическая девушка. И пока собой она еще ничего, может еще ждать. Ждет-пождет — и тут появляется кто? нормальный еврей. Не из крупных: крупный в таком квартале что потерял? Средний такой еврей со средним образованием. Знаете такие семьи: старший брат – доктор наук, средний – зубной протезист, а младший вовсе дурак; но это по сравнению с братьями, а для нее он — особенный. Во-первых, не пьет. То есть пьет, но не как лошадь. Во-вторых, не тискает в подъезде, а любит какое-то серьезное развитие событий. Потому что ему нравится себя уважать. То есть он д р у — г о й — и связывается в ее душе с целым кругом представлений о каком-то вообще другом, интересном мире. И вот она выходит замуж за этого экзотического человека – и ждет дальнейшей экзотики. Что он ей еще покажет? А он ей ничего больше не показывает: нечего. Ведь он-то только этого и хотел: жениться как человек, на привлекательной девушке, не — наделать зачем-то сдуру детей и знать не хотеть куда их деть, а сознательно создать семью и обеспечить потомство. Как маленький, но серьезный человек, при небольшом, но серьезном деле. А ей неймется. Она думает: чего ради? Что такого интересного-особенного он-таки может, ради чего она ждала его и не далась, или там далась, но не в жены, Пете или Васе? А — заграницу вывезти! И там он развернется- раскрутится как здесь, только т а м , на то же он и еврей.И она мылит ему голову, проедает плешь и-таки срывает его с насиженного места продавца в отделе электроники или снабженца – и выпихивает их всех с детьми и вещами сюда. И первое время у нее глазенки горят, а потом она видит – он не фурычит, тут чтобы встроиться, надо по-другому видеть, чем там, а он, повторяю, человек маленький, он умеет только то, что умеет, а оно здесь не нужно, и он киснет, а она, бедняга, видя, что накормить он ее может только в “Норме”, “Алди” или “Лидле”, а обуть только в “Дайхмане” – ведь она уже и думать забыла, как на первых порах отъедалась деликатесами из “Нормы” и обувалась в шикарном “Дайхмане”, она уж себя сравнивает с немкой, закупающейся в “Тенгельмане”,а одевающейся в “Пике и Клоппенбурге” — начинает опять проедать ему плешь: зачем уехали от такого хлебного дела, как электроника, и там остались все подружки… Дальше не знаю, как у них будет, поживу – увижу. Возможны варианты. Не она рубит окно в Европу, а он. Допустим, он коммерческий директор небольшего предприятия. Но – п о к а т и л о , и вот небольшое дело принесло большие деньги. А потом унесло. Шли деньжата косяком в одну сторону – пошли в другую. Он должен – ему должны? не разберешь. Но он – крайний. И вскорости ему светит пуля в затылок или продажа всего за долги, а дальше, если не хватит расплатиться, опять пуля. Или он должен з а к а з а т ь, а ему не на что. И он оттягивает этот финал, как может, а сам в скором темпе собирает манатки. И вот они здесь. При этом она едет без разговоров, она думает – он и здесь будет коммерческим директором, на то он и еврей.А дальше – по первому типу. При этом она, заюшка, не вникала и не хотела, как это они там жили-могли и детей в английскую школу водили.Она видит только: там они были люди, а здесь должны учить немецкий язык. И она, заинька, начинает ему мылить голову: зачем уехали от такого хлебного дела, как отдел электроники, и почто оставила я подруг? И невдомек ей, зайчишке, что такое расстрельные дела по-новорусски. И ее, зайку, можно понять. Он же для нее не мужик как мужик, а таинственный еврей: как взрослый для ребенка – что с ним может сделаться?
— Еще один кандидат наук из Харькова, блин. Я бы их убивал, блин, этих кандидатов наук из Харькова.— Что за кровожадность?
— Да потому, что это только говорится: еврей–ученый-кандидат наук. Понимающий человек соображает себе: кандидат наук из Харькова – это, блин, тот же хохол “с лычкой”. Я ничего не хочу сказать – хохлы пусть будут, если они уже есть, но — не хохлы с лычкой!
— Что это значит?
— Если бы Вы родились в Харькове, то и объяснять, блин, не надо было бы.
Интересен всегда другой, не я. И всегда из любви к самому себе. Сам себе человек мучительно скучен, единственный его шанс хоть как-то стать себе интересным – это посмотреться в зеркало другого. Я перехожу немецкий сложный перекресток на красный свет, если не вижу потока машин, машинально: Москва выучила меня тому, что не сигнал светофора, а единственно моя глазастость и реакция гарантируют безопасность. Но как только десяток туземцев, доселе столь же машинально стоявших перед пустой дорогой в ожидании зеленого света, трогается вслед за мной, как овцы, которым не хватало пастыря, вожака, гения-нарушителя, я выхожу из автоматизма самочувствования и остро понимаю не только – до чего же они неподлинны, но и – до чего же я недоделан. И вот почему я здесь. Да, почему? Что я здесь делаю, хотел бы кто-то во мне знать. Но кто? Кому из десятка моих внутренних идиотов опять понадобилось узнать то, чего лучше не знать вовсе? Доказательством последнего является то, что Господь сделал это знание, как ни бейся, невозможным – и уж наверное не напрасно.5. Меня находят.
Когда он позвонил, я еще не понял, что он и есть…даже не кто-то, а что-то, чего я так давно жду. Один из нас(моих внутренних идиотов) затеял эту историю с переездом, чтобы что-то произошло.И ничего не происходило.День за днем, так же, как в России я плохо ел, плохо пил, скучал, закономерно впадал в депрессию, случайно выходил из нее, в Германии я хорошо (по былым своим российским представлениям) ел, недурно пил, скучал, тосковал, ездил по доступным в смысле расстояния, а значит цены европейским городам (уже настолько привычным, что, скатав в Страсбург, не хочешь в Реймс, увидев Вену, ровно дышишь, не повидав Лондон – всюду по-своему красиво и всюду всего-навсего красиво и всего-навсего по-своему), возвращался домой к близким – но ничего не происходило. Происходило только то страшное и неинтересное, страшно неинтересное, что финансовый узел на шее семьи, доселе напоминавший о себе, но висевший свободно, начал неумолимо затягиваться. Между тем, если ты внезапно, резко ломаешь линию своей судьбы, врубаешься в ее массив, то со стороны ее, доселе самой определявшей твое поведение, подгонявшей тебя под свой размер и фасон, казалось бы, неизбежен отзыв на названный тобою пароль, выкинутое ею в ответ на твое хамство резкое коленце. Но не происходило ничего, то есть ничего т а к о г о .И однако, когда он позвонил, я не удивился, что незнакомый человек из Москвы заехал в Аугсбург со странной целью — повидать меня. Почему? Я не понял, но предпочувствовал: оно.
— Извините, — раздался в трубке чарующий кавказский тенор, отсылающий в те легендарные времена, когда, если верить моему отцу, въезжающего в волжский город Куйбышев в открытом белом автомобиле Рашида Бейбутова забросали цветами многочисленные поклонники, — Меня зовут Мухтар. Ваш телефон мне дали Ваши друзья (он назвал одну из немногих сигналящих во мне фамилий). Я тут по делам неподалеку, в Мюнхене, и сейчас хочу отдохнуть. Мне говорили, что в настоящий момент Вы неплотно заняты.
— Допустим… Но чем могу служить?
— Видите ли, я довольно странный…м-м…бизнесмен. Люди моего профиля предпочитают в качестве отдыха горные лыжи или злачные места. Казино, ночные клубы… Представляете, я думаю.
— Понаслышке. Хотел бы представлять лучше – хотя бы из литературных соображений.
— Ну разве что. А так – фуфло фуфлом. Либо тратишь деньги на очередную шалаву, похожую на шалаву и ни на кого больше, кроме другой шалавы, либо одним дурацким вращением колеса приобретаешь кучу не заработанных денег. Очень противное ощущение – держать в руках кучу не заработанных денег. А?
— Кому как. Еще противнее, по-моему, зарабатывать их, по 8 часов в день клея коробки в Леххаузене. И если бы – кучу денег, а то ведь только кучу коробок…
— Почему именно коробки?
— Или кладбище пуцать. Социальные работы. 80 часов в месяц, по 3 марки в час, символически, но приучает к правильному поведению. Остальное социаламт добивает до минимума.Казалось бы, все путем. Я свои назидательные 3 месяца на кладбище отбыл, и скажу – где-где, а уж на смиренном фридхофе работа именно в том и состоит, чтобы не бить лежачих там.Для нашего брата, само собой. Полил цветочки — пауза, смел веточки — перекур. Нам же не доверят такое серьезное дело, как рыть могилу немецкому человеку.
А кому доверят? Только немцу?
Ну прям. Немец, если он не дипломированный алкоголик, так низко не опустится. Копать – это ненемецкий вид работ.
Кто же тогда роет могилы? Турки, босна, итальянцы?
Эка разбежались. Они разве аккуратно выроют.
Но кто тогда?
Неужели не ясно? Подсказываю: вы имеете дело с Германией.
Сдаюсь.
Экскаватор, selbstverstдndlich. Будут здесь рыть вручную! Кто в экскаваторе сидит, не скажу, я его не видел. А вот уже утрамбовывают могилку изнутри турки и поляки, которые на фесте. Могут и русского взять на фест, если он себя покажет… не как я. Я вообще-то ненарочно, просто руки-крюки. Не дал Бог таланта, а то бы пристроился, как некоторые – и чаевых от родственников покойниковых имел бы – в количестве, как говаривал один бывший полковник, небольшом, но достаточном, чтобы согреться… Словом, они мне там, на погосте, говорили: ты лучше сиди и кури, только не порти нам игры и старайся начальству глаза не мозолить, сиди в сторонке, а мы сами поработаем. Я и говорил до 1-го января сего года, что жаловаться грех, не все коту масленица, когда дорогу осилит идущий, тем более, если он в гору не пойдет. Но положение на западном фронте стремительно ухудшается. Нас было 800 по актам синагоги, когда я приехал, а теперь – 1800. Кладбища нами переполнены. Посылают пуцать швимбады и стадионы, а там не скроешься от начальственного ока. Или треклятые коробки. К тому же им уже мало от нас 80 часов в месяц. Цайтарбайт отныне не канает. Буквально — гейт нихт! Отработал 3 месяца на социале – а там – иди давай на рихтигеарбайт… Они создали арбайтсгруппу, и та медленно, но верно выдавливает на те же коробки, но на полные 160 часов в месяц.Чтобы ты не просто демонстрировал социальный тип поведения, но ассоциировался. Вкалывал, как все.
Но не снимут же Вас с социальной помощи, если Вы откажетесь?
Совсем не снимут. Но если буду вредничать, они имеют право прибегнуть к высшей мере социальной защиты – урезать пособие за плохое поведение сначала на 20, а не поможет – на 50%. И они это сделают, будьте уверены.
Но как можно в социальной стране, где никто не имеет права умереть с голоду, урезать соцминимум, если это с о ц м и н и м у м ? Концы с концами не сводятся.
Стремление до конца свести концы с концами – признак сумасшествия. А немцы не сумасшедшие. Это только иногда так кажется, а как до денег дойдет…
— Ну, хорошо. В самом худшем случае — что Вы, в конце концов, имеете против того, чтобы вкалывать, как все?И против коробок? Мне в Штатах говорили, что многие их поэты работали в банках и страховых обществах. Причем начинали с клерков, а заканчивал кое-кто директором.— Ну, если Вам не жалко денег дискутировать по междугороднему…Чтобы не тянуть резину: другой вид человека.Чем собака не волк?Только одним – она не волк. Она хочет домой, а волку дом – лес. Загадок мироздания много, отгадок — ни одной. Элиот или Стефенс без вреда для своей поэтической конституции 8 часов в день с полной выкладкой, аккуратно – не то бы их уволили, это дважды два! — перекладывали и заполняли бумажки, а Пушкин и прикомандированный к Воронцову — тем бы такие условия! — чувствовал : он им не кенар! он поэт! и если чего не отчебучит, то прям сейчас же, не сходя с места, перестанет быть способным к исполнению поэтических обязанностей. А если бы ему – нормированный рабочий день? то есть — от и до? в отделении Дрезднер или Дойче Банк, или Нюрнбергер Лебенсферзихерунгс АГ? Это же и есть – посадят на цепь дурака! Но Вы высоко хватили – банк! страховая компания! это деньгами пахнет, это для белого человека! Вот бы этого Элиота да к нам, на картонную фабрику в Леххаузене, коробки клеить, шлёп да шлёп – сутки прочь… Вы думаете, у нас случайно клеят коробки в дурдомах и трудгруппах при психдиспансерах?Только психам не грозит рехнуться, продуцируя коробки при русской ментальности.
— А поэты – не психи?
— Возможно. Но это такие ненормальные психи, которые могут рехнуться по второму разу. Не исключено, что при этом они станут нормальными людьми. Не исключено, что они станут психами в квадрате. Но в любом случае они перестанут быть собой. То есть поэтами.
Возражаю. Если поэт боится перестать быть собой, он вообще не имеет отношения к истине, а значит, он не поэт.
Класс… Кто Вы, говорите, по профессии?
Бизнесмен. А по натуре — турист. Для меня отдых – когда меня по новым местам водят, рассказывают. Жалею, что кончил только психфак МГУ, надо бы еще искусствоведческий… Ну хорошо, но Вы могли бы попробовать разыграть собственную козырную карту. Конечно, на стихах много не заработаешь, но если с толком подойти, что-то из них выжать можно. Имя, престиж. Как москвич и бывший гуманитарий скажу — у Вас есть какое-то имя.
Угу… Какое-то есть… Вспомнить бы только, какое.
Кто мешает? Найти адреса известных славистов и переводчиков здесь, по-моему…
Да-да. Проще пареной репы. Но! “Серьезная” литература здесь – епархия серьезных людей. Университетских интеллектуалов. А те должны сначала понять, в чем примочка феньки фишки. Как ларчик открывается. В чем твое новое слово? Чужой язык – это очень скучно. Когда не понимаешь дыхание чужих слов, ждешь только к о н с т р у к т и в н о н о в о г о слова. Ждешь ч у ж о г о с в о е г о . Понятно-непонятного. Что делать, если не я изобрел писать строчки на отдельных карточках или – “видеомы” типа: “Мани – нема”?
Не нравятся?
Глупый какой-то разговор. Нравится – не нравится… ХХ же век: нет единого критерия качества. Дело хозяйское. И это — хорошо. Нашел человек способ словами зарабатывать деньги, изобрел поэтическое эсперанто – ну, не честь ему, так хвала. Остроумие – такой же талант, как любой другой. Я бы тоже хотел стихами зарабатывать, да не выходит.
А что у Вас выходит?
Да только сами стихи. Когда выходят.
Что значит – выходят?
Ну, как? Подставляешь, значит, себя – и ждешь, когда шарахнет.
Что значит — подставляешь? Куда?
Да не — куда, а — в каком качестве. В качестве поля взаимодействия двух полюсов – логики смысла и логики языка. Что тут объяснять, когда все уже сказано. И ждешь разряда. Шарахнуло – значит вышло. Сидишь записываешь. Нет – сиди жди еще неделю. Месяц. Полгода.
Подставляетесь, значит?
Не без того.
Разрушительно понимаете свое дело, должен сказать. Саморазрушительно.
Другого не дано.
Ладно… Какой Вы поэт, не мое дело. Но я слышал, Вы хороший экскурсовод.
— Это было давно и неправда.
— Не скромничайте, талант не пропьешь (знал он, что бьет в болевую точку, .или просто балагурил?). Словом, я бы Вас нанял на пару дней как гида. За ценой не постою. Если это не уронит Вашего достоинства.
— У социального минималиста нет достоинства. Уже мой сынок, неполных 12-и лет, говорит в наших, прошу простить, Спорах о Человеке: “А по-моему, состоявшийся человек – это человек, у которого есть состояние”. Что знаю – расскажу, как умею. Но на уровень прошу не жаловаться – я распрактикован, не в тонусе. К тому же Вы не даете времени на подготовку.
— Не даю. Вы уже на работе. Завтра утром я у Вас по адресу… (он назвал мой точный адрес).
— Адрес Вам тоже дали мои друзья?!
— Арбайтер не задает вопросов арбайтсгэберу. Но я Вам отвечу. Потом. Если еще будут вопросы.
6. Чего же ты хочешь?
Есть сто причин; любая имеет место. Спросите у меня вы и, прикинув, что вас устроит, к а к о й “я” вызову у вас понимание – я назову требуемую.Хотел ли я дать детям европейское образование? А как же.
Хотел ли спасти старшего от армии? А то.
Может быть, я устал искать грошовые случайные заработки?Неужели нет.
Не хотел ли заполучить европейский паспорт, чтобы без унижений и не дороже денег поездить по миру? А вы как думали.
А не обрыдла ли мне противоестественная московская смесь шикарной тусовки и беспросветной нищеты? Не захотелось ли чего-то менее искусственного вроде однообразной, но достойной бедности? Именно-именно; вы, как всегда, правы.
Или я просто последовал старому правилу преферансистов: “Если игра долго не идет – надо сменить колоду”? Не без того.
Вот сколько “вас” будет спрашивать – столько причин и назову. Если захочу понравиться. В противном случае я буду неискренен. Ведь это только думают, что когда мы хотим понравиться, то лицемерим. Напротив, я только с тем и искренен, кто мне приятен и в ком я инстинктивно хочу вызвать ответную приязнь – единственным способом, которым ее можно вызвать (а можно и не вызвать, а оттолкнуть; тут всегда риск, но в другом случае просто нет шанса – неискренность всегда слышна и всегда противна). Другое дело, что я имею право из многих своих искренностей или комбинаций искренностей выбрать наиболее ситуативно эффективную – и этим правом правомерно правлю. Странно было бы, если бы я рассказывал приятной женщине, приглашенной мною в ресторан (ну, это уже из прошлой…или будущей жизни…но допустим), что женщина за соседним столиком вообще-то нравится мне не меньше, но случай познакомиться выпал так, а не иначе – и в принципе у меня нет причин расстраиваться, шило стоит мыла…Нет, разумеется, я буду с возможной пылкостью объяснять своей спутнице, чем она и именно она меня привлекла – и кто скажет, что я неискренен? Не привлекла бы – не приглашал.
Но заглянув з а свою подлую искренность, туда, где — н а с а м о м д е л е (вообще-то у человека в душе поставлен надежный предохранитель, оберегающий его от опасного и малоприятного заглядывания куда не надо, но у некоторых от долгого разгильдяйства предохранитель летит), я (мы, идиоты, составляющие меня) понимаю: на самом деле я покинул родную сторонку…нет, ну конечно, и по всему названному, и еще по одной причине, которая вот-вот выяснится… но.может быть, еще и по причине, не лежащей на поверхности и совсем не делающей мне чести, даже не являюющейчя простительной, симпатичной слабостью. Я здесь, может быть, из чисто эгоистического желания познать себя-из-другого. Потому что нельзя познать себя-из-себя. Я должен быть собой, но я должен отделиться от себя, чтобы себя — увидеть.
Пуститься на такую авантюру, как переезд в другую страну, даже не другой город, а другую страну, даже не другую страну, а страну Германию — это вам не каталонское побережье, где только сдают апартаменты, а на полученные деньги ночь за полночь пьют вино и закусывают ракушками, — я сам видел и все скажу! — и даже не в Германию, а на ее консервативный и чудаковатый Юг (чужая чудаковатость далеко не всегда бывает столь мила, как чудаковатость Паганеля), в особую землю Байерн, имея более сорока лет за плечами, двадцать лет дисциплины неработанья по 8 часов в день, отсутствие какой бы то ни было полезной специальности и способности ей обучиться, семью, которую надо тянуть и тянуть годами, пока хотя бы старший (о младшей страшно и подумать) не станет взрослым самостоятельным человеком, — сделать это из столь пубертатных побуждений, как склонность к самопознанию, может только безумец и притом безумец социально опасный – коль скоро семья есть микросоциум. Но поскольку такой я себе не нравился, а главное – не мог уговорить под такую закусь близких поехать со мной, я без труда, то есть опять же совершенно искренно вытащил на свет Божий самые весомые аргументы, возвысившие самый безответственный авантюризм, осложненный к тому же желанием самооправданья, до экзистенциального выбора в пограничной ситуации. “Ты думаешь, где-нибудь еще, кроме России, русский поэт может чувствовать себя в своей тарелке? И если уж я тем не менее с полной ответственностью, сообразив все наши обстоятельства, говорю – ехать надо, значит – есть такое слово “надо”!” Это был мощный аргумент. Таран. И вот уже больше года мы в Германии.
Цурюк,мой друг,цурюк…7. Поэтапно.
Перелет Москва – Мюнхен. Поездом в Нюрнберг через лучшие европейские поля как заяц-гурман. Нюрнбергский распределитель для въезжающих в Баварию переселенцев и иммигрантов, имеющих право на въезд – две 14-этажные башни “Грюндиг”. Двадцать лет назад это слово – один из символов свободы как свободы слова в полный голос — материализовалось в приемнике на кухне, по которому я ловил “Свободу” сквозь бешеную дворняжью брехню спецпомех. Сейчас, на своем аутентичном месте, оно воплотилось в страшноватую пересылку c блоками комнат, которые следовало бы назвать камерами, если бы не отсутствие глазка в двери. “Я тут не останусь! летим назад!” – вскричала жена, только войдя в наш блок-кассету №204 размерами, думаю, 2,5 на 4, с двумя двухъярусными кроватями-нарами на нас четверых и компактным рукомойником, какие ставят в наших спальных вагонах на международных направлениях.Тут было все для жизни – стол, три стула, остальное на этаже, спортивная площадка, аккуратный ряд веревок для сушки белья во дворе, экуменическая церковь (безупречно корректный, но взвешенный подход к религиозным потребностям приезжающих – не обязательным, но возможным и положенным по смете – здраво говорил хозяевам, что единая коммунальная церковь – и соответственно один общий священник — стопроцентно заменит несколько изолированных), куда хаживал только я, да и то оглядеться из любопытства, — все для жизни, но в самый здешний воздух, не намеренно, а как-то сама собой, по привычке, ощутимо примешалась ароматическая добавка местной выделки – легкая отдушка Аушвица. “Ахтунг!Ахтунг!” (братцы, други, отцы и учители, мог ли я подумать, что классика и впрямь вечножива, что услышу легендарную эту команду в свой адрес?), – раздавалось по этажам ровно в 5 утра; и знакомый до боли по сотням фильмов лающий голос живьем вещал, какие семьи сегодня должны, не задерживая людопроизводства, срочно, но организованно двигать к выходу с вещами:очередной автобус поношенных, б/у человеческих судеб развозили по сданным, обреченным баварским городам. “Да брось ты, это дня на два-три, им нет расчета выдавать лишний день четверым по 20 марок на рыло. Определят на место – и на вылет, не успеешь суточные пропить”. “Угу. Я как-то тоже сказала одной старой монахине что-то в этом роде: де, согласно Григорию Нисскому, после некоторого количества, условно говоря, лет вечности очистительного огня адских мук спасутся все – так что горе не беда.А она мне: “Там, детка, так страшно, что я там минуты быть не хочу!”.В холле нашей башни творился какой-то немытый сюрреализм: то и дело вновь прибывающие люди с красными широкими лицами в турецкой коже и китайских спортивных шароварах вводили под руки отъявленно деревенских русских старух в оренбургских серых платках, таких же кофтах и светло-карих чулках в резиночку, те ковыляли к окошку регистративно-информационной службы – и внезапно начинали чесать со служащим по-немецки. Это ошарашивало. Во дворе было ветрено, как-то по-своему, не не по-московски, но по-немецки серо, меж аккуратных серых построек, на ровно скошенной мураве, хотя рядом стояли скамейки, сидела кружком на корточках группа краснолицых дюжих мужчин и покуривала в кулаки с тем сосредоточенным отношением к делу, с каким знающие люди учили меня в прекраснодушной юности насасывать косяк анаши, особенно же “пяточку”.Откуда они здесь, удивился я, кто они; куда они едут?Я должен был поинтересоваться раньше, еще дома, в какую русскоязычную среду я собираюсь привезти детей, пока они не станут немецкоязычными.Тогда я мог бы своевременно узнать много полезного о шпэтаусзидлерах, называемых в здешней диаспоре “казахдойчами”, “казахами”, но я не сделал этого, будучи ленив и нелюбопытен, как настоящий русский.А ведь въехал в страну как приличный человек: как еврей. Реклама кондомов на трамвайной остановке: велосипед, у которого в качестве колес два неиспользованных презерватива. Над ним надпись : “Собираешься в велосипедный тур?” Под ним: “Возьми с собой”. Сбоку: “Не давай СПИДу никаких шансов”.А моему старшему 9.Каждый раз, когда еду вместе с ним в трамвае, боюсь – вот сейчас он обратит внимание и спросит: что это?как это нужно понимать?
8. Характер гостя вырисовывается. Да, город просто набит всякими древностями и раритетами.Как, говорите, он назывался при римлянах?Аугуста Винделикум. Или Винделикорум, если Вам так больше нравится. В честь божественного Августа, принцепса, считавшего необходимым иметь принципы. Особенно если не имеешь их.
Что можно сказать? Разумный человек. Люблю разумных людей…И Дом в Аугсбурге жутко интересный, — Мухтар задумчиво жевал жаренную в кунжутном фритюре и политую полупрозрачным, цвета сливового варенья, кисло-сладким соусом гигантскую креветку. — Китайская кухня вывозного массового стандарта у приличного человека может вызвать только изжогу.Может быть, у себя дома…глазированный поросенок…а в общем, даже не в джентльменском импортном наборе все эти акульи плавники и ласточкины гнезда… Кстати, знаете, что это значит? – он показал рукой на большой аквариум с золотыми рыбками в цетре зала.
Золотые рыбки?Понятия не имею.
Мне говорили, это означает, что ресторан – из международной сети взятых под “крышу” китайской мафией. И будто бы количество рыбок в аквариуме говорит о степени защиты. Ступени мафиозной иерархии.
Ух ты. Пойдемте посчитаем.
Да бросьте. На качестве кухни это все вряд ли отражается. И вообще за что купил – за то и продаю.
Значит, в вашем мире тоже… простите…
Ничего, я не обидчив. Говорите, не бойтесь.
В вашем мире тоже ничего друг о друге не знают наверняка?
Смешной Вы. Да кто ж в этом мире вообще что-нибудь знает точно? Я как-то встретил знакомого, который информирует агенство Си-Эн-Эн в Москве, а также договаривается о времени встреч с ними в российских правительственных кругах. Казалось бы. Да? Так вот, ему позарез нужно было какую-нибудь новую информацию продать, а другую – проверить; и он спросил, н е с л ы — ш а л ли я чего-нибудь интересного, чего он не слышал, и правда ли, что… уж не помню что. Он!У меня! я кто? а он — профессиональный высокооплачиваемый информатор! А Вы говорите – знать навер… Но возвращаясь к серьезному делу: кухня. Я именно люблю почему-то всяческую китайскую бурду, мешанину, их кисло-сладкий соус…У меня с детства какой-то перверсивный вкус: вместо того, чтобы ценить свою азербайджанскую, по сути иранскую кухню, одну из самых тонких и притом имперски роскошных кухонь мира, я как-то глупо обрусел в кулинарном отношении – люблю гречневую кашу, да еще по-детски с сахарным песочком.Вообще кулинария – интересная область психологии и даже антропологии. Не находите?
— Почему? Нахожу. Я, например, как еврей, понятное дело не симпатизирую антисемитам. Но в гастрономическом отношении обнаруживаю в себе глубинные антисемитские корни: до тошноты не выношу фаршированную рыбу, тертую морковь и свеклу, форшмак, мясо с черносливом, всякие кнейдлах, все это молотое, как бы до меня кем-то пережеванное…Вот бы где, при корнях, порыться в своих архетипах. В душе уважающего себя еврея обязательно найдется юнговаТень антисемита… Только я бы не стал на Вашем месте задирать нос перед русской кухней – с точки зрения размаха, амплитуды имперского синтеза, если уж это ценить, ей нет равных в мире. А Дом у нас и впрямь всем домам Дом. Я сам не ожидал. В искусствоведческие антологии-хрестоматии он, в отличие от кельнского Дома или фрайбургского Мюнстера, не занесен. Сколько упреков я слышал некогда на кухнях всея Москвы со стороны православствующих искусствоведов 80-х в сторону смысла романики: “Небо давит землю”, – и готики: “прелестные”, иллюзорно-ложные архитектурные формы: камень-де, забыв, что он камень, вместо того, чтобы выявлять свою недобрую тяжесть, честную тектонику несущих-несомых, горделиво, псевдо-христиански устремляется вверх, и тэдэ, — и все, главное, вроде бы по смыслу. А в живь попадешь…
Вот у нас в Аугсбурге строится собор, строится, прошу заметить, с конца 10-го по 15-й век, причем зримо – готика прямо на пополаме въезжает в романику, так что собор раздвигается как безразмерный ботинок, да тут еще 17 век вставляет сбоку кассету цветной барочной капеллы – и все живет, друг другу не мешая, стильное серое под-утро транс-европейского средневековья и безвкусная, но сердечная домашняя кухня марципанового немецкого барокко. Именно что никто не давит, ни небо, ни земля — и никакой гордыни кёльнского Дома или ульмского Мюнстера, башни невысоки, не в них и дело, и крест-то на одной как-то по-русски-деревенски покосился, и галка-то на нем сидит, никакого каменного ажура, “французской манеры” – а есть только длиннющий и на ходу, по потребности, все время еще удлиняющий сам себя корабль, затяжное плавание по морю житейскому – и смерть, как старый капитан, правит к воскресению по звезде на Востоке…
— Да, не без вдохновенья… Нет, серьезно, мне нравится, как Вы работаете. И Бодлером хорошо заполировали.
— Заявляю видершпрух. Я не полировщик действительности. И не виноват, что на работе остаюсь тем же и чувствую так же, как чувствую вообще. И не виноват, что Цветаева, идучи по следам и мотивам Бодлера, ненароком облегчила мне работу по формулированию собственных чувств. Поэзия, коль уж на то пошло, вообще если для чего и нужна пользователю, так это — чтобы облегчить ему работу по переживанию жизни, но облегчить парадоксально: не упрощая, а усложняя ее. Бремя ее – пусть она не идет в сравнение с Тем, Кто сказал эти слова о себе – благо, и иго ее легко.
— Тоже неплохо…Скажите, — он выпил глоток вонючей рисовой водки; в окружении запахов соевого соуса, жженого сахара, перечной пасты и кунжутного масла отчетливый запах денатурата преображался в необходимый компонент увлекательной, пока не переешь жирного, ароматической гаммы, — скажите, а что Вы чувствовали, когда узнали, что Ваши люди убили Акопа?
Аккомпанемент.
— Сегодня фрау Боненбергер на уроке говорит: нацисты – это которые кричат: “Германия – для немцев, ей своих девать некуда, долой турок, боснийцев и евреев!” Тут Доминик Шиллер, буддист, вскакивает и орет: “Я – нацист!” А я вскакиваю и в ответ: “А я тогда – еврей!” И давай друг друга мочить. А она нам – сесть на место и писать штрафарбайт. А А-Лон, китаец, поднимает палец и спрашивает: “А кто такие евреи?”. Фрау Боненбергер показывает на меня и говорит: “Вот он тебе объяснит, он еврей”. А я говорю: “Я не знаю, как это объяснить человеку, который этого не знает”. Тогда она говорит: “Евреи – это такая же вера, как католише или евангелише, но другая. Евреи – такие же, как и мослем, но другие”.
— И все?
— Ну. А чего еще?
9. Окончательное решение еврейского вопроса. Объявляю торжественно: в Германии нет антисемитизма. Я искал его и не нашел. Игнац Бубис, предводитель еврейства Германии, утверждает, что 30% немцев – скрытые антисемиты. Он может говорить, что хочет.На суде, где мое слово будет против его слова, я отвечу смело: куда больший процент мужчин и женщин имеют скрытые, вытесненные эротические влечения разного рода, вплоть до самых неблагообразных. Не более благообразных, чем даже антисемитизм. Опровергнуть это после Фрейда трудно, а учитывая, что влечения эти скрыты от самих их носителей, без того же Фрейда просто невозможно. Ну и что же, мешает мне это уважать хоть кого-нибудь? Мы существенно живем в мире видимостей, и (чтобы не давать работы бритве новоявленного Оккама, не будем множить сущности и вернемся к уже приводившемуся ранее по другому поводу примеру с рестораном) это наша норма – есть вместе и с удовольствием смотреть в красивые глаза нашей привлекательной спутницы, не представляя себе одновременно незримый, но безусловный и малопривлекательный путь, который пища необходимо проделывает по пищеварительному тракту эфирного существа. Зачем? Мы вполне в состоянии не портить себе умозрением удовольствие от жизни в зримом мире прекрасного. Наоборот, именно в силу слабой своей способности прорваться за видимость мы не в состоянии его испортить; так уж мы устроены, к нашему счастью. Поселив меня по одному Ему ведомым соображениям (для меня всегда представлявшим великую загадку) в мире небезотходной жизни, может быть, наполовину состоящей из отбросов и экскрементов, слизи и липкой грязи, причем отнюдь не только материальных, Господь милостиво наделил меня меня неспособностью полного их восприятия. Нечувствием. Ведь я видел, я обонял, например, туалет на Батумском автовокзале (кто там был – вспомнит, а кто вспомнит – тот вздрогнет) – и живу же. По той же причине я благодатно отключен и от внутреннего мира ближнего (за исключением двух-трех самых ближних — а жаль, многим везет от рождения отключиться и от них); для того, чтобы общаться с ним и морально оценивать его, мне целомудренно достаточно его проявлений вовне. Говоря словами умнейшего из немцев, – из уважения к нему на его собственном языке, — ближний интересует меня не как Ding an sich, а как Erscheinung. С этой единственно доступной нормальному человеческому зрению точки зрения сегодняшний немец – никак не антисемит.Ни в коем случае. Он не любит всех иностранцев вообще.
Но опять-таки в скрытой от самого себя форме. Однако, в отличие от гипотетического антисемитизма, AuslдnderhaЯ опознать можно: в одном – и только в одном — случае она все же вылезает на поверхность и дает себя разглядеть: в случае покушения на главную жизненную ценность немца – работу. Тут тебе с полным простодушием, с совершенно святою простотой дадут понять, какая работа только для немцев, какая – и для тебя тоже, а какая – только для тебя; во втором случае (работа для всех) – какую плату в час получит немец, а какую – за такую же работу – ты. В этом смысле еврей, если он не родился в Германии, то есть не-немец, — такой же иностранец ( не человек иностранного происхождения, но человек, не имеющий германского гражданства), как и любой другой.
Во всех остальных смыслах еврей – это Еврей.
То обстоятельство, что всего лишь 50-60 лет назад самые обычные немцы точно так же, как нынче они любят при приеме гостей “гриллен”- гриллить?гриллировать?- различной толщины колбаски, так же точно спокойно — гриллили?гриллировали? — различной толщины людей, и люди эти как назло вечно были евреи, — это своеобразное обстоятельство места и времени до сих пор еще слегка отличает их от соседей, например, англичан или французов, тоже ведь не любивших евреев – с чего бы их любить, собственно? – но не додумавшихся до их гриллирования и не осуществивших свою думу во впечатляющем масштабе, — отличает не только в глазах многих англичан-французов, но и в глазах самих немцев: как-то не по-людски получилось, как выяснилось задним числом. В сущности, они хотели добра, но осуществили его, как почему-то оказалось, в формах слишком новаторских, чтобы быть признанными…И это во времена, когда только новаторство и приветствовалось! и они ли не были достаточно безумны, чтобы не считаться гениальными? откуда же эта двойная мораль в оценке познающих мир – и изменяющих его?.. Так или иначе, уже поколения бывших нибелунгов воспитаны в том смысле, что любовь к евреям и чувство вины перед ними не в последнюю очередь делают немца достойным жителем Европы. А немцы — самая загадочная в мире нация, по крайней мере в одном отношении: воспитанием от нее – почти поголовно, кроме малой горстки маргиналов — планомерно быстро можно добиться всего, даже чтобы она полюбила то, чего терпеть не может. И теперь старшие немцы любят евреев, которых они, возможно, на самом деле (если кто-нибудь скажет мне, наконец, где на самом деле находится это “на самом деле”) вовсе даже не любят. Ведь любовь – зла, а злого в отношении немцев к евреям я ничего, как ни пытался, не увидел.
А молодежь и не знает, кто такие эти евреи. Им, как говорится, все эгаль. Им скучно быть белокурыми бестиями. Им по барабану, что ведущая молодежной телепередачи страшнее атомной войны – была бы только хоть немного не бесцветная. Есть хотя бы четвертушка латиноамериканской крови – уже красна девица. Африканской — звезда. Настоящая, ноздрегубая черная – вообще выше крыши.
Одним словом, когда вас в очередной раз не возьмут на работу, вас не возьмут не как еврея. Вас не возьмут, потому что вы плохо говорите по-немецки. И попробуйте сказать хотя бы самому себе, что это несправедливо. Жаль, меня не будет при вашей попытке не рассмеяться, произнося вслух или про себя: “Я говорю по-немецки хорошо”.
Впрочем, как сказал по другому поводу один немецкоязычный еврей австрийского розлива, живший последние 3 года своей недолгой жизни в уже не австрийской Чехословакии, и э т о т о л ь к о к а ж е т с я . Есть еще множество причин, по которым вас могут не взять на работу. Например, это такая работа, что вы сами сделаете все, чтобы вас на нее не взяли. Самое простое и эффективное в этом случае – при найме на работу написать в анкете в графе “не болеете ли тем-то и тем-то?”: “Болею. И тем, и этим, а также еще…”.
Только не говорите об этом никому из русских. Во-первых, это и так все понимают. А во- вторых, если вы все-таки скажете вслух то, что и так все понимают, кто-нибудь непременно капнет в социаламт – тут вовсю дает себя знать стукаческий элемент. А в социаламте тоже уже год-другой ( раньше какая публика осаждала собес? румыны, боснийцы, турки – ребята простые, небритые, согласные на любую работу, — что согласные? алчущие любого привычного ручного труда, за который заплатят, наконец, не леем, не всякой драхмой или динаром, а немецкой маркой; а теперь? российско-украинские инженеры, врачи, музыканты с высшим образованием, в возрасте, чисто выбритые, одетые лучше, чем пасущие их немецкие чиновники – с чем их едят? куда направить?) как все все понимают, но очень не любят наглецов, которые говорят вслух то, что надо скрывать, как семейный скелет в шкафу.
………………………………………………………………………………………………………………………….
А знаете ли вы, что в семействе Хельмута Коля великая радость: сын его женится на турчанке?
11. Поэтапно. Хотели сразу назад, да куда ты денешься с детьми и вещами. Кто Рубикон перешел, тот и жребий бросил. Забросил, стало быть, куда-то жребий свой, не разыскивать же его теперь по всем сусекам, когда не в газовую камеру гонят, а дают хоть на двухъярусном лежаке отдохнуть, и еще 80 марок в день – на четверых. Это куча денег, с ними можно выйти за огороженное место и ехать гулять в нюрнбергский Альтштадт, а нюрнбергский Альтштадт, доложу я вам, даже в его новодельном виде — красивейший и мощнейший из всех немецких Альтштадтов, и в соборе св.Лоренца – дивной красоты деревянное скульптурное паникадило работы славного мастера Файта Штосса (в польской части бывшей Священной Римской империи Германской нации, в Кракау, где изготовил он свою главную работу – алтарь Марии, именовавшегося Витом Ствошем); и когда вечером на ярмарочной площади загораются огни, подсвечиваются соборы, а ты при деньгах… детям эта сказка нравится. Большим детям тоже. Дети любят сладкое, а большие дети пиво.Так вот там есть такие…такие…глазированные фрукты на палочке, фруктовый шашлык из клубники, киви, винограда и ананаса, залитый леденцом, и если сладкое запивать двойной крепости темным пивом “Сальватор”…Кто говорит, запивать сладости пивом — это не свидетельствует о хорошем вкусе; но все же попытаюсь выкрутиться, прибегнув к корнеблудию: вкус – это прежде всего когда вкусно.В анкете в графе: “Где хотели бы жить?” мы указали:Мюнхен. На следующий день нас отправили в Аугсбург. Серега же Гольдштейн, харьковский ювелир, просил Аугсбург. Дали Мюнхен. Из чего вовсе не следует, что надо просить, чего не хочешь. А если дадут то, что просишь? Чем тогда очистишь совесть?
11. Плюсквамперфект: новые уроки Армении. — Ты согласен, что наши несчастные сбережения нельзя вложить в какую-нибудь “Чару”?— Ну.
— Что “ну”? Ты согласен, что надо их вложить во что-то, обепеченное производством?
— Ну.
— Так вот, я нашла. Люди делают носки и шерстяные колготки и берут деньги под 30% рублевых и 10% долларовых. Месячных.
— Звучит физиологично. К тому же избыточно. И так понятно, что не годовых. И ты готова отдать наши последние деньги?
— Само собой. Иначе завтра у нас не будет никаких.
— Ну, решила – так отдавай. Дело нехитрое. Я-то тебе зачем?У меня строчка не гнется ни в какую…
— Погоди ты со своей строчкой! Я тебе русским языком говорю – завтра нам не хватит на пачку пельменей, не то что на твое гнусное пиво!И это как раз очень хитрое дело – отдать, чтобы
sполучить назад. Ты должен поехать со мной в их цех на Шоссе Энтузиастов и все своим глазом
посмотреть, чтобы на меня потом не жаловаться.
— Да что с меня проку? Что я там смогу увидеть-понять?
— Не прикидывайся. Я тебя вижу насквозь. Ты всю жизнь прикидываешься лопухом-поэтом. Потому что это тебе выгодно. И это стало твоей второй натурой. А сейчас ты должен понять, что это вопрос жизни и смерти, и тебе выгоднее высвободить и задействовать свою первую, еврейскую натуру. Вставай, поехали.
* * *
— Хорошо. Мы все посмотрели. У Вас действительно налаженное предприятие. Вы арендуете помещение в приличном большом ВНИИ. У Вас 30 итальянских и чешских станков. Склад действительно забит чулками-носками. Трудно поверить, что все это ширма. Но если завтра вы разоритесь, Акоп Егишевич?— Завите проста Акоп. Этава не может быть. Мы все время набираем абароты.
— Но все-таки… Завтра форс-мажор. У Вас появились сильные конкуренты. С Вами не расплатились покупатели.
— Пусть папробуют.
— Но представим себе: они попробовали – и вы остались без денег. А с вами и мы. Чем будете расплачиваться?
— Прадам станки. Бальшие доллары стоят. Еле нашел за такую цену. Еще хачу купить.
— А где гарантия, что Вы захотите их продать, чтобы расплатиться с нами?
— Гарантия? Гарантия!.. Га-ран-ти-я – слово чела-века.
* * *
— Ну, что скажешь?По-твоему, это гарантия?— А вот представь себе, по-моему, да. Для восточного человека слово – не пустой звук. К тому же он армянин. Древнейшая христианская цивилизация. Ты Битова читала “Уроки Армении”?
— Да-да-да, уроки Арме…значит, сделаем так: положим часть в рублях, а там понаблюдаем. Если нас не кинут, положим остальное в валюте. Как по-твоему?
— Согласен. И все. И пожалуйста – у меня строчка не гнется…
* * *
Пять месяцев мы исправно получали по 30%. Я перешел с жигулевского пива на “Хамовническое”. На завтрак мы ели не мокрую докторскую колбасу, а бельгийскую ветчину, еще чуть-чуть – и съедобную; ужинали голландским сыром. Жена купила туфли.— Я подсчитал. Если мы вложим наши 4000 гринов, через год мы получим 8800. Через 2 – около 18000. Через 3 – порядка 40000. Через 4 – под 90000. Через 5 — …
— Угу. Записки из хижины “Большое в малом”. Не смеши. Не то, что через 5 – через год тебе никто не даст 120% годовых в валюте. Но на год, возможно, его хватит. И похоже, он честный человек. Всегда на работе, вечно небритый. Помятые “Жигули”. Будем сдавать валюту.
На следующий день мы отнесли наши 4000, нашу бледноизумрудную жизнь, наш хлорофилл, Акоповой жене Гале, работавшей у него бухгалтером, и оформили валютный договор.
Через месяц мы впервые не получили ни копейки в рублях, не говоря о валюте.
— Подождите, пожалуйста, неделю: с нами не расплатились оптовики.
— Придется еще недельку подождать: оптовики на Дальнем Востоке уже собирают деньги.
А в Новокузнецке уже собрали, но трудности с обналичкой.
— Я Вас понимаю, но нужно еще пару недель выдержать. Мы же Вас ни разу не обманывали. И чего Вы волнуетесь – у Вас же по договору идут штрафные санкции 1,5% в день с процентов. Чем дольше мы протянем, тем нам же хуже, а Вам – золотые горы. Какой нам резон Вас дурить?
Действительно – какой? Логично. Месяц-другой я утешался подобными логичными соображениями и подсчитывал, сколько денег получу, когда будут выплачены с каждым днем растущие в силу штрафных санкций деньжищи. Через два месяца логика этих рассуждений по-прежнему оставалась столь же безупречной; но я перестал доверять логике.Точнее, я перестал доверять логике человека, которому перестал доверять. Хотя он по-прежнему ни от кого не скрывался и по-прежнему был не брит. Горел на работе.
Собирательная единогласная экспертиза всех знакомых деловых людей, к которым я обращался за оценкой ситуации:
— С обналичкой бывает и подолгу. Возможно все. Возможно даже, он и не врет. Но вообще, старик, ты нас удивил: почему ты, нас не спрося, вошел в дело к армянам? Кать, ты слышала, он вложил все деньги в армянские дела! Кому же в наше время неизвестно – с армянами дела нельзя иметь ни под каким видом! Ты что, не мог найти хоть кого, хоть даже чечена, пусть даже вьетнамца, ладно даже русского? Но – армяна!..
12. Поэтапно. В 5.30 утра третьего дни пересылки на ледяном плацу нашу партию при помощи матюгальника с уже привычными “ахтунгами” — ко всему-то свободный человек привыкает, подлец, в том числе даже и тот подлец, кто его за это подлецом называет — собрали, погрузили с вещами в автобус и повезли, закидывая по две-три семьи в различные населенные пункты баварского края. Аугсбург был конечным пунктом автобусного маршрута. В 3 часа пополудни нас выгрузили у хайма на Фрозинштрассе (Улице Веселых Замыслов, прошу заметить), одной из красивейших и богатейших улиц города. Наш дом, как и все остальные, был построен в типичном провинциальном югендштиле – благоразумно-чинном и в то же время радостно-цветастом. Единственное, что его отличало снаружи, это обшарпанность и загадочная граффити на русском языке сбоку на фасаде: “Румын – Чмо!” Многие годы я пытался узнать у сведущих людей, кто такой Чмо. Единственный вразумительный ответ гласил: так в армии называют ненавистных москвичей: “Человек Московской области”. На какое-то время я успокоился, но теперь вопрос опять будировался со всей остротой, если только не предположить, что Румын – не румын, а москвич по прозвищу Румын.Семь семей на этаже,пятеро детей, всего девятнадцать человек. Одна ванная с системой нагревания на пять литров – окатишься водой, бывалоча, намылишься, смоешь мыло до половины, тут-то она холодненькая и пойдет, жди, стуча зубами, еще 3 минуты, пока еще 5 литров нагреет, а потом еще постучи зубами, если привык к роскоши дважды мылиться. И два туалета прямо напротив нашей двери.
Что сказать? Разве: большое везение, что нас вселили на последний этаж-мансарду, со скошенными потолками по всему периметру здания; в нижних трех этажах за счет рационального использования площади набиралось еще по комнате с двух сторон – еще человек 5-6.
Аккомпанемент. — Я — Леня Резник, и не для того мотал из Кишинева 3000 километров к западу. чтобы моим соседом по хайму был тоже какой-то Леня Резник!.. — Как, Вы еще не имеете письменного бешайда?А когда у вас термин? Но без термина у социального бератора Вам не видать даже месячного бешайда! Значит, так: Вы должны идти в синагогу к Библеру, он Вам заполнит анкету , договорится по телефону о термине и в назначенное время пойдет с Вами как долметчер.И сразу ставьте антраг на винтеркляйдунг.Что значит – православный христианин? Ира,тут приехал еврей – православный христианин, заметь, из Москвы, прибавь — с женой и двумя детьми, и говорит,что он – поэт! Я тоже пишу стихи и эпиграммы, при этом я могу сделать первоклассную трепанацию черепа, при этом мне в мои 45 ничего не светит – но, заметьте, я приехал не из Москвы, я в своем уме, но, заметьте, херр Библер тоже в своем уме, ему, как и мне, чихать, в своем ли уме Вы – он Вам обязан помогать не по вере, а по паспорту – и за зарплату. Так что двигайте в синагогу – или Вы вдобавок к православию еще и антисемит?ну да, по-христиански Вы должны гнушаться синагогой – но по-христиански ли будет оставить своих ближних без средств?..В любом случае, я думаю, как еврей Вы найдете решение этой апории. Или правильнее – антиномии? Или дихотомии?— Называйте хоть лоботомией, только в печь не кладите.
— Здесь эта фраза звучит зловеще.
— Н-да…И говорите Вы интересно. И операции делаете. И стихи пишете.
— Да. И вот зачем-то здесь…В этой стране три человека в одном – это ни одного человека.
— Я не для того мотал из Кишинева на 3000 верст подальше от Румынии, чтобы немецкому на шпрахкурсе меня учил румын! — Так. В графе “Вероисповедание” пишем, само собой, ортодоксальный иудей? Что? Какой такой ортодоксальный христианин? Это здесь называется “русский ортодокс”. Но тогда что же Вы потеряли в синагоге? Значит, как верить – Вы православный, а как въезд и денежная хильфе – еврей?Неплохо устроились…Я бы таких, как Вы, на понюх не пускал.— Простите, что за тон? Пускаете не Вы, а немцы, которые уничтожали евреев, в частности, моего деда не по религиозному, а по этническому признаку. И пускают теперь они точно так же – что логично…
— Ни хера подобного! Кто там у вас в Москве распускает такие слухи? Идея вторичного заселения Германии немцами возникла в кругах немецкого еврейства, ими продавлена через Бундестаг, и если немцам, зельбстферштэндлихь, чихать на то, какой ты еврей, им достаточно паспорта, то нам это совсем не все равно.Сам я ни в кого не верю, но я борюсь за идею. За настоящего еврея! Гадом буду — это что, в натуре, такое – по переписи в город завезено уже 800, а на деле синагогу посещает 125 стариков, и то им деваться некуда. И тут еще приезжает такой вот м е ш у м е д вроде Вас — это, блин, вообще… Подрывной элемент. Ладно, кончаем треп. Я Вам оформляю документы не как еврей выкресту, а как бывший москвич бывшему москвичу – но прошу как земляка: среди русскоязычных граждан города русским крестом не махать.
Что получается: муж купил духи мне, а стоит надушиться – бесплатно нюхают все. Пара из Украины — муж жене(ласково):— Ты, вонь подрейтузная…
— Ну конечно, для того я и мотал из Кишинева 3000 верст на Запад, чтобы жена на общей кухне готовила селедку под шубой…Ты мне сделай немецкое блюдо!— Какое, Ленечка?
— Ну, настоящее баварское…Ну, вот я видел у знакомых…Ну, в красивой банке.Ну, резаные вареные свиные головы в уксусе…Едритская сила! — По телерекламе: секс по телефону, горячая линия. Так садистки в черной коже с плеткой стоят 2.40 минута, а гэи – всего 80 пфеннигов. Жаль, что я не гэй – экономия втрое.— То есть правильно ли я понял: Вам жаль, что Вы не гэй, а мазохист?
— А что Вас так удивляет? Когда тебя 40 лет мучают – это как-то само собой приходит, как сексуальность к зрелой женщине. Если ее 40 лет не мучить.
— Да нет, ради Бога. Вы же не за мои социальные будете предаваться по коридорному телефону радостям публичного мазохизма. Но вообще, если Вам не хватает активной половой жизни, могу уступить Вам свою очередь пылесосить пол на этаже.
13. Променад.
Ладно, — обаятельней прежнего улыбнулся Мухтар, — пока оставим это, я вижу, Вы еще не готовы к разговору. Взять еще выпить?Честно говоря, мне разонравилось с Вами пить.
Да? Странно, я как-то, наоборот, вошел во вкус. Да и Вам… извините, Вам ведь не скучно?
— Да уж куда увлекательней.
— Вот видите. Но мне надоела неочищенная ханка. Хочется по-московски посидеть во дворе на скамеечке, с пивком.
— Асоциальное поведение. Не штрафуют, но выразительно порицают взглядом.
— Ну, у московских собственная гордость. Давайте займемся умеренно асоциальным поведением. Вы разбираетесь в баварском пиве?Это входит в культурную программу. Выбирайте – и ведите в уютный дворик.
Автоматически, чувствуя, что стальная коронка во рту начинает кислить, я взял в ближайшем магазине пару банок хефе-вайцен “Францисканер” и повел его в Фуггерай.
Интересное. Отдает чем-то…типа гвоздики.
— Местный шпециалитет. Пшенично-дрожжевое, якобы растворяет камни в почках. Якобы от него растут волосы и ногти. Тут его любят даже девушки, хотя на вид оно мутное и толстеют от него катастрофически, — проинформировал я. Я обязан был играть роль платного справочника и играл ее; но уже безо всякой охоты вживаться в роль – и вообще вживаться. В жизнь.— А что за место?..Тут вообще – скамейки есть?
— Походим так. Интереснее мест во всей Европе мало. В смысле смысла истории. Это Фуггерай, первые в мире социальные квартиры. Со своей церковью, больницей, садом, но – в отличие от богадельни — при полном сохранении гражданских и имущественных прав. Начало ХУ1 века. Когда Василия Третьего еще не сменил Иван Четвертый, аугсбуржец Якоб Фуггер, богатейший купец Германии, торговец льном, медью и чем только не торговец, ссужавший деньги Ватикану и кайзеру Священной Римской империи Максимилиану, с согласия и при участии своих братьев Ульриха и Георга, купил тут участок земли и к 1519 году построил здесь целый квартал, 52 дома для неимущих горожан, 106 квартир, город в городе, обнесенный стеной с 4-мя башнями, разбитый на переулочки, где каждый, при условии, что он католик, уроженец Аугсбурга, женат, беден, но человек с безупречной репутацией, мог получить квартиру из 2-3-х комнат. Причем, дабы насельник не чувствовал себя получающим милостыню, с каждой семьи взималась плата. 1 рейнский гульден. В год. И три молитвы о спасении душ застройщиков, братьев Фуггер. Ежедневно.
Рейнский гульден — это что? – оживился Мухтар.
А Бог весть. Знаете присловье: “Вот интересно – жопа есть, а слова “жопа” нет”? Тут как раз наоборот – слово “рейнский гульден” есть, а сам-то гульден – тю-тю. Я выяснил только, что тогда он равнялся 30 маркам. Сейчас, после всех пересчетов и девальваций – 1-й марке 72-м пфеннигам. И так оно и остается, бедняк — при перечисленных условиях – и сейчас может получить тут квартиру. Между тем сейчас, разумеется, подвели все удобства, но плата по-прежнему – 1 рейнский гульден. 1.72 марки в год , — осведомил я в тоне вялотекущей пулеметной очереди. Словно в подтверждение моих слов из оконца второго этажа над нами из-за горшочка герани высунулось седоволосое личико, осеняющее радушной улыбкой нас и свою счастливую, минимально обеспеченную старость.Увидев пивные банки в наших руках, личико поджало губы. – После того, как союзнички одной прекрасной Bombennacht в феврале 44-го долбанули по центру Аугсбурга, пол-Фуггерая лежало в руинах. Так его – заметьте, на деньги рода Фуггеров, они теперь не купцы, а давно уж князья, так на их деньги, ни копейки из госбюджета – уже к 47 году восставили из праха полностью и еще достроили 6 домов. Теперь их 58.
— Н-да… А потолочки низенькие, — сказал он придирчиво,прицельно прищурившись, точно собираясь пойти на побитие рекорда Фуггеров, построив свой Мухтар-рай с потолками не ниже сталинских 3.20-ти.
— Тут есть есть музей фуггерайской жизни ХУ1 века. Я понял по супружеской кровати, что тогдашний человек и впрямь был ниже ростом. Вообще компактнее. В прошлом году в Пражском Граде на Золотой улочке, в тех, кажется, местах, где пражский раввин Леве, ежели не ошибаюсь, сотворил Голема, я говорю жене: “Видишь надпись: “Здесь в 1917 году жил Кафка”? А она мне: “Это чистая бутафория для культурных дурачков вроде тебя. Ты что, не видишь, тут человек нормального роста жить не может”. Я подумал – у нее женский глазомер, а я слеп, как большинство искусствоведов с идейками. А потом прочел, что он-таки снимал эту средневековую нору в 17-м. Конечно, он не был гвардейцем…Да, потолочки низенькие. А синтез общинного и частного – высокий.
— Интересно. Вот Бердяев долдонит и долдонит, в своей манере гвозди словами заколачивать: русские – коммюнотарная нация. А Европа-то коммюнотарна никак не меньше.
Была во всяком случае. “Коммуна”, понятное дело, значит община. И “мир” значит община. И истоки обеих – в первохристианских общинах, коммунах, с общей – правда, добровольно — собственностью. А “коммунион” и вовсе значит — причастие. И поди ж ты, при всем том все поклонники русского “ мира” возглашают, что от самой основы “коммун-” смердит западной заразой. Европейской – с вычеркнутым “оп” в середине — серой. В последнем они, впрочем, правы – первые христиане-коммунары в недискуссионном порядке были евреи.Н-да, тема для любителей лингвистической философии…Только вот какой пустячок: коммуна родилась в городе, чтобы горожан автономизировать от сеньора, а мир – в деревне, чтобы одомашнить мужичка для барина.
Вдруг я испытал в полную, развернутую силу странное ощущение – и сразу почувствовал, что именно оно, только в свернутом виде, не покидало меня с самого начала знакомства с ним. Ничего не было особенного в том, что человек по имени Мухтар выказывал чисто азербайджанскую любезность, чуть ли не услужливую готовность всем своим видом, тоном, улыбкой соглашаться с тобой, идти навстречу собеседнику, даже если он мог и собирался раздавить его как муху. Но почему этот человек, совсем не похожий на меня, говорил, как я? Неотличимо от меня. Опять-таки ничего не было странного, что мы говорили одними словами-смыслами, почерпнутыми из одних и тех же бесед и книг – мы были люди одних и тех же обстоятельств места, времени… разве что разного образа действия. Но и тут незначительное, легкое у начала смещение черт характера и житейских обстоятельств – и через годы, сегодня, он мог бы быть нищим, а я богатым господином, как минимум, полукриминального типа. Все так; но чтобы до такой степени неотличимо… Он говорит, как я, или я – как он? Или в его лице я говорю с самим собой? Или мы эхо друг друга, но если каждый из нас – только эхо, то тогда обоих нас нет? Однако был я иль нет, эхо должно было отзываться, и я (назову кого-то так по привычке) отпасовал быстрее, чем описанное ощущение посетило меня:
— Так в этом вся и штука: попервоначалу надо х о т е т ь автономизироваться. Или быть с о — г л а с н ы м одомашниться, войдя в ряд других домашних животных. Воления разные, только что описываются одним словом. И вот вокруг этого “только” сто лет будет пыль столбом и дым коромыслом. Будут по-русски бряцать словами вокруг ужасного слова, вместо того, чтобы вчувствоваться в разницу воли – и безволия.
— То-то и оно. Здешние ребята задолго до Ленина поняли, что прежде чем как следует объединиться, надо как следует размежеваться. Сначала стать гласным, а потом со-гласиться.
— Ну. Огласить — и согласовать. Но похоже, что в русском языке, а стало быть, и в русской башке сонантная составляющая, хотя численно меньше, но энергетически несравненно сильнее, чем консонантная.Что и приводит к дис-сонансу. А у здешних всяческие диссонантные санации вроде Реформации привели-таки к полному консонансу.
— Будем считать, что я понял Ваш птичий спич (“а будто можно считать иначе;будто ты сам спичуешь не по птичьи, а по-медвежьи; но кто же все-таки, кто-сейчас-говорит?..”) . Будем считать, что Вы нашли объяснение, почему у них даже коммуналки барачного, в сущности, типа, как ваш Фуггерай, изолированные, с цветниками и удобства не во дворе.
— Даже не на этаже…А в общем, все это старо. Скучнее нет, чем все эти разговоры о закатах России и рассветах Европы, а равно и наоборот.
Вы не верите в то, что за Россией будущее?
Ну, это-то как раз неопровержимо вытекает из того, что у нее никогда нет настоящего.
— Однако. Что-то Вы не в духе. Еще пивка, а? для желаемого рывка.
— Да ну его на! А как бы Вы себя чувствовали?Рывка!.. В кои-то веки заедет интеллигентный человек – ты и рад расстараться, ля-ля ему как своему – неважно, за деньги или так погулять — про барокко-ко-ко , а он тебе — дуло к виску!
— Дорогой мой, не надо художественных гипербол. Чувствуется, Вы еще не видели ствола вблизи.
— Хорошо, выражусь по-другому. В Вашем лице за мной по пятам гонится криминальный мир.
— На мой вкус, тоже не так чтобы слишком. Как это лицо может гнаться, да еще по пятам? Но что может понимать азербайджанец в загадках русской речи…— Да мне уж не до… Вы посмотрите на вещи моими глазами! Сначала Ваш Акоп меня разоряет, потом я пытаюсь вернусь свое, неудачно, он оставляет меня без копейки, и именно это по существу заставляет меня воспользоваться единственной возможностью дать семье еще сколько-то месяцев жизни – приехать сюда, — и тут Вы меня достаете, когда я, простите, ни ухом ни рылом…Достаете, когда мне и без Вас тошно – хоть вниз головой с Вертахбрюке. Но уж вашего-то брата я в нашем темном, но тихом царстве, сказать по совести, не ожидал! Ёлы-моталы, за что моей заднице — этих цорэс?!
С моста — головой? Неужели из-за коробок? Аккомпанемент. (В магазине один молодой казахдойче другому):— Ты что, бля, не видишь, какой хлеб покупаешь? Этот хлеб, бля, не при понтах!
(На подходе к хайму, когда меня как новичка еще никто не знал, группа тринадцати-четырнадцатилетней харьковско-кишиневской полукровной ребятни):— Я им не мудозвон какой-нибудь, чтобы меня с утра до вечера шиздила всякая фуета и расшиздень, фуй им в…Смотри, вон немец идет, мудила с урами, ща узнаем, на…, который, сука, час, на…Энтшульдигэн зи битте, ви шпэт ист эс?
— Двадцать пять десятого. А почему, интересно, ты считаешь необходимым немцу говорить: “Извините, пожалуйста”, — а со своими разговаривать исключительно матом?— Я? Матом? Вы ошиблись, дядя. Я матом в жизни не ругался.
— Ну-ну. Будем считать, что я ослышался.
(За моей удаляющейся спиной, негромко) :
- Эх ты, Стасик, нашел чем новым заняться – перед русским человеком выматериться!
- Да, а как его в темноте отличишь, на.. ?
Да бросьте Вы, это славные ребята. Мухи не обидят. Стасик даже знает сольфеджио. Это они от тоски по дому. Вот у меня знакомая живет в хайме, где 80% -казахдойчи. К ней заходит как-то 5-летняя девочка-соседка и говорит: “Теть Лен, ключ не дадите (там ключи от комнат одинаковые, тоже здорово, правда? немцы не представляли, кто к ним едет)? Опять, блядь, ключ в комнате захлопнула, а родители, блядь, на работе”. “Как, как ты сказала, Розочка?” А та смотрит на нее непонимающе и: “А Вы что, теть Лен, не знаете — если в Германии хочешь переспросить, кто что сказал, надо говорить: “Wie bitte?”?
14. Променад (продолжение).
Да коробки – это так! Для простоты изложения. Я привез сюда семью! На свой страх и риск. Они упирались как могли. Боялись, что потом, когда здесь запрягут и жизни не станет, назад пути не будет. Так оно и вышло. Теперь они привыкли к разврату: к minimum minimorum, к трамвайной, но сытой, чистой, достойной нищете. К любезности по отношению даже к люмпену. И тут нас любезно берут за горло и: устраивайтесь на работу. Я не против, я взрослый человек – и с какой, в самом-то деле, стати им нас… Но на какую, простите, работу? А на любую. Но мне за 40. Я поэт. Понимаю, тут гордиться нечем. Сегодня впору этого стыдиться, согласен. Но войдите и вы в мое положение: как мог в году этак 36-м человек, прошедший строжайший отбор и удостоенный-таки приема в “черный орден” СС, элиту нации, знать наперед, что всего через 10 лет он должен будет не гордиться этим, а отмываться как сможет – если сможет. Знать бы, где упал… Да и я в своем роде, в поте своей души потрудился на своем веку – и это меня далеко увело. Поэта далеко заводит речь. От того, что здесь знают о жизни. От того, что здесь вообще знают. Моя жена пока сидит с младшей, ее еще несколько лет не тронут. Но за меня уже взялись. Я: дайте умшулюнг.Они: пожалуйста, на выбор – слесарь, металларбайтер, заусенцы у штамповок зачищать, и тэпэ. Говорю – а другого у вас ничего нет? Они: для кого-то, может, и есть, а Вам по возрасту не дадим – Вы неконкурентоспособны, чтобы на Ваше обучение тратить 20-30 000 марок. Я: на металларбайтера не пойду, чтобы не запороть вверенный мне участок немецкого производства. Другого нет ли чего? Другого? Для Вас?! Вы, батенька, верно, офонарели – у нас своих безработных филологов и историков – хоть гетто создавай. Вообще, позвольте поинтересоваться, о чем вы раньше думали, когда удумали сюда то есть ехать? Так я им и сказал. А Вам сказать – о чем? Да ни о чем. Что тут думать, когда такой вот творческий кидала вроде Вашего Акопа берет и оставляет всю семью… Сказать, о чем мы раньше думали? Да о том, что полгода жизни — это целых полгода жизни, а год – это вооще! а там посмотрим, и на худой конец всегда найдется базис на 620 марок в месяц на три часа в день, из которых ты еще оставишь себе 200 марок дацу к соцминимуму, а уж на самый крайний случай – социальная работа по 80 часов в месяц, так что ты две недели в месяц отработал, а две недели гуляй. И все так говорили, и все так сидели, и так это и было – как бы пожизненно, по неписаному соглашению. Наверху, у эсдэков, я знаю ребят, которые 5-й год сидят поэтами на хильфе и сидеть будут.Что уж они тут про нас думали, не знаю, но мы о них – что они добрые люди. И вдруг здравствуй, жора Новый год – 1 января с.г. выходит новый швабский гезэтц, заметьте, не общемецкий, не даже баварский, а швабский, это про которых Аверинцев в 70-е невыездные писал в предисловии к одному швабу из своего непрекрасного далека, как всегда авторитетно, в фирменным своем тоне знания дела, что они, кажется, “чудаки и оригиналы, погруженные в свои мысли”, что-такое там “глубокомысленные фантазеры, самобытные искатели истины, правдолюбцы и однодумы”, – и вот, значит, эти самобытные однодумы и искатели говорят: робята, хорэ балдеть! отныне Arbeit macht frei! отныне и во всю вечность до следующего гезэтца всего вашего брата-хильфщика-флюхтлинга в возрасте до 50 лет загрузим по полной программе “рихтиге арбайт”, базис и социальные работы больше не канают, по-настоящему освобождает только труд по 8 часов в день! А кто же меня, мальчонку, здесь на него возьмет? Разве что ляйфирма, жидкий алюминий разливать или разнорабочим, при погрузке там чего, и треть зарплаты возьмет себе. 13 марок в час за работу с немецкой выкладкой! Ты, гад искатель истины, предложи это немцу, даже не с высшим образованием, не академише, я послушаю, что он скажет; а мне можно?..Конечно, никто-никому-ничем-не, но если уж пошла такая пьянка, то… Речь-то о мелочевке, такой, что даже безработный здесь удивляется, как мы можем на нее жить и не кашлять. Это область нашего тайного знания. Перед вами эзотерический орден Мастеров, алхимиков минимализма – а такие раритеты, как секретное знание, надо ценить и сохранять в человеческом музее; это все я им, а они: да, мы ценим, мы делаем, что можем, чего не делали для вас на вашей родине — но вы забываете, что не только за пивко, этого добра не жалко, но ведь еще и за квартиру вашу надо платить, и за медицину, так что набегает уже не мелочевка; а, между прочим, времена процветания Германии кончились; теперь Германия, со слезами простившись с экономическим чудом, трещит, как и вся Европа, за ненадобностью между технологиями Америки и дешевой рабочей силой Азии; так и свертывай социальные завоевания, гонясь за Америкой; а куда мы теперь назад?Спускаться – не подниматься, у меня за полтора года всего раз и изжога-то безобидная была, а как там крючило! А ежели у тебя серьезно поврежден пищеварительный тракт? Бывает такое от дурной наследственности и 40-летней практики советского общепита?Такое очень даже бывает. И тебе положено каждый год делать гастро — и колоноскопию. А что это значит? Ведь в Москве по сей день по таинственной причине даже генералов сажают на гибкий резиновый кол без наркоза, 15-20 минут задизма, будто трудно человека отключить, – и ни за какие деньги не допросишься! просто принято мучить людей, стиль такой на Московской Руси – а здесь не принято делать больному больно, на тебе ерундовый укольчик, нам жалко, что ли, и ты сладко дремлешь, а уж тебя не только просмотрели с входного отверстия до выходного, но и пару ракообразующих полипов по ходу дела удалили! А черная жижа по улицам в оттепель и по весне? А блевотина московского подъезда? А сдача европаспорта и – за колючую проволоку Брестской границы? И главное – где устроиться, куда сесть даже на жалкие 200-300 баксов, на кусок еды? Ряды сомкнулись.Отряд не заметил потери бойца.Тут жить нельзя смиренным минус-человеком, больше не дают. Сколько можно — каждый месяц яаляться к бератору за бешайдом и понуканием — трудоустраивайтесь скорее! и обещанием в противном случае уже в следующем месяце устроить тебе приятную жизнь… это только в начале было нормально по-русски получать деньги неважно за что, но “в получку”, через год там у тебя внутри что-то меняется и само начинает чувствовать: деньги унизительно п о л у ч а т ь, уважающий себя человек их зарабатывает… Но и “там” жить нельзя после “тут”, особенно всяким женщинам и детям; ну те-с – и тут еще Вы с Вашим Акопом, мир ему!Вот то, что я мог бы сказать в качестве развернутого ответа. Но зачем? Он мне платил не за то, чтобы меня жалеть, а чтобы я , как умел, делал ему нескучно. И я сказал ему то же самое по-другому, так, чтоб развлечь психолога.
15. Поэтапно. Две двухъярусные кровати по двум углам хаймовой комнаты. На нижних ярусах – скатятся еще, мало ли что привидится на чужбине — спали дети, на верхних мы с женой. 5-тилетняя дочка спала еще более-менее спокойно, зато 9-тилетний сын подо мной уже вовсю обнаруживал наследственные черты: плохо засыпал и во сне все время вертелся. От этого верхний ярус, укрепленный на тонких стержнях, постоянно пошатывало то в одну, то в другую сторону, и ночами я чувстовал себя то ли плывущим в утлом челне под парусом, то ли самим этим одиноким подветренным парусом.Утром из 19 человек на этаже 12 – дети-школьники и взрослые, посещавшие языковые курсы — должны были встать между 6.30 и 7-ю и, занимая поочередно и поневоле нестеснительно места общего пользования, на мой вкус (оба туалета, напоминаю, приходились прямо напротив фанерной двери нашей комнаты), слишком хорошо прослушиваемые, компактно привести себя в порядок, не теряя при этом времени ожидания своей очереди в туалет, затем в ванную, а прямо с немытой и нечесанной рожей жаря на общей кухне яичницу с колбасой, чтобы в 7.30-7.40 выйти из дома. Необходимость – великая вещь. Я слышал, что на войне людям в окопах было не до язвы желудка, и язвы закрывались сами собой. Среди моих соседей, возможно, и были люди, страдающие запорами, они должны были быть просто по статистике – но только до вселения в хайм. Перед лицом своих товарищей, перед неумолимыми и неподкупными их глазами, перед неотступным взглядом проклятого настоящего они должны были распрощаться с проклятым прошлым. Либо с запором, либо с утренним стулом, либо с тем и другим вместе. Очередь – лучший гастроэнтеролог. В ванной, однако, некоторые женщины все же теряли совесть и задерживались надолго. Не знаю, как уж они там после разбирались со своими коллегами по полу; мужчины старались быть выше таких споров. Лучше остаться с недомытой рожей, чем скандалить с дамой из Харькова. Я не пробовал с нею скандалить, но те, кто пробовал, подтверждают : лучше. Я мог еще гулять месяца три до курсов, но должен был вести сына в школу, пока он еще не освоил дороги, да и по московской привычке просто не мог отпустить его так далеко – 15 минут пешком – одного. Я должен был, значит, не только собраться сам, как и все, но и собрать ребенка. Дома, в условиях, далеких от казарменных, его, необременительно для меня, собирала бабушка. Жаловаться было некому: все родители на этаже занимались тем же самым. Правда, их утешало то, что жареная в яичнице колбаса была не чета той, что они ели в Харькове или Кишиневе. Меня это не утешало нимало: когда вынуждает жизнь, я ем и вареную колбасу, но не охотник до нее с давних пор, когда мой товарищ, биолог, побывал с образовательной целью на колбасной фабрике и затем рассказал мне все в подробностях. Ни до какой колбасы не охотник, даже и до соответствующей западноевропейским стандартам. Стандарты могут быть разные, но суть одна. Голая суть, могу вас уверить; но на вашем месте я бы не стал расспрашивать.
Вечерами в окно светила жирная баварская луна, и, если сосед Слава не врубал за стеной на полную катушку мечту своей жизни – купленный здесь сразу по приезде музыкальный центр (в его городке в 100 км от Киева группа “Нирвана”, видно, была последний вой с последним нытьем – кто придумал стиль гранж на мою бедную голову? — пополам), слышен был колокольный звон из церкви св.Ульриха в полукилометре от нас. Я знакомился с очередным сортом рейнского вина или баварского пива. Потом подымался к себе в парусный бельэтаж, и сын однообразно и безумно раскачивал меня до 6.50 следующего утра.
Раз в неделю появлялся хаусмайстер Вебер. Это неправда, сказала с негодованием очередная дама из Харькова, фрaу Коршунова, уже отжившая свое на Фрозинштрассе, в ходе полуторагодовой борьбы снявшая себе совершенно выдающуюся квартиру в новом доме и притом в самом центре, и притом доме для немцев, без изъянов, — и теперь помогавшая через синагогу искать квартиру желающим ( “Я беру 20 марок за работу с газетой, созвон по предложениям и назначение термина и потом 20 марок как переводчик, если вы едете со мной; но можете ехать одни, если знаете язык; но имейте в виду – я не нагоняю пустых терминов, я заполняю на вас карточку со всеми вашими требованиями, и вы едете смотреть только из того, что вам в принципе нужно”; мы ездили с ней три раза, отдав таким образом 120 марок, пока не поняли – кому как, а нам не судьба снять квартиру с ее помощью), это неправда!сказала она, услышав от меня эти слова. Вебер – не хаусмайстер. — Но так у нас говорят все. — И все равно это неправда: Вебер – не хаусмайстер, он – вонляйтер! Итак, с поправкой фрау Коршуновой. Раз в неделю вонляйтерЭмиль Вебер появлялся у нас в хайме, выдавал под опись и подпись получающего постельное белье и посуду вновь прибывшим, а также мюнце – монетки для стиральных машин в келлере. Мюнце выдавались на неделю из расчета на число членов семьи. Семья из трех человек получала три мюнце, то есть могла три раза в неделю запустить стиральную машину, загрузив в нее до 5 килограммов белья. Этого вполне хватало и вполне чистоплотным людям. Кроме того, мюнце нельзя было использовать ни для чего другого, т.е. зажиливать их, пытаться их подменить какой-нибудь пуговицей не было никакого смысла. И тем не менее кто-то, вероятно, из интереса засунул в одну из 3-х машин вместо мюнце неизвестно что, но что-то такое русское, от чего честная немецкая машина отказалась работать, причем таким образом, что эту фигулину, квази-мюнце, заклинило в машине как следует, до очередного приезда Вебера. Вебер принес хитрый немецкий инструмент, с его помощью легко вынул то, что русский человек смог засунуть, но не сумел вынуть, — после чего машина заработала. Но Вебер не удовлетворился этим. Он не пожалел времени, вызвал одного за другим каждого поименно к себе и поставил перед каждым 3 прицельных вопроса: “Не Вы ли это сделали? Если Вы, то, интересно, зачем? Если же не Вы, то не знаете ли Вы, кто?”. Разумеется, никто ни о чем понятия не имел. И действительно, зачем бы взрослому человеку безо всякой корысти портить себе же стиральную машину “Зименс”? Видя, что концов ему не найти, Вебер сказал: “Если бы виноватый признался, наказание понес бы он один. Но виновный не находит мужества признаться. В этом случае я вынужден наказать весь хайм. Я увожу эту машину с собой, хотя она исправна. Через месяц я привезу ее обратно. Оставшихся 2-х машин, безусловно, мало на 36 семей, но это научит вас честности, а заодно и порядку – ведь вы же будете вынуждены теперь жестко оговаривать время стирки каждого. Подчеркиваю – это не дискриминация. Штрафные санкции накладываются на вас в чисто воспитательных целях. Спустя некоторое время вы будете только благодарны тем, кто с самого начала учил вас правильной жизни в Германии”. Жестко оговаривать время стирки. Ха. Недельный график стирки 36 семей на 2-х машинах. Разбежался. В келлере начался бардак, пуще которого и не представить. Тазы грязного белья полным-полнешеньки стояли на тазах, а те в свою очередь на чьих-то тазах; а между тазами сновали дежурившие, часами бегающие туда-сюда, то в келлер, то к себе на этаж женщины-многостаночницы, безо всяких графиков знающие, когда им пришла пора стирать: вот в эту секунду, когда ты первая подоспела забить заряд в освободившееся, опустевшее жерло машины, захлопнуть ее и нажать пуск за 5 секунд до того, как вбежит другая, сторожившая еще раньше тебя, но отлучившаяся посмотреть, не пригорает ли ужин…
16. Променад (продолжение). Да, так я сказал ему по-другому — так,чтобы ему не было скучно:— С моста-то через реку Вертах?.. А Вы меня поймете, если я скажу, что с детства, с 6-7 лет, позвоночником чувствовал ничто? Ничтойность и еще – вопросительность всего, начиная с “себя”. Того, кого “я” называю “я”. Кто называет, кого и кем? Почему каждый раз, просыпаясь, “я” опять оказывается в м о е й шкуре, когда за ночь оно спокойно могло переместиться в другую шкуру? и что вообще такое это – “моя” несменяемая шкура на “моей” несменяемой, хотя все время меняющейся душе? И позже меня всегда удивляло такое постоянство совпадений, как будто все не самым естественным образом случайно, все — к а к у г о д н о , а страннейшим образом е с т ь п о с т о я н н о – и ни в зуб ногой. Когда, например, впервые говоришь с англичанином по-английски – разве не удивительно, что те слова, которым тебя учили в русской школе, они и есть – взаправду английские, и он тебя понимает — и значит, странное дело, есть Англия. Она, как сказал бы один шваб, только не баварский, а соседний вюртембергский, она п р и с у т с т в у — е т , у нее, как он это по-немецки-по-индейски говорит, у нее естьТут-Быть, Dasein. Ведь ее же могло и не быть, и даже скорее всего! Или когда следуешь во Францию через Германию, по маршруту ремарковских беженцев, разве не самое странное на свете ощущение, что ты действительно видишь Рейн, затем Кольмар, затем Нанси, затем Париж, а в Париже действительно стоит Триумфальная арка? то есть два совершенно случайных и иллюзорных существа, ты и Ремарк – причем о последнем ты только осведомлен, что он был, но не чувствуешь его даже настолько достоверно, как “самого себя” – два существа-под-вопросом тем не менее следуют в вероятностном, зыбко-маревном мире-под-вопросом почему-то по одним и тем же, совпадающим в пространстве-под-вопросом, с какой-то стати константно стоящим на тех же “местах” в разное “время” — константных и иллюзорных, вдумайтесь! – местам…Местам на местах, что это я зарапортовался? Вы вообще-то меня понимаете, или я уже совсем з глузду з’iхав, як размовляють у нас на аугсбургской Харькiвщiнi?
Неважно. Нужно не понимать, а следить.Тогда поймешь… что поймешь. Продолжайте.
Да…Но уж вот это-то, вот это-то Вы должны…это каждый мужчина должен помнить: когда первый раз раздеваешь девушку – и вдруг все детали ее тела сходятся с рисунками в учебнике анатомии, казалось бы, чему удивляться, так оно только и может быть: если женщины реальны, то они подпадают под общий для них всех закон телесных форм, но – не по скучному закону, но именно в д р у г, уникально, е д и н с т в е н н о д л я т е б я – все вдруг совпало с о б щ и м правилом, и ты жгуче удивился: чудо – она в самом деле е с т ь, она могла под одеждой оказаться к а к о й у г о д н о , там вообще могло ничего не быть, и это-то как раз было бы нормально: то,что другого, другой вообще нет реально, значит “она” всякий раз может образоваться какая угодно, без пупка, с тремя пупками — но она е с т ь – и точно такая, как положено анатомически, и именно соответствие всякой детальки, ее непостижимая верность закону восхищает как драгоценность…Вы такое чувствовали?
Было дело. И не только первый раз. Но в какой-то момент перестал. Воленс-ноленс у каждого в свой час наступает, что “красавице юбку задрав, видишь то, что искал…”
“…а не новые дивные дивы”? И я же о том. Эту-то привычку люди и называют вхождением в возраст реализма восприятия. Но возраст тут ни при чем: реальность всегда приходит как чудо, а не как то, что искал, хотя м о ж е т и с о в п а с т ь с формой ожидания себя…Но вдумайтесь, вчувствуйтесь в свои юные, свежие чувства…Необычайно, безумно не то, что ничего нет, а то, что все – есть. Странен не туман иллюзорности, но необычайно именно то, что хотя все иллюзорно, а значит, о т т у д а в с е, все без ограничений может возникнуть – но почему-то всегда возникает только то, чему п о л о ж е н о — и так, как положено! Странно то, что внутри всего в этом мире, мною воспринимаемого как временная, скоротечная иллюзия ( а так чувствуют отнюдь не только последователи Будды или Ауробиндо, но и самый ортодоксальный христианин, стоит вслушаться в слова покаянного канона о “скоромимоходящей красоте”, или слова ежевечерней молитвы св.Макария Великого: “Отыми от мене всяк помысел лукавый в и д и м о г о сего жития” , — то есть чем трезвее ты мыслишь и видишь, тем яснее понимаешь, что очередной день – всего-навсего ночь, жизнь – это сон), — внутри всего этого властно отбивает п о — с т о я н н ы й ритм невидимый ударник, чеканит всегда одну и ту же форму невидимый скульптор.Почему он так дорожит тем, что Сам же сделал однодневкой, придает такую важность мельчайшей частице, какому-нибудь капилляру, сосочку, клеточке того, что Сам же – и справедливо — вложил в уста человека назвать “преходящим образом века сего”? Почему время иллюзорного мира всегда течет вперед и никогда назад? Какая Ему разница:сегодня Он мог бы разыгрывать партию так, а завтра или вчера иначе в Им же созданном мире…
Обычное квазимистическое представление: за занавесью изученных, нормальных явлений, подчиняющихся обыденным законам природы, скрывается странный, загадочный мир истинной реальности. Тогда как, напротив, уже сам этот зримый мир якобы изученных феноменов – он-то и странен в высшей степени! Снова скажу – если это покрывало майи, то ведь это покрывало могло быть скроено как угодно и без конца, непредсказуемо менять свою расцветку. Ан нет! Это ли не диво? С какой стати из миллиардов возможных комбинаций в ы б р а н о д и н — и выбран притом неотменимо и непреложно, до скончания эона? Не знаю. Но это безусловно значит одно – зримый мир серьезен, он наделен фундаментальной реальностью. Но ведь он – все серьезные люди мира по крайней мере в этом пункте пожимают друг другу руки — он же иллюзорен! Вчера мне нравилась девушка в белом. Сегодня не люблю женщину в белом. Завтра я сам в белых тапочках. Как у такого мира вообще может быть история? И тем не менее – она налицо!
— Странно, — тихо сказал Мухтар.
— И я говорю – странно!
И опять прошелестело, так тихо, что я опять не расслышал точно, кто говорит – он или я:
— Да нет, я имею в виду – странно, что и Вы тоже об этом думаете. Есть такие штуки, про которые кажется – только ты один над этим способен голову ломать… Да, так и что Вы об этом думаете?
А то, что необходимое здесь безумие сопряжения несопряжимого оказалось доступно лишь христианству. Буддизм по сравнению с ним всего лишь здравомыслящ. Вопрос, почему вообще закон д о л ж е н б ы т ь , — это вопрос, которого буддист, похоже, просто не замечает, а христианство не то чтобы ответило на него, но з а д а л о его. И з а д а л о с ь им.
Оставим христианство, — вдруг впервые нетерпеливо прервал он. – Вы что-то говорили о себе. Не о Законах, а о том, чтобы сигануть с моста.
— Да я именно и говорю о себе! С детства я жил ощущением иллюзорности своего “я” – и гипнотической полнотой этой иллюзии. Как мы в детстве верим в киношных роботов, зная, что это кино – и отказываясь верить, что это лишь кино! Но по мере жизнествования полнота чувства выветривалась. По мере опреснения души все на свете перестало казаться прекрасно иллюзорным. Но это не означало прихода реальности. Реальности в ее житейском выявлении ложно приписывают предикаты, по сути всего лишь компенсирующие утрату молодой полноты чувства. Обратные увлекательной иллюзорности бытия; в моем случае — рост ощущения сделанного дела, признание, сужение круга друзей до трех, сужение круга любовей до одной постоянной, взросление детей и твое старение – все, что приятно-неприятно утяжеляет твое существование до самоощутимой его реальности. Это, как нынче говорят, вставляет. Но мне не повезло: я не вставился. Не потому, что мне не дали премию “Триумф” или не пригласили на телевидение. Если бы мне и дали жить по-человечески, востребованно и при карманном неразменном рубле на такси и чтобы приятелей угостить у стойки – я бы хрен вставился.У меня,извините, нет вставляющегося органа. Нет штекера – что пользы от гнезда подключения?
— Вам же лучше. Нет, серьезно.Не всем так везет. По большому счету я Вам завидую.
— Возможно. Ежели по большому счету, оно конечно…Тогда давайте меняться; но сначала прикиньте, куда Вы приткнете в своем хозяйстве это: постоянное ёкающее, ухающее чувство воздушной ямы. Нет, не так… Не ямы, в яму можно свалиться, но — невесомости, где ты можешь взмыть или нырнуть, но тебе отказано в том, чтобы приземлиться.Ощутить свою тяжесть, даже ценой того, чтобы свалиться по-настоящему, разбив башку: все, все на свете, что привычно считается реальностью – не только денежное выражение признания твоего дела, но само это дело, лучшие в мире стихи – реальностью не являются , и между твоими, прошу покорнейше простить, свершениями и тем, кто ты есть as yourself – пропасть невесомости. Перед тем, как спрашивать, быть или не быть, не мешало бы сначала выяснить, что такое– быть? Швабский филозоф и тут за свое: быть – значит п р и с у т с т в о в а т ь . Допустим. Тогда: я – присутствую? в чем присутствую я, а не “я”? Выражаясь понятным Вам языком, где кончается моя Персона и начинается Самость? Пропасть не дает ответа: пропастное эхо вопроса имеет отношение только к самому вопросу, а не к ответу. Поэтому всякое вопрошание вообще бессмысленно, правильно?
Ну и вот. Я настолько не способен был закрыть глаза на эту пропасть, приодеть себя при помощи м н е н и й , чужих или своих, без разницы, что решил: пора кончать. Нужно выйти за круг инертных понятий, корпоративных оценок – не только цехово, но и национально, потому что в России, как нигде, слова уважаются больше дел, они, собственно, и есть дело, и если вдруг решено, что ты вошел в круг “настоящих писателей”, то ты тем самым и вообще с б ы л с я, ведь пока ты без книги, то еще — не целый, а с книгой любой поп-певец или губернатор, любая сволочь — до-состоялась, хоть в гроб клади и к Богу на суд. Нужно уйти к чужим людям, стать не “собой”, отучить от “себя” свой глаз, свою привычку себя м н и т ь отраженными глазами других – и тогда поймешь, кто ты — в п р и с у т с т в е н н о м месте.
И вот я здесь, и вот, отклеившись от себя, вижу себя со стороны, и вижу, кто я: Никто. И знаю, где: в Нигде. Я вишу над бездной – и если не падаю, то только потому, что никто не может падать в Никуда. Никто не может падать в Никуда в невесомости, потому что в невесомости нельзя падать, никому, даже Никому. И только страх, только трепетание сердца, только оно, в отличие от остального меня – не теряет веса, оно может падать – и все падает и падает в том наглухо зашитом бесконечном невесомом Никто-бурдюке, что повис над Ничем. Но самое-то интересное, что и такой ценой я … я только от поддельного “себя” избавился, а реального себя не приобрел. Я на Нуле. Все по нулям!
И так живу, миллиарды поддельных мигов – и вдруг, неизвестно почему и в какой момент у нуля открываются глаза, они смотрят из темного себя-бурдюка – и видят в ответ два детских взгляда; и те говорят: смотри, смотри-ка, наконец-то ты нас увидел, а мы давно здесь, мы все ждем, что ты поймешь; ты думал – мы часть того, что мешает тебе понять себя, а ведь мы-то и есть то, что ты хочешь понять: реальность; и ты – не “ты”, а ты, ты с а м — прямиком отражаешься в нас; и когда ты взмахнешь рукой, ударишь палец о палец, чтобы накормить нас, ты увидишь свою пластику в наших следящих глазах – и поймаешь свое п р и с у т с т в и е .
Но рука поднимается – и падает, поднимается и падает, и меня снова охватывает страх, но уже страх п р и с у т с т в у ю щ и й, весомый, и я чувствую свое тело, как отсыревший кирпич, когда просыпаюсь от страха по ночам, от жуткой тревоги, как … как когда меня ограбил Ваш Акоп, и в холодном поту я знаю только: мне нужен немедленный ответ, немедленный!: к а к сделать что-то, будучи никем? День за днем, ночь за ночью, этого не залить даже баварским пивом, и вот тут…Тут вместо ответа появляетесь Вы, а за Вами тянется…ну,Вы лучше знаете что. Чтобы еще страшнее было. Ёлы-моталы, Вы что – не видите: я – не тот, кого Вы ищете?Даже рядом не лежал!
Нет-нет. Если раньше я и сомневался, то теперь точно знаю: Вы именно тот, кто мне нужен.Более того, я именно тот, кто нужен Вам.Потому что я и есть тот ответ, которого Вы ждете.Точнее, только я дам Вам возможность ответить себе самому.
Аккомпанемент.
— Мама, какие немцы чистоплотные – и какие они нечистоплотные!Лестничную клетку порошком моют, а в трамвае ноги на переднее сиденье кладут. Или собаку рядом с собой на сиденье сажают. Рекламная шапка в газете “Штадт Цайтунг” : „Kompromisslos billig!“ — “Бескомпромиссно дешево!” Коан (человек,живущий в Германии 6 лет, своей сестре, приехавшей полгода назад и увязшей в немецкой грамматике):— Что значит: нельзя ли выразиться проще — или по-другому?Да если бы немцы могли упрощать свой язык или выражаться п о– д р у г о м у, они бы не развязали 2 мировые войны!
— Сегодня Мануэль, классеншпрэхер… — Кто?— Папа, мне за тебя стыдно. Классеншпрэхер – это ученик из класса, который главный, пока училка во время урока выйдет в туалет или еще куда.
— А зачем он нужен?
— Как зачем?Он следит за порядком. Пишет на доске, кто в отсутствии училки дрался или громко разговаривал. Решает, что можно, а чего нельзя. Например, сегодня я говорю Мануэлю: ”А можно положить ноги на парту?”
— Ну – и?
— Он подумал секунд 10 и говорит: “Нельзя”.
— Неплохо.А если Мануэль заболеет?
Предусмотрено.На этот случай есть заместитель классеншпрэхера.
А его где берут?
Там же, где и самого классеншпрэхера.Обоих выбирают на год в начале учебного года.
18. Быка за рога.
- Все равно не пойму, почему именно я? Какого, извините, говна-пирога?
- Как это какого, дорогой мой? Судите сами. По словам Гали, к Акопу приходят двое. Один из них, по ее же словам, уже приходил недели за 2 до того именно с Вашим договором – следите? – и с бумагой, подписанной Вами же, где этому малому поручается уладить все финансовые недоразумения между Акопом и Вами. Неосторожно, дорогой мой. Не будь Вы поэтом, я бы сказал – глупо. Но глупость – для поэта похвала, а хвалить Вас не за что.Далее. Они сажают его в машину, и с тех пор его никто не видел. Через некоторое время его находят в песчаном карьере в Подлипках. Показать фотографию найденного тела? Прошу. Лица, правда, здесь не видно. Но я видел. Ну, как? Вы бы на моем месте – что сказали? на кого подумали?
Я ничего не сказал. Ничего не подумал. Но почувствовал всем естеством… чтобы не пытаться описать неописуемое, коротко: дело мое – труба.
- Что это Вы, дорогой мой? Так-то уж не мрачнейте.
- Я Вам не дорогой. И не Ваш!
- Хорошо. Чужой и дешевый. Но так-то уж не надо. Убили человека – и ладушки, чего ж самому-то убиваться…
- Ладно. Короче. Как Вы меня нашли?
- Да что же может быть легче?.. Вообще-то я мертвого Акопа поначалу задвинул подальше — он сам напрашивался, и давно, и потом он лежит себе и хлеба не просит, а у меня хватало дел посерьезнее; но дошли и до него руки. Думаю, он, конечно, сам напрашивался, но все же — моего человека, какого-никакого, но моего, убили – и убийца, наверное, думает, что за давностью срока выйдет сухим из воды. Нехорошо. Навел справки – сами видите, все указывает на Вас. Так. А Вы где? Оказывается, уехали. Интересное дело, думаю, сидел человек на месте, писал стихи. Писал-писал — да вдруг уехал. Уехал себе – и ладно; но, между нами, поэт после себя оставляет стихи, а этот – трупы. Интересно, думаю, поглядеть на столь необычную поэтическую натуру. Пришел на очередную литературную тусовку, где Ваших знакомых пруд пруди… И потом, есть женщины в русских селеньях… Ну, а если сказать тому или другой: “Я хочу такого-то издать толстой книжкой, но не знаю, где его найти”, — кто-то же да и пожелает Вам добра, да и будет в курсе, да и даст Ваши координаты. А тут у меня как раз деловая поездка во Франкфурт… Еще вопросы?
Я молчал. Что толку говорить.
Тогда переходим к делу. Допустим, хотя все говорит против Вас, я Вам почему-то верю. Скажем, Вы мне симпатичны, потому что читали К.-Г.Юнга. Вообще приятно было тряхнуть стариной. В тех кругах, где я сейчас вращаюсь, крайне редко можно услышать о Юнге, Адлере или Ференчи. Ей-богу, Вы будете смеяться, но там спроста могут спутать Леви-Стросса с Леви-Брюлем. Не того сорта евреи, чтобы отличать их друг от друга.
А каких евреев надо отличать?
Ну, Гусинского, Смоленского, Ходорковского… Словом, Вы мне доставили неподдельное удовольствие; ну, и я хочу дать Вам шанс. Теперь. Смотрите, в каком Вы удобном положении. Сами же говорите, жена с детьми как нарочно только вчера отчалила к друзьям в Бад-Хомбург до конца рождественских каникул. Каникулы только начались.У Вас тьма времени. Я могу с ней созвониться, если хотите. Думаю, что смогу объяснить удовлетворительно, чтобы она не нервничала, зачем Вы так спешно отбыли в Москву. Что еще?.. Да. За мной, разумеется, наличные деньги на поездку и оперативные расходы. Не скажу, чтобы этого хватило на умыканье девиц у воды и дальнейшее купание их в шампанском… но человек Вашего… размаха запросов на эти десять-двенадцать дней почувствует себя человеком со средствами. Психологически это, кажется, для Вас своевременно.
— Допустим…Но с какой стати? Я же не частный детектив!
— Вы человек. Когда я из дипломированного психолога превратился в СНГ-вского бизнесмена, я сказал себе: не человек для денег, а деньги для человека. В отличие от Вас я не питаю склонности к самопознанию. Дело это куда более опасное, чем русский бизнес, и куда менее результативное. Меня больше интересуют другие. В том и только в том случае человек может себя уважать в моем…роде занятий, ежедневно общаясь с… неприятными людьми, обходя на каждом шагу какой-никакой, а закон, давая взятки, иногда по необходимости торгуя всем вплоть до .., — словом, только тогда он обретет относительный мир в своем сердце, когда добываемые им деньги будут хотя бы отчасти направлены на благие – и желательно интересные – цели.
Благотворительность?
Нет, это скучно. Куда интереснее, например, видя, что перед тобой… в некотором роде подающий надежды человек, считающий себя однако же неудачником и потому, извините, пьющий, — взять и стимулировать его активность. Содействуя его склонности к самопознанию. Для чего поставить его…
К стенке?
Ну, если хотите.
Осторожнее, господин новообразуемый старый класс. Вы не в стране дикого капитализма эпохи первоначального накопления, не брезгующего самыми звериными средствами для достижения самых хищнических целей. Вы – в историческом месте. В гринвичской точке отсчета плюрализма. Вы в городе Аугсбурге, где 26 сентября 1555 года был подписан всегермансий мир в великой религиозной войне между католиками и протестантами. Именно отсюда, со скамейки, где мы сейчас сидим, есть пошел сам принцип уважения не только своей, но даже чужой свободы если не мысли, то инакомыслия. На том сижу и не могу иначе.Тут у Вас это не пройдет! тут Вам этого не позволят! Чтобы в Аугсбурге – и несогласных к стенке ставить… Еще чего.
Ну-ну. Свобода. Имейте каплю уваженья к этой даме.
Вот именно.
Ну-ну… А по существу, что Вы имеете против моего предложения? Только то, что Вы не частный детектив. А вот я ставлю целью доказать, что человек универсален. Сегодня и всегда, а не только в эпоху Ренессанса! если у человека есть что-то в мозгу и за душой, он когда угодно может стать кем угодно!
Когда Вы прикажете быть героем?
Да не я. Жизнь. Довольно прибедняться! Вы говорите – и правильно — , что я и “я” – вещи разные. И делаете первый шаг – перестаете быть “собой” и становитесь никем. Здраво. Ну,а дальше-то, дальше чего Вы начинаете трусить?Теперь, когды Вы поняли, что Вы – не вы, теперь самое время, оттолкнувшись от нуля, стать кем-то. Вы все равно не станете собой, а только очередным “собой” – Вы еще не поняли? – но поняв, что Вы – никто, самое время стать Кем-то. Тем “собой” , за которого, по крайней мере, Вам не будет стыдно.
Перед кем?
Перед собой.Но если я все равно не стану собой, то и стыдиться некому и не перед кем.
Тоже верно. Но тогда… тогда Вы сможете сказать: правильно все-таки я уехал от этой дурной поэтической тусовки, мышиной возни, иначе бы не встретил Мухтара и не узнал, что я и впрямь поэт – и поэт истинный. Ведь Вы уже отдали себе отчет, что как пишущий стихи вовсе не есть еще поэт, так и поэт вовсе не тот, кто обязан писать стихи. Ну, бывают совпаденья, Пушкин там.А представьте, он бы и всю жизнь не писал ничего, но был бы внутри себя – Пушкин в натуральную величину. Перестал бы он тогда быть поэтом, как по-Вашему?
Вздорный вопрос. Родом из детства. Тем более, что я бы о нем тогда и не знал,чтобы судить.
Тоже верно…Ну, а разве важно, узнаете Вы – или другой вы – о Пушкине или нет?Он ведь о Вас тоже понятия не имел – и ничего, не от того тужил покойник; я думаю, как раз, если бы он еще кое о ком и о чем понятия не имел, и ему было бы легче, и нам лучше…Но к делу. Говорили Вы друзьям или нет: все, что Вы умеете – это готовить?
Допустим.
Говорили Вы, что если бы кто-то вложил… тысяч 70, а лучше тысяч 100 марок на первый случай, Вы бы открыли русский ресторан и решили свои проблемы?
В порядке шутки.
Угу… А вот я не шучу. Если Вы найдете убийцу или убийц Акопа и тем самым докажете, что и впрямь чего-то стоите, я – говорю совершенно серьезно — вложу в Вас требуемую сумму – для меня вполне посильную, и мы обговорим мои проценты с дохода. Вот увидите, у Вас все получится.
А если нет?
Тогда я подумаю, как с Вами быть, — Мухтар по-прежнему улыбался, но мне разонравилась его улыбка. — Я пока не теряю надежды, что у Вас получится. Но если нет, с Вами просто д о л ж н о что-то произойти. Не можете же Вы просто вот так сидеть и пить пивцо. Свобода свободой, но уж слишком прозаический конец для русского поэта – умереть от цирроза печени, свински разбухнув от пшенично-дрожжевого пива. Свобода свободой, но, если Вы не согласитесь на мое предложение, решать, что именно с Вами произойдет, буду я. Акоп был моим человеком, и при всей симпатии к Вам я не могу позволить, чтобы моих людей убивали просто так. У меня тоже есть свои принципы, не говоря уж о вреде, который наносит общественному самосознанию безнаказанное преступление.
Он в тот же вечер отбыл во Франкфурт, откуда на следующий же день должен был лететь домой. Он хотел взять меня с собой, но мне нужен был еще день: как раз на завтра, в 10.00, мне задолго до того назначили термин к зубному-эксперту, от которого зависело – считать ли жизненно необходимой постановку протеза в моем многострадальном рту (что обязывало собес оплатить все, весьма приличные даже по самым дешевым расценкам, расходы), или считать протез моей косметической прихотью (что вело к законному отказу собеса оплатить хоть марку из моих расходов). Термин такого рода считается — и является — весьма серьезным для множества прибывающих из бывшего “Союза”; из-за большого количества беззубых он назначается за три-четыре недели, и не явиться на него без очень основательной причины значило дать властям повод обратить на тебя внимание. Что такое, человек сам просил, мы направили, подошла очередь – а человека нет. Да где он вообще? Уехал? Как? Какое право имел уехать туда, откуда он “бежал”, да еше не поставив нас в известность и не снявшись на это время с социальной хильфе?.. Словом, чтобы не засветиться, да и утрясти еще кое-какие дела, — по мелочи, но в Германии, а в русской Германии особенно, нет мелочей, — я должен был стартовать через день, из Мюнхена. Аккомпанемент. В двухэтажном зупермаркте “Кауфланд”:Ищете?
Ищу.
Ну и как, много нашли?
Сыр, пиво… Что надо, то, как обычно, и нашел. А чего тут, интересно, можно не найти?
Значит, не ищете.
Да чего же я должен искать-то?
Вы что, тут первый день?
Уже скоро год.
Тогда почему не ищете?
Да чего — не ищу?
Что-то соображает, потом, видимо, все-таки поняв, что я действительно не осведомлен, показывает пальцем на большой плакат, висящий прямо над головой. С трудом разбирая слова, узнаю: с понедельника идет неделя качества. На этой неделе тот, кто обнаружит среди магазинных товаров продукты с просроченной датой срока годности, получит по предъявлению этого продукта в кассе его полную стоимость наличными.
А я думал – наши все уже в курсе. Тут когда такой декадник объявляют, многих наших встречаешь на охоте.
И как сегодняшняя добыча?
Средне. Два йогурта, копченая макрель и мясной салат… Шесть марок. Мелочевка. Мой личный рекорд – 15 марок. Я знаю одного, он раз нарыл на 19.
И долго охотиться надо? Или — как повезет?
Что значит – повезет? Удачу надо организовать.
Вы и приемы знаете?
А как же. Здесь у каждого свои ноу-хау. Но самое простейшие, нет смвсла скрывать, до этого все додумываются: пока вы ищете банку или пачку со вчера-позавчерашней датой, вам попадаются и продукты с завтрашне-послезавтрашней. Наверняка попадутся, надо только разработать в себе боковое зрение, иначе это погоня за двумя зайцами. Берете и аккуратно, запоминая место и время, засовываете в задний ряд. Через два-три дня, пока неделя качества себе идет, в пятницу или субботу — вынимаете и сдаете уже как просроченную. Просто, как дверь. Вообще трудного нет ничего, работа как работа. Особенно для автомобилистов — нужно только внимание и развитое боковое зрение.
Лозунг сети зупермарктов “PLUS”: “Prima Leben Und Sparen” — “первоклассно жить и экономить”. (Человек из Харькова):Жить надо, как мой сосед Мюллер. Имеет две машины, причем одна – пятисотый “Мерседес”, а на работу ездит на велосипеде – шпарово и для здоровья полезно. Причем велосипедов у него три.Один предложил мне за 70 марок. Велик тянет марок на 400 исходных. Но — ему уже 2 года. Но — в отличном состоянии.
Возьмешь?
Предложил ему 50.
Шпарово. А он?
Сказал, через два дня даст ответ.Серьезный вопрос, должен же человек подумать.
Реклама кондомов на трамвайной остановке. Голубой неиспользованный презерватив в виде глобуса, над ним надпись: “Вокруг света”. Под ним: “Прими участие”.
А моему сынку уже 10. По-прежнему жду со страхом, когда, наконец, проезжая вместе со мной мимо, он обратит внимание и спросит – что это такое круглое и голубое.
19. Перед посадкой можно выпить.
Что нехорошо для ежедневной жизни, то бывает очень хорошо для жизни однократной. После уютного Аугсбурга с его невысокой стариной, пунктирно, с промежутками свежего воздуха поставленными домами, четырьмя номерами трамваев — 1, 2, 3 и 4, за полчаса вместе с пересадкой на Кё (так по-домашнему здесь называют Кёнигсплац) разрезающими весь город, как пирог,на четыре ломтя, обилием дешевых магазинов систем “Норма”, “Лидл” и “Пеннимаркт” громоздкий, дорогой, неприспособленный для социального минимализма Мюнхен, находящийся всего в 45 минутах езды на 2-хэтажном удобном поезде SE, даже в самом центре своем – желто-серые окраины его только что опрятны и пристойны, но так же безлики и скучсны, как московские Текстили и Кузьминки, а местами почти столь же задымлены, как Авто- и Электро-заводские – центральный Мюнхен удручает нависающей над тобой, как живот над ремнем, пузатостью высокой и угрюмой сплошной уличной застройки, при полной ее стилевой хаотичности: между двумя классными югендштильными домами запросто может быть вставлена какая-нибудь стеклянно-стальная коробка или продолговатое бетонное страшило. Мюнхен в градостроительном смысле за пределами туристической пешеходной зоны так же не считается со своим прошлым, как и Москва, и так же нелеп. Есть там, правда, райончик Швабинг… но об этом как-нибудь в другой раз; если я до него доживу.
Но если ты в кои-то веки оказываешься в Мюнхенском аэропорту, все меняется.Современная стеклянно-металлическая дребедень перестает раздражать. Она преображается, она зовет в распахнутое пространство еще до того, как ты полетишь вверх на 10000 метров, а затем вдоль на 3000 километров. Она зовет в полет до полета.Тогда ты понимаешь, что находишься не в надутом центре самой особо немецкой из всех особо немецких земель, но в светлой европейской столице, открытыми воздушными путями напрямую связанной с другими столицами Европы – нашего почти уже общего дома, и ты расширяешься сам…и хочется позволить себе.
Словом, быть в мюнхенском аэропорту с пустым карманом и с полным – это два совершенно разных состояния. Первое я испытывал несколько раз и могу заметить со знанием дела, что в нем ничего особенно приятного нет. Последнее я испытывал только раз: сейчас.
Разумеется, я представлял себе это состояние. Разумеется, я представлял его иначе.
Я думал, голодным своим воображением я рисовал портрет человека свободного, не зависимого от деформирующих обстоятельств бедности, переливающейся в нищету, человека с распрямленными плечами, входящего, от души улыбаясь, за 2 часа до отлета в ресторан, уже зарегистрировавшись, сдав багаж, и вот теперь, предвкушая одно чистое удовольствие как следует позволить себе, помогая расстегиванием кошелька расширению души, говорящего, опять же с удовольствием слушать самого себя, слова обеспеченного человека, голосом, отнюдь не стиснутым комплексом финансовой неполноценности : “Двойную порцию “Блэк лэйбл” безо льда, воды со льдом, жареный миндаль, а там посмотрим”. Эта-то самая возможность п о с м о т р е т ь , возможность заранее обеспеченного столкновения с неведомым более всего и прельщала.
А представлял это себе я, казалось бы, ученый жизнью человек – ах, когда, когда мы поумнеем? – так: я прежний, но ситуация изменилась, и, получив то, чего он хотел, прежний человек ловит кайф, переходящий в галоп.
Сейчас, получая то, чего хотел, я ощутил всем естеством: получает всегда другой. Не тот, кто хочет, а тот, кто получает.Ситуация не меняется без изменения ситуирующего. Новый я мог позволить себе многое из того, что хотел старый, но чаемой радости не испытывал: мне дали денег, чтобы я пошел туда, не зная куда, и нашел того, не зная кого – в противном случае мне грозило известно что. Грудь в крестах или голова в кустах – эта ситуация вяжется с чем угодно, но не с удовольствием от нее. Если, конечно, ты не геройский парень по натуре. Я же был авантюристом совсем не геройского склада.
Сказать, что тревога переполняла меня всего — это сказать слишком мягко.Она парализовала мою волю, и если бы было хоть пол-шанса не действовать, я бы застыл в ступоре; но этих полшанса не было, и отвратительным до тошноты усилием воли приходилось преодолевать паралич, ехать, затем лететь, затем по прибытии как-то действовать по направлению к почти заведомо недостижимой цели и, стало быть, к почти заведомо плохому концу. Очень плохому концу.
Но, если верить Станиславскому, у меня был шанс через внешнее попасть в воображаемое внутреннее: сделать то, что, как воображалось априорно, я делал бы с таким удовольствием, – а там, глядишь, и захотеть того, что делаешь; там и всамделишно стать таким, каким себе мнился.
Я взял двойной “Блэк лэйбл” безо льда, воды со льдом и жареного миндалю. Там посмотрим. Посмотрел. Виски как виски. Как мягкое виски. Платишь вдвое, а виски остается тем же самым, только мягчает. Хуже, однако, было то, что и я, вопреки Станиславскому, остался собой – теперешним; и хоть бы мне помягчело. Впрочем,что такое двойная порция? Не знаю, как в Америке, в Европе это 40 граммов. Я взял еще одну двойную, коньяка. Не помягчело, но потеплело. Уже кое-что. Не войдя в прежнее, я на время все-таки вышел из холодящей тревоги настоящего… — в другое настоящее? А если из него выйти еще в боковую дверь третьего настоящего и так далее – и так уйти от себя в себя? Нужно будет только остановиться на том себе, который для себя переносим. Не промахнуть эту дозу.
Сколько раз пытался я решить задачу на точность взятой дозы, но никогда еще так не нуждался в правильном ее решении…………………………………………………………………………………………….
…………………………………………………………………………………………………………………………… — Простите, Вы русский?— Как Вы это поняли? – я был застигнут на пути к третьему настоящему, при помощи рома “Баккарди”; вдумчиво посвятив эту дозу Ремарку, я лениво обернулся от барной стойки на голос.
— Да прямо так и понял. Ваши быстрота и натиск, мой глазомер.
— А если бы я был поляком?
— Тогда были бы поляком, — сказал он. – Но Вы же не поляк.
Интересное лицо, из тех, которым мешки под глазами – притом, что в остальном человек имел едва ли не лощеный вид — придают не интровертную нагруженность, а живое обаяние зрячего и именно на тебя зрящего взгляда. Такие лица не портят даже мясистые – не люблю мяса в человеческом лице – щечки; даже позорные красные пятна от выпитого на бледном от выпитого ранее лице. Такие лица словно сохраняют параллельно все прожитые последовательно стадии жизни, не возрождаясь, как Феникс, после очередного прошлого, моментально редуцируемого к нулю новым мигом жизни, и говорят они о том, что хозяевам их отказано в единственном, кроме умения зарабатывать деньги, стоящем умении – умении по-настоящему жить, то есть жить настоящим.
Присоединяйтесь, — перед ним стояла на треть опорожненная бутылка “Смирновской”, — или Вы продолжите салютовать Ремарку? Но, во-первых, мы в Баварии, а не в Оснабрюке, а покойный, сколько могу себе представить, если чего и не выносил в немецком менталитете, то пуще всего того именно, чем набит баварец.
Заявляю видершпрух. Он называл комплекс, о котором Вы говорите, пруссачеством. Центром коего ему, разумеется, виделся Берлин.
Да? вот что значит рассуждать о том, в чем ты не специалист. Например, о литературе для юношества… А все же я еще помню от юности моея, что, так сказать, tribute to Remark, следовало бы, сменив сначала коньяк на ром, сменить теперь ром на кальвадос, а кальвадосу-то здесь и -…, — он надул губы и издал ими пукающий звук. – Впрочем, покойный поэтизировал и русскую водку, находя в ней сравнительно со шнапсом что-то особенное, кажется, что-то “вкусное” и чуть ли не “свежее”. Интересно, что он имел в виду?
Откуда мне знать? Большое видится на расстояньи. Вкус водки понимают только иностранцы. Русские водкой напиваются. Я, безусловно, русский. Проницательности Вашей нет меры, — я присел за его столик, снял свою парку и повесил на спинку стула. На спинке его стула висел плащ; даже по баварской зиме это было легковато, а уж лететь так в Россию… — Что еще можете сказать обо мне?
Ну…семидесятник гуманитарного профиля. Судя по некоторым деталям…если брать только вербализуемое…типа: шикарный пиджак без галстука и при ношеных джинсах, художническими клочьями облетевшая шевелюра и стремительная атака на спиртное, считаете себя первичным деятелем культуры – писателем или художником, а таких, как я , – вторичными ее деятелями, комментаторами. Я, по-Вашему, супротив Вас – Вагнер супротив Фауста, сиречь плотник против столяра. Русские маэстро еще не усвоили того, что на Западе давно аксиома: настоящий, толковый Вагнер в наше время, когда художества собственно накопилось сверх потребности, и требуется новое художество, художество художеств – привести, наконец, хозяйство в порядок и притом увить его стильным артистическим метабеспорядком, расшифровать, но перекодировать usw. – так вот с чисто художественной же точки зрения артистический нео-Вагнер — фигура интереснее десятка гипотетических Фаустов.
Я понял, что по мою душу откуда ни возьмись грядет еще один, непрошенно говорящий со мною моими словами, только этот уже – совсем-совсем неотличимо от меня. Господи ты, Боже мой, с чего вдруг послал Ты в два последних дня такой урожай ягод одного со мною поля – после двух лет интеллектуального затворничества? Зачем? Будто бы это мне сейчас нужно, будто бы мне до интеллектуальной болтовни — накануне самых грозных действий. Да ведь после комфортного трепа о художестве так увязнешь в себе-прежнем, что промахнешься и с шести шагов!.. не дай, не дай себя вовлечь. Соблюдай дистанцию. Пусть он говорит, и ты ; но ты останься тверд, спокоен и угрюм.
Творец сейчас, – продолжал он тем временем, — интерпретатор, герменевт; открыватель новых горизонтов больше не какой-нибудь новый Рембо, который невозможен не потому, что невозможен, а потому, что избыточен, — но какой-нибудь Ролан Барт; с моей-то личной маленькой колокольни и тот, и другой – молодцы против овец, причем именно в области этих самых вечно новых горизонтов. По сравнению со старым добрым… не скажу с кем. Угадайте с третьего раза.С первого — резко отказываюсь.
Ну и правильно…но, увы, есть правда вечного смысла – в которой мы мало что смыслим — и правда сегодняшней культурной ситуации. Согласно же последней, Вагнер нынче и есть Фауст, а…
А Фауст – говно?
Ну, зачем же так.
Нет, уж Вы договаривайте… Молчим?.. Знаете что? Стоило тратить порох после того, как сначала вся практика двадцатого века, от последствий черного террора и красного квадрата до плачевных итогов жизнесмерти последних героев рок-н-ролла, сначала вполне заслуженно вбила осиновый кол в грудь тому, за кого Вы меня принимаете, а потом постмодернистская теория, окончательно стерев его в порошок, сама же воссоздала из праха, чтобы из соображений культурной экологии, в отличие от Вас, политкорректно восстановить Творческую Личность – по всей ее амплитуде, от романтического эскэйпизма до авангардистского революционаризма — посмертно в правах, но только наравне с остальными, в одном горизонтально-плюралистическом ряду. И тоже заслуженно.Так что мы уже давно все осознали, готовы исправиться и, поставленные на место, только что просим нас ногами не бить. Даже экологически чистыми ногами.
Ах ты, meine Gьte!кажется, так тут выражаются?.. Во-первых, для того типа, представителем которого я Вас якобы считаю, “наравне-с-другими” – это уже никакие не права, а именно конец всех прав на самоопределение и вообще конец жизни, так что и осиновый кол можно убирать за ненадобностью. А во-вторых, на самом деле я ни за кого Вас не принимаю, кроме как за Вас лично. И по глазам Вашим вижу, по всей Вашей обидчивой гоношистости, что уничижаетесь Вы паче гордости, и ничего Вы не готовы исправиться, а чувство превосходства из Вас так и прет, как будто на дворе 19-й век и умами и сердцами как ни в чем ни бывало повелевают лорд Байрон или Фридрих Ницше, а не Билл Гэйтс и Тэд Тернер. В компании с Джорджем Соросом и Карлом Лагерфельдом.
Я неприятно почувствовал, открывая рот, что сейчас буду не вполне ровен и сдержан. Что по многолетней привычке к словесному алкоголизму против воли втягиваюсь в игру. Такие типы всегда умеют зацепить типов себе подобных за живое. Рыбак рыбака видит издалека. Вот паскудство какое, когда ты все понимаешь, но не в силах звкрыть свой же открывающийся рот. И все же, догнав себя на пути в срыв, можно хотя бы попробовать на ходу удержать себя от него, растворить его энергию в криволинейных околичностях речи.
Что делать. Знаете, как безумный гений теории-практики, фауст-вагнер истории-кулинарии Вильям Похлебкин пишет про классическую восточную пряность ассафетиду?Вкус-запах ее “можно охарактеризовать одним словом – отвратительный”; причем вкус этот во рту не смывается ни водой, ни водкой, а сковороду от этого вкуса-запаха два-три дня не выветрить и не отмыть чуть ли даже соляной кислотой. Так и во мне эта штука, как ее ни вытравляй какой-нибудь Деррида, или Вы вот, или я сам, трудно истребима – по врожденности. Но потом я так подумал: отвратительная едритской силы ассафетида тоже нужна и даже издревле входит в список классических пряностей, т.е.таких, без которых кулинарная культура непоправимо обеднела бы.Она, следственно, от века неотменима, только в малых дозах. Похлебкин пишет, что ее даже не кладут в пищу, а проводят ею по дну большого котла черту – и лады, а две черты – уже предельная дозировка. Так, может быть, и человек моего типа, может, даже и я сам – чисто теоретически, – необходим в общечеловеческом раскладе, как отвратительно-жгучая ассафетида. В малых дозах, но именно в п о л н о м своем самосознании, то есть этом самом, разоблаченном сто раз и поделом. Сознании своей исключительности и первородства. Я, может быть, сам не хочу быть носителем такого сознания, оно мне, может, самому противно; но что делать – ассафетида не выветривается.Так вот и несу, если на то пошло, свой крест.
То есть – попросту — не получается быть скромней?
— Почему? Пока Фаустов не мешают с дерьмом, я всегда готов признать высокое призвание Вагнеров. Взять хоть мой случай. Райнер Вагнер — единственный цветок добра нашего социаламта. Спросить меня, так он достоин называться не просто Райнером, а Райнером Марией. Пока он был моим бератором, я горя не знал. Он не кричал в лицо : “Кein Englisch!”, а покладисто переходил на английский, никого сразу не гнал на шпрахкурс, а полгода давал погулять, сам без письменных антрагов выдавал винтер- и зоммеркляйдунгзгельд. То есть, будучи облечен властью, тем не менее абсолютно – представляете?совсем-совсем! — не находил вкуса в унижении людей. Просвещенный человек – что говорить, когда у него на стене висела графика Морица Эшера, а не вечный слоеный сладкий Кандинский, как у них у всех.
— Вы считаете, любовь к Эшеру говорит о большей просвещенности, чем любовь к Кандинскому?
— Да сама любовь к кому-то, кто не утвержден сейчас лучшим, главнейшим художником эпохи, всенемецким всем – уже одно это в Германии знак Человека!У всех висит Кандинский, иногда Шагал – это как у нас раньше не то,что “Утро в сосновом лесу” или там “Девятый вал”, нет, это как…как канцелярский портрет Ленина в коричневой тройке с галстуком и взглядом в сторону – у одного этого Эшер. Да если бы у него висело что угодно, только не назначенный неведомой, но определенно высшей культурно-бюрократической инстанцией Кандинский, — что угодно, самая что ни на есть красивая краса красот, вплоть до “Неизвестной” Крамского – и тогда я считал бы Вагнера просвещеннейшим из баварских швабов. Шутка ли, у чиновника — свой вкус!
Не уважаете, значит, немчуру? — он налил по рюмке водки.- Цум воль!
И Вам того же. С какой стати я буду уважать немцев раньше, чем они меня об этом попросят? Я их больше, чем уважаю – испытываю к ним сильнейший интерес. Если угодно, восхищаюсь ими. Всегда ведь интересно только то, чего не умеешь сам. Не говорю о том, как они вежливы даже с подозрительной публикой вроде меня – я бы, глядя на себя со стороны, себе не улыбался бы. Не будем об этом. Но возьмите, например: у нас в этом году был редкий январь – минус 18, так они продолжали ходить в куртяшках на футболку, без шарфа и без головы. Нет такого кашля и насморка, который помешал бы немцу грудь нараспашку ждать трамвая. И в трамвае этом они продолжают вовсю чихать и кашлять, то есть заражать друг друга по кругу, так что грипп у них не по сезону, а круглый год, как и овощи и фрукты, — и в таком состоянии все равно прут на работу, как на праздник! Мне битва под Москвой кажется теперь былинной небылицей – не могли они ее проиграть из-за какой-то зимы! не могли и все! русская зима им как два пальца об асфальт! а раз такое дело, то битвы и вовсе не было. Вернее, она могла быть, как могут быть НЛО, от которых тоже сохранились кадры и фото, и воспоминания очевидцев, но ведь другим от этого ни жарко ни холодно, это было в-пространстве-где-меня-нет, а значит – было ли? так и битва под Москвой, возможно, есть в параллельном пространстве-времени, с параллельными немцами-русскими…Правда, у меня дед погиб под Смоленском, но приходится допустить – не хочу показаться циничным, надеюсь на Ваше понимание – из интеллектуальной честности приходится допустить, что это был параллельный дед…Параллельного Вас?
Вот тут-то и загвоздка. Теоретически — у меня здешнего был дед; именно дед, который у меня был — погиб…словом, если здесь и теперь есть я, то, отматывая логически, именно под Москвой э т о г о мира была и битва под Москвой. Но практически – да и теоретически – вопрос, б ы л о ли прошлое, точнее, е с т ь ли ненаблюдаемое прошлое, которое мы к тому же не в состоянии удостоверить личным опытом, для меня – один из неразрешимых вопросов жизни. Возьмем такой пример:я православный христианин.Стало быть, я ничего глупого в почитании святых не нахожу, ревизию и редукцию их житий в смысле:вот это могло быть, значит было, а этого быть не могло, значит не было – производить не собираюсь. Я беру житие, скажем, св.вмч.Георгия целостно – то есть принимаю его на веру в целом, вплоть до дракона и девицы – и так, по моим наблюдениям, делают все культурные, т.е.укорененные в культовой традиции православные, кроме специальных людей — верующих, но — безо всяких психологических потерь — профессионально исследующих жития в плане влияний-сращений-скрещений с прежними местными верованиями, языческими преданиями и т.п. Но почему мы допускаем дракона как возможное, как реальность нашей просвещенной веры? Либо потому, что бы мы ни говорили, что на дне души каждый из нас не лишен сказочного сознания любой баушки Арины Родионовны, либо — потому, что мы имеем дело с областью “прошлого”, а в “прошлом”, в отличие от “настоящего”, в с е б ы в а е т на правах равно возможного.
Угу… А не допускаете, что мы воспринимаем дракона как возможное, помещая не в прошлое, а воспринимая житие как икону: как перевод описываемого в плоскость преображенного мира, то есть мира иного, в котором все земное сохраняется, но уже в вертикальном, а не горизонтальном расположении и столь претворенном виде, что, хоть на земле драконы невозможны, но здесь, по ту сторону явлений, в мире, где только и есть н а с а м о м д е л е, небесно-земно вечном, если угодно, возможно и неудивительно, что святой Георгий вечно-сиюминутно-реально убивает дракона; дракон же сей, животное столь одушевленное, что питается исключительно красными девицами, находя вкус только в дщерях человеческих, тоже вполне правдоподобен,.потому что мы имеем дело не с миром явлений, а с миром уже самих вещей-в-себе, в котором — не зная о нем на земле ничего, кроме только того, что он е с т ь — мы мысленно располагаем как правдоподобную любую возможность?
Не лишено смысла. Но я не держусь за свою интерпретацию житийного сюжета. Я вообще — о вещах, связанных не с вечностью, а со временем. После Бергсона для чувствительного к теплым и холодным временным течениям человека, если он до того и боялся верить себе, вообще ничего не стоит предположить иную временную топологию: рассматривать прошлое не как бывшее до настоящего, а как существующее , например, рядом с ним, параллельно или еще как-то, но подчиняющееся нелинейным законам. Я в юности чувствовал “прошлое” как мифологему – прошлого нет, это отодвинутое и тем уменьшенное в прямой перспективе восприятия настоящее. Телеграфные столбы тоже уменьшаются по мере удаления в наших глазах, но это не значит, что их нет. Таким образом, в “прошлом” я имею м и л л и о н ы о т о д в и н у т ы х м о м е н т о в н а ст о я щ е г о, причем в каждом помещается по “мне”. Улавливаете закрутку? Сейчас я чувствую, что и это не так. Не я живу во времени, а…
А оно в вас? И вне вас временной последовательности нет? Почтенная мысль.Только вот — почему же оно вас старит и в конце концов убивает – и это объективный факт? Или и старение, и конечная смерть наша – лишь субьективны? Вы это хотите сказать?
Да нет, не это… Не то и не это… Я вообще дурак дураком. Когда ясно вижу картину времени – не могу ее описать, только в и ж у . А потом, когда она исчезает – а она моментально исчезает – я совсем теряюсь. Особенно здесь, в Европе. Замечали — здесь время другое, чем в Москве? кажется, его здесь вообще нет. А ведь оно только здесь по-настоящему и было, прямое время Истории – стрела из прошлого в будущее. Куда же оно подевалось? Иду по своему Аугсбургу – здесь жил Мартин Лютер, а здесь Филипп Меланхтон. “Аугсбургское исповедание”. Эпицентр религиозной войны. Местный собор всеми своим составными вещает об еще более ранних событиях — о 500-х последних годах средневековья. А рядом с ним – раскопки римского фундамента before Christ. Стеллы, барельефы. Плотнее уж нельзя набить небольшой город историей. Ты живешь в ней, шагаешь по ней, следы ее тут и там бросаются в глаза – а самой ее нет. Живешь как в Вышнем Волочке. Куда она ушла-то – из самой себя?
Аккомпанемент. Теща у нас в гостях, походивши по нашему отуреченному району, где больше турецких лавок, чем даже пивных и аптек, и теперь глядя в окно на очередного турка, катящего через перекресток коляску с двумя детьми – турок всегда и работает, и коляску катит, и еду готовит, доверяя серьезные вопросы жизни только себе – и семенящую рядом жену в платке и сером уни-пальто:А у вас здесь много приезжих.
Жена:
Ты хочешь сказать, иностранцев.
Теща:
— Ты так их называешь?
Друг, живущий во Франции:Ну что, со свиданьицем.
А что мы пьем, бургундское или бордо?
Мы пьем 35-франковое вино. Значит, не из дешевых.Но и не из дорогих.
Но все же?
Я тебе так скажу: на пятом году жизни во Франции я понял одно – нет вина бургундского и нет вина бордо. Нет вина божоле и кот дю рон. Нет вина анжу, корбьер, кот де прованс, кот де руссильон, кот д‘ор и кото де Лангедок. Нет вина лозы гамей, мерло или пино нуар. Нет вина сухого и полусладкого. Нет вина белого и красного. Есть вино дорогое и дешевое. И дешевое всегда будет плохим, а дорогое хорошим. Но чтобы понять это, надо еще хотеть почувствовать разницу. А это желание блокируется уже к концу первой бутылки. И дальше ты человек человеком, плати за вторую хоть 13 франков, хоть 135.
Два дня спустя, уже дома, в Германии. Сосед по хайму,. в ответ на пересказанный мною французский разговор:Да? Все дешевое вино плохое? Он, наверное, забыл вкус вина, подкрепленного техническим спиртом. Я этот вкус не забуду никогда. И скажу с полной ответственностью – в самом дешевом здешнем винце этого привкуса нет, а есть только вкус жидковатого, но чистого виноградного сока. Так что давайте лучше скажем, как таджики о плове: если у тебя есть деньги – ты пьешь бордо; если у тебя их нет – пьешь только бордо!
— Вы заметили, как еврейский человек ассимилируется с теми, с кем живет?До упора. Еврей из Питера или Саратова, если ему там футболка не нужна, ребенок из нее вырос, перед тем, как выкинуть ее, поинтересуется у тебя – твоему пацану не сгодится? и если да, отдаст даром. А еврей из Винницы еще попробует за нее слупить с вас 5 марок. Правда, и тот, и другой – сначала поинтересуются у вас. Русский просто выкинет. Упор упором, а зазор зазором.— Вот и Кафка говорит – все, что возможно, происходит. Но происходит лишь то, что возможно.
Да? Умный был еврей. Почти как Березовский. Но не того размаха. А почему? Опять же потому, что жил с чехами.
20. Можно и поговорить. Н-да, — сказал он. — Если это не простое водочное вдохновение, то Вам должно быть полезно здесь жить. Коль уж Вас так зарубает — стало быть, Вы счастливы: чего еще, кроме стимуляции мысли, недостает артистическому сознанию?Денег, конечно. И вообще, что такое счастье – это каждая семья понимает по-своему, по ходу созидания своего индивидуального несчастья.
Задумчиво. Но мило моему уху. В сущности, в разговорах друг с другом мы никогда не ищем смысла, а только – родную группу крови. Мы слушаем именно что ухом, а не мозгом. Понятийный аппарат европейского интеллектуала употребляется им по прямому назначению, но мы, переняв его, переставили акценты, сделав главным косвенное – проверку на “своих” и “чужих”. Ваш контаминирующий парафраз… кстати, и чисто музыкальное удовольствие от комбинаций русскоязычных варваризмов доступно во всем мире только малому стаду – русским гуманитариям с их любовью к мятно-освежающему чужестранному акценту родной речи… Выпьем-ка вот за что. За то, что мы с Вами одной, вековечно умерщвляемой, но почему-то не убывающей крови – крови русского умника…
Кажется, это где-то уже было, я даже вспоминаю где.
Истина не тускнеет от повторений.
Ого! Люблю людей, не боящихся пафоса. Прозит. Куда летите?
В Лос-Анжелес.
Ага.Небось, на какую-нибудь конференцию по Мандельштаму?Толкать доклад о хищных осах жирным стрекозам?
Откуда все-таки в Вас столько этого вашего ассафетидства? Вроде бы уже не мальчик, пора примириться с людьми. Но как ни странно — горячо. По Мандельштаму, и не только, но не на конференцию. Я в одном калифорнийском городишке с недавних пор трублю контрактным профессором, совмещая в одном лице ассистанс- и ассошиэйтед-профессора.
Ух ты. Снимаю шляпу. По слухам, русских славистов теперь нигде почти не берут. С солидным именем – и то от ворот поворот.
Ганц генау.
Вот интересно – почему наш брат так любит щеголять иностранными словечками? в прошлом веке – французскими, сейчас – английскими, мы вот тут – немецкими… Здесь это совсем не признак образованности, напротив, наш преподаватель на языковых курсах — из бывшей ГДР, сравнительно неплохо знает русский — говорит: “Обходитесь без словесных эмболов. Не думайте, что если вы вставите в cвою русскую речь пару немецких словечек, это будет свидетельствовать о знании немецкого. Это просто дурной тон. Старайтесь, с любыми ощибками, говорить полностью по-немецки, а щеголять им не надо”.Так, да? Так он о нас думает? А я думаю, он плоховатый этнопсихолог: русский человек, конечно, всегда не прочь щегольнуть заграничным по дешевке, но больше – хочется речь нарядить как красну девицу, привкуснить, подпрянить, что парой матерных слов, что иностранных. Это все к помянутому Вами Похлебкину, по его части. Уж будем какие есть, и да здравствует эмболия речевой артерии!..Так вот — возвращаясь к нашим баранам — я вчера на мюнхенской конференции славистов сказал, что нынешняя защита кафедр европейской и американской славистики от носителя слАвесности, русского писателя или профессора – это такая же государственая политика, как защита отечественного производителя пива и колбасы, но, в отличие от упомянутых, вздорная и крайне вредная для культурного процесса.
Ну и?
Результат – в пяток, по крайней мере, немецких университетов, если бы и захотел, могу носа не совать.
Глухо.
А Вы думали. Как в танке. Верно Вы говорите – немчура.
Это Вы говорите. Я не страдаю ксенофобией в местах, где я сам иностранец. На всякий случай, знаете. Еврейская кровь. Хоть Вы решили, что я русский.
Одно другому не мешает. Угадано главное: Вы не поляк. Насчет же местных жителей… Ничего не хочу сказать о немце вообще, я его не знаю, но я спрашиваю: кто такой полный немецкий профессор? Вы спросите в ответ: во-первых, какой именно – филолог там или астрофизик? Мой ответ на вопрос в ответ: и во-первых, и во-вторых, и в-третьих полный немецкий профессор – высокостепенный государственный служащий с вытекающими отсюда привилегиями и пожизненной обеспеченностью. И только в-четвертых он — филолог-славист или физик, который имеет возможность почти безопасного выхода в астрал, per aspera ad astra – в худшем случае своевременный выход из астрала с букетом астр на безбедную пенсию ему гарантирован, — но никогда не позволит себе такой несолидной выходки. При этом служащий может любить свое дело – например, славистику, хороший чиновник даже должен любить его, во всяком случае испытывать к предмету своей деятельности большое уважение… Но – к самому предмету, обрабатываемому продукту, а не к его производителям, по крайней мере живым. Уж ваша-то братия, если только не научится по духу времени и вкусу надувать щеки и повязывать галстук, ваша немытая братия для него…
А для Вас?
Сравнили. Я к Вам отношусь с раздражением. Не люблю петушиной спеси, прикрытой самоиронией. Это значит – против воли отношусь всерьез. Ведь если бы я с детства по-старорусски не обожествлял литературу, то бы не полез в филологию. А кто в детстве начал грызть ногти – тот, хоть тресни, будет грызть их и в гробу. Они же и там продолжают расти, а он, значит, втихаря, благо никто не видит… Да, а немецкий профессор на вас смотрит просто как приличный человек на бомжа, вот точь-в-точь, как, Вы говорите, нехороший бератор вашего социаламта. А между тем вами же и кормится.
Чиновник социаламта тоже нами кормится. А уважение его к нам от этого что-то тоже отнюдь не растет.
Поправка принимается… Американский профессор – дело другое, там протекционизм чисто стэйтсовый. Объяснить?
— Зачем. Зачем мне тайны Нового Света, когла за 40 с лишним лет я не смог разобраться со Старым? На хрена мне чужая Аргентина, когда я не разгадал еще загадку каховского раввина. Да, но как же тогда Вы-то устроились?
Да вот, как же я… Это, батенька, коммерческая тайна. Но могу рассказать.
Как хотите.
Тогда не расскажу. Пока что. Рано еще, сыро еще, — и шлепнул рюмку. Выпил без меня. – Правда, здешний “Смирнофф”, в 37 с половиной градусов – жуткая дрянь? с аптечным привкусом резины; и что интересно, то же и во Франции. То ли дело наш, аутентичный американский “Смирнофф”. Что бы там ни говорил Ремарк, утверждаю обратное – у водки не может быть хорошего вкуса, водочный вкус гадок per definitionem; но хорошая водка – есть, и у хорошей водки может и должен отсутствовать какой-либо вкус. Вот тогда наливай и пей – это и есть то, что доктор прописал: чистая отрава. Чистая рубашка перед смертью.
Эге, да ты сам себе русский Ремарк; я посмотрел на него внимательнее. Гладко выбритый человек, пахнущий одеколоном “Кельвин Кляйн” или “Давидов”, в мокасинах из мягкой кожи и джемпере “Ральф Лоран” с вышитым на нем всадником, играющим в поло. Человек, явно имеюющий не вынужденную привычку, но природную склонность следить за собой, нуждался сейчас в спиртном не меньше меня — по причине едва ли не противоположной. Я хотел отодвинуть страх перед неминуемым тупиком, а значит, стенкой, которой закончатся мои поиски. Хотел скрыть свой страх от себя или скрыться от него. От моего собеседника, напротив, физически ощутимо исходило желание что-то свое хоть кому-нибудь открыть, об-наружить – и одновременно противожелание удержать себя от обнаружения пока еще целомудренно скрытого. Первое желание обречено было на победу – алкоголем; он и хотел, чтобы оно победило, иначе не выбрал бы худший способ сохранять стыд и играть в молчанку: прибегнуть к водке. Коньяк располагает к молчанию и уходу в себя, вино и даже скотиноватое пиво позволяют общаться на безлично-межличностном уровне, просто сообща радоваться жизни, но уже после стакана водки невозможно остановить душу, рвущуюся к самой невозможной и самой желанной изо всех земных целей: перелиться от избытка из собственного вместилища во вместилище собеседника, не беря в толк, что последнее уже под завязку занято такою же, но с в о е ю туго, под давлением, закачанной газообразной душой.
Плохо, значит, ему было; вполне возможно, что и не лучше, чем мне.
- А Вы что здесь делаете?
- Живу. В качестве контингентфлюхтлинга.
- Давно работаете евреем?
- Работал. Теперь отправлен… на умшулюнг. Или форбилдунг, леший его разберет. Одним только евреем быть уже недостаточно. Надо либо быть им на 150%, либо кроме еврея еще быть человеком. Что-то еще уметь. Но вообще больше года.
- Угу. И как кривая ностальгии?
- Как ей и положено. Через полгода резко пошла вверх, дойдя до уровня бреда. Когда месяцев восемь тому увидел в мюнхенском Ленбаххаузе на американской выставке два парных уорхоловских портрета Ленина – представляете – расстрогался до слезы: свой! Потом пошла мутация-фрустрация, какая-то, шут его знает, антиностальгия – то есть ностальгия же, но… вроде как в меню итальянского ресторана: паста – антипаста. Давеча вот смотрю по местному ТВ документальный цикл “Помощники Гитлера”, Борман там, Шпеер, Геринг — и, можете себе представить, опять расстрогался до соплей. Вот, думаю, хоть что-то с в о е , до боли близкая шобла, родом из детства..
- Любопытно.
- А Вы думали… Один здешний, правда, сказал, что праздность – мать психологии. Сильно сказано – для немца. Сам-то он праздностью не грешил – подозреваю, фраза эта пресловутая сказана им была не без иронии, переходящей в сарказм. Он, наверное, хотел сказать “психопатологии”, но в осьмнадцатом столетии еще не изобрели такого слова… А Вы в самом деле специалист по Мандельштаму?
Вот не ожидал от Вас такой глупости, — он вдруг рассердился. – Слушайте, а Вы специалист по собственной жене?
— Не понял.
— Ну, так научитесь сначала понимать, а потом уж будете говорить глупости, коли не расхочется! Ведь жену-то свою вы наверняка лучше знаете, чем я Мандельштама. Я с ним ночью по душам не разговаривал. Но какой идиот скажет: “Я — специалист по собственной жене”? Вы же не немец, чтобы думать, что по живым людям бывают шпециалисты, как по починке унитаза.
Ну, простите, я неудачно…вообще я тут полтора года, с кем поведешься…я хотел только, чтобы Вы мне объяснили про эту ласточку. То слепую, то живую, то мертвую, то каким-то образом связанную в легионы боевые, а то она и вовсе – хилая, разучившаяся летать, но почему-то именно ей следует отдать строгий отчет, да еще не за себя, а за некоего Лермонтова Михаила. Когда-то она как влетит в мою душу…
С стигийской нежностью?
Не без нее. И с тех пор все не вылетает, так все и машет веткою зеленой, а я так и не могу понять, кто у меня там без спросу носится туда и сюда. Хлещет меня по душе зеленым веничком. Может, Вы наконец…
А может, Вы – мне? – с яростью почти рявкнул он, уставясь в меня, как в стенку. – Может, я и сам двадцать лет жду, когда мне кто-нибудь объяснит, наконец, бля буду, о ком все-таки я написал столько умных страниц, и так ничего и не объяснил – ни себе, ни людям…
И, отвернувшись, пробурчал себе под нос:
- Ясно одно::эта ласточка – не лапочка и не лапонька… Как и та касаточка, что влетела под крытую колоннаду дворца Ирода, чтобы нам с Вами и с Понтийским Пилатом жизнь медом не казалась… Будем.
И так, отвернувшись, и выпил. Видать, не хотел помешать мне не мешать ему побороть себя, чтобы все рассказать мне. Если я ясно выражаюсь.
Аккомпанемент.- Вы заметили, у них очень любят котов, но всех котов кастрируют?
- Ну и что же? При разумной любви одно другому не мешает. Котят топить не надо, кот на улицу не просится. Не убежит и блох не принесет.
— Да нет же, у меня вопрос не к моральной стороне дела. Я что спрашиваю: вот откуда они берут новых котов, если кастрировали всех старых?
— Вы заметили, у них всюду, в любой газете, возле фамилии любой актрисы или принцессы написан возраст. Как будто она мужчина. Как будто мы спрашиваем, сколько ей лет.
Допустим, Вы не спрашиваете. Но если она будет скрывать свой возраст, кто-то может подумать – ей есть что скрывать. Может быть, даже укрывать – от налогообложения.
При просмотре криминального немецкого фильма по ТВ:
— Я не понял, кто это?
- Да это и есть полицейский.Ты что, по нему не видишь – он один в фильме думает?
- Сегодня меня Той Зельчик в спину стукнул и удрал. Вижу — не догоню. Он хоть и турок, а бегает хорошо. А надо, чувствую, проучить. Говорю Юлиану – он сильней всех в классе и бегает быстрее Зельчика, тем более меня : “Если догонишь Зельчика, скрутишь, приведешь ко мне и подержишь, чтобы не удрал, пока я ему надаю как следует – плачу 10 пфеннигов”. Он как заорет радостно: “О, майн Гот, как я люблю зарабатывать деньги!” – Зельчика в момент притащил и держал, чтобы не убежал, пока я тому не навтыкал.
- Милое дело – русский будет нанимать себе немца, чтобы тот пригнал ему турка!
- А что такого? Если немцам нравится пыхтеть, а русским — головой работать? жалко 10 пфеннигов, что ль?
21.По душам.
Ладно, — он вдруг повернулся ко мне и поманил пальцем, — какой мне прок перед Вами делать вид, что я знаю то, чего не знаю? Мы же не на конференции. Вам как своему человеку я скажу, как есть: я ничего не знаю про эту ласточку наверняка. И каждый, кто скажет, что он все знает про всю эту его летучую живность наверняка, соврет. Хотя соврет, может быть, искренно, от глупости. В нашем деле как нигде много глупых серьезных интеллектуалов. Итак, честно: я, дипломированный доктор филологии, не знаю. Dixi. Уважаю.Спасибо. За это я Вам сообщу все, что знаю: Мандельштам – больший поэт, чем все его современники – getrennt und zusammen.
Ну, для доктора наук глуповато – лучше, хуже… И старовато. Это я слышал не раз. Я и сам это не раз говорил. А, так Вы с этим согласны. А почему, как думаете?Когда как думаю.
А вот я не думаю, я знаю! Именно это я знаю наверняка: Мандельштам лучше их всех потому, что он, в отличие от них — и почти всех нас – толковый предатель.
Как-как?
Как слышали. Толковый, качественный предатель.Предатель-смысловик… Я что хочу сказать? Вы замечали такую странность: все грешат – и все прощают себе все грехи.Считают их простительными слабостями. Но есть один грех, который так называемый приличный человек считает непростительным, за который Данте и с ним все европейское, по крайней мере, человечество с давних времен бьет морду и сажает в последний ров ада. И большинство людей так вам и скажет: я виноват в чем угодно, но я не сука! я не предавал! не закладывал! А я, вопреки толще бытующего мнения, берусь утверждать: предательство следует нравственно…
Разрешить?
Боже упаси. Его именно следует оставить запрещенным, но — осознав не только как величайшую подлость, но и как величайшую возможность и обещание, как радикальный акт самопознания. Крайне рискованный – да, если ты не готов извлечь из него все, что оно в тебе открывает, не умеешь выйти из него с толком, это губительно. Но если готов… Ведь предательство – не только гнусный удел Иуды, но и переломный момент высочайшей судьбы Петра. Еще раз – это запретный, гадкий, подлый, как хотите, но – единственно эффективный для каждого момент истины о себе. И единственно доступный любому. Попросту неизбежный. Ведь на самом-то деле, как бы мы ни отбрыкивались, жизнь абсолютного большинства из нас просто вертится, как вокруг оси, вокруг тьмы не только чужих, но и собственных предательств, которые мы только так не называем, которые мы просто н е в и д и м , по той же причине, по которой Вронский считал, что не заплатить шулеру нельзя, а не заплатить портному можно и должно. Я знал человека, который в те еще времена вел себя на допросах в ГБ, в весьма нешуточной ситуации, в высшей степени достойно; он никого н е с д а л . При этом он изменял жене при всяком мало-мальски серьезном поводе – без особых угрызений совести. Он просто не считал возможным то ли к шалостям природы применять столь серьезные слова, как „измена“, то ли наоборот, к столь сложной и тонкой сфере, как область чувств, применять плоскую систему моральных измерений…
Так вот, и Мандельштам, разумеется, в этом отношении вполне человечен. Вот он искренно полагает, что со всеми обольшевеет, дыша – будто бы уж человек старой школы не подозревает, по крайней мере, что между “дыша” и “большевея” нельзя поставить “и”, но только “или”. Вот он временами-таки режет правду-матку, потому что долго быть предателем у него не выходит, но вряд ли осознает формульно свою внутреннюю проблематику, — а временами едва ли не шизофренически-естественно раздваивается. Ведь что такое эти его пресловутые “двойчатки”? Я лично, что бы кто ни говорил, допускаю как психологически правдоподобное — как соседствующие — и вариант “будет будить разум и жизнь Сталин”, и параллельный якобы приписанный ему вариант “губить” вместо “будить”. Запросто.Но это все – пока о местах, где всего круглей земля, тут у него и в первом, и во втором случае — чувство артиста, влюбляющегося в предмет изображения, обольщающегося своим героем, затевающего с ним любовную игру, одевая то в героя, то в палача, как в “Ночном портье”, да? ведь без двоения и перепадов любовь не игриста, не пьянит, — тут у него чувство Творца, всегда помогающее стоять на своем, быть Поэтом при полной человеческой податливости. ПАдат-ливости.
Но однажды до него доходит, его прошибает то простое, что почему-то толком не прошибает никого. И опять-таки при очень простых, всем, казалось бы, интимно знакомых обстоятельствах: человек при живой жене влюбляется в другую. Опять-таки – кому какое дело, что кума с кумом сидела? Главное – и жене-то его допрежь того – какое было дело до всех этих Гильдебрант и Андрониковых! Но тут – ей вдруг стало не все равно. И он вдруг впервые – ясно видит. Как мало кто ясно видит себя: как фильм, проходящий перед своими же глазами. Изменяет жене — и видит в упор, что все это вот – “сложное, мучительное чувство”, на которое уж поэт ли права не имеет? — все это и есть – то самое настоящее, не д р у г о е, высокое и тем оправданное поэтическое чувство, а то самое, за которое морду бьют и в ров сажают. Обычное подлое предательство. Ведь это он же сам обучил, подогнал жену под размер своей души, а потом взял и оставил ее без единого на потребу!
Экие страсти. И вольности толкования – пусть хоть кто попробует Надю Хазину “подогнать под размер своей души”, я ему не позавидую… Ладно, мне чего, в конце концов… а только, сдается мне, Вы… не совсем о Мандельштаме. Что-то другое Вы подгоняете под размер чьей-то другой луши.
— Может быть. Но если и не “совсем”, мне хочется видеть этого “не Мандельштама” именно в нем. Мне так на душу легло. Допускаете вы, фауст фаустыч, что и вагнеру что-то может просто так на душу лечь, отклонив его от “науки”? Да и это не для статьи в каком-нибудь НЛО, а для пьяной затравки. Поэтому безответственно продолжу. Ища свое второе “я”, и найдя его, по крайней мере думая так, что бы ни думали мы с вами о Надежде Яковлевне, пожив-то при второй своей половине, не ополовиненный, как несчастные 9 человек из 10 – потом берет и сам бросается от нее, от ц е л о — г о с е б я , по мановению какой-то унизительно извне-находящей, кромешной страсти – к какой-то там Ваксель! которая к тому же все, что находит возможным сказать о нем, так .это: “Муж ее мне не был нужен ни в какой степени. Я очень уважала его как поэта, но как человек он оказался довольно слаб и лжив”! слаб и лжив, еще бы, для него каждая из них драгоценна, и каждая по-своему, он частицу каждой из них боится утратить; можно подумать, если я всеми фибрами души люблю картину Рембрандта, в этих же фибрах еще не найдется достаточно, чтобы восхищаться и дорожить и каждым миллиметром Вермеера; конечно, то ли дело – Ваксель, она и сильна, и честна; а на самом-то деле – просто “ей ничего не значит”: баба, как влюбится в следующего мужика, так забывает о предыдущем, для нее просто нет прошлого, вот и вся загадка ее пресловутой целостности…
Простите, может, я тривиален, но это и для меня великая бабья загадка. Умение жить только настоящим, собственно ж и т ь , для меня – одно из самых непостижимых и недостижимых.
Да для меня — тоже. Но ведь у них это не умение, им-то оно дается просто от рождения, как Вы не поймете! и вся недолга!
Недолга-то недолга, но от этого не менее загадочная. Ладно. Дальше.
А дальше чего? дальше он видит, что натворил – и что делает?Да ничего он не делает.Только всего, что называет вещи своими именами. Ничего не переименовывая, прямо как есть и называет. “Изолгавшись на корню”, — вот я кто и вот что я такое; и мне ли кого в чем после того еще винить?
И больше ничего.И вот — великая вещь: человек от простого осознания собственного ничтожества – простого? да ведь они все, эти Пастернаки-Цветаевы никто этого и не понимали, как это вообще делается и с чем его едят! ведь они что ни творили, как ни терзали умученных ими же жен-мужей-возлюбленных, последовательно и параллельно, все равно думали, что это только они сами “пропали, как зверь в загоне”, что это их безвинно гонят, что виноваты они лишь собственной гениальностью тире безмерностью, несовместимой — потому что невместимой — с бездарной властью и бездарными читателями газет, но вместимой лишь безразмерными почитателями Поэта – и вдруг человек столь же из рук вон безмерно гениальный останавливает всю эту бодягу, всю эту кармическую жисть, одним словом: я – никто, я такой же, как все – не лучше. Ровно нуль, меньше нуля: предатель. Самый последний, самый непростительный гад из всех, по представлениям любого Данте и любого гимназиста. Винить мне некого, ни на что права я не имею, и вполне справедливо будет меня-паршивца засадить на полную катушку в девятый круг ада моего любимца. И всё! и только. И человеку становится – не 4 годика! он входит в полный возраст! сиречь — как только человек осознает и засвидетельствует нулевую точку своего личностного развития, он и ста-новит-ся личностью. Но как это сделать? А очень просто. Нужно только дожить, когда наступит неизбежная обыденная пограничная ситуация каждого:ты – предашь. Когда это произойдет – а оно произойдет, это уж будьте благонадежны! тогда твое дело – не быть лучше самого себя, но быть всего лишь внимательным к себе. Ты должен з а с в и д е т е л ь с т в о в а т ь свое падение – и только. Но без малейшего уклона к самооправданию и всяческой возвышающей травестии. Тогда, стоя в этой точке оловянным солдатиком, ты перегоняешь подлость в подлинность. Если получится стойко стоять – это ведь из области “сказать легко…” — ты увидишь, что произойдет.
Что же?
Попробуйте – узнаете.
А Вы – узнали?
У-тю-тю…Не уверен – не обгоняй…Ну, еще по одной, “дар па вену” или как там называлась литовская водка, если Вы ее застали до очередного проведения литовской границы.
Точного написания тоже не помню. Во времена Твердых Цен мы называли ее “вдарь по вене”.
Неплохо. А Вы знакомы с действительной практикой… шли Вы когда-нибудь не путем вина, а путем вены?
Нет, я дальше анаши и циклодола – советского эрзац-ЛСД советских эрзац-хиппи не пошел. Пробовал как-то пить раствор опиума-сырца. Но остался верен простому хлебному вину. Если не считать изменой ему увлечение также виноградным и ячменным вином.
Да, циклодол… а лучше гэдээровский норакин; а то еще помните коктейль из кода с ноксом? Если взять пачку апикодина или кодтерпина и столочь в порошок, а потом развести и процедить через промокашку…
Только мне не нравилось, что пить надо медленно,а вкус противный. А помните центровую Ригу, поголовно поделившуюся на две презирающие друг друга партии “наркоты” и “кривоты”?
Н-да. Должен сказать, в отличие от Вас, я пробовал и кислоту, в Таллине. Но вовремя испугался открывающихся ложных возможностей. Сядешь на подоконник – чувствуешь: нога до земли достанет, если ее как следует протянуть с третьего этажа – так и протяни же; и краски кругом такие… те же, но только истинные – один я их вижу, какие они на самом деле. Вообще странная была юность в начале 70-х, да? у приличных серьезных парней вроде меня, имею в виду. Днями пропадаешь в библиотеке, а вечерами в поисках приключений духа со знакомой хипней из генеральских или бомжовых семей сидишь под балдой на корточках на заплеванном чьем-то полу среди грязноволосых подруг и подпеваешь какому-нибудь Харрисону, как сейчас понимаю, нечто сверхэкуменическое: “Май свит Лорд, Алиллуйя-Харе Кришна!”… Да. Но вижу, Вы чему-то верны. Не из настоящих предателей. Жаль. Однако любопытство, судя по послужному списку, имеете. Это уже кое-что, ибо говорит о порочных наклонностях к самоэкспериментированию. Последнее же – залог самопознания.
Это еще надо доказать… Так Вы – апологет предательства? Точнее – просвещенный любитель этой темы?
- А Вы сейчас скажете какую-нибудь из-банальностей-банальность вроде: “Я все могу простить, кроме предательства – и не выношу его апологетов”.
- Последнее совсем не банально – я впервые в жизни встречаю апологета предательства. Вы же сами говорите — все предают помаленьку-втихомолку, и никто себя предателем не считает. Первое же не обо мне. Я лично чего больше всего в людях не выношу — это так называемой верности самому себе. Ровной, до краев наполненной собой уверенности в своей правоте.
- О, тогда мы еще не потеряли шанса найти общий язык. Не пойму только, как Вы тогда уживаетесь с немцами.
- Mit Ach und Krach. Пока стараюсь за страх, но надеюсь за деньги со временем обрести и совесть. Люди очень разные. Совсем противоположные бывают люди. Ленин потерял же совесть за немецкие деньги — а я, глядишь, как раз найду.
- Протестую. Ленин потерял совесть задолго до немецких денег. Поэтому, когда он их брал, он вообще не думал, хорошо или плохо брать чужие деньги на свои дела, он думал только: дают – бери.
- Вот-вот, чужие – на свое. Именно–именно: дают – бери! И я же точно так.
- Значит, и Вы совесть потеряли.
- Так а я о чем? кабы я ее не потерял, с какой стати мог бы я чаять ее отыскать?
- Ну, дай Вам Бог… Что же до предательства, то я не любитель, как Вы изволили выразиться. Я профессионал.
- Папа такой странный, говорит, что христианин, а сам очень переживает, что от него здесь останется. Кто сейчас или потом о нем что напишет или скажет. Мне это вообще непонятно. Если бы я, например, спасся, попал, допустим, в рай – и оттуда бы услышал, как здесь обо мне еще что-то там говорят – я бы им оттуда: “Да заткнитесь, козлы!”
- Слушай, пап, кассирша даже не посмотрела, что у тебя в другой сетке. Из предыдущего магазина.Ты туда здесь мог сунуть всяких конфет, мороженого, печенья – и не заплатить.
- Запросто.
- Почему же ты (даже запнулся)..?!
— Ну… потому что (просто и весомо) Бог категорически запретил воровать.
- Да. – и, вздохнув, рассудительно:
- А жаль.
- Сегодня на этике училка мне говорит: “Ты кто?”
- А ты что?
- Говорю: “Ортодокс”. Она: “Еврейский ортодокс?” Говорю: “Русский ортодокс”.
- А она?
- Говорит: “А в кого вы верите?” Говорю : “Во Христа”.
- А она?
- Говорит: “Это правда?” Говорю : “Да”. Она подумала и говорит: “В Иисуса Христа?” Говорю: “Да”.
- А она?
- Задумалась и молчит. Потом говорит: “А главный у вас Папа?” Говорю: “Нет. У нас не Папа. В Москве был не знаю как по-немецки, а здесь бишоф, а кто над ним главный – не знаю, но не Папа”.Она — опять думать. И в классе тишина. Все думают. Когда немцы думают, всегда тихо-тихо. Как когда говорят, то всегда громко-громко.
- А чего им думать?
- Как чего?Серьезный вопрос – кто такой русский ортодокс. Не успели с еврейскими разобраться, а тут еще русские. Представляешь, сама училка не знает – и думает. Подает пример. Они за ней. Думают-думают, а придумать не могут. А я сам толком не знаю, а чего знаю – не могу объяснить. Наконец она говорит: “Я все поняла. Дети, ортодоксы – это русский мишунг католише и евангелише”.
- Я вообще-то сейчас думаю о том, почему о темах любви и смерти в мировой культуре нашим братом-вагнером написано кое-что вразумительное… или мне так кажется? тогда как третья фундаментальная вещь, на которой стоит человеческая жизнь: предательство, столь часто совершаемое из любви и столь часто ведущее к смерти, — не нашла своего настоящего, преданного – простите за каламбурчик — исследователя. Или мне просто не вспоминается? черт его знает…То есть написано-то — ого-го… и название может быть отличное, как у Борхеса, “Тема предателя и героя”… но все не в том аспекте, который мне представляется главнейшим, жизненно-смертельно важным. Ну, хотя бы… Вы, надеюсь, простите, мы по пьяному делу не будем просматривать академически весь ряд, а так, погуляем по этой местности — и кое-где простецки, для затравки, ткнем пальцем… Да, собственно, опустим их всех, от Каина и Иосифовых братьев; забудем на время мужеубийцу Клитемнестру, клеветницу Федру, изменника Ганелона. Оставим их, оставим всех этих дантовских Альбериго и Бранка д Орья… и еще десяток фигур за ненадобностью, забудем обо всех, даже о Хаджи Мурате, — потому что полную сводку об интересующем нас вопросе мы и без них найдем у главного коллекционера предателей и предательств всех времен и народов. Вот он дело понимал, у него без подобающего коварства человек не чихнет, и правильно; он напёк негодяев, как блинов на масленицу, и что ни мерзавец – то и заглядение.
- Имеется в виду таинственный Лебедь, которым теперича предложено любоваться не на Эйвоне, а на лоне вод Бельвуарской долины?
- Натюрлихь. Подадимся не в сторону Свана, но в страну Свана…Неплохо также, по крайней мере сегодня, звучит: “(В сторону): — Генерала Свана”. Можно к тому же, выйдя за пределы словесных забав, имеющих отношение лишь к бывшим странам Антанты и вспомнив о “центральных державах”, обратить сентенцию от французского стола прямиком к вражескому немецкому: сколь мало расстояние от великого до смешного, от возвышенного до непристойного: от “швана” до “шванца” — расстояние лишь в одну букву. Шван-ц. Бен-ц. Но, как русский интеллигент русскому интеллигенту: не будем дешевыми пошляками. В американском смысле – не будем пошляками задешево. А вообще — что за цирк… Такое впечатление, что все, даже критики и гинекологи, читают только Гилилова. Даже Вы в германском захолустье. Это как один мой знакомый говорит: “Ну кто такой Патрик Зюскинд? Простой интеллектуал, человек своей популяции, писавший вполне обычную прозу. И вдруг в 36 лет посещает человека “корючка” : парфюмер-убийца! в погоне за совершенным запахом! вытяжка аромата тела свежеубитой девственницы! во закрутень! и вот весь мир у Зюскинда в зюзьке, а он уж и интервью давать считает ниже своего величия”. Вот и нашего брата-вагнера посетила корючка, а Вы говорите. Классный бестселлер, да? Человек, написавший : “Весь мир – театр, а люди в нем актеры”, сам не нашел ничего другого, чем сыграть – в актера. Человек пишет “Ромео и Джульетту”, а некоторое время спустя его платоническая супруга через неделю после его смерти принимает яд… Класс. Ну да, он, не шизокрылый, но белоперый. Давайте сгруппируем его предателей в два подвида. Не надо их всех вспоминать – во-первых, всех сразу все равно не упомнить, во-вторых, поверьте на слово, подвидов ровно два, при всей энциклопедической амплитуде индивидуального несходства. Пару исключений – Кориолана и Брута – оставим в покое. Риму — мир. Итак, два. Первый – Яго, Эдмунд, этот, как его, очередной брат-гад из “Бури”, Ричард 111 и проч. – лица, я бы сказал, предательской национальности. Им коварство – дом родной; будучи людьми в протчем, как говорилось когда-то, в протчем весьма таланными и отважными, они до гениальности легки на предательство. Эти Моцарты предательства, рыцари обмана, поэты измены — всесторонние порождения ада, то есть не только в аду, но и для ада рожденные. Живущие полной свежего адского воздуха и адского вдохновения жизнью. Шекспировский ад вообще не ортодоксален, в нем царит творческий простор для свершений адского рода, тут вообще нет места бездарям, за исключением разве Розенкранца и Гильденстерна, остальные бездари прописаны где угодно, но не в аду.
Вторые же – Клавдий, Макбет, этот, стало быть, который Анджело, которому воздают мерой за меру — не рождены для ада предательства, не суть органические существа преисподней и потому, совершив предательство, – ведь ничто человеческое, в отличие от преданных и убитых ими “людей в полном смысле слова”, им в полном, словом, смысле не чуждо, — способны увидеть последним еще в н е ш н и м взглядом, как моментально перемещаются в ад, и тут же затем дверь захлопывается, и вот они внутри ада, и тут их припекает несказанная мука – им открывается, как любому предателю, правда об аде в себе и о себе в аду – а вынести ее жжение не всякому предателю дано… То есть, как сказал бы их коллега по несчастью московский царь Борис, это люди с совестью. Но – также и люди, способные на поступок. Ведущий к ее потере. Заметьте – они теряют совесть, но вместо нее приобретают муки совести. Каково им, беднягам, быть в таком положении?
- И не говорите.
- Н-да… В этом положении главное – нельзя устоять в одной точке. В точке ж-жения нельзя ж-жить. Ад упраздняет постмодерную горизонталь. Либо тебя раскаянием выталкивает наверх, — но для этого надо знать Бога, — либо ты идешь вниз, самою динамикой хода, лихой залетностью его, красотой и размахом горения маскируя для себя на время его непереносимость. Герои Шекспира всегда идут вниз, и это понятно – если бы они были способны к раскаянию, не было бы пружины действия. Они могут черпать временное удовлетворение только в самом своем “самостоянье” во грехе и аду, как человек,давящий языком на больной зуб, и обречены выводить из исходной точки греха все новые витки прегрешений.
— Уж простите навязчивую мысль… по пьяному делу… но все сдается мне – то было не совсем про Мандельштама. А теперь не совсем про Шекспира.
- Все-таки не можете не залезть в конец. Так и тянет спросить, нет ли у меня на совести по крайней мере трех злодейств.
- В Евангелии говорится: “Ты сказал”.
- А у Вас? Разве у Вас в квартире не газ?
- Допустим, у меня электроплита. Но и я двуног. И злодейств, конечно, и на моей совести хватает.
- Угу. Вам хватает. И Вы на это живете?
- А на что же еще? Не Вам же объяснять, что клубника лучше всего растет на человеческом дерьме, а лучшая поэзия вырастает из греха. Ведь поэзия – дитя или орудие самопознания, то есть чего же еще, как не познанного в себе греха. Чего там, в себе, еще-то познавать? Мне кажется, Вы недостаточно буквально понимаете Ахматову. В поисках все новых интерпретаций литературоведы научились видеть текст насквозь и отучились видеть его в упор. Вы вообще-то задумывались когда-нибудь над пресловутым вопросом, почему это образы всякого зла и порока или по крайней мере герои, наделенные полнотой смуты, темных страстей, проповедующие сомнительную любовь отпетым словом отрицанья, в литературе выходят так сильны, выразительны, а образы добра чаще всего бледны и безжизненны? А ответ на этот сакраментальный вопрос прост – зло автором вычерпано и вымерено из опыта познания собственного греха, что ему вменено в урок, для чего ему открыты возможности; все же, что вымерено, может быть воплощено. Свое же добро, даже если автор и пытался жить добродетельно, вымерено быть не может: Бог не велел человеку мерить, познавать с о б с т в е н н о е добро и не дал инструментария его измерения, а велел, “даже аще и все сделает” хорошего, что должен, быть “яко раб неключимый”, — и кто пытается перейти эту черту, ее же не прейдеши, тот вместо опыта познания добра впадает лишь в обольщение, “прелесть” – а не познанное не может быть воплощенным.
- То есть Вы думаете, что, скажем, рефрен Алтарной сутры: “Познающие добро…” противоречит христианскому опыту?
- Почему. У всех умных людей “познавать” значит не мудрствовать, а практиковать; а практиковать добро можно и не познавая — по мере познания зла отлепляясь от последнего.
- Легко излагаете. Слишком легко. ПокОтило – и катите. И слишком спокойно остаетесь собой. Вы – или Вас — вообще-то когда-нибудь по-серьезному преда..? Вы вообще по-шкурному, по чревно-кишечному чувствуете дикую, вечно-зеленую свежесть этого ямба – пре-да-тель-ство, об-ман, из-мена? Всегда кисло, оскоминно-недозрелую — и всегда перезрелую, тяжелым падальцем бьющую о сердце…
И тут он меня достал. Я давно распрощался с деньгами, давно забыл Акопа, и хотя сейчас встрял в скверную ситуацию опять в связи с ним, думал о чем угодно, но только не о нем, не о последних наших деньгах, которые он обманом у меня отнял. Но никогда не знаешь ни свою сегодняшнюю болевую точку, ни кто и как на нее нажмет. Что тебя вставит и включит. Слово “Акоп”, так часто звучавшее в последние два дня, вдруг снова вторгнувшиеся в мою жизнь, стало знаком новой беды, опасности, но ничего угасшего в моей душе не разбудило, а слово “обман”, будто оно не было синонимом слова“Акоп”, вдруг включило в ней, казалось бы, стопроцентно отключенной опьянением от какой бы то ни было остроты переживаний, все отговорившее — на полную громкость. Может быть, виной тому было само звучание, само колокольное произнесение им слова. Об-манн-н. Алкоголь, долженствовавший заключить меня в вакуум “строгой сенсорной депривации”, в настоящем действовал весь этот час исправно, но – как все-таки важно правильно задать программу защиты, а для этого учесть все возможные варианты нападения — вдруг до боли в ушах взрывчато-гулко срезонировал в сторону прошлого. Защиту прорвало. Я весь ушел в игольчато-узкое переживание двухлетней давности.
23. Плюсквамперфект(продолжение).- Па-чиму Вы мне не верите? Я жы Вам дал слова чила-века! Мама-й кля-нусь, деньги идут. Чирез три дня будут. Званите ва вторник.
- Дениг пака нет. Ни могут обналичить. Я жы на месте. Вы видите, я никуда ни деваюсь. Всегда можите миня найти.Зва-ните в читверг.
- Знаи-ти что, а? Прихадите к нам дамой. Толька Вам даю адрес.
Он жил у Гали, на первом этаже двухкомнатной хрущобы с двумя детьми от ее первого брака. Меня напоили кофе по-турецки. Я узнал, как много Акопа подставляли за его долгую жизнь из-за его доброты, но сам он никого не подводил ни разу по своей порядочности. Он прощал всех всегда и продавал последнюю движимость, чтобы расплатиться за других. Акоп курил длинные коричневые сигареты “Сент Мориц”, прикуривая одну от другой. Он рассказал, как плохо теперь жить в независимой Армении, но выразил надежду, что новый министр внутренних дел, бывший детский писатель и – закономерно — поборник жесткого воспитания, наконец разберется с нечестными людьми. На прощание он попросил меня звонить во вторник.
После серии “вторник – четверг – вторник” я зашел к нему домой уже по собственному настоянию и поинтересовался, что все-таки дальше и сколько меня будут кормить вторниками в четверг. После порции уверений “деньги — в пути”, перемежаемых клятвами мамой, удалось добиться от него обещания после такого-то числа начать продавать свои заветные станки, чтобы расплатиться с кредиторамии. Ему очень не хотелось расставаться с любимыми орудиями производства. “В крайним случаи адин прадам. Хватит всем атдать”. К такому-то числу деньги не пришли. Акопа тоже не было. “Он в банке”. Это вселяло надежду. В банке он пропадал три дня с утра до вечера. Наконец, он явился сияющий, и от сердца начало отлегать. Он заявил восторженно, что ему удалось получить кредиты и закупить пряжу. Сердце стремительно упало опять. “Какая пряжа?! Вы получили деньги – так расплатитесь!” Последовала фраза, сплетающая два объяснения: почему кредиты никак не могут быть обналичены, но могут в безналичном виде быть направлены на закупку пряжи, и почему без закупки пряжи никак нельзя произвести товар, без продажи которого и думать нечего расплатитьсяя с нами, – в одно, виртуозно невнятное и потому авторитетное. Так на моей памяти умел говорить только первый последний президент Империи Зла, обратившейся от его магических слов в руины всякого плохо лежащего добра.
Потом была серия совместных поездок в банк; точнее, одна поездка, все остальные были только им назначены, но под разными предлогами он не являлся. Наконец, мы с ним приехали куда-то в Строгино, куда на его счет, по его словам, сегодня должны были придти деньги от покупателей из Новокузнецка. Денег, однако, как ни странно, не было; Акоп заявил, что они обязательно придут сегодня, только после обеда. Я предложил остаться до после обеда; хотя стояла мерзлая зима, я чувствовал, что могу пережить два часа на морозе, зато потом согреюсь как следует, если со мной, наконец, расплатятся. Но Акопа неумолимо ждало производство, и мы договорились встретиться у банка назавтра. Назавтра я встал перед банком, как лист перед травой. Один.
Потом мы еще встречались в метро, где он тыкал мне в нос платежку. Из нее явствовало, по его словам, что деньги из Новокузнецка перечислены, я же видел пред собой только замусоленную размытую бумажонку, точнее, ксерокопию изначальной бумажонки, из которой ясно было только, что А.Джагубяну что-то такое откуда-то причиталось, но когда, откуда и сколько – решительно невозможно было понять.
Тогда наступил момент, когда я распрощался с последними надеждами на “слово человека” и сказал себе : смотри на вещи бесстрашно – перед тобой мошенник, лишивший тебя последних денег. Твои действия?
Но прежде, чем я продумал план ответных действий, позвонила Галя и сказала: “Завтра после обеда приезжайте на производство. Будем расплачиваться”. Теперь мне уже было трудно вернуться к мысли, что Акоп – честный человек, но я сделал над собой усилие — и почувствовал: хорошо думать о людях — приятно.
Слово “расплачиваться”, однако, своей двусмысленностью наводило на размышления; я взял с собой дюжего приятеля – бывшего монаха мюнхенского монастыря Зарубежной русской Церкви, после пяти лет монастырской жизни понявшего, что монашество не его призвание, вернувшегося на родину и сейчас делящего время между службой в охране одной фирмы, возглавляемой его бывшим одноклассником, и походами в библиотеку и консерваторию, где он наверстывал упущенное за 5 лет. Он как раз собирался на концерт Губайдуллиной, но я сказал волшебное слово: “Христа ради”.
На производстве уже собрались должники, человек 40, а то больше – это производило впечатление, — а Акопа все не было. Приятель пришел с кейсом, я – с видавшим виды портфелем. Мы обсудили тему канонизации в РПЦЗ (она же Синодальная, она же карловатская) свят.Иоанна(Максимовича), и приятель, бывший год назад на его прославлении в Сан-Франциско, рассказывал, как дело делалось; по его, делалось оно так долго (владыка умер в 1966 году), поскольку многие архиереи считали святителя недостаточно православным, в силу характера его действий: например, в страстную пятницу он обходил все православные церкви города, в чьей бы юрисдикции они ни находились, и в каждой прикладывался к Плащанице. Мы обсудили, далее, самую проблему сегодняшнего смысла церковного раскола, духовно-политических боев “сергиан”, “карловчан” и “евлогиан” и возможности их соединения в единую русскую Церковь. Затем перешли к проблеме раннего, зрелого и позднего экуменизма. Мой приятель считал, что это одна малина (чувствовалась 5-летняя строгая выучка), я же был другого мнения. К тому моменту, когда мы дошли до братства о.Георгия Кочеткова, и мой приятель сказал: “Мне тут один шевкуновец давеча говорит об одном кочетковце: уж и не знаю, говорит, что и делать с ним – то ли возлюбить его как врага, то ли яду ему в чай подсыпать», при чем я сардонически расхохотался, тогда как мой товарищ настроен был крайне миролюбиво, поведав, что во-первых, греки или сербы и не так машут руками, а уж предавать друг друга анафеме – хобби греков-старостильников всех 8-и толков, а во-вторых, ему после западной теплохладности такая русская опламенелость просто милей драгоценного, — к этому моменту, после двухчасового ожидания, подгреб шустрым мышонком Акоп, еще более небритый, чем всегда, а за ним с мешком на плече (тут сердце зашлось, скажу честно, грешным делом куда больше, чем от неправых гонений на кочетковцев: в мешке-то — деньги, деньги!) незнакомый молодой человек в кашемировом пальто.
Как всегда в этих случаях, установилась живая очередь; но людей выкликивали – как хотели, даже не по алфавиту – Акоп, Галя и молодой человек. Точнее, молодой человек и Акоп с Галей. Наконец дошла очередь до меня. Мы вошли. “Почему вдвоем?” — сурово спросил молодой человек. “Простите, а почему Вы задаете мне вопросы? Вы кто?” “Соучредитель”. “Допустим. Но когда я вкладывал деньги в предприятие Джагубяна, ни о каких соучредителях речи не было, на договоре стоит только его подпись, поэтому говорить о деньгах я желаю только с ним. Надеюсь, это не возбраняется?” Мой тон не понравился молодому человеку. Он подошел к Акопу и тихо сказал что-то ему на ухо. Затем тяжело уставился на меня. Его глаза без зрачков в сочетании с руками, засунутыми в карманы, даже самое распахнутое черное кашемировое пальто с белым шарфом рождали худое чувство. “Выйди, — тихо сказал мне приятель, бывший монах, а ныне охранник. – Ты его напрягаешь. Давай договорные бумаги и выйди, я с ним поговорю”. Я понял, что порчу, может быть, самое серьезное дело в своей жизни, и послушался. Из побывавших в кабинете Акопа не было ни одного довольного. Одна пожилая женщина плакала. Другая ругалась последними словами. Двое мужчин итээровского вида о чем-то договоривались. Остальная толпа тихо, но самоочевидно надувалась и накаливалась. Минут через десять мой приятель вышел и сказал: “Пошли”. Я продолжал его слушаться: в такого рода делах всякий, берущий на себя роль специалиста, внушает мне больше доверия, чем я сам.
На улице он сноровисто переложил из своего кейса в мой портфель пухлые пачки денег, перевязанные мохнатым шпагатом. “Сколько?” “Если перевести в баксы, что-то в районе…1300”. Это была пятая часть основной суммы, считая с первоначальными рублевыми вложениями, не считая процентов и процентов штрафных санкций с процентов. Считая со всем, долга выходило тысяч на 30-35. “А остальное?” “Я еле вышел на эту сумму. Этот паренек, Олег Георгиевич, тут явно за хитрого, то ли твой Акоп вообще зиц-председатель, а Олег – настоящий, то ли Акоп – действительно цеховик, тогда Олег представляет крышу. Он сказал поначалу, что и о том речи быть не может, в очереди пятьдесят человек, и если каждому дать много, то не хватит на десять человек… Галя с Акопом взяли твою сторону, сказали, что ты один из главных вкладчиков, и тебя надо беречь, тогда он добавил пару пачек, но… Мне пришлось с ним говорить очень внушительно как твоему доверенному лицу. То есть, сам понимаешь, представителю твоей крыши. В итоге он сказал – это все, что он может дать сегодня, даже обделив остальных. Если он даст на миллион больше, их сегодня порвут на части. Правдоподобно. Говорит, это первая очередь отдачи денег, через две недели вторая, в конце концов расплатятся полностью. Вот это малоправдоподобно. Такими пустяками не рассчитываются, когда хотят отдать деньги, а только – когда надо заткнуть рты. Хотя все может быть. Две недели я бы подождал для очистки совести. Ты видел, чулки-носки продолжают выпускать, производство как будто не сворачивают. Вообще я бы на твоем месте поставил вопрос о том, чтобы с тобой расплатились на всю сумму колготами и носками, а их попробовать толкнуть оптом по дешевке. Основную сумму во всяком случае можно вернуть”. “Да кому ж я… Ты меня-то предста… И мой круг знакомых… Каких-то колгот в резиночку для холодного климата на сто миллио…”. “Это можно подумать. Пока подождем две недели”.
Через две недели не последовало ровным счетом ничего. Телефоны производства и Галин домашний телефон молчали или издавали безнадежный писк факса. Я дал Акопу еще неделю. Потом поехал требовать, чтобы со мной расплатились товаром. Акопа не было. Галя была в отгуле. Бухгалтер Татьяна Михайловна ничего не знала. Рабочие продолжали сосредоточенно изготавливать на импортном оборудовании чулки-носки. Я пошел на склад. Он был заперт. Где кладовщик, никто не знал. Я понял окончательно: нечестный человек из армян взял себе все прожиточные деньги моей семьи. Просто потому, что ему захотелось денег.
Аккомпанемент. (Верующий мальчик из благочестивой семьи, наигравшись в компьютерную игру “Mortal Kombat 3”):- Если бы в рай попадали за убийство, я бы каждый день по человеку убивал. Стреляешь в упор – кровь рекой, кишки наружу. Класс!
- Зачем каждый день — по новому человеку? В смысле рая. Если ты уже за первое убийство попадаешь в рай, зачем убивать следующих?
- Ну как… А если Он меня за одного убитого только на время туда пустит? Надо же Его постоянное доверие заслужить.
- Мама, а в раю животные будут?
- Конечно, сынок.
- И тигры?
- Ну конечно. И будут лизать тебе руки.
- Здорово. А динозавры… неужели и динозавры там тоже будут?
- Будут. Обязательно.
- Отлично. Наконец я смогу подойти к тиранозавру и спокойно дать ему пинка!
XXI–th century schizoid man
(мальчик 12 лет, отрываясь от компьютера с игрой „Tomb rider 2“, звонит по телефону приятелю):— Илья! приходи ко мне. Того мужика с огнеметом мочить не надо, я его уже замочил из гранатомета – так что мы теперь уже в третьем уровне. Тут клево: людей нет – одни крысы и мыши!
24. Поэтапно. Я позвал семью в кофейную лавку “Эдушо”, попить кофейку за полцены: недельный ангебот. Заказал себе “эспрессо”, жене “капуччино”, детям горячий шоколад. Зачем я взял с собой целлофановый пакет, как здесь говорили, “тютэ” из “С & A”, где лежали все наши бумаги, все документы? Бог его знает… А, вот зачем, вспомнил: я только что поставил семью на учет в социаламте и получил бешайд, гарантирующий обеспечение на три месяца, возможность три месяца просто пожить на чужих хлебах или отдохнуть от жизни на своих хлебах – как кому нравится. Мне – нравилось. Я страшно гордый во всех отношениях, кроме этого. Собственно, для того я, прямо по выходе из социаламта, с сумочкой в руках, их и пригласил по пути домой в “Эдушо” – обмыть радостное событие. Теперь вспомнил все. Да, так я положил в лавке “тютэ” под столик, чтобы не мешала; попили кофейку-шоколадику и ушли. И забыли в лавке под столиком все наши документы. А когда вспомнили, что забыли, лавка уже закрылась. Германия – очень своеобразная страна, все гешефты, кроме больших магазинов, работают здесь до 18-18.30. Большие магазины – до 20. В субботу – до 13, большие магазины – до 16. Не успел закупиться в субботу до 4-х – сиди два дня без еды. Немецкое Gerechtigkeit — справедливость – даже не намекает на какие-то переклички с той “правдой”, которая есть “праведность”, следственно, с одной стороны стремится не к земному закону, а к превосходящему его Небесному милосердию, с другой же – праведно сносит всякие беззакония как, возможно, являющиеся частью неисповедимой Божественной справедливости. Gerechtigkeit происходит от recht — правый=истинный (!) — и естественно отсылает к Recht – право. По какому такому праву продавец должен работать, когда покупатели отдыхают, ежели он имеет такое же право на отдых? Справедливо ли обязать зубного врача работать после 6-ти, если он человек с теми же правами, как тот, у которого болят зубы? Каждый немец знает – его зубы не должны болеть после 6-7-и часов вечера, потому что даже дежурные дантисты (по выходным и праздничным дням в нашем городе работает ровно 2 стоматолога – по очереди, при этом один – в центре, другой – у черта на рогах) работают всегда только с10 до 12 , потом с 18 до 19 – и шлюс. После семи хоть тресни надкостница, хоть умри, а после семи вечера доживи до утра. Каков же выход из справедливости? он прост – запретить своим зубам болеть. Но как? Очень просто – отдать приказ. Немецкие зубы не могут не выполнить приказа. А не немцу? А не немцу стоит подумать – жить ли в Германии. Это не менее ответственный шаг, чем немецкому предпринимателю вложить деньги в русский бизнес.Итак, все папирэ. Русские – свидетельства о рождении и заключении брака, дипломы и трудовые книжки; немецкие – прописочные “статусы”, выданный бешайд на три месяца и кранкеншайны на бесплатное медицинское обслуживание и отдельные кранкеншайны к зубному врачу – тоже на квартал. Что-то еще. Словом, все. Кроме паспортов, случайно еще с перелета из Москвы застрявших во внутреннем кармане моего пиджака. Пустячок, а приятно.
Без документов человек в Германии – не человек. Он и в России без документов не человек, но в России он и с ними не человек, а тут – только без них.
Мнение соседей по хайму, среди которых попадались и старожилы, было единодушным: документы неизбежно найдутся. Во-первых, хозяева лавки ничего просто так не выкинут, а рассмотрят папирэ, поймут их важность и сохранят у себя до востребования. Во-вторых, если их кто и взял из посетителей, то он отдаст хозяевам лавки. В-третьих, даже если он возьмет их с собой и по дороге увидит, что это документы, то он никогда не выкинет их, а на следующий же день отнесет либо в лавку, либо в бюро находок, либо в полицай. В-четвертых, даже если взявший и выкинет тютэ вместе со всей начинкой – случай невероятный – ее непременно найдет участковый полицист. Но на 90% мы найдем их завтра же в лавке.
Назавтра в лавке документов не оказалось. В полиции посоветовали обратиться в бюро находок.В бюро находок – мы являлись туда день за днем по два раза в день – ничего не сдавали.
Чтобы восстановить немецкие бумаги, в первую очередь городскую прописку –“статус”жителя Аугсбурга, надо было попросить у вонляйтера Вебера взамен утерянной бумаги о временной прописке в общежитии на Фрозинштрассе ее копию. Со страхом ждал я приезда Вебера в очередной понедельник в хайм и, дождавшись своей очереди, вступил в его каптерку и, за незнанием немецкого, загулил на своем плохом, но бывалом английском. “Keine Englisch! – отрубил вонляйтер. – Ich spreche nicht Englisch!“. Это я понял сам. Дальнейший его короткий, но пламенный спич мне перевела женщина-казахдойч, жившая здесь уже второй год (переселенцы из Казахстана, что понятно, очень неприхотливы в быту, многие годами живут в хаймах, чтобы не платить денег за квартиру – они хотят и идут работать как можно быстрее и оплачивают квартиру из собственного кармана) и давно обратившая на себя мое внимание полнейшей добродушной невозмутимостью и еще тем, что всегдашний ее серый сарафан вечно же обнажал девственно, от начала появления вторичных половых признаков нестриженные волосы под мышками, белокуро ниспадавшие по-за проймы сарафана чуть не на аршин… Я правильно помню, что аршин – это 70 см? а то я стал путаться, и немудрено, ведь, скажем, немецкий фунт – это не английские 409 грамм, а полкило… Наверное, так у них положено, думал я; но не сказать, что симпатично; но это с непривычки. Я в детстве маслины тоже не любил, а потом вошел во вкус. Смысл речи Вебера был таков, что ежели кто, стало быть, в Дойчланд приехал жить, тот, значит, и заруби себе на носу: это в Англии говорят по-английски, а в Германии говорят по-немецки. Иначе ему нефиг в Германии делать. “Ферштеен Зи?” “Ихь ферштее”. Смысл моего прошения был также доведен женщиной-казахдойч до понимания Вебера. Он нахмурился и говорил, говорил, и мне уже никто ничего не переводил, я сам понимать должен был, какое преступление совершил, потеряв бумаги, свои и всей своей фамилии, и чего можно ждать от такого человека, как можно будет поручить ему хоть какое-нибудь ответственное задание, например, сначала сортировать мусор правильно, а затем уже выносить его, как можно вообще хотеть от него простейших вещей, на которых стоит цивилизация и которые автоматически выполняет любой школьник, как можно добиться хоть чего-нибудь от взрослых людей, которые теряют бумаги, дающие всей твоей фамилии право на жизнь, работу и медицинское обслуживание, — но он, Вебер, все равно добьется от своих подопечных, сколь бы тупы они ни были, чтобы они стали разумными людьми, прежде чем выпустить их в цивилизованную жизнь, даже если ему — для моей же пользы — придется проявить твердость, твердость и еще раз твердость.
- Мели, Эмиль, твой миттельшпиль, — пробормотал я сквозь зубы, продолжая глядеть на него во всю ширь окоема, как отличник на учителя. Он вопросительно посмотрел на женщину-переводчика, и та перевела ему без тени задней мысли, как поняла: есть такая игра – что-то (она не понимает что) молоть, и сейчас, в середине этой игры, его ход. И покрутила рукой воображаемую ручку мельницы. Он непонимающе посмотрел на меня – потом понял: что бы я ни сказал, я сказал дерзость – и твердо решил меня проучить, пусть на грани не положенного ему (по логике вещей он-таки обязан был, пусть после хорошего нравоучения, выдать мне на первый раз просимую копию), но единственным доступным способом: отказавшись выдать бумагу.
В отчаянии поплелся я на Германштрассе 11, в отдел прописки. И тут мне повезло; видно, три румына, два боснийца и семья турок, шедших в очереди передо мной, вычерпали весь наличный дневной запас чиновничьей энергии, но только бератор, установив факт моей прописки по компьютеру, безо всякой дополнительной бумаги от Вебера и без назиданий устало выдал дубликаты статусов – поименно на каждого члена семьи. В социаламте добряк Вагнер даже сострадательно–недоуменно… понять, как можно потерять все документы, этого и он понять не мог, думаю, этого у них не понял бы и Ницше даже сумасшедшего периода творчества своей жизни.., но сострадательно, а не осуждающе-недоуменно покачал головой, наморщил лоб, опустил концы губ и безо всякого моего письменного заявления об утере и прошения о вторичной выдаче тут же выхватил из принтера и выдал дубликат бешайда.
Дубликаты всех русских документов прислали через пару недель мать и теща. Всех, кроме копий дипломов – теперь я знаю и сообщаю всем, кому может пригодиться: согласно существующему в России положению копия диплома о высшем образовании при его утере не выдается никому, никогда и ни при каких уважительных обстоятельствах. Поэтому сразу ступайте к метро “Арбатская”, увидите там на лотке и купите за 50 рублей пустую корочку диплома и заполните ее по вкусу. Можете кончить МГУ или МгИМО, или сельхозакадемию – немцу все едино. Печать – любую — можно поставить по адресу… но зачем тратить деньги попусту? Немец вам и без печати, под вашу подпись, поверит… на пфенниг – а на марку он вам и с печатью не поверит ни за что.
Через три недели для последней очистки совести я зашел в бюро находок. “Это Ваше?” – сказали мне с радостной улыбкой, протянув оба наших диплома. Полицейский нашел их под мостом через Вертах. Больше он не нашел ничего – ни пакета, ни остального его содержимого. Только две корочки с непонятной кириллической начинкой. Загадочный мистический факт. В чем его целокупный смысл? Понятия не имею. Но свидетельствую: это было. На всякий случай.
После того, как мы непросто, но все же сняли квартиру, — рано или поздно здесь это происходит с каждым, — мы должны были выписаться из хайма, для чего сдать полученные во временное пользование ложки-вилки-тарелки и постельное белье – под опись, для чего предъявить и саму эту опись с моей подписью. Но она лежала в злосчастной тютэ и исчезла вместе с остальными бумагами! Вебер наверняка не удовлетворится сдачей самих вещей по логике самих вещей, по количеству членов семьи, не сочтет без папиры вещей существующими, значит, сдачу их действительной – и не выпишет нас отсюда никогда.
Но кто сказал, что жизнь предсказуема и что немцы неживые? Вебер посрамил мою предвзятость. Он понял главное: я слезаю с его шеи, — и не захотел мне в этом мешать. Пусть тот, кто, столкнувшись со мной, не поймет его нежелания мешать мне исчезнуть с его глаз долой, пусть тот первым бросит в него камень. Он составил новую папиру, помеченную старым числом, я подмахнул ее. И он принял по ней вещи и отпустил меня с Богом, шлепнув необходимый штамп. Последние слова, которые я в своей жизни от него услышал, были: “Все, что я говорил Вам, я говорил для Вашей же пользы. Если из встречи со мной Вы вынесли хотя бы то, что документы терять страшно – считайте наше знакомство небесполезным”. И сказаны они были благожелательно, непамятозлобиво, с едва ли не русской ухмылкой.
Но только когда я вышел от него навсегда, только тогда до меня дошло — он говорил только что со мной, он сказал все это — по- английски. Выписанный, я был отныне вверен не ему, и он мог позволить себе обнаружить знание английского.
Спи спокойно, вонляйтер. Пусть подушка твоя наполнится сладкой горечью трав, навевающих покой альпийских лугов, откуда спустился ты нам на благо; пусть в спальне квартиры твоей, с положенной тебе по службе сниженной miete, квартиры, чья полная месячная стоимость да не вычитается никогда из твоего жалованья, в прохладе спальни твоей, не топленной и зимой из рачительной заботы о кошельке своем и телесном здравии, перина твоя из чистого гусиного пуха, купленная мудро на зимней распродаже, защищает твой сон от видений.
Да не привидится тебе, честный Эмиль, как под покровом мглистой ночи, затмевающей бдительный взгляд сторожевой немецкой луны, выходим мы тайком во двор, влача мешки с мусором, дабы свалить без разбору бутылки, пакеты и объедки в один серый контейнер с целью расстроить функционирование лучшего в Европе аугсбургского мусороперерабатывающего завода.
Поклянемся перед лицом спящего проверять и мы свою совесть на сон грядущий. Всегда ли выполняем мы ее строгие веления? Опускаем ли в серый контейнер лишь объедки и всякую гниль, в желтый – упаковки, тщательно отмытые стаканчики из-под йогурта и пивные банки, газеты же в зеленый, тогда как “естественные отходы”: веточки, листики, картофельные и свекольные очистки — в коричневый? Опускаем ли пустую стеклотару в специальные контейнеры для стекла, при этом: бутылки белого стекла – в один, зеленого стекла – в другой и коричневые – в третий? Запираем ли в ровно в 21 час входную дверь на ключ, чтобы не дать экстремистам, которых никто в глаза не видел, но процент которых известен, шанса бросить ночью в подъезд ненавистным ауслендерам бутылку с коктейлем Молотова? Тщательно ли пылесосим по очереди полы всех 4-х этажей единственным, но мощным пылесосом фирмы “Зименс”?
Будем же верны своему наставнику. Будем, как он, верны в малом, — и нас, как его, поставят над большим.
Пойдем вослед.
Людьми станем.
Матери, аккуратно и своевременно опорожняйте содержимое горшков после отправления в них нужд ваших младенцев, после чего ополаскивайте сами сосуды.
Молодые переселенцы из Казахстана, поклянитесь и вы никогда не оставлять в душевой подвала после иньекции опиума-сырца одноразовых шприцов. Тщательно отмытые, должны они быть приравнены к стаканчикам из-под йогурта и дозам из-под пива; место им в желтом контейнере.
Клянемся. Клянемся. Клянемся.
Пред лицом голкипера аугсбургского рая. У изголовья Удерживающего.
Удерживающего карантинный щит между монголов и Европы.
Но не вбивающего между ними клинья.
Да и кто может, держа десницей щит, оставшейся шуйцей вбивать клин?
Тот, кто использует щит в качестве молотка, вбивающего клин.
Так говорящий — никогда не знал Вебера. Вебер не стал бы использовать никакое “одно” в качестве ничего “другого”. Человек, у которого все на своем месте, не знает слово “вместо”.
Спи, доблестный Вебер.
Вонляйтер от Бога. Швабский житель от верхнего баварца и нижней франконки.
Нисшедший с альпийских гор к нам, людям древлей запущенной воли.
25. Плюсквамперфект (продолжение). Между тем месяц мы прожили в долг, и его надо было отдавать. Я брал деньги в рублях; в валюте их уже никто не давал взаймы без процентов, но рублевые люди еще находились, среди поклонников поэта даже в наше время – Россия! — находилась какая-то добрая, бесхитростная и слегка денежная душа. Среди плохих людей, которыми, по внимательным наблюдениям за собой не одного только Блока, по вине или беде рождения непреложно являются поэты, я выделялся относительной порядочностью, например, еликовозможной честностью в денежных делах, и не знал, гордиться мне этим или печалиться – могло статься, что моя неизбывная порядочность как раз и была знаком моей неизбывной поэтической второстепенности. Но это должна была рассудить история; сейчас же было время отдавать долг. За мной было шестьсот тысяч. Курс доллара три дня стоял ровно на трех тысячах. Я взял двести баксов из отданных Акопом и пошел в обменный пункт напротив через дорогу. Стояла ранняя ноябрьская тьма. Я увидел небольшую очередь и приготовился ждать. Сбоку подошел просто, но очень прилично одетый человек моих лет с грустными глазами грузинского интеллигента. С таким же интеллигентным акцентом на вполне литературном русском он спросил, не продаю ли я доллары, и предложил мне сделку, выгодную для нас обоих: купить у меня доллары по курсу, среднему между заявленным курсом покупки и курсом продажи. Это показалось резонным – зазор между обоими курсами был высоченный, чуть не в сто пунктов. К тому же не надо стоять. Я вынул две сотенные бумажки. Он подвел меня к фонарю, взял купюры и принялся проверять их на свет, при этом аккуратно и странно складывая чуть ли не корабликами. “Можете не проверять, деньги из банка”. “Верю. Но порядок есть порядок, извините”. В этот момент к нам из темноты на свет выбежал мужичок с какой-то повязкой на рукаве. “Так..Незаконная скупка-продажа валюты. Ну-ка разбежались по одному, и чтобы я вас больше не видел, а то…”. Советского пуганого человека не надо долго стращать. Грузинский интеллигент протянул мне обе зеленых бумажки, и мы расстались быстрее, чем я успел спрятать их в карман. Очередь в обменный пункт как раз схлынула, я вошел и протянул обе сотенные в окошко. “Так. Два доллара. Шесть тысяч. Витек, у тебя мелкие есть?” “Простите, какие два доллара? Двести долларов, Вы хотите сказать7” “Мужчина, Вы пьяный? Посмотрите, что в руках держите!” Только тут я взглянул на сложенные корабликами, а затем расправленные купюры. Они сохраняли следы грузинских манипуляций, они были те же самые, каждая по-прежнему гласила: “In God we trust”, удостоверяя, что в мире нет и не было другой такой религиозной страны, где не только малые мира сего-люди, но даже сами деньги верят в Бога; только в верхнем уголке каждой, где стояло “100”, теперь стояло “1”, а там, где две минуты назад стояло “one hundred”, теперь стояло просто “one”. Два нуля исчезли – это бы ладно, нуль и есть нуль, но с ними за компанию исчезло целое слово! Этого быть не могло; о н проверял бумажки перед моими глазами, крупным планом, в свете фонаря, я ни доли секунды не терял их из вида. Я посмотрел изо всех сил, вкладывая в свой взгляд всю волю к : “Туз выиграл!”; но невозможное стало возможным, оно материализовалось. “Дама ваша убита”, — ответил мой же взгляд. Мне показалось, что единица на месте сотни прищурилась и усмехнулась. “Грузинская гадина!” – закричал я в ужасе и выбежал на улицу. Но куды! что такое две минуты форы для профессионала в ноябрьской мгле! он растворился в ней, как соль в воде. Мир завалился во тьму; фонари потухли. То, чего не могла сделать потеря нескольких тысяч, сделала потеря двух сотен. Я слышал об этом фокусе с подменой денег много раз, но – с другими, с дурачками, со мной этого быть не могло! и потом, повторяю, повторяю – я сам видел все открытыми глазами, прямо перед носом! И какое же привлекательное лицо было у него – лицо трагического поэта или абрека, Дата Туташхиа, но не вульгарного кидалы, мелко обманывающего предпоследних бедняков!.. Я шел домой, бормоча необыкновенно скоро: “Старуха, грузинская гадина, двести зеленых!”Поняв, в чем дело, жена открыла было рот, но, вглядевшись в меня и поняв дело еще лучше, погрузилась в находящееся здесь же, к нашим услугам, молчание. Его было сколько угодно. Оно было проникновенным. То есть проникало в нас, а мы проникались им. За последнее время нас кинули дважды, один раз по-крупному, другой раз мелко и оттого совсем пакостно. Из деревни Кидалово в село Попадалово. Кто сказал, что бизнес интернационален и потому есть лучшая профилактика этнических конфликтов? Я готов расцеловать его за эти святые слова! Грузины не любили армян, но это не мешало тем и другим делать общее дело. Меня уже два месяца как уволили с очередной работы, и следующая на сей раз даже туманно не светила. На четверых у нас оставалось 900 баксов, после того как мы все-таки отдали долг следующими двумя сотенными. Москва не Тамбов, более того, по педантичным статистическим выкладкам немцев она вместе с Токио, Пекином и Гонконгом прочно удерживает первое-четвертое места в мире по дороговизне потребительской корзины. Допустим, допустим, русский человек ползучее всех летучих драконов, он и в самом дорогом городе мира вчетвером проживет на 900$…месяца… если поднатужится, если без малейших излишеств, месяца… три? четыре? пять? Ну, а дальше? Дальше – тишина. Оставить без малейшего загашника семью с малыми детьми… и Бог попустил это… и, кажется, безо всякой нашей вины… не по грехам, значит, нашим, но только для того, чтобы кому-то что-то “на нас я в и л о с ь”! уу-у…
Дней через десять я заглянул в кошелек. Еще недавно здесь лежало ровно 9 сотенных. Зачем я полез туда? Или не знал, на что жил целые 10 дней? На что надеялся я? На то, что доллары, в отличие от рублей, неразменны? Напрасны, глупы были эти надежды… И тут, да, тут, какую-то недолгую вечность спустя — в меня в о ш л о. Шестов назвал бы это апофеозом беспочвенности, но не дай Бог никому пережить этот апофеоз. Я не мог сидеть дома: здесь, где вся семья была неотступно перед глазами, меня неотступно же преследовала мысль, что мы неизбежно умрем через некоторое время голодной смертью – да, именно г о л о д н о ю смертью, я мог даже высчитать, когда именно; и я рвался на улицу. Но улица пугала меня еще сильнее, прохожие тревожили обращенными словно бы на меня одного недобрыми взглядами; особенно же не мог я стоять в очереди в магазине, все казалось, я сейчас свалюсь от напряжения, от изнурения: жизнью, продавца-продавщица-ми в когда-то белых их зондерхалатах, голосами их, впадающими то в маниакальную агрессию, то в депрессивную вялость, запахами смерти, распада полутухлого, задохнувшегося сырого мяса. Хуже всего было в метро: пока я стоял в ожидании поезда, я ждал взрыва из оставленного кем-то на скамейке свертка, когда же ехал в поезде, то ждал – вот-вот начнется пожар из-за неполадок электропроводки или опять-таки рванет; но страшнее всего было ступить на эскалатор и затем ждать целых полторы-две минуты, пока поднимешься или спустишься: сколько раз за это время он мог обрушиться под нечеловеческой тяжестью человеческой толпы – и все мы полетели бы в бездну, перемалываемые по дороге с хрустом и чавканьем всеми зубьями и шестернями, скрытыми за лживо-успокоительной, якобы прочной ступенчатой лентой эскалатора. Я не мог понять, почему так спокойны окружающие; неужели до них не доходит, как легко происходят все эти ужасы, как они правдоподобны в мире техники, сделанной всего-навсего человеком, в пост-человеческом мире, в пара-человеческом его заповеднике, в зоне до- временной аварийности. Неужели их успокаивает то единственное обстоятельство, что пока еще с ними ничего не случалось? Да ведь это значит только: тем с большей вероятностью вот-вот случится! ведь оно держится только на Божьем честном слове, которого Он к тому же не давал, ведь попустил же Он разорение моей семьи – а чем я виновнее большинства людей, стоящих рядом на эскалаторе, именно что лестнице-чудеснице, коль скоро она еще не провалилась, — впрочем, было уже раз, когда, — еще при советской, в таких-то делах хоть какой-то власти! — на Авиамоторной поставили новаторские пластмассовые заклепки вместо металлических, и лестница-чудесница полетела, свернулась жгутом, и сколько их тогда упало в эту бездну?! а пожар на Октябрьской? а взрыв в перелете Тульская – Нагатинская? – и кого это научило? Да, но я ведь я сам еще недавно не боялся ничего, как и они; так что же; я был, как и они, во власти автоматизма, колдовской инерции. А сейчас я освободился, в отличие от них я ясно вижу действительность — и это ясное видение не дает мне жить. Именно-именно. Ясное-то видение они и называют безумием. Но разве не безумными считали они всех первооткрывателей? Что там, разве не безумны христиане с точки зрения иудеев, веруя в человека как в Бога? Человека, сказавшего о себе, что он видел Авраама, жившего за сотни лет до него? И разве не безумен сам Бог, если, зная человека лучше, чем я его знаю, – а уж я-то его знаю, я знаю с е б я , а значит, и нас, всего-навсего 5 миллиардов таких, как я, н а с , и знаю, чего от меня и нас ждать! — если Он все же верит в человека настолько, что требует (и терпеливо ждет, когда его требование исполнят) и от него в ответ безумно отважной веры?
Свет истины открывается лишь безумцу, потерявшему разум в поисках Разума, — и делает жизнь невозможной. Я захотел умереть, но сначала должен был обеспечить семью наперед, а я не знал, как обеспечить ее дольше, чем на считанное количество недель. Я вдруг понял Раскольникова — и понял, что понять его очень просто; литературоведы наcчитали сначала сколько-то мотивов преступления, и теперь решали, какой объявить истинным, а какой подложным, — а нет бы самим недельку-другую пожить в его шкуре и разуть глаза: у интеллигентного, чувствительного молодого человека от кошмарной тупиковой нищеты при нарождающемся диком капитализме поехала крыша – а чего же еще ждать? — а если помножить серьезность прибабаха на его изнуряющую длительность, вытягивающую мозг из костей, требуху из потроха, если бы, то есть, я был в таком состоянии не неделю, а, как он, уже давно, если бы, значит, мы в с ё у ж е д а в н о с ъ е л и , — то совершенно неважно, какой мотив сам собой сочинился бы в голове, чтобы только оправдать немедленную необходимость действовать! невозможность не действовать более! изменить ситуацию! взорвать все к чертям, но вернуть себе утраченную способность жить, не сходя с ума в полуголодной хмаре от представлений о дальнейшей неизбежной участи семьи. Представим, что Раскольников захотел только ограбить старуху-гадину (ведь она несомненная гадина, так или нет?), но при этом не убивать ее, — и изобрел бы, как это сделать. Правдоподобно? Вполне. Что ж, оправдал бы его в этом случае Достоевский? Да ни Боже мой. Конечно, Раскольников меньше преступил бы, не убив, — но все равно преступил бы как следует. Потому что Достоевский отстаивает сам принцип: неча валить на то, что “среда заела”, а человек в себе самом должен иметь Божью правду и т.д. Так. А наши литературоведы – оправдали бы? Еще чего! как можно лезть вопреки Достоевскому в пекло? Потому что не жизнь их учила, а Достоевский. Учивший “довериться жизни”, да так ничему и не научивший. А вот меня жизнь научила, может быть, и дурному, но я заглянул в себя — и душа моя уязвлена собственными страданиями стала! и скажу честно, не боясь никого, хоть даже Достоевского – если бы я только знал, как в з я т ь банк, да-да, как ограбить его, не убив никого и не попавшись самому – я ограбил бы, взял бы деньги. По тому же самому, почему и Раскольников: потому что старуха – гадина, и мне не стыдно брать ее ( даже не ее, а неизвестно чьи) деньги. От нее никогда не убудет, зато мои домочадцы долго не помрут. Преступление? Какое преступление? Я никакого преступления не совершал, а только не знал, как взять банк безнаказанно; но в своем случае пришел к безотлагательной необходимости действовать – и любыми эффективными способами — быстрее, чем Раскольников.
- Ты можешь выколотить долг из Акопа? – спросил я монаха-охранника. — Совесть позволяет?
- Совесть-то позволяет, — ответил он, — да привычки нет. Какой-никакой, а я бывший монах. Я, понимаешь, привык, что мне не позволено мышь убивать, а ты мне предлагаешь человека прогладить утюгом, чтобы задымилось в области живота.
- Да это не человек, а клоп. Кровосос. Его сам Бог велел давить.
- Это вопрос открытый, сотворено ли в этом мире Богом хоть что-то, что Им же велено было бы давить. Конечно, ежели зайти со стороны принципа икономии, то клоп – он хоть и живой, но если он тебе как раз этим самым жить мешает… Ну, а с точки зрения принципа акривии — мне и клопа не велено было губить. Да в мюнхенском монастыре клопов и быть не могло. Я считаю – это лучшее решение вопроса. Так что не все так сразу. Дай пообвыкнуть к новой жизни.
- Как же ты охраняешь?
- Да по факту. Просто сижу и охраняю. Мне платят, чтобы я сидел с грозной рожей в камуфляже, я и сижу. В камуфляже. Фактура у меня хорошая.
- А если нагрянут с “калашами”?
- На все Божья воля.
- А твои действия?
- Помирать. Как там этот сказал тому, в декабре октября: “Ах, как славно мы умрем!”…Как их, не помнишь? кто кому? Бестужев Марлинскому или Азадовский Завадовскому?
- Кажется, Якубовский Якубовичу… Но кроме шуток.!
- Какие шутки. Сижу и молюсь, чтобы миновала чаша сия. Пока мне самому не выдадут “калаш” с лицензией. Говорят, с той недели на стрельбища, а как научат – дадут.
- Да, тогда, конечно, проще.
- Не скажи. Тогда-то и начнется проблема нравстенного выбора. Принципа икономии или акривии. Хотя были же монахи-воины. Почитать хоть Авраамия Палицына об осадном сидении Лавры. Или еще раньше – Пересвет…
- Я тебя умоляю, Пересвета оставь в покое… Хоть пугнуть его ты можешь?
- Ничего себе “хоть”. Пугнуть-то в этом деле — самая сложная вещь и есть. Пугнуть надо так, чтобы клиент, бывалый, понял, то есть такой, что его на понт не возьмешь, сразу просек: с ним не шутят. До такой степени сразу, что без дальнейших разговоров побежит и принесет тебе деньги. Потому что дважды пугать – только смешить. Притом, если у него крыша, пугать его бесполезно, будет спокойный разбор, и не с ним. Нужен толковый терщик. И это не я, зельбстферштэндлихь.
— Что же делать7
- Я вообще патриот. Но тут советую поступить по-немецки. Не заниматься самодеятельностью, а обратиться к шпециалисту.
- А у тебя есть?
- Есть один, дальний родственник. Владик. Папа у него был полковником еще в ГБ, сына пристроил уже в ФСК, но парню на жизнь не хватает. 27 лет, дело молодое, а чего там нынче взять в чине капитана? То есть нам бы с тобой хватило на обоих, но мы кто? Я вот хоть и в охране, а до сих пор пью водку тульскую “Левша” или курскую “Исток”, а не “кристалловскую”. Так я и вернулся к истокам; а он… Словом, Владик, по слухам, занимается делами типа твоего. Кажется, из 50%. Ты как?
- Да пусть хоть так. Но хотя бы – 50% от результата? Без аванса? У меня авансы поют романсы.
- Я узнаю. Глядишь, возьмется. Какой ни есть, а он родня. Но имей в виду – я его в деле не видел, это все были и небыли. Были и сплыли..
- Ответственности не несешь. Действуй, родной мой, действуй!
- Сегодня мы с вами будем играть в обычаи – я говорю, вы вставляете немецкое название того или иного народа. Итак, первый вопрос. Кто всегда пьет чай с молоком – французы, немцы или..?
Аусзидлер Вахенрот из Акмолы – радостно:
- Казахи!
- Аллес кляр?
Флюхтлинг Альтшулер, повар:
- Натюрлих.
Его жена – вполголоса:
- Что она сказала?
Он:
- Ты что, даже этого не понимаешь? Все в кляре!
- Я буду спрашивать, что вы любите пить по утрам, а вы отвечайте. Итак. Вы, херр Трофименко?
- Я пью чай.
- Вы, фрау Либрейх?
- Я всегда пью кофе с молоком.
- А Вы, херр Аронсон?
Аронсон часами на одной ноте, негромко, но отчетливо отчитывает жену за нерадивость и бестолковость. Она нервно парирует, бесплодно пытаясь сбить его с панталыку. Это постоянный фон занятий для сидящих рядом.
- Так что Вы пьете по утрам, херр Аронсон?
Громкий шепот-подсказка за спиной Аронсонов:
— Кровь-своей-жены.
26. По душам: очнувшись и вслушавшись. — …мся к Мандельштаму. Чем он, простите, подкупает — скромно и ненавязчиво? Тем, что решил квадратуру круга: как устоять в точке проясненного греха-ада, не идя наверх, но и не скатываясь вниз. Ведь это же главная вещь!.. Помните, как старец Силуан: “Держи свою душу во аде и не отчаивайся!” Это и есть точка отсчета ясного видения. Но попробуй жить во аде, не отчаиваясь, когда отчаяние и есть первейший предикат ада! Силуану это возможно благодатно, а прочим? Но вот Мандельштам – стоит. Стоит в черном бархате всемирной пустоты. Стоит в Элизиуме теней. Стоит от начала до конца в царстве сухости, без живой влаги. Интересно, сам он осознавал это противоречие собственного опыта и опыта своего кумира Данта, в аду которого хлещет ледяной дождь? Сухость. Без конца это слово. На дне сухого Стикса. Дыша сухою влажностью черноземных га. Ворожа сухими губами. Находясь по ту сторону неба и земли, где нельзя дышать и твердь кишит червями, где только черный бархат советской ночи – мачехи звездного табора накинут на хоронимое солнце! где воздушный океан – вещество без окна. Воздух просится на свежий воздух – а нет окна, ни форточки! ни дна воздушной ямы, ни гробовой покрышки в яме земной! Что дает ему силу дождаться вести-светопыльной обновы с небес – в безвоздушном воздухе, на земле, стоящей ему десяти небес, а вместе и под землей, в земле, губами шевеля? Почему он не задохнется с облегчением от астмы, а все борется за воздух прожиточный? С какой стати должен, нет, как может он жить, хотя дважды умер, пусть это сказано много позже – но ведь мы то же с Вами чувствуем, что и раньше он-таки н е п р е м е н н о у ж е умер – и не раз… Ведь его писания еще 20-го года, за несколько лет до взрыва при помощи детонатора “Ваксель” – это уже явно: немыслимый, потому крайне редкий, но — достоверный и потому полувнятный репортаж о т т у д а , из чертога теней, голос если не прямо из Элизейского хоровода, то со здешнего Элизейского подворья теней (и как это в нем почувствовал Тынянов, что из области теней могут с ю д а просочиться только “тени слов”! и как он сам горячечно отбрыкивается в письме к тому: но-но, какая я вам тень? я еще сам отбрасываю тень! – а на воре-то шапка горит), топчущих нежный загробный луг, где бессмертник не поет (но бессмертие-послесмертие е с т ь) – а мы еще сетуем, что оттуда никто не возвращался и вестей не доносилось! — немой голос человека, совершенно, до сухих белых косточек истлевшего, вообразимого только в муаре черно-бело-золотой, бесплотной, потусторонней вашей еврейской графики (теневого кабинета европейского искусства), но и – вовсю, до мозга сухих костей живого человека! Так что дает ему жизнь внутри смерти? И откуда его смерть при жизни?.. Треснем, а?Треснем?- Что-то пока не хочется.
- А мне, думаете, хочется? Но – понудим себя. Без саможаления и самопотакания.
- Понудим, так и быть. А ради чего?
- Да именно ничего ради. Вы, может быть, считаете тривиально, что человеческая высота определяется высотой цели. А я тривиально стою на том, что в человеческом мире нет ничего выше бескорыстия. А что же есть абсолютное бескорыстие, как не полное отсутствие цели?
- Уговорили. Но хоть – за что?
- Почему никто никогда не добавляет: и против чего?.. За гремучее “God bless“ бредущих веков, за что же еще. За гребущее племя людей. Против загребущего.
- Принято. Вообще-то я нечасто видал толком пьющих филологов…
- А что, ежели, значит, вагнер – то уж и не человек? Уж и в Бога не верует, и водку не пьет?
- Я не сказал просто – пьющих, но – с толком. При серьезном количестве и немалой длительности важен… этот, как его… — о! вектор. Одно дело – по-простому натёпаться в стельку. Другое то же самое – по-интеллигентски нарохаться в дупель. Третье дело — короткий марш-бросок-побег на рывок с последующим всенощным подлетом к потолку. А совсем иное, чем первые…три?трое? совсем-совсем иное, верите ль рыбаку, узревшему рыбака – на длинной дистанции с полной выкладкой доклюкаться со вкусом до неподдельного офаустения…
- Увы, с утренним синдромом острой офаустиненции… А что, в последнем случае обязательно быть избранным составить свое “Избранное”? для чего уметь взять вслух три собственного сочинения дактилических аккорда?
Надулся. Не люблю, когда на меня дуются. Что ж за незадача такая, Господи: хочешь сделать приятное, говоришь комплимент – на тебя обижаются. И вечно так в моей дурацкой жизни, вечно чувствуешь себя виноватым из-за такого пустяка, как я. И хотя бы компенсация какая; например, наоборот: хочешь сказать что-нибудь обидное – делаешь приятное человеку. Куда там, тут тебе полное и прямое исполнение желаний. Только захоти обидеть – наоборот никогда не получится, обидишь и еще как. Ну, так и мы обижаться мастера. Издевается, гад – и над кем? над своим же братом-словесником.
- Дактилических, говорите?А может – птеродактилических?
- Глядя на Вас — дидактило-скопических.
- А может, уже сразу – скопческих?
- Ну, зачем же сразу. Мы подождем до непременного чтения Вами своих стихов. Я кладу на это еще максимум две рюмки.
- Не дождетесь, господин хороший. Не до-жде-те-сь! и после третьей лишней.
- Искренно хотел бы надеяться.
- Подлинно: есть у тебя друг блондин, только он тебе не друг блондин, а сволочь. А еще говорите о чужом ассафетидстве.
- Простите. Когда бьют филологов — когда не я сам их, нас, бью, — я по пьяни всегда обижаюсь. Комическая черта, да?
- Да будет Вам. Кому дуться, так это мне. Но я думаю: брось, в кои-то веки попался человек с перчиком, выпил, крякнул — и говорит с приподкрячинкой… Нет, я тоже соглапсен со всеми нами, что спортивное отношение к половому общению безнравственно, но я старый вокабулярный жук и не согласен, что ровно так же безнравственно и спортивное отношение к общению словесному. Надо отличать потребное потребительство от непотребного. Попасть в ритм, в драйв, покачать осевшие речевые мускулы – что ни говори, а в нашем возрасте что еще-то осталось от удовольствий жизни? Еще говорят, что пьяный лыка не вяжет. Да я никогда так хорошо не вяжу лыка, как будучи кирякми! Честно, очень не хотел того, – и говорить не хотел, – но давно мне так в пас не умничалось, как сегодня… Нет, в самом деле, кончайте мрачнеть… Так откуда?
- Что — откуда?.. А! да. До конца сам не пойму. Но у него это – есть. Он – может. Вы — не знаю. Я – нет. А он – может. Почему? А? Я вам вот что скажу, на ухо, наклонитесь: не без того, что он имеет безопорную точку опоры.
- Простите?
- Ну… Скажем его словами: он – “потерял себя”. У него больше нет личного самостоянья. Он лишил себя возможности на себя же — опереться. И не строит иллюзий. И вряд ли знает точку опоры в Боге. Это ведь только сейчас каждая гуманитарша-гуманиня, стоит ей воцерковиться — если занимается кем, то и подопечный ее любимый сразу, ясное дело — христианин. Рази ж не ясно, у него же вот тут прямо сказано: “Божье имя вылетело из моей груди”, да к тому же он сам покрестился, хоть и в лютеранской кирхе. И вот: “Э!” – говорим мы с Петром Иванычем! А я вот лично у себя в Питере Иваныче знавал таких умных, и сознательно крестившихся, и хорошо пошедших – а дальше забредших куда Макар телят не гонял, где одни астральные клочки летят по рерихнутым закоулочкам – от большого ума, по малому своеволию, да по великой пьяни с болотной смури…И из этого выводы выводить? Нет, мы будем выводить из другого, несомненного: знал он Бога, нет ли, но себя он знал – и невысоко ставил. Но голову задирал – высоко. От чего же? От чувства, как он формулировал, поэтической правоты. Поэтической, но не с в о е й . Он не знает Бога, но знает — и это уже много, уж Вы-то повидали поэтов – некий и н о й, внеличный источник правоты, правды. Им владеет двойное чувство: полнейшей личной неправоты при полной имперсональной, всепоэтической правоте. Он ошущает в себе оба эти начала-концы и хватается за них одновременно. Разумеется, его левая рука повисает в пустоте.
Но, между прочим, повисает и правая – Бог, видя, что человек способен в н и м а т ь и потом не переименовывать, отнимает у него и чувство поэтической правоты, лишает его не только чаши на пире отцов, но и чаши на своем собственном пире, источника “веселья и чести своей”: после истории с Ваксель наш О.Э., рожденный гением в девяносто одном, просто не может выдавить из себя ни одной – буквально – поэтической строчки. Как Савлу, ослепшему из-за гонения Христа на 3 дня, ему посылается поэтическая немота — на 5 лет! вы-то ведь понимаете, какая это пытка — отсутствием электротока? когда от всего человека остается только “беспомощная улыбка человека”! только подумать – как он эти годы жил и выжил? другой бы из канавы не вылезал. А за что? За – чтоб понял, наконец: человек един, и человеческое предательство едино и не мерится “конвенцией Вронского”, когда в ГБ закладывать нельзя, а жен бросать сам Бог велел, и человек л ю б о е предательство свое должен оплачивать до упора, до сокрушения чрева, до самого дорогого, что в нем есть, в данном случае – чувством уже не только советского, но в н у т р е н н е г о бесправия, последней поруганностью – утратой лиры звонкой. Это когда Цветаева творила что хотела и даже чего, может быть, не хотела, а писала все лучше и лучше, что только укрепляло ее – при свете совести, заметим-с! — в допустимости самой отчаянной, адской вседозволенности для поэта. Не дали ей при жизни вразумления, жалко, конечно, но – почему не дали? А потому, что все равно — н е у с л ы ш а л а бы. А этому – кулак в рыло! такой здоровенный фауст, чисто фаустпатрон! Потому – увидели оттуда, что этот – поймет, что его – есть смысл разрушать до оснований. И вот, когда исполнилась мера его вавилонского пленения, когда Бог видит, что человек – пусть он и не знает еще Его, да и как, когда Он только Сам может открыться, кому пожелает? – пусть у него едет крыша и всякий нерв болит и воет, но — он стоит во аде и, даже если отчаивается, все равно с т о и т , и в точке отчаяния он все равно называет вещи своими именами, все равно не ищет утешения в самообольщеньи, он больше не движим с в о и м , он и в отчаянии не заслоняется своим величием и безмерностью, которые на что-то там такое “дают право”, а, беспомощно улыбаясь, прислушивается к чему-то в себе н е с в о е м у – Он видит: :этот человек кончен – и тем только начат снова, ему можно, как ново-рожденному, и Свой пальчик показать, чтоб он у в и д е л – и засмеялся. Потому что не защищен – сам собой же.
Поясню. Возьмем главную предательскую пару – Иуду и Петра. Стоит ли говорить, что отступничество по слабости – тоже чистейшей воды предательство, особенно в этом случае – ведь от к о г о отступаешься? и что только что сам о себе Ему говорил? Но почему Петру, в отличие от Иуды, уготовано прощение и дальнейшая великая судьба? Оба они после предательства – в полноте ада: в точном знании, что они – в аду. Вообще-то мы все – в аду, мы рождены в нем, хотя и не для него. Но в аду мы только, когда п о н и м а е м это.. пойми мы, как скаазал один красиво умирающий литературный герой, что мы уже в Раю – и тут же станем в раю…Да, и вот, значит, один вешается, чтобы убежать из ада, еще не зная, что из ада, самоустранившись, переставиться можно только в ад же, то есть вообще самоустраниться – невозможно. Но он не знает; он знает одно, он полон с о б о й — и не в силах вынести мысль о собственном ничтожестве, о себе, столь низко “согрешившем на небо и пред собою” – и потому отныне больше никем – и прежде всего собой — не любимом. Петр же – “плакал горько”. Он и в предательстве – любил, и никакое с в о е ничтожество не в силах было затмить Любимого, саму силу любовного влечения, и страшная сила любви дает Петру живую влагу слез, а Иуду сгубило сухое отчаяние… на сухой осине… Что? что так смотрите? пошла уже навязчивость. да?..
- Баню – любите?
- Что? баню? какую еше баню?
- Русскую – против тутошней сауны. Влажный пар против сухого.
- А-а… Вы еще и психолог. Сейчас заведете о русском коллективном бессознательном во мне. Нет, русская интеллигенция как на Юнга села, так на нем и сидит и в саму душу не лезет. Ей все подавай престарелых кудесников.
- А вот баньку люблю… Вы какой веник предпочитаете – березовый или дубовый?
- Дубовый, допустим. А Вы березовый?
- Нет, я–то дубовый. Широкий, мягкий. Но я же не русский. Большинство русских любят сечься березовым, Отчаянные мазохисты. Но извините. Продолжайте.
- … Да, давайте-ка пока оставим взаимные любительские психраскопки.Так вот, как Петр, и Мандельштам. Что-то, пусть искаженное преломлением, но Божье, не пустое, прольется сквозь него в мир, как сквозь стекло. Тусклое, если смотреть Оттуда, а отсюда – сверкающее. Как витраж снаружи – и изнутри. Может быть, это точка безумия, а может быть, это совесть его: неподвижно с т о я т ь в нулевой точке самости, точке признания-никого-не-винения, что ты изолгался на корню, сжигаясь огнем ада, но из-за последних сил стоять, не сдвигаясь в утешительный-огнетушительный детский соблазн своей всегдашней правоты, и не отказываясь даже под пыткой от не-своей правоты поэтической… Невнятно излагаю? Потому я и не Мандельштам. Ведь что такое, в сущности, поэт?
- Вот-вот. Хотелось бы знать, наконец, что он такое. И именно, именно — в сущности. А то мне тут давеча один тоже интеллигентный человек – такие, знаете, урожайные дни – больше года сидел в медвежьем углу диаспоры, где рок-трио “Джими Хендрикс Экспириэнс” не отличат от вокального джазового трио Ламберт, Хендрикс и Росс, а Ролана Барта от Джона Барта, не говоря уж о Карле Барте, то есть просто не было ни гроша, и вдруг за последние два дня два алтына! – один интеллигентнейший господин, не хуже Вас, не думайте, из бизнесменов, доходчиво объяснял, что поэт – не есть. Такая апофаза вполне уместна в его положении. Он – кто такой, чтобы быть с поэзией на короткой ноге? Как совершенно непонятно, но вполне доходчиво шутят немцы, was versteht der Bauer in Gurkensalate? Но Вы как бератор поэтдепартамента просто обязаны дать мне катафатическое определение поэзии – только попрошу, чтобы по существу.
- Презираю. Не Вас, но Вашу еврейскую иронию. В пику ей продолжаю, как и начал — серьезно. В случае с поэтом всегда видна разница между “ясно”, “просто” и “легко”. Совершенно ясно, что есть поэт и в чем его задача. Но при этом поэтом быть не то что непросто, а совершенно невозможно, ежели ты не поэт по природе, как бы ни версифицировал и ни мистифицировал. Но если ты родился поэтом – тогда не быть поэтом тебе невозможно, хотя бы ты и перестал писать.
- Вот и он мне давеча так говорил.
- Кто, бизнесмен? Молодец парень, не зря пошел в бизнес. В случае, ежели ты поэт, достаточно жить как живется и в конце жизни умереть. Это просто, но — крайне нелегко. Ясно же – что? Поэт – это кто достаточно безумен, чтобы увидеть истину прямым без-умным зрением, когда покров земного чувства снят, — и достаточно разумен, чтобы узренную истину со-общить, пусть не понятийно, но удовлетворимо образно, музыкально внятно для земнородного – и нас, и себя самого. Индивидуальная пропорция безумия и разумения и определяет на вкус чувствуемую разницу между одним подлинным поэтом и другим. Понятно, что если меня интересует глубина соприкосновения с реальностью, стало быть, глубина без-умия, я необходимо должен принять сопутствующие благодатному безумию недостаток благодатной ясности=музыкальности выражения – предпочесть позднего Мандельштама позднему Пастернаку. Но в любом случае поэт необходимо под- и над-человечен в видении и слышании – и необходимо человечен в со-общении, вы-ражении. Разумеется, он всегда виноват в том, в чем его корят его женщины или мужчины: в неверности, двуличии. Как ему не быть двуличным, когда он двуглав, ежели не двусердечен? Поэт говорит несказанно, я же могу лишь несказуемо, невнятно брызгать слюной после литры выпитой.
- Не прибедняйтесь.
- Как скажете. Не буду.
Теперь лицо его, доселе покрытое по бледной основе неопрятно-хаотичными красными пятнами, приняло ровный, по-своему благородный пурпурный тон. Тон исполнения сроков, когда осмысленно пьющий обретает высоту печали и с ней высоту самоуважения – и падает с этой высоты камнем, сбивающим любой замок. Но и я принял уже достаточно для того, чтобы отключиться от собственных тревог, и начинал приобретать тот спиритуально-спиртуозный интерес к другому, то острейшее пятиминутное чувство близости, когда ты подставишь за ближнего свой живот в драке, а назавтра не вспомнишь, из-за кого тебя чуть не убили. Сейчас скажет, подумал я. Сейчас скажет.
Аккомпанемент. В немецких продмагах в очереди к продавцу-кассиру, где девять человек из десяти идут с колясками, забитыми снедью на неделю, чтобы не отвлекаться от жизни на закупку продовольствия, принято пропускать десятого, идущего с какой-то секундной ерундой в руке, вперед себя. В магазине “Лидл” человек с лицом последнего пропойцы, одетый, как последний пропойца, в тряске и ознобе последнего пропойцы берет пять литровых картонок самого дешевого красного вина по 1.59 и швыряет в коляску, где лежит уже 200.граммовая упаковка нарезанной дешевейшей вареной колбасы за 1.29 и полкило самого дешевого хлеба “Тостброт” за 79 пфеннигов, тоже нарезанного. Очевидно, это его дневной рацион – с ним он катит к выходу. Встает в очередь, продолжая трястись и свесив голову на грудь. За ним появляется женщина без коляски, с одной только пачкой тампонов “о.b.” в руках. Ханыга выпрямляется, приобретая твердую осанку и тоном, полным достоинства и учтивости, говорит:- Darf ich Sie vorlaЯen?
- Ну, ты похвастался сегодня своим новым плейером?
- Прям! Приношу его в класс, вынимаю, думаю, сейчас как налетят: “У! “Сони!” Куль!Сколько?” А они хором: “Как ты смеешь? Ты разве не знаешь, что нам запрешено приносить в школу электроприборы?!”
- Entschuldigung, kцnnten Sie mir bitte etwas Kleingeld geben?
- Es tut mir leid, ich hab‘ nichts.
- Danke.
- Завтра еду на рыбалку.Под Ульм.
- На Донау7
- На Донау, само собой.
- Меня возьмешь? С дома не рыбачил.
- А у тебя права есть?
- Водительские?
- При чем тут… Права рыбака.
- А у тебя?
- Само собой. Четыре месяца курсов. Раньше было 860 вопросов. Теперь 920. Каждый отвечает на выборочные 32. По подвидам “биология рыб”, “отличительные признаки пресноводных рыб”, “германское законодательство о ловле рыб”…
А моему парню уже 11. Наконец дышу спокойно – в его возрасте о таких вещах уже не спрашивают.
27. По душам: почему бы не выслушать историю?
— Да, о чем я? Не о Мандельштаме же, в самом деле…— Вообще-то Вы говорили о том, что ежели не совершить преступления, то конкретно себя не узнаешь. Останешься абстрактным человеком. Не грохнешь старушку, то и не поймешь про вошь.
- Что Вы понимаете? Достоевский – тот кое-что понимал… но именно только кое-что. Можно совершить пару убийств – и жить-поживать, но одно невольное предательство… Хотите, я–таки расскажу Вам одну литературную историю?
- Не хочу. К тому же у меня скоро самолет.
— Правильно ведете себя. Вот потому-то я ее и расскажу к разэдакой матери. Из вредности. Литературная история из жизни.
- Вашей?
- Или одного моего приятеля, не все ли равно, как говорил Атос. Почему бы не выслушать историю?Самолет без Вас не улетит.
- А если?
- Тогда… тогда Вы сами его к этому вынудите. Что Вы так уставились? Спокойно, это еще не белая горячка, я, правда, в калифорнийских пенатах отвык от столь тяжелой алкогольной атлетики, но… я только хотел сказать: может, вы и не хотите в эту гребаную Москву? Мало ли. Опасный город-с. А мысль материальна, правильно? Ну что смотрите, это неизбежно, если верить, как мы с Вами, что, наоборот, материя одухотворена; так или не так? И вот материализуюсь я, завожу с вами пьяную беседу, и вы в полном согласии с естественными законами, то есть законами естества, с пьяныги опаздываете на самолет… да и тьфу на него, самолетик-то компании “Аэрофлот”, сказать по совести, давно пора списать по аварийности, пока все живы и еще не поздно…
- У меня билет на “Люфтханзу”.
- О-о. Значит, долетите живьем. Умеете жить, для поэта то есть. Ну, а там, в этой Москве-то самой – тоже ведь надо еще уцелеть…
Что Вы все пялитесь? Лучше слушайте. В некоторое полулегендарное уже, но нам, старикам, еще памятное время, в некотором советском царстве, в не стольном уже, но еще желанном и труднодостижимом для многих городе Санкт-Ленинграде жил один молодой ученый. Учился в ЛГУ, защитился там же, однако же за Питер-град не зацепился, зане был человек в этом смысле лопуховатый, не житейский, а был послан в один из созидаемых тогда, на рубеже 60-70-х, в одночасье по всей имперской поднебесной провинциальных университетов, в один волжский город-индустриальный гигант, послан в глубинку, однако же заведовать кафедрой теории литературы. Сразу заведовать кафедрой! причем не прилагая усилий к тому, а – просто так уж легли карты, так уж удачно пересеклась линия его личной судьбы с линией научно-культурного государственного строительства! неплохое начало ученой карьеры, то есть надо согласиться, что герой наш был человек, может быть, и не житейский, но за то и Богом обласкан. Дальше – больше, власти встретили его тоже по тогдашним меркам прекрасно, дали ему не общежитие, не комнату с подселением, а однокомнатную квартиру, правда, в неближнем краю, на опушке вырубаемого по мере увеличения за его счет леса рядом с местной конфетной фабрикой, но – вдумайтесь, сударь – тогда, при совсем еще целом и невредимом царе Горохе, свою изолированную квартиру со всеми удобствами! Тут уже он и жена его окончательно поняли: о них хлопочут высшие силы, и надо пудовую свечку Богу ставить, что так удачно складывается их совсем еще молодая жизнь — здесь, на волжских просторах, вместо того, чтобы раньше срока устать от обычной научной и всяческой другой жизни, блуждая среди коммунальных болот и болезнетворных туманов и без них переполненного голодными филологическими волками Петербурга. И жена его, сказал я; скажем же о ней и еще, ибо она не последний человек в этой истории. Жена его считалась да, .пожалуй, .и была красавицей; красота же ее имела ту особенность… но об этом после. Главное, что досталась она нашему герою ценой больших усилий – и была дорога ему как воплощение именно этих самых усилий, с которыми ему пришлось отвоевывать у жизни свою долю. В чем состояли эти усилия? О них, пожалуй, тоже в свое время.
Итак, новая жизнь началась. Квартира, положение – все это замечательно. Но за все надобно платить. Вы ж понимаете, сейчас там, как и во всем мире, за все платят деньгами. Ну, а тогда были приняты более артистичные формы расчета. Вот уже на нашего молодого ученого, даром что специализировался он по истории русской литературы, навесили еще не только введение в литературоведение на 1-м курсе (это по-Божески, коль уж скоро ты заведуешь кафедрой теории – и за это имеешь то, что имеешь), но и помимо того литературу народов СССР на 5-м курсе, а ведь к литературе оной, сударь, напомню – учитывая, кто тогда числился в народах СССР (а существовал, как и всякий народ, с древнейших, то есть досоветских времен), — к литературе этой в равной степени относились и Олесь Гончар с Мирзо Турсун-Заде, и Гамзатов с Ауэзовым, — и Хайям, Низами, Фирдоуси, Руми, Навои, Джами, — и Руставели, Саят-Нова, — и всяческие эпосы, числом без начала и конца и умением Липкина… хорошо еще, Польшу отдали, а то б туда же и Норвида с Мицкевичем, и Лесьмяна с Галчинским… ну, до Бруно Шульца все равно бы тогда не добрались, а надо б его по месту жительства-убительства прописать посмертным радяньско-украiнским письмэннiком… И вот, судари мои, вот, дорогие мои хорошие, герой наш, сам в свое время сдавший этот предмет только благодаря счастливому случаю, просто пропал в городской библиотеке, просто вечера отдыха не знал, пытаясь успеть освоить хотя бы по-русски безграничную “Шах-наме”, да еще и смолоть из нее лекцию-другую.
Он просто света Божия не взвидел из-за этих гениев, писавших на фарси, и толковых людей, писавших на любом языке прямо на Ленинскую премию. С утра до вечера он читал лекции по трем предметам на разных потоках, — а вечером он читал тексты, тексты о текстах и делал из всего этого собственные тексты, чтобы назавтра было с чем выйти и убить на рассказыванье о предметах, знакомых ему разве что чуть более, чем его слушателям, еще несколько часов. Притом далее, поскольку заведение называлось университетом, а не педвузом, а в университете положено быть солидным спецкурсам и спецсеминарам, ровно как демократической России иметь конституцию, далее предполагалось изобрести специально для него спецкурс-другой типа “Истории русской демократической критики”, чтобы он уж совсем не вылез из литобозрений всех демократических критиков прошлого, слишком довольно писучего, писарского и писаревского столетия.
Нужно еще помнить, кто в провинциальных институтах составляет основной поток студентов филфака — девушки, едва ли не в большинстве райцентровские, но в любом случае почти все пошедшие сюда от невеликих способностей к естественным наукам – по какомуто общепринятому за аксиому недоразумению до сих пор еще есть мнение, что заниматься сверхъестественным, к каковому, согласимся по Вашему умолчанию, безусловно относится поэзия, проще, чем естественным — и, понятно, думающие больше о мальчиках, а к 4-му курсу уже прицельно о женихах с физ- или мехмат-фака, нежели о разновидностях пэона, теории мимесиса или суфистских началах у Руми. То есть он говорит, говорит и говорит с кафедры – для чего, между прочим, сидит, не разгибая спины и не позволяя распускаться извилинам, норовящим с перманентного прибалдения и недосыпа спутать Янко Франко с Иваном Купалой – а им все по известному органу; и их тоже можно понять – орган сей у них по естеству отсутствует. Такова уж их Natura Naturata, если не Natura Naturans.
Так идет время, он все читает, конспектирует и говорит — и все как об стену горох. То есть, как и везде, есть и прилежные, есть даже вдумчивые, есть у него и дипломники – как без них, не все же по другим кафедрам разобраны, не все заняты “Битвой в пути” или вопросами прямого дополнения примыканием к управлению; но, то ли по тому-сему, то ль еще почему, только ощутимо всегда одно – нет и нет контакта. С преподавателями других кафедр филфака тоже не залаживается приятельство – все это в основном люди в возрасте, перешедшие сюда из местного пединститута, с нажитой жизненной, а не теоретической проблематикой, вполне, скажем так, местного свойства.Ко всему – большой чужой город, из тех, о которых докастрофных-то еще Бунин превосходно отмечал, что в них только одно прекрасно и удивительно – сама Волга, а уж с тех пор, как еще и Волгу испортили, понастроили там всякого ВПКиО, наворотили коробок на 16 микрорайонов на все 4 стороны света, так, чтобы от одного конца света до другого добираться не иначе как едучи час стоймя в битком набитом автобусе, ходящем раз в 40 минут, — так просто обычный город-сад. Или ад, от потери буквы дух не выветривается. Если б не квартира, в которой он мог хотя бы предаваться семейным радостям, не статус заведующего кафедрой (пусть состоящей только из него и старой девы-лаборантки, да ведь никем-то заведовать и лучше всего) да не открытая, хоть и туманная перспектива, совсем бы человек завял. Но и со всеми сими плюсами близок он был бы к унынию и только восклицал бы: “Эх, Петербург, Петербург, что за жизнь, право!”, — когда б…
Когда бы не один из его дипломников. Ну, Вы что кончали, не знаю, но, судя по всему, какую-нибудь богемную шарашку вроде литинститута, так что все надо объяснять. Пропорция мужской и женской половин на столичных-то филфаках – 1 к 5, а на провинциальных – 1 к 7-8, ну то есть из 50 человек выпуска – 6-7 парней. Из них – трое взрослых, после армейской стенгазеты или райцентровской многотиражки, с желанием получить корочку и стать газетчиком высокого местного полета, двое сбитых с панталыку школьников-поэтов по молодости лет – и один, как водится, серьезный еврей, принятый по негласной процентной норме. Этот еще до вуза всего Чехова – а кто из серьезно читающей юной публики вообще Чехова, писателя “без тайны”, читал, а не почитывал? разве что некоторые “молодые девушки и евреи”, без которых, как сам же почтеннейший классик сказал на все времена, “хоть закрывай библиотеку”; причем и девушки, и евреи именно потому, что среди женщин и евреев велик процент людей не биологически, а от рождения взрослых, — этот еще в школе всего Чехова прочел непременно с письмами, неплохо знает английский и теперь так же серьезно берет немецкий. Зачем, скажите, в глубоко советские времена, при отсутствии всяческих перспектив научной карьеры для этого племени, особенно в провинции, при отсутствии к тому же общения с иностранцами в закрытом волжском городе, зачем ему все это? Вот Вы, человек с чутьем языка, второй год живущий в Германии, много ль знаете по-немецки? Я учу немецкий со школьных времен, а толку чуть. А какой-нибудь волжский, извините, еврейчик – не Вы, а серьезный, настоящий молодой жидовин, с иссиня-черными волосами, усыпанными крупной перхотью, в синеву же бледным лицом и тускло, но жарко горящими из-под очков глазами – сидит себе на скамеечке в городском саду и почитывает там себе что-нибудь компактное в оригинале, ну, там “Тонио Крегера”, совершенствуя свой немецкий.
Вот такой-то точно парень-паренек начал отлавливать его сперва на переменах, задавая неслыханные в этих стенах вопросы, из которых явствовало, что юноша открывал и Потебню, и Проппа, и Тынянова, и ему не надо объяснять, а он сам может любому объяснить, что есть единство, а что — теснота стихового ряда. Засим дипломник стал похаживать к своему руководителю домой, что вполне естественно. И очень скоро “они сошлись, волна и камень…”, и, как и там, приятельству их нисколько не мешала некоторая разница в возрасте, а соблюдаемая субординация только придавала всему некий благородный аглицкий тон. Но вот в один прекрасный момент понял наш герой, что находится в положении отнюдь не только приятном. Именно же: с одной стороны обрел он, наконец, необходимую отраду жизни, поелику ничего так не любил, как потрендеть вечерок с умным собеседником о любимых материях – и уже отчаялся обрести это благо, столь им ценимое, в промышленном гиганте, как вдруг такой подарок судьбы; с другой же стороны, стал он примечать, что и жена его не оставила юношу без внимания, обычной, казалось бы, человеческой приязни, той же, что и у него самого, и объясяемой теми же причинами, но его это вдруг сильно и неприятно, а главное, постоянно начало волновать…
Я употребил слово “вдруг”? Неверно, совсем не вдруг. Чтобы понять его резоны, надо вернуться к тому, о чем было сказано: “Об этом после”: к специфике красоты его жены и к былым его усилиям завоевать ее во времена его студенчества. Это время его жизни отмечено было, между прочим, своеобразным комплексом неуспеха у женщин. Говорю “своеобразным” потому, что вообще неуспехом у женщин страдают каждые двое из троих молодых мужчин, драматизируя тут все, что первым в голову придет: отсутствие высокого роста, усов, эффектного рельефа тела, угреватость, мужскую слабость или неопытность при отменном обаянии – а равно и наоборот, отсутствие обаяния, без которого никак не предоставлялась техническая возможность продемонстрировать свою мужскую силу и опытность – словом, всякий бред кроме того самого простого и человеческого, о чем и говорить-то лень. Но наш герой вообще успехом у девушек обделен не был, со всем дальнейшим потребным для девушек, стремительно преврещающихся в женщин, тоже справлялся без особых затруднений и в общем о себе как о мужчине был мнения не чемпионского, но и не плохого, а просто достаточного. То есть вообще не думал бы много об этой стороне жизни, а просто не отказывал бы себе в ней по молодости лет, отдавая серьезные раздумья научным занятиям.
Но была у него одна слабость: по-настоящему его влекло только к тем немногим девушкам, которые соединяли бы в себе weiblich, пусть даже weibich — с некоторой вообще-человеческой сосредоточенностью, знаете, такой вот хрупкой, тихой, но ненарушимой сосредоточенностью, от которой, извините, просто разило для него за версту высотою челоческого прямоходящего достоинства, — и эту-то высоту только спал он и видел, как бы покорить.
Но как раз такие-то редкие девицы-красавицы, редкие, но все же имеющиеся в наличности, если пошарить по сусекам всех ответвлений Ленинградского филфака и истфака, так баб с семь-восемь, — они-то роковым образом никакого женского внимания на него не обращали. И это доводило его до белого каления: что, думал он себе, за чертовщина такая – ведь он и парень-паренек ничего себе, и в числе первых-заметных по всяким там уважаемым дисциплинам, а они – ноль внимания. Чего им нужно, на кого они клюют? А клюют они, если понаблюдать, на таких, как его приятель из его же группы. Вот на таких они посматривают, их слушают да не перебивают. А на каких таких? Ну ладно, помянем-таки же Юнга к Вашему удовольствию: ловятся они на интровертов, людей в себе, со скрытой начинкой, которую интересно раскусить. Остальным девам только подавай врунов, болттунов и хохотунов, а этим – людей внутреннего сгорания. Но ведь он и сам не лишен был внутреннего сгорания, счастливым образом соединяя в себе, как многие талантливые русаки, возьмем процитированного только что народного поэта, экстравертность с интровертностью. Но что-то тут не выгибалось, как надо. Не было в нем того, что в его приятеле: вот этого ощущения с о о б щ а ю — щ е й с я интровертности; нет, лучше так: соединения айсберга с вулканом. Ну, понимаете, у такого там, в душе, как у всякого порядочного интроверта, бездна незримых миров – но не потерянных безнадежно для окружающих (ведь столь тугой иной раз попадется интроверт-мучитель, что уж и не знаешь, как с ним четверть часа простоять-продержаться), нет — оттуда, из бездны внутреннего мира палит огнем живой доходчивой жизни, и любая дева, даже опытная, та, что не верит поэту, — все одно, стоит ей поближе подойти, этим огнем сама загорается.
Вот этого обжигающего и зажигающего горения в нем не было. Тогда как на огонь его приятеля они слетались, как бабочки – а тот и не думал по стопроцентной интровертности своей никого спалить, а в полной простоте так самовыражался. Наш же герой, сколько ни глотал колес под музыку “Вельвет Андерграунд” и “Тэнджерин Дрим”, сколько ни читал самиздатского Кришнамурти, чтобы расширить сознание во все западно-восточные стороны своего дивана, был, при всех душевных безднах, снаружи неистребимо душевно здоров: весел, когда отдыхал, серьезен, когда занимался, и всего-навсего сведущ и толков в беседах. И вот он, взрослея, набирая, матерея, все не мог успокоиться, все думал: от каких пустяков зависят главные вещи в мире – симпатия, влечение, любовь-дружество; сколько уже было и прошло таких юношей со взором горящим, сколько вдохновений по прошествии времени оказывалось пустыми, ничем, кроме молодого огня, не наполненными, сколько молодых гениев пропадало в безвестности – и справедливо, поскольку рано или поздно узнавали их по плодам их, а плодов не оказывалось никаких; тогда как толковый человек не пропадал никогда, потому что по определению знал он толк и набирал толку, и от него был только толк, и ничего другого и быть не могло – а потому на таких, как он, и держится вся культурная, разборчиво собирающая – толковая работа мира, цивилизации, семьи, всего… и как же эти юные, но смышленые красавицы могут не понимать этого всем своим женским толковым же естеством, как может их влечь не к нему, а к тем сомнительным, может быть, пустым, если не адским? Как они могли не разглядеть его, стержневого человека жизни? Но он не продаст своей толковости за чечевичную похлебку мнимого избранничества, он останется собой, и будет спокойно делать свое дело, богатея толковостью знания и понимания – и рано или поздно, если мир сам хоть отчасти толков, если мир просто есть п о р я д о к вещей, жизнь воздаст ему должное — и не кандидатской-докторской степенью (это просто неизбежное следствие его толковой работы), нет — а именно в лице кого-то из этих гордых красавиц. Если хоть одна из них и впрямь умна, то есть содержательна, то есть и впрямь та укрепленная Масада, которая только и стоит осады – она-то вот и покорится ему.
Аккомпанемент.— Чему все-таки у вас на этике (гимназия, 5-й класс) учат?
- Этика – это особый урок, понимаешь… Урок для тех, кто не ходит на религион. Училка считает, что на этике мы должны, во-первых. отдыхать от остальных уроков. Чтобы нам на этике было приятнее, чем вообще. Во-вторых, что мы должны учиться дискутировать.
- И о чем вы сегодня дискутировали?
- Ну, как… Ну, типа она говорит: главное – чтобы все в мире было по справедливости. А разве справедливо, что мы, когда едем по Франции или Испании, за их дороги платим, а они, когда едут по немецкому автобану, ничего не платят? Нужно так: или сделать, чтобы и мы у них ничего не платили, или чтобы и они на немецкой территории платили как миленькие. Тогда все будет, как надо. По справедливости.
- А вы чего?
- Да чего мы. Ничего. Ежу понятно, она права.
- Ежу – понятно. Но человек нашел бы что возразить… И что, вся дискуссия?
- Да это она только так говорит. У нее на лбу написано, что она дипломированная лерерин, все знает и не любит, когда с ней по-серьезному спорят. Тут у нас письменное задание было: “Дети у властии. Какие законы ты бы принял как политик?” Один говорит: “Больше любви к животным”. Она: “Хорошо! За это я повышу тебе оценку на пункт”. Другой: “Запретить атомные электростанции”. “Отлично!” Ну, я не будь дурак себе оба закона вписал, добавил еще, чтобы думать, как ауслэндеру положено: “Открыть страну для эмигрантов из стран с несправедливыми законами”, — и: “Никаких налогов”, — это точно каждый так думает, и она тоже – и получил единицу.
- А что бы ты написал, если бы писал, что думал? Какой закон принял?
- Не как положено, а прямо от полной дури?
- Да.
- Хорошо… Так. Первое.Чтобы подержанные тачки на ходу давали бесплатно детям от 12 лет. И второе – никаких ограничений скорости!
- Ладно. Только переводи слово за словом по-русски, чтобы я хоть малость осмысленно следил.
- Хорошо. Значит, так, пунктам:
ОСНОВНЫЕ ХАРАКТЕРИСТИКИ ЖИВЫХ СУЩЕСТВ — ЧЕЛОВЕКА, ЖИВОТНЫХ, РАСТЕНИЙ, ГРИБОВ и БАКТЕРИЙ:
они все время должны себя насыщать
они размножаются
они выбрасывают из себя отходы
однажды они должны умереть…
Реклама кондомов на плакатной тумбе. Между объявлением о приезде венского филармонического оркестра с концертом в честь “года Штрауса” и объявлением о концерте Каунасского оркестра под управлением сэра Иегуди Менухина – плакат. Сверху надпись: “ZeitgemдЯ“ – „Измерение времени“. В центре – черный ремешок с желтым презервативом в виде круглых наручных часиков.Сколько часов между мною и новейшим Гринвичем? И вперед или назад?
28. По душам: история с огоньком.- … И вот — подробно эту часть истории поведывать нет нужды — вот, наконец, сбылось: одна из этих немногих признанных красавиц ЛГУ-жского филфака, по отделению класфилологии, отличила-таки его, признала в нем достойную заинтересованного внимания личность. Признала самым существенным образом, каким только женщина, у которой высокая планка самооценки подтверждена повышенным спросом со стороны окружающего мужского состава, а кроме того, в том возрасте, когда выбирать можно еще очень неспешно, — самым серьезным образом, каким такая женщина может это признать: сошлась с ним с самыми фундаментальными намерениями, став, позволим себе плагиат, сначала его тайною, а затем явною для всех, зарегистрированною женой. И с тех пор жили они, казалось, душа в душу, во всяком случае никогда не давала она ему почувствовать, что ей в нем чего-то не хватает, что ей подавай вот этих вот самых, с огоньком. Нет, она была ровно нежна, наша темно- и большеглазая, худощаво-округлая вороная брюнетка, гордость русской казачьей, а вовсе не средиземноморской какой-нибудь гоношистой породы, и в четком, суховато-правильном голосе ее никогда не слышалось – он, во всяком случае, не мог расслышать — томления духа.
И вот теперь, после некоторых лет покоя, залечивших, казалось, его своеобразный комплекс неполноценности, — этот паренек и ее явный интерес к нему, ее оживление! Конечно, если ты приходишь домой раньше обычного, а они уже сидят рядком и пусть дистанцированно, на “вы”, но преоживленно балакают, — конечно, это просто объясняется тем, что в их новом доме нет телефона, и человек — неотменимый стиль русской провинции — всегда приходит наобум, наощупь, в простоте, всегда возможен такой непреднамеренно преждевременный приход не только к приятелю, но и к своему руководителю. Но — ведь в равной степени возможно и другое объяснение – ты же пришел раньше обычного! тебя не ждали! все слишком прозрачно, дорогой Ватсон… Но — ведь и сказать ничего нельзя: если паренек и вправду ничего такого, если он и впрямь столь же интровертен, как студенческий его приятель (вообще вылитый он, столь же очкаст, иссиня-бледен; это-то сходство больше всего почему-то доставало; даже в том, что приятель его, как на грех, тоже был еврей – и вот уже наш герой, чего с ним отроду не было, потихоньку стал сползать в антисемитизм самого низменного, хотя и единственного здравого толка – антисемитизм на личной почве), столь же весь внутри себя, — то ведь он более чем удивится такому разговору, ведь это же, согласитесь, будет невообразимо дико, и в какое положение ты себя… а то и того хуже: ты ему, подняв веки, откроешь вежды на самую возможность новых горизонтов, сам пробудишь в нем лихо, которое в противном случае лежало бы себе тихо!..
И с ней то же самое – ведь все же очень может быть, что она ничего такого и не… и к тому же наш герой был человек гордый, и спрашивать свою собственную жену: “А не крутишь ли ты в мое отсутствие шашни с мальчонкой, которого я не для того же пустил в дом, чтобы пригреть змею на своих – или, что хуже и гаже, на твоих персях?” — было, по его понятиям, невозможно унизительно. Но и терпеть это он чем далее, тем все больше не мог, жгло его ужасно, несмотря на всю его занятость. Хуже, сама эта занятость, от которой зависело все их настоящее благосостояние и будущее процветание, становилась все более непереносима, все валилось из рук, все не шло в голову, необходимость запоминать все новые сведения о небывалых Манасах и Джангарах, когда в это же самое время, в его квартире, может быть, происходило самое бывалое, но и самое невозможное… все это кромсало его мозг, калило бешенством душу. Он видел, наконец, ясно: если сейчас, сию же минуту, он не найдет решительного, радикального выхода из создавшегося невозможного положения – он вот-вот потеряет все: здравый рассудок, остатки мира в душе, работоспособность, положение, жену – словом, все.
Но он так же ясно видел, что никакого выхода, даже хирургического, быть не может там, где ему не дают никакого серьезного повода – для взрослого солидного человека – действовать и даже говорить. Он должен был говорить с н и м и как ни в чем ни бывало и носить взрывчатое вещество в себе, зная: уже почти, уже совсем невмоготу больше сдерживать, стискивать детонатор – и нет возможности разрядить его. Даже рассказать кому-то немыслимо, разве только психотерапевту – но какой еще попадется, вряд ли в этом городе (в те поры, напоминаю)есть психоаналитик по призванию; да и кого спросить о нем, чтобы не напороться на обычного душелома под видом душеправа, надо ведь объяснить, назвать какого-то больного – для него мол, не для себя, да ведь это неправдоподобно, все знают – у него тут ни родни, ни друзей, все поймут, и пойдет свист, в те поры если человек обращался к психиатру или психотерапевту… сами знаете, это вам не Америка, тут все знали: к психдокторам обращались только психи, а ненормальный человек не может заведовать кафедрой. То есть куда ни кинь – всюду клин.
Долго ли, нет ли был он в таком горестном состоянии, трудно сказать, но только однажды ноги сами понесли его куда не надо было, но куда он бессознательно все время стремился и вот в состоянии помрачения направился теперь – к дому молодого человека, где на последнем пятом этаже хрущобы жил он со своей пожилой уже матерью – как многие такие вот… ну, такие, был он поздним и единственым ребенком женщины с серьезными представлениями о вещах и потому не сложившейся личной жизнью, и был, конечно же, для своей матушки светом в окошке, вместилищем всех ее несбывшихся амбиций, родительских попечений и человеческих привязанностей. И вот уже, наверное, на четвертом этаже, словно проснулся наш герой, пришел в сознание, попытался отдать себе отчет – а куда и зачем он идет? что сейчас скажет? Постоял-постоял, подумал-подумал, покурил-покурил – да и, поняв, что и раньше понимал: нет у него в запасе и пары слов для несмешного разговора, нет и быть не может, и если он сейчас только позвонит в дверь, и паренек окажется дома, а не у его жены (у, какая сразу оскомина и изжога в душе!), то поставит он сам себя в нестерпимо глупое и неестественно гадкое положение, — словно заново сообразив все это с трезвым пониманием, бросил окурок, крякнул как застонал – да и пошел себе, солнцем или ревностью палим, восвояси.
А назавтра город, во всяком случае филфак университета, облетела весть: в доме, в котором жил этот мальчик-умник со своею мамой (а он, конечно же, был среди студентов первого выпуска самой заметной фигурой, так что об этом только и говорили) накануне случился пожар, и студент то ли сгорел заживо, то ли задохнулся от дыма, но во всяком случае не успел на своем пятом этаже ни выскочить из пламенеющего дома, ни дождаться пожарной команды, — словом, безоговорочно погиб.
Ну, что Вам сказать? Когда на похоронах он увидел лицо матери (хорошо хоть ее в момент пожара не было дома)… Н-да. Никто, конечно, не мог подумать, что всему виной наш герой; но сам-то он… Все сходилось – дом, по данным пожарной службы, загорелся примерно, плюс-минус, в то время, как он его покинул. И — он помнил, смутно, но и отчетливо, что лестничная клетка на этаже была завалена всякой дрянью, чуть ли не стекловатой, кажется, картонными коробками, кажется, от гэдээровского сервиза, еще чем-то таким, от чего – могло, могло, вот же ты ёкэлэмэнэ, не бывает, а могло загореться даже от окурка! Тем более окурок был не от местного “Дымка”, гаснущего на ходу, а от любимых его старых добрых “Лаки страйк” без фильтра, которые ему прислал по случаю из Питера один знакомый морячок дальнего плавания с дружеским приветом от молодых совместно драчливых времен; а американские сигареты не гаснут, пока не догорят до конца. И он все думал – неужели черт догадал его швырнуть окурок в ту кучу? но с какой стати? и не мог вспомнить. Но ему-то – ведь он был не следователь-формалист, а гуманитарно образованный человек, не чуждый серьезных мистических интуиций в духе, как говаривал академик Лосев, религиозного материализма Владимира Соловьева – ему-то и без доказательств было ясно: он поджег, он. С такой стати. Ведь он этого — хотел, а мысль материальна, мы же с Вами согласились.
Вот с этим он и жил. Что сказать? Даже мы с Вами тому не позавидовали бы, что лежало у него на сердце. Но он с этим жил. И продолжал читать лекции. И что странно: как д о т о г о с каждым днем чувствовал он все более неприподъемную ношу, так сейчас ловил себя на том, что ноша эта ему с каждым днем приподъемнее. Представляете? Чем еще недавно-то, когда был он чист совестью, как мытая посуда, когда никакого страшного греха камнем на сердце его не лежало, когда мальчик был – жив (и сидел с его женой!). Он-то, человек с развитым сознанием, даже хотел бы, чтобы ему было тяжелее некуда, чтобы он чувствовал полную, невыносимую нагрузку на душу, чем и расплачивался бы по гамбургскому счету, — ан нет. И он все спрашивал себя: а почему? И ясно видел ответ: а потому – гадко, но факт – только потому, что произошла проверка: жена его не так убита горем, как если бы действительно… Потому что ужаснулась она не менее, но и не более, судя по ее реакции, чем на ее месте ужаснулся бы всякий живой, хорошо – но не более, не более! – относившийся к погибшему человек. Женского здесь не было, определенно. Определенно не было. И это значило для нашего героя, что сделанная когда-то и на всю жизнь ставка его на самого себя не бита, что прошедшие годы самоопределения и отвоевания своего достойного места под солнцем не перечеркнуты; это значило для него… да – все.
И он ясно, трезво видел, — сколько ни делал перед собой вид, что ужасается сам себе, — что если бы не этот н е с ч а с т н ы й с л у ч а й , то никогда бы он не вышел из сумасводящего тупика, никогда бы не узнал правды – как по счастью оказалось, правды-на-его-стороне (странно, да? когда правда вдруг случайно окажется на нашей стороне, мы всегда думаем вовсе не о том, что это случай или что мы, возможно, подтасовали все, чтобы сошлось, а что именно так – вовсе не случайно и не вдруг, именно так все и д о л ж н о б ы л о бы т ь , как мы х о т е л и, только это удовлетворяет нашему чувству справедливости! пошлые эгоцентрики!). Никогда не смог бы ничего п р о в е р и т ь, но и никогда не смог бы ей поверить, что – “ничего нет”, что бы там она ни говорила, если бы даже он унизился до допроса с пристрастием…
Одним словом, убедился он, что душа человека не менее странная штука, нежели человеческое тело; и ежели, скажем, пьяница испытывает грозную боль печени, то может еще неделями продолжать как раз со страху-то и пить – а попробуй заболи у него как следует зуб, всего-навсего зуб, заболи не стихая дня три, как он на стенку полезет – и-таки пойдет к врачу, то есть бросит дурить… словом, казалось бы, грех убийства, пусть случайного (а тут ведь не совсем случайного, совсем не случайного), вещь из такого ряда вон выходящая, с приличным человеком не могущая случиться, обременяет душу невыносимою, но до конца дней носимою тяжестью, а такие, в общем, обыденно-житейские вещи, как ревность или там попираемое самолюбие – с ними-то вроде бы справиться каждый должен уметь, превратив в соответствующие их житейским причинам болячки тоже житейские, привычно переносимые, мешающие, конечно, жить и плодотворно работать, но не до такой же степени! к тому же тут всегда есть чем утешиться, чем сердце успокоить. Изменила жена — зато присудили докторскую степень. Оскорбил начальник – а ты сам стань начальник и будешь сам оскорблять кого захочешь, например, бывшего начальника. Так нет же, душа не знает аристотелевой логики соответствия важности причины и серьезности следствия, а вытворяет, что сама захочет: с убийством на душе жить тяжело, но можно, это болезненно тяжелый, но осмысленный, даже величественный процесс самопознания в родовых, извините за трюизм, муках раскаяния, тогда как простенькая, почти безосновательная (ведь при любом раскладе событий до постели же у них дело не дошло, уж этим-то воздух был бы налит до краев!) ревность превращает человека в стопроцентного зверя, у которого в мозгу одно буйство, а перед глазами только кровавый гуляш.
Словом, поначалу испытывал он, натурально, необходимость облегчить душу, поведать кому-то все, чуть ли не наказание принять, что-то такое даже заяву на себя отнести в участок, но вовремя понял, что заварит кашу не с Порфирием Петровичем, а с бредовой машиной кривосудия, где в 90 случаях из 100 преступление с наказанием соотнесены, как мухи с котлетами – так пусть уж лучше они и будут отдельно. Ну, дальше – что рассказывать? Дальше потихоньку-полегоньку время начало брать свое, да и совесть его не дремала. Совесть, скажем с достоевским “хе-хе”, суховато подперхивая из-за дурных колючих папиросок его колючих героев, совесть вообще существо недреманное, и где только увидит возможность себе жизнь облегчить – сейчас подсуетится, поработает на себя не за страх, а именно что за совесть. Видит, например, что время свое берет, стирает – и тут же подсказывает: так и должно быть, потому как ты и не слишком виноват. Ты же не для того, в самом деле, туда шел, и не для того швырнул окурок, а просто по привычке сорить в подъезде, ты ж не немец какой; да и не мог ты кинуть окурок в ту кучу справа… или слева… но точно сбоку — а окурок всегда швыряют под ноги, да и притом затаптывают. И ты затоптал, ей-богу затоптал. Да и кто только не швырял окурков в подъезде, на бетонный пол, это тебе не курить в постели, нет, это все туфта, а там у них загорелась проводка или у кого-то самозапалился телевизор “Рубин”, был как раз вторник, а по вторникам телевизоры этой марки чаще всего и… — и по времени это совпало, ты ушел, а минут через пять-десять оно и… Почему нет? Все вероятнее, чем из-за копеечной свечи. Хрущевский дом – это вам не деревянная Москва. Ты вообще не виноват, а только хочется тебе стать выше ростом и примерить на себя роль Великого грешника. Так ты вот что: ты будь попросту скромнее, пойми, что ты обычный советский молодой ученый, каких у нас в Союзе миллионы, и перестань шить себе по мании величия из обычного несчастного случая, из и н ц и д е н т а , дело о Преступлении и Наказании. Плохо тебе? Тоже понятное дело. Плохо тебе потому, что погиб человек, к которому ты привязался, погиб страшною смертью и к тому же тебе его сильно не хватает, тебе опять не с кем общаться, а ты уже привык – и слегка осиротел. Пусто тебе. Но ведь, сознайся, пусто и легко. Конец ревности! Удаление зуба, невыносимо болящего, сгнившего до воспаления надкостницы. Теперь можно жить… налегке, каждый день заново по утрянке наполняя утренней прохладой опустевшуюю на одного человека жизнь. Мальчик безусловно — был. Но теперь его безусловно нет. И это – есть. И это есть самое плохое, но только оно делает жизнь возможной, и потому это наибольшее из зол есть – сознаемся себе по умолчанию – благо.
Далее? Далее при всей тяжести на душе взялся он за ум и уже не покладал его. Еще далее? Прошло много лет. Может быть, пятнадцать. А то двадцать. Долго считать. Прошли не впустую. Наш герой, уже в звании доктора наук и чине профессора, передвинувшись с должности завкафедрой теории литературы на должность декана филфака, не совсем бестолково занимался все это время историей литературы… скажем, рубежа двух последних веков в России. Жена его, продолжая преподавать латынь в здешнем мединституте, защитилась в Москве, что-то такое по Лукрецию — и готовила следующую защиту что-то такое по Боэцию.
Как вдруг зовет его бывший приятель по ЛГУ, тот самый любимец красивых умниц, ежели не забыли, к которому испытывал он в молодые поры чувство благородного поревнования.
29. Плюсквамперфект (окончание).
В ранней юности я полгода занимался фехтованием на шпагах в спортшколе, пока не был отчислен оттуда за регулярные опоздания. Полгода — вообще ничто, я кое-как освоил только прямой выпад и 6-ю и 4-ю защиты, но благодаря удержанному в памяти от тех уроков сейчас, когда тяжеловатый павловский палаш слегка, только до крови, резанул мне в руку у кисти, я мог оценить умение противника. Если ему верить, он нигде не занимался специально; но действовал он быстрее меня, а главное – если я боялся боевого, не спортивного оружия и ворочал им очень осторожно, то он обращался с ним вполне решительно, не боясь ни меня, ни того, что меня случайно зарубит. Я чувствовал, что если он не зарубил меня, а только слегка пустил кровь, то потому, что такую цель себе и ставил; в противном же случае, лишив меня жизни – врукопашную! – был бы, пожалуй, так же спокоен. Повесив палаши на место, промыли мне рану распиваемым джином “Бифитер”. Дальнего родственника монаха-охранника звали Владимир. Владимир любил джин с тоником, и чтобы джин был “Бифитер”, а тоник фирмы “Швепс”. Чтобы все по-людски. Мы сидели в генеральской квартире на Фрунзенской набережной, что вообще-то было странно: в ведомственном военном доме не место чекисту. У чекиста есть свой ведомственный дом, военные же, как известно, чекистов терпеть не могут и жить с ними не хотят. Чекистов вообще никто не любит, может быть, потому, что сами они никого не любят, в первую очередь самих себя. Но чего только не бывает. Ведь и я, как все заурядные интеллигенты, не любил чекистов, а как приперло, пришел к чекисту за помощью, уговаривая себя, что он больше не чекист.— Ладно. Изложенное Вами дело я понял. Типовое. Теперь документы…Так. Составлено подробно, недвусмысленно. Печать, подпись. Так. Договоры в порядке. Уже хорошо. Можно начинать работать.
— А это что висит под дуэльными пистолетами? Волнообразное.
— Это? Это индонезийский крис.
— А почему он такой…э…змеевидный?
— А это для того, чтобы Вам наверняка все кишки повыпустить. – Владимир встал и подошел к ковру с висящей коллекцией оружия. – Вот так.
Туда, к ковру, он сделал шага три, а назад – никаких шагов словно бы и не делал. Только в долю секунды крис, косо скользнув вместе с Владимиром в пространстве, был приставлен острием вплотную к моему животу.
— Считается, что крис может сам летать в поисках жертвы. Специально же как метательное оружие, честно говоря, не знаю, употребляется он или нет. Но, по-моему, неплох.
Крис полетел в дверь комнаты с нарисованной на нем мишенью в виде человека и вонзился в левую грудь. Дверь вся была в таких выбоинах, словно в нее не только метали ножи, но и стреляли большими пулями из старых пистолетов. Впрочем, может быть, у новых пистолетов тоже пули не малые. Жаль, в комнате не было пулемета, а то бы я узнал, можно ли хоть чем-нибудь прообить сталинскую дверь навылет. Кругом стояли всякие лошади черного каслинского литья, коллекция оружия была вполне музейная, среди картин, висящих на стенах с ободранными обоями, выделялся отчетливо узнаваемый этюд Константина Коровина, а паркет был затерт и выбит не меньше, чем дверь. Это поразительно, до чего иные генеральские сынки доводят квартиры покойных отцов.
— Что интересно – крис, тем более крис с длинной биографией, “пусака”, не продается и не покупается. Отцу его подарили в знак вечной дружбы. Как оберег, гарантирующий долгую жизнь. Через год он умер. Я так думаю, вышла какая-то путаница с кармой. Энергия криса должна соответствовать карме его владельца, иначе… Словом, что яванцу здорово, то русскому смерть. В общем, так. Ваше дело представляется мне вполне реальным. Сейчас Вы пишете заявление на такое-то имя. Это мой приятель из налоговой инспекции. Я продиктую содержание. Если до этого дойдет, мы его возьмем с налоговой стороны. Но думаю, достаточно будет его пугнуть. Говорите, он сейчас дома? Дайте-ка телефон.
Акоп и впрямь был дома. То, что сказал ему Владимир, я в точности воспроизвести не могу. Отчасти потому, что был, скажем, выпимши и не все помню, отчасти же потому, что и будучи трезвым, я все равно не запомнил бы столько незнакомых слов; ну, и еще потому, что в наше время, когда печатать можно любые слова, приводить их в больших количествах расхотелось. Не люблю общих мест. Могу сказать только, что Владимир преобразился совершенно и из молодого интеллигентного человека, сообщающего массу разнообразных сведений на вполне литературном русском языке, превратился в профессионального… ну, не-пойми-кого, то ли гнусавого качка с растопыренными пятернями, то ли грозного начальника в фуражке, но – страшного сразу двояко; причем превращение это совершилось не только в словах, но прежде всего в тоне.
- Вот и хорошо, Акоп. Отдав деньги господину (он назвал мою фамилию) со всеми процентами и штрафными санкциями, ты избавишь себя от крупных неприятностей. Очень крупных. Понял? Хорошо понял? Прекрасно. Сегодня среда. Даю неделю на сбор. В следующую среду включаем счетчик… Так. Так. Понятно. Хорошо, пойдем тебе навстречу. Отдавать будешь по частям. Раз в неделю. Сумму устанавливаем на сегодняшний день, тоже идем тебе навстречу. Согласно договорам на сегодня натикало – сорок восемь штук. Третий, но последний шаг навстречу — скостим до сорока. Как раз десять в неделю. Где хочешь. Я сказал.
- Сразу не отдаст, понятное дело. И увеличивать сумму тоже… главное – не загонять клиента в угол, — сказал он другим голосом, чем говорил с Акопом.
- А Вы не боитесь такие вещи говорить по телефону?
- Кто, я? – он посмотрел на меня как на дурака. — Я – не боюсь. Но Вам – не советую. Значит, так. К контролю за Вашим делом я подключу своего подчиненного. Он человек опытный. Старый конь борозды не испортит.
Старого коня звали Владислав, старший лейтенант. Он удовлетворился армянским коньяком 5 звездочек, найдя, правда, тоном русского Бонда, что “коньячные спирты немного жестковаты”, провел у нас дома несколько часов, за которые успел поведать многое – например, что он в прошлом не из спецназа, а из войск разведывательно-диверсионных управления, что их дело вообще – взрывать объекты типа электростанций, желательно атомных, а в Афгане, например, их впятером бросали на караван.
- Сбросят вас впятером в пустыне: взять караван, мать твою! и берешь! песочком подтерся после большой нужды, гюрзу нашел-зажарил-съел и – на караван, как снег на голову, — и берешь, барать меня жутким баром! Чего говорить, уже 29 , а еще кое-что могу.
Он тут же сел в шпагат, потом в лотос. Потом сделал какое-то китайское балетное па в стиле Брюса Ли. Или другого такого же; говорю “Брюса Ли” только потому, что других не помню как звать, а этого запомнил по имени и в лицо, поскольку выражением лица он напоминал Виктора Цоя. Или Виктор Цой — Брюса Ли. Теперь они оба умерли и не скажут, кто из них косил под другого.
После Афгана Владислав работал в отделе по делам религий, где его использовали как человека знающего – в юности он пел в церковном хоре (тут он неплохо спел “Свете тихий”, кажется, на глас шестый) – и с его диверсионной подачи ставили и смещали епископов.
Чувствовалась серьезная жизненная школа.
— Деньги мы возьмем до копейки, не сомневайтесь. Вот у меня только к Вам какая просьба. С первой выручки, 10 кусков, значит, 5 Вам, 5 нам, Вы мне свои 5 не одолжите? Мне надо срочно вложить бабки в стопроцентное дело. Свою часть — и еще нужно как раз 5 штук. Изготовление гробов, самое верное дело, и все на мази. Даю любую расписку у нотариуса и расплачиваюсь через две недели под 10 процентов. Вы не сомневайтесь.
Мы с женой теперь во всем сомневались, но решили так: если он выбьет у Акопа первую часть денег и тем покажет себя с лучшей стороны, то мы ему, так и быть, поверим – не терять же его тогда. Но остальные деньги…
- О чем Вы говорите, право слово! День в день, до копейки! Куда он денется?
- А если у него нет денег?
- Это его проблема.
В последнее время я слышал эту фразу постоянно; мне советовали обратиться к профессионалам выбивания долгов, и стоило мне дойти до : “А если у него и в самом деле нет денег?”, — всегда отвечали: “Это не твоя проблема”. “А чья?” “Его”. “Но если у него нет денег, его проблема станет моей!” “Повторяю, это не твоя проблема”. Понятнее от повторений эта фраза не стала, но я привык.
— Ну, как Владики? – сказал бывший монах. – Я же говорил – качественные ребята.
Ребята были, безусловно, качественные; однако через две недели денег как до того не было, так и после не появилось. Дальнейшие припугивания привели к тому, что мы уже проходили и без шпециалистов — Акоп на все отвечал: “ Завтра будем рассчитываться”, — а назавтра не рассчитывался, объясняя это чем ни попадя.
Вызов к налоговому полисмену, возможно, напугал его до смерти. Так, что он исчез из дому на неделю. Деньгами и не пахло.
- Все, — сказал Владислав. — Завтра едем на разбор. Забили стрелку. Либо утрем это дело, либо будем стреляться.
Он был по-хорошему возбужден. Будь я незаинтересованным лицом, я бы, глядя на его раздувающиеся ноздри и блестящие зрачки, на него поставил. Поскольку же я был лицом заинтересованным, мне все равно только это и оставалось.
- Все, — сказал он мне назавтра. – “Крышу” его мы снесли. Она его долгов на себя не берет, но их признает. Он будет платить.
- Ничего не понимаю! – позвонил он через неделю. – Ей-богу, я сделал все, что надо, и даже больше, гадом буду. Мы взяли его, отвезли куда надо, посадили в подвал – но! У–этого-армяна – Вы понимаете? я нет! в моей практике такой случай впервые! – у этого армяна действительно-нет-денег! Убить его можно, а денег нет, барать меня раста… здовским баром!
- Чем же он с “крышей” рассчитывался?
- Да ничем. Они тоже ждали, когда он раскрутится. Говорят, реальное дело эти носки, и почему только бабок нет? никто толком не понимает.
- А станки?
- Станки, блин! Станки заложены и сейчас принадлежат фирме, у которой он арендует помещение. Станки! Если эта фирма их за что-нибудь продаст… Бэшка его ржавая потянет штуки на две – если ее возьмут. Квартира Галина, не его, но если даже дадите приказ ее вместе с детьми оттуда…
- Ни за что!
- Но если даже, имейте в виду, это уже серьезно, она договоры не подписывала и может заявить, и тут уже мы засветимся, а если посылать других, они свою долю потребуют, а вся-то первоэтажная хрущоба потянет… Словом, у него на самом деле нет денег!
- А я говорил.
- Говорили, говорили… Ну что, выпускаем из подвала?
(Гость из России – хозяину, сидящему на социальном минимуме):
— А это дорого или дешево – 13 марок за бутылку водки?
- Немцам – дорого.А нам с тобой, Саш, дешево.
— Они что, каждую марку считают?
— Они считают каждый пфенниг. Поэтому у них столько марок.
— А ты?
А что я ?Представляешь, я начну считать.Ты знаешь, сколько в социалминимуме на троих – пфеннигов? Начнешь считать – заснешь от скуки, а не сосчитаешь.
— Вчера прихожу к врачу, фрау Вагнер (натурализовавшаяся русская немка-терапевт из Казахстана, открывшая свою практику, куда по наводке идут один за другим все вновь прибывающие в город русскоязычные)… Кстати, Вы ее знаете?- Фрау Ирму Вагнер? Кто ж ее не знает. Кто умер – тот умер, а кто выжил – тот выжил…
- Мои саратовские земляки пишут из Рейнланд-Пфальца: “Засунули нас в Вормс. Городок – дыра дырой. Но нулевой цикл худо-бедно закончен. Наконец мы сняли квартиру. Купили мебель – спальню, в гостиную горку и уголок, в детскую стол и кровать, в прихожую приличную вешалку с зеркалом. Купили люстры и всякие прочие мелочи. Взяли по дешевке подержанный “Форд”. Теперь можно подумать и о серьезном – летом планируем поездку в Саратов”.
- …благородного поревнования. Они вообще-то друг друга долго не забывали и переписывались, а потом, как водится, надолго забыли и сноситься перестали целыми годами, косяками лет. А у того шла своя жизнь, питерская, тот зацепился за родную кафедру, по интровертности сам не замечая как, просто за гвоздь полой пиджака зацепился на ходу и остался. Линия жизни, знаете. Ну, а кто тогда в Питере жил полною внутреннюю жизнью, но не уединялся, а вращался в самом центре гуманитарных событий, тот – что первым делом сделал? Да что бы ни делал, а первым долгом – много задушевных собутыльников проводил за бугор. Если сам, разумеется, не отчалил. Ну, что? Пожмем друг другу руки – и в дальний путь на долгие года. А долгие года – это такая штука, что не всякое дружество, даже неслучайное, эту пространственную пропасть времени преодолевает. И большая часть отъезжантов с годами, конечно, забыла активной памятью, кто там когда-то где-то кого-то — пусть и их самих, но других, прежних — провожал. Но не все. А из тех, кто не забывает, какая-то часть, конечно, сменила окраску и ушла в таксисты-программисты, а какая-то, само собой, обречена была тою же линией жизни сохраниться и утвердиться в прежнем качестве – сиречь занять какие-то основательные места на кафедрах многочисленных штатовских университетов. Приобрели репутацию. И чуть только стало можно, стали попечительно тянуть дружков из питерских топких блат за волосы, действуя своим именем. И вот прияткль нашего героя, будучи еще при Горби вытянут в Калифорнию и как следует помогши себе сам, то есть в свою очередь – и, разумеется, заслуженно — приобретя сурьезную репутацию, теперь вдруг вспомнил нашего героя… знаете, как там это в молодости пьется-гуляется, а теперь стареешь, и с каким-то вдруг, ни с того ни с сего вспомянутым, былым дружком случайно связываются самые лихие-залетные-случайные-дорогие воспоминания, связывается бессмертие молодости… и ему-то вот и звонишь внезапно для самого себя лет этак через десять после последнего звонка – и вдруг оказывается: вы счастливо совпали в тональности – и как будто и не было этой декады, его-то тебе со вчера и не доставало… Вот так оно и было.
И там после двух-трех звонков на четвертый: “А приехать не хочешь? Надумаешь – буду хлопотать о каких-то лекциях. Тему придумай – и позвони, а я тебя подам как крупнейшего специалиста по этой теме. Я в нашей глубинке фигура не самая последняя, а ты подработаешь, съездим-посмотрим на Золотые Ворота, всякое тут фуё-моё вроде Беверли Хиллз, пивка попьем, “Джеком Даниэльсом” заполируем”. Ну, наш и думает: а чего? Даром что я доктор-профессор, а жена — доцент-латинист, денег в семейном бюджете… то ли бюджет есть, а денег нет, то ли наоборот, бюджета нет, а денег и тем более, а там, понимаешь, Беверли Хиллз. Ну, технические подробности, думаю, опустим. В общем, сошел он по трапу на полустаночке, в одном калифорнийском университетском городке, толканул там с разворота про Серебряный век, чтоб не больно гордились Золотыми Воротами, заколотил кучу зеленых – тогда это казалась куча. Вернулся к жене на Волгу довольный, почти богатый. Ну, а через год стало даже в провинции ясно: доллары хоть и по-прежнему зеленые, но уже не как изумруды, а точно такие же деньги, как любые другие, то есть, став обратимой валютой, тают необратимо.
Но приятель его не забыл, и через год, глянь-ко, зовет опять. Наш думает: надо же, какой хороший друг у меня – и как вовремя объявился, когда тут хоть действительным членом стань, а все едино останешься членом страдательным, тебе и рубля не накопят лычки в строчках. Ну, смотался опять, врезал стилем, как писал когда-то писатель, а позже тоже американский славист Аксенов. Обсудили проблематику. По-американски слегка насобачился, я бы сказал, если Вы поймете, в весткоустском стиле. Загорел. Был февраль нито март, а он приехал назад весь бронзовый и с деньгами на кармане. Как в детстве игра, помните: “Предъявите вашу зелень”? Н-да.
А в третий раз приятель его предложил ему уже не разовую гастроль, а должность профессора по контракту сначала, как заведено, на год, там, если все пойдет как положено, еще на два, а там и на пять, а тем временем университет будет хлопотать о выдаче ему грин-карт. Казалось бы, чего ж еще и желать. Конечно, страшновато оставлять место декана – но овчинка стоит выделки. Словом, как пелось, на душе и легко, и тревожно. Потому что – невозможное стало возможным, нам открылись иные пути.
Да вот хрена лысого. Жизнь какая штука? идет себе ровно лет двадцать, ходит себе пешком и ходит – и вдруг прокол! метафизическая перфорация – и как задует в дырку-то неведомый самум, так что все кувырком. Чтобы продолжить не хуже, чем начал, не знаю, как Вы, а я должен принять еще огонь-воды по тунгусски, как сказал мне некогда один осетин в московском ресторане “Нарва”, филиале, как это ни маловероятно географически, ресторана “Узбекистан” – вперед, мой друг! – угу… горчичка у них нежновата для их же свининки, не находите? служебный долг горчицы – лютостию единой отбить вкус стылой жирнотцы; тем более в этом свином краю, тут куда ни ткни вилкой — либо колбаски эти баварские белые, либо шницель; положительно, животное это почтенное – то ли царь немецких зверей, то ли друг немецкого человека.
(Как раз в этот момент я было достиг состояния, при котором и рассказ профессора, и мои ужасные виды на самое ближайшее будущее – все во мне слилось в общий поток расплавленного ртутного времени, которое обязано было течь из прошлого в будущее, но умножалось с каждой секундой лишь за счет разбухания, растекания настоящего. Впрочем, если бы только во мне, внутри меня, это было бы понятно. Все выглядело сложнее. В самом деле, наговорено нами, им особенно, по всем прикидкам было уже столько, что никак не могло уместиться в час с лишним, давно уже пора было мне сидеть в быстром самолете и по меньшей мере пристегивать ремни, — а между тем времени еще оставалось и оставалось, немецкие часы прямо напротив меня не давали соврать, время убывало куда медленнее положенного, как тянущая магнитопленка… Я не поклонник магизма в духе дона Хуана Карлоса Кастанеды, но второй раз в жизни сейчас я наблюдал, я участовал во временном аналоге того, что дон Хуан Карлос называет визуализацией: если группа людей, пусть двое, изо всех душевных сил хочет (пусть каждый по своим соображениям) замедлить время, если эти двое как одно существо погружаются во время, обостренно живут в нем, растягивая его концы, — оно д е й с т в и — т е л ь н о , отнюдь не только субъективно, замедляет свой ход. Я как раз пытался изо всех сил удивиться странной этой вещи, чтобы ее осмыслить, но как-то спьяну ничему не удивлялось, и это было самое удивительное; но очередная филиппика профессора крайне неприятно подействовала на меня, эта приверженность, казалось бы, умного русского человека, вдоволь нахлебавшегося штампово-ярлычного отношения к себе, к таким же клишированным представлениям о других, взорвала мою пьяную оцепенелость и вывела меня из тупой слежки за сверхмедленно утрачиывемым временем).
— Снова здорово, – сказал, сдерживая себя изо всех сил. – Повторяем зады? Сколько можно, в самом-то деле, клепаться к немцам. Надоело, господин профессор. Ну, пощекотали язык, почесали германцу ребра – и хорош. Так нет же. А ведь Вы не меньше моего понимаете, что если Россия кем и жила, то Штольцами, а не Обломовыми, что бы там ни говорил Никита Михалков, да и сам он Штольц, которому на досуге приятно любить в себе Обломова. А уж сейчас-то России впору орать по-розановски: “Тону!Дай немца!”, притом именно немца, в котором, может быть, и жива еще память о 250-летнем его садомазохистском, сильном, как смерть, полюбовничестве с Россией, — а не Билли Грэма, которому что русский тысячелетний православный, что австралийский абориген, всё эгаль, оба с бородой – Билли дай только “поговорить с людьми”. Для нас – с немцем – века, для них – ваших калифорнийцев — единый миг. И еще — немец, как и русский, не просчитывается. Вы скажете, вместе с Кафкой, что немцы не хотят понимать, а только владеть и повелевать. А я в ответ напомню, что народ, главным принципом юриспруденции которого с давних пор и по сей день является принцип: “Да, но… ”, — должен в крови нести понимание противной стороны, не то бы и принцип этот не выработался. Народ, в уличных беседах которого, как я слышу, самая частая речевая конструкция – вопрос к собеседнику: “Ты будешь делать то-то и то-то, ты хочешь того-то — oder..?”, — я только эти “одэры” со знаком вопроса на концах оборванных фраз, предполагающих до полноты включение мнения адресата, и слышу без конца вокруг, — этот народ, по-моему, просто настроен на понимание. Вы скажете – народ этот без конца тупо твердил – и подтверждал на практике, что он народ тевтонов и нибелунгов. А я скажу – нет! я хочу видеть — и искренне вижу совсем другое: при всех положенных всякому националитету изъянах, немец лишен главного изъяна – национальной спеси, он гордится собой как человеком карьеры, фамилии, фирмы, как честным налогоплательщиком и правильным человеком, но не как человеком Германии; еще в середине прошлого века житель Баварии осознавал себя не немцем, а баварцем, а уроженец Тюрингии – тюрингцем, а не немцем, и пресловутый гимн “Дойчланд, Дойчланд юбер аллес” ставил себе целью вовсе не превознести Германию над другими странами, а превознести общую Германию в душе населения над своей Саксонией или Швабией, сделать немца общенемцем. Даже гитлеровский Зигфрид понимал и признавал, что Париж, а не Берлин — подлинный пуп земли, потому-то и надо его завоевать. Говорящий с акцентом никогда не будет ровней чистопородному англичанину, а немцу – будет, если старается, работает, немцы это всегда заметят, и пригласят в дом, и будут рады… не по-русски, конечно, чтобы сидючи в трусах пельмени кушать и тебя без термина, прямо в трусах, за стол посадить — но и не по-французски! и в частности, если на то пошло, немец хоть и любит свои картоффельпуффер, нюрнбергер вюрстхен и зауэркраут, но любит по-домашнему, не кичась своей кухней… У меня немцы борщ хлебали – за ушами трещало, а попробуйте предложить борщ англичанину! настоящий полтавский борщ вместо его томатного протертого супчика! попробуйте просто у него в гостях проделать в обратном порядке манипуляцию с чаем и молоком, куда что наливать, ведь по смыслу-то – что в лоб что по лбу все едино – и посмотрите, как он на Ваши поиски смысла посмотрит… Так что кончайте Вы эти игры в нелюбовь к себе, выдаваемую за нелюбовь к другим так, чтобы никто не догадался, но все все поняли, а не хотите немецкого – чем выступать, закажите салат из плодов моря или моццарелу с томатами и базиликом, Вас тут отлично накормят и по-итальянски…
- Сыр — к водке? ну и вкусы у Вас, чтоб я сгорел… нет, уж напитаемся убоинкой, тем более, что спирт отлично эмульгирует жиры… но вообще, я вижу, с Вами лучше не спорить, Вы настоящий русский шизофреник – русский интернационалист и одновременно культурный немецкий националист почище всякого немца, ему сейчас нельзя, он сам в себе этого стесняется, это только русскому интеллигенту разрешено не левачить, любить в себе национальное и даже ч у ж о е национальное – и даже верить в Бога… Русский специалитет… В Вашем присутствии, так и быть, постараюсь возгревать в себе, за неимением немецкого патриотизма, только интернационалиста… и все же, если позволите, хотя бы чисто литературно, с вершин былого советского ресторанного интернационализма низринувшись в дол устной национальной традиции, продолжим по-русски запутывать слушателя в словах, так что Вы, присмурнев от ладоговорения, и не догадаетесь, что я приступил, наконец, к главному в этой истории, именно же: за последний год, между предыдущим приглашением и нынешним, в жизни нашего героя кое-что произошло. Может быть, даже не кое-что, а что-то; что-то весьма решительное. Во всяком случае, ему мало не показалось.
Случилось так, что на неких чтениях по “литературно-философскому наследию…” какая-разница-кого (жизни и творчеству которого наш герой отдал, однако же, часть и своей жизни – и в качестве одного из знатоков не мог не быть позван) – “…и современности”, в одном только тем и славном городке, что был он родиной оставившего наследство, встретил он женщину. Ну, женщина как женщина, моложе его лет на пять-шесть, то есть не первой уже молодости, да и красоты необыкновенной тоже как будто бы не… во всяком случае, с женой его соперничать не может. Что называется, привлекательная. Милая такая женщина, человеческая. С челкой. Такое, знаете, интеллигентское безвозрастное квази- (или, скорее, пара-) каре, как у большинства словесниц то ли после 35-и, то ли после Марины Цветаевой. Оно, это недоделанное каре, иногда убираемое в хвостик, в основном бывает двух цветов – черного и серобуромалинового в рыжину, зане, как только они все поголовно воцерковились, то красить головы химическим “Лондаколором” перестали, потому что косметику — нельзя, но продолжающуюся седину так прямо на голове и оставить — тоже нельзя, во всяком случае, не многие имеют христианский максимализм такого накала – и они подкрашивают волосы басмой или хной: то уже естественные красители и как бы лечебные средства, а лечебную косметику почему-то считается можно…
Любите человеческих женщин с челкой? Вот и я тоже, но как-то только по-человечески же. У нашей, правда, голова была природного светло-русого цвета, того тусклого оттенка, при котором начинающаяся седина почти незаметна, как-то уходит в общий тон; только ведь это дела не меняет. Но: как-то они на перерыве в курилке начали разговаривать, а закончили уже под вечер, уж после всяких чтений, в ее номере. Не надо ничего воображать: поговорили по-человечески – и он пошел к себе, ничего такого себе и не думая. И назавтра так же, и третьего дни. А там и разъехались, он к себе на Волгу, она к себе в Москву. И все.
Да не все: он день чувствовал – что-то не то, второй день то же не то, а на третий вдруг почувствовал, что ему без этой всего-навсего человеческой женщины – пусто. Что из жизни его ушла – жизнь.
А это значило, что с нею эта (отстутствующая, выходило, ранее; а ведь он никогда не чувствовал, что в жизни его что-то отсутствует; странно) жизнь – пришла. И он все думал: в чем же эта необходимая его жизни жизнь? чего у него не было-то? ведь столько уже умных разговоров состоялось в немалом его прошлом, и всегда про все и ту же фому-ерему, что и на этих чтениях, при этой встрече, пора уж и устать, да он и устал, и сверх того, жена его дорогая всегда могла составить – и составляла — ему компанию, отличаясь, как сказал бы Бунин, доброй разговорчивостью. Чего ему еще? Сексуальных приключений, что ль, ищет на свою голову, как положено “ мужчине после сорока”? Но, во-первых, если сексуальность тут при чем-то и была – так уж повелось, что она почему-то всегда при чем-то, — то ведь надо еще подумать — при чем? то ли и там ли мы ищем? Я лично двумя руками подписываюсь под словами Фуко — пусть нынче всех этих пост-скрипторов, Дерриканов и Бодрилезов, во всех приличных обществах, кроме отсталых кухонь российских интеллектуалов, модно уже не брать себе в союзники по поводу и без, а использовать при любом удобном случае как мальчиков для битья, — под святыми словами гомосексуалиста Фуко, что “однажды будет уже не очень понятно, каким образом этим ухищрениям сексуальности удалось подчинить нас суровой монархии секса и обречь нас на бесконечную задачу выколачивать из него его тайну и вымогать у этой тени самые что ни на есть истинные признания”. Одним словом, если сексуальность и была, то она так замаскировалась, что, даже подвергнув себя третьей степени устрашения на аутодопросе, он не мог обнаружить ее следов. Кроме того, приключения мужчин после сорока имеют какую цель? Так тряхнуть стариной, чтобы вытрясть из нее искомое омоложение плоти-духа, верно? Стало быть, такие adventuries целесообразно имеют поводом знакомство с молодой и свежей, правильно? с которой и заваривается неизбежная каша-с. Тут же ни молодости тебе, ни свежести, ни второй свежести – а что тогда?
Да вот что: совпадение. Герой наш вдруг увидел себя другим человеком. Ну, то есть он привык думать о себе как о некой человеческой константе; и вдруг он понял, что он давно уже – д р у г о й . Будто естество убитого-неубитого им мальчика странным образом было присвоено им, соединилось с его внутренней сутью, гибридно привилось, если неугодно, хе-хе, скажем с достоевским щелкающим, сухо постреливающим юморком (как Вы думаете, может ли быть на свете что-нибудь более дорогое, чем юмор тяжелого человека?), или еще как-то; но только со временем, прожитым им после и н ц и д е н т а , в поле его влияния, он словно присвоил, как эти всякие индейцы и аборигены, у-своил себе того, кого убил, огонь сгоревшего, то желанное и отсутствовавшее в молодости качество айсберга-вулкана. Усвоил, но, быть может, сам в себе до поры не замечал – теперь-то, в солидные-то его годы, оно ему было для какой надобности? – и вот вынужден был заметить, в себе — и в н е й , потому что, совпав, сцепившись, оно зримо загорелось… вольфрамовой, что ль, дугой, могу соврать в сравнении, я в этих физиках ни бельмеса, но – зримо, явственно, это пламя, не ясный огонь, которого хотелось бы Булату Окуджаве, а как раз неясный, тусклый, но зримый, тот бледный огонь, моя радость, тот бледный огонь… Ёкорный бабай! как говорили у него на Волге. Выгнулось радугой от одного края земли, чтобы замкнуться на другом – да только вот… на каком другом? ее-то с ним не было.
Ах, как ему ее не хватало – и чем больше убеждал он себя, что она обыкновенная умная филологиня без особых примет, каких у нас в России всегда было, почти как водки и снега, чем больше убеждал себя: дурь, — тем больше чувствовал: пропадает. И он все думал : ну почему, что совпало в них – да так, что теперь, когда он у з н а л э т о, ему без нее жизнь не в жизнь?
И вдруг до него дошло: да только – то же, что и в нем, послевкусие мрака, сходный опыт чего-то долго-тяжелого на душе, какая-то горькая выжженность, какое-то чувство нуля, жизни без опоры на себя прошлого, что было теперь и в нем – но при том, в отличие от него, ровное горение без нервической игры и перепадов; то есть она смогла решить по-своему, своим женским неопознанным путем ту же задачу, что решил Мандельштам: как стоять во аде, не отчаиваясь. И это-то зримое и от того только еще более непонятное решение нерешаемой, ему казалось, задачи, воплощенное в ее ровном поведении, в полных вдумчивого п о с л е с л у ш а н и я паузах после того, как он отговорит, перед тем, как ему ответить, в абсолютно – аб-со-лют-но – несбивчивом, ничем никогда не убыстряемом, лишенном какой-либо порывистости полынном голосе, этом остающимся после того, как она отговорит, не в ушах, но на губах голосе… словом, вот это ее непрозрачное, но исподволь просвечивающее з в у ч а н и е – знаете, так на картине Рембрандта подмалевок проложен белилами, и они просвечивают через все верхние слои и подсвечивают их — тянуло его-утягивало посильней телесных красот, душевных изгибов… ну и, ясное дело, всякой туфты типа молодость-красота-здоровье, кровь с молоком и молоко с кровью.
А жена его? спросите вы; да вот, жена… он что же, разлюбил ее? Ну что вы. Если бы! Он дорожил ею по-прежнему, как… как мало… Собственно, кроме нее, ему и дорожить было некем. Единственный близкий человек; к тому же, вспомним, стоивший ему когда-то стольких усилий: ее завоевание и удерживание было постоянным зримым знаком его человеческой и мужской состоятельности. Зримым не только для него – для всех. Красота ее, как сказано, имела специфику, важную, быть может, только для него, но и кроме того – это была красота, очевидная для всех, могущая быть воспринята лишь как равная себе самой, то есть не миловидности по молодости лет, не привлекательности зрелой женщины, не пикантности умелой дамы, а – красоте. Сохранившейся — всякая вещь, наделенная субстантивной полнотой, сохраняется долго — и после 40. Но все это слова, if you’re not experienced… Вот — имели Вы дело с худощаво-точеными женщинами, у которых в наличии лишь минимум того, что может стареть? Я говорю о женщинах, которым и хотелось бы, так не удастся отложить жирок мягкими складками на боках, отрастить второй подбородок и все прочее, что, по Джойсу, есть “полнота женского”. Так уж, от рождения, туго-натуго обтянуты кожей их лишенные мясистости лица, чуть косоватые скулы и костистые подбородки, столь чистопородна их нервность, нервность Фру-Фру, разве лишь сквозь темные их глаза позволяющая себе просочиться вовне, и нервность эта, при таком внутреннем ее употреблении, лучше всякого “Гербалайфа” сжигает жиры, оставляя тонкими пальцы их маленьких кистей и лодыжки, схваченные пряжками сухих щиколоток… Если же не имели Вы с ними дела, читайте по крайней мере Бунина, сударь, читайте Бунина об этих “маленьких”, но “крепких телом” и “смуглых”, непременно смуглых женщинах – что могу я добавить к им сказанному? Разве вот: плохие времена для таких женщин наступают очень поздно, зато мгновенно и навсегда — слишком туго натянутая тонкая кожа, не имеющая подкладки сырого мяса, высыхает, идет мелкими крокелюрами, превращает лица их то ль в цветки и листики гербария, переложенные папиросной бумагой, то ль в саму эту бумагу; но до поры – а жене нашего героя было еще, будем надеяться, далеко до роковой той поры — женщины этой породы остаются точено-компактными, худощаво-округлыми, определенными самой лаконичной из пластических формул Женшины.
Именно, именно – жена! Напоминаю: мы на умного человека идем частым бреднем. Вот этот умный человек по-умному и раскинул головой: там – 3 дня, а тут – на носу серебрянная свадьба. Может первое противостоять второму в перетягивании каната? Хрена лысого. Двух минут не может. Нет, если там — всякая метель-она постлала мне постель и все такое, то чего и с кем не бывает, в пути, на ночлеге; но – если серьезно? если надо — выбирать? Тут и думать не о чем. Однако же вот – перетягивает. Значит, что? Значит, сами эти 20 с лишком не имеют полновесной силы. В них чего-то нет. Чего? Разлюбил? Но что значит – разлюбил? Это чистый вздор. Раз-любить, пока любишь, вообще нельзя. Можно только от-любить, полностью вычерпать весь объем чувства. Но при этом непременно переживаешь континуум убывания, утекания любви. А он этого совсем не чувствовал. Тогда — ?..
И чем глубже копал он внутрь себя, тем ясней представало то, чего раньше видеть не желал ни за что: он — жену… он – жену… Угадали. Никогда. Вы спросите: “Но Вы же только что сказали –она была ему дорога?” Да. Дорога. Он ею дорожил страшно. Но что же с того? и чем я себе противоречу, если он как раз это и понял теперь: “дорогой” и “любимый” — разные вещи. Он ее выбрал когда-то символом веры… в с е б я , — за то, что она выбрала — его, дав ему высокую цену; он жену себе во всех смыслах н а з н а ч и л , в том числе и — в любимые, и честно отрабатывал-нарабатывал то, что себе и ей назначил, тем более, что она облегчала ему работу любви своей красотой, умом и верностью.
Но сейчас он ясно видел, что все, столь им ценимое некогда ( да и потом, до сего дня — может быть, по неотъемлемому от человека желанию верить в дороговизну цены, им же назначенной своему другу или любимой: по неистребимой вере в собственную правоту) в ней, столь схожее с тем, что и в нем было главным тогда, в пору выбора — ее, в одном слове, взрослая приверженность норме (не нормативности, а именно норме душевного и интеллектуального здоровья), — все это на глубине нисколько не было ему желанно, ни в ней, ни в себе, и чем больше он отстаивал в себе именно это свое качество, тем больше на самом деле хотел бы быть – д р у г и м; потому что на самом деле он и б ы л другим, по крайней мере, отчасти; был , да все не мог с т а т ь , пока, наконец, не освободился с л у — ч а й н о от себя поверхностного, заплатив за этот случай сполна… Или вот она занимается Горацием и Боэцием; но можно ли их любить – Горация, Лукреция, Боэция? Полноте, ими можно разве что интересоваться, любить все римское можно только за то, что у тебя хорошо получается им заниматься; то есть себя же в римской тоге и любить. Он литературой — живет, общаясь с живыми голосами мертвецов, которых л ю б и т ; она же лишь з а н и м а е т с я тем, что ей и н т е р е с н о. И эта ее активность, неустанная ровная работоспособность, будто все равно – квартиру пылесосить или докторскую ваять… И ее постоянная требовательность, полная серьезность отношения к себе и своему званию кандидата или доктора, постоянное искренно-заботливое напоминание, мягкое подталкивание его к работе над первой диссертацией, второй диссертацией, что там – любым докладом, статьей… и всегдашняя уверенность в том, что во всякой вещи есть свое “правильно” и свое “неправильно” — и именно она всегда видит, что в данном случае правильно, а что нет, и до возмущения удивлена теми, кто этого не видит…
Аккомпанемент.- Устрицы пробовали?
- В смысле?
- В прямом смысле. Устрицы – пробовали?
- А-а…Не-а.
- Устрицы пробовали?
- Устрицы?
- Они самые. Устрицы.
- Это которые в “Нордзее” на Штадтмаркте?
- Да.
- В раковинах?
- Да. Не в черных поменьше, не мушельн. А в больших и серых.
- По 1.80.
- Так бы сразу и сказали. Конечно, нет.
- Устрицы пробовали?
- Разумеется. Приехать сюда — и не попробовать устрицы!
- На что похожи?
(Тоном безоговорочного знания):
— На-холодную-сперму.
31. По душам: окончание.
— А жена – она-то как к нему..? тут можно долго… из экономии Вашего дорогого времени скажу только ключевое: он лишь сейчас отдал себе отчет, что именно в ее отношении к нему его существенно не устраивало, никогда не устраивало, только опять же он себе никогда не сознавался. Именно то, что любила она его, так же серьезно, как делала все, что делала, только за то, за что его и выбрала: за взрослый серьез, отсутствие второго дна, высокую смысловую планку нормы — и только до тех пор, пока он не падал с этой высоты, не ронял себя. Собственно, он никогда и не пробовал падать, Бог уберег даже т о г- д а , он просто не успел — но он все время жил в особом режиме, в непрерывном напряжении ( которое увидело само себя, отрефлектировалось только сейчас, но бессознательно изнуряло и раньше), даже дома: жена его любит не просто так, а за что-то, и это “что-то” должно быть в нем всегда, с ней и при ней никогда нельзя расслабляться, как это ни малокомфортно, но и дома надо давать своему новому “я” как можно меньше просвечивать из-под старого, иначе… иначе, пожалуй, она его меньше будет любить. И вообще, чего доброго, вообще не станет любить. Потому что она любила его н е в с е г о , а только “хорошего его”. А значит, любила н е е г о.Свято место, под всеми драгоценными ризами, было пусто. И тут уже и 3 дня могли перетянуть, если это были 3 настоящих дня. Если эти 3 дня ты чувствовал отзыв на т в о й пароль. Отклик на тебя всего, не хорошего, не плохого, а целого, ровно такого, каков ты был на самом деле — вчера, ныне и, может быть, во веки веков.
Целых 3 дня тогда, среди этих дурацких чтенгий, исполнялась – в пунктирах громов и молний, слов и молчаний — какая-то сердечнейшая музыка смыслов, сходно-несходных. И замолчав, она продолжала говорить, языком, обратно словам того же нашего узко-всенародного Джи-И-Эм, семантической неудовлетворенности, не той дурной, что отторгает, скажем, интеллектуала от простеца и обратно, а той,. что делает попытку своей расшифровки бесконечно интересной – и, само собой, нехватка наличного собеседника делает ее только более манящей. Ну, тут пошла уже чепуха, художество, вздор, — но ведь, когда человек в возрасте за сорок, пусть от юности своея не вполне житейский, но все же сделавший какую-никакую карьеру, то есть житейский там не житейский, а — земной, живуче-ползучим плющом вьющийся, от мира сего (я бы сказал, от мира того-сего), начинает вдруг, себе же вопреки, ни с того ни с сего хотеть того не знаю чего – вот это уже, что ни говори…
И понял он, что залетел куда-то между небом и землей и заблудился там, что делать? да так, что хуже некуда: пока москвички той нет рядом, всегда будет куда стремиться от “здесь и теперь”, невыносимого в ее отсутствии, стремиться быстрым током под напряжением в 380 вольт; а сделать так, чтобы она была рядом – этого-то вот нельзя никак.
Потому что трех дней хватило, чтобы почувствовать: женщина эта – не из дам с собачками, и там уж обделена она в своей женской доле иль оделена ею, а все едино имеет… так скажем, недешево ей доставшийся внутренний покой, нарушить который, вломиться без стука, можно (и это еще вопрос, можно ли, каков-то будет сопромат) мало-мальски достойно (не говорю — пристойно) только — на полном серьезе. На последнем дыхании.Чтобы – вложиться-в. Без остатка; понимаете, да? без-остатка. А то есть иначе не обойдется, как уйти от жены, бросить — то есть честно, без обмана, предать человека, его не предававшего за 20, повторю, с лишним лет ни разу. Бросить, предать двадцать лет прожитой жизни, то есть самого же себя – а ведь прочность их союза не с дерева же упала сама собой ему в рот созревшим яблочком, а несла в себе нажитые смыслы, пусть сейчас не интригующие, пусть их и не было в начале, а они были “назначены” и искусственно выращены — но ведь кровью и потом души, делающими и искусственное подлинным; а верность ее — проверена была им такою ценой… о, конечно же, тот и н ц и д е н т за давностью лет как бы не имел к нему сегодняшнему отношения. Как бы не имел. Но – кабы не имел!..
Ну, что? Это только говорится, что дурное дело нехитрое. Дурное дело очень даже хитрое. Первым долгом в дурном деле всякий взрослый человек пытается держаться. Стоять на месте, как уж умеет. Ну, а как умеет русский человек? Русский человек, чтобы удержаться, начинает попивать. А профессор наш был человек русский. Да, в общем, он и всегда мог как следует поддержать компанию, но один не пил – по занятости и отсутствию вкуса. А теперь начал. Выкроил время.
После лекций вместо чтоб домой — заглянет по дороге в коммерческий киоск, а там пойдет на скамеечку по-над Волгой, да из портфельчика быстро фляжечку раз – и в дамки… глядя вдаль, по-за Волгу. То есть как раз не в прозаические дамки, а мерещится ему, среди огоньков на той стороне реки, все в этих огоньках — этакое ее лицо не лицо, глаза ее не глаза, а – чистый, без материальных его орудий и носителей, без глаз, — ведь он даже не запомнил, какого они у нее цвета, — чистый взгляд, как одна только улыбка чеширского кота, один только внимательный женский взгляд, поглощающий и тем о д о б р я ю щ и й все, что у него на душе, что и составляет — его; то есть такой взгляд, который и есть все, чего мы хотим от женской искомой половинки…
- Мечтательность. Большой грех.
- Большой, ох большой… Значит, и Вы тоже думаете, что когда человеку на лавочке представляется в чьем-то образе берег очарованный, земля обетованная, это все дурная мечтательность, вымышленная местность… это всегда только игра между ним и ним же – и за этим междусобойчиком не стоит, пусть раз из ста, хоть как-то, в каком-то изводе, кто-то и в самом деле реальный д р у г о й ?
- Наоборот. Думаю как раз, что стоит. Но не тот, кого бы хотелось. И лучше бы его не было.
- Даже так?.. Но продолжим. Сидит сидит, из фляжки пососет – и снова сидит. Но видит с каждым днем – алкоголь играет с ним хитрую штуку: выпил немного, притупил боль разлуки, слегка угомонился в здесь-и-теперь, так ведь чего хочется? Еще большего притупления, еще большего укоренения в здесь-и-теперь, правильно? А значит, чего надо? Еще дербалызнуть, верно? А дерябнул еще – как вдруг вместо укоренения-то пойдет! такая гнилая романтика, такой дым коромыслом, как полоснет по сердцу – в Москву! в Москву! Хотелось, словом, как лучше, а получилось, как всегда, это всякий романтический пьяница знает как дважды два до всякого Виктора Степаныча – вот уже скоро все и звать как его забудут, а слово сие, сего Бояна вещего, так и будет шелестеть крылами над родами родов и видами видов, — но, главное, всегда все зная заранее, повторяет этот дохлый номер, как повторял его и бывший Виктор Степаныч, которому я сочувствую в его горькой незадаче, как сочувствую и каждому русскому человеку, пока он от меня далеко и не может выплеснуть свою незадачу на меня, как я сейчас — на Вас.
Кроме того, жена стала посматривать на него дома несколько… ну, это мягко говоря. Сначала посматривать, а там и расспрашивать. Сначала участливо, потом – поскольку оставлял ее расспросы он без какого-либо вразумительного для умной женщины ответа – недоуменно; потом -… Смотрит – и ни слова, только тонкими пальцами похрустывает. Словом, попивать надо было кончать. Чего же еще придумать? И не придумал он ничего умнее, – но поймите, от безвыходности, от не то что нетерпения сердца, а уже от неможения себя держать, – как туда, в Москву, позвонить. Ну, доложу же я Вам, вот этого-то лучше бы он и не делал.
То есть поговорила она с ним с тою же милой охотою, что и тогда, в их первую и последнюю очную встречу, но именно – с тою же. Она и не узнала сразу его по голосу! то есть чувствовалось без дураков, что жизнь ее течет — и вполне насыщенно — отдельно от него, и если ее существование и омрачено чем-либо, то уж никак не его отсутствием. Хотя опять-таки же чувствовалось, что он ей вполне симпатичен, и если бы как-то без особых сложностей, просто-запросто встретиться, то посидеть-потрендеть с ним на московской кухонке — она с удовольствием, вполне завсегда.
И тут его – сорвало. Как гайку с винта. Ведь — чем он крепился д о з в о н к а ? Тою мыслью, тем чувством, что между ними что-то взаимно важное, сокровенно-драгоценное п р о и с х о д и т , и тогда пусть это будет такая тайная дружба, которая сильнее страсти, нежнее, чем любовь, так? так, я вас спрашиваю? тогда, пусть э т о и имеет примесь эроса, иначе б то была не о с о б а я дружба и ничем бы не отличалась от других его дружеских чувств к разным мужчинам и женщинам, совершенно не мешавших ему жить как живется, — но эроса sui generis. До того особого эроса, что там и копаться не хочется, и так ясно: это не та обычно-страстная мужская влюбленность, при которой надо выбирать, какую из женщин ты больше любишь — и к той и уходить; а если ты этого не сделал и длишь свое раздвоение, то должен по крйней мере понять: ты безусловный прелюбодей в сердце своем.То есть, вы понимаете? понимаете? он надеялся так устроиться, такую особую выгородку создать в пространстве души, при которой его отношение к жене, назвать ли его любовью или нет, неважно, когда люди сто лет сово-куплены, — его отношение в жене и его отношение к этой женщине имели бы столь разные акциденции, что были бы не рядоположимы, разнесены, как килограммы и километры, были бы дальше друг от друга, чем Леопольд Блюм от Антония Блума, — и так уничтожить ненавистное ему изменническое чувство в себе – как и все, он ожидал от себя и мог простить себе многое, но не то, что он предатель. Поскольку более всего наш профессор дорожил чувством самоуважения, то очень хотел бы быть взаимно честным… семейным контрагентом. По крайней мере, сделать так, чтобы грубо-прямолинейный вопрос об измене был бы в таком тонком деле, не побоимся дурацкого слова, нерелевантным. Следите, да? И невинность соблюсти, и капитал приобрести.
Ну и вот. Ни хера из этого — простите великодушно эвфемизм, конгениальнее было бы сказать сильнее, да ведь все же о поэтических материях заводим песнь-с — ни хера из этого, натурально, не вышло. Потому что та-то, москвичка-то – не полюбила этой вот самой тайной и особой, и вообще никакой. Но этого же быть не могло! он же чувствовал натяжение радуги, он слышал ток электрического телеграфа, а такие вещи по определению нуждаются в двух участниках, двух полюсах. Это не могло быть не взаимно! А вот и дудки. Не могло, а было.
Но не могло. Она лгала – ему ли только, по каким-то своим причинам, или и себе, чтобы не нарушать своего покоя, или еще что-то, но она врет, точно. Надо расколоть ее, взорвать этот по-женски искусный равнодушно-доброжелательный голос – просто мировой справедливости ради! И вот, думая уже только об этой справедливости, начал он ей названивать совсем безбожно, — и все, разумеется, безрезультатно, все тот же радушно-равнодушный голос, но, вот же холера, милый-милый голос! и чем больше он понимал : невпротык, тем больше распалялся желанием хоть гвоздем, а пробить ее сердце, как опять же удачно пошутил черный юморист Достоевский; тем больше приставал, прям как парень к деушке на улице; а значит — что? А значит, даже чисто технически все чаще д о п у с к а л себя до общения с ней, все больше п о з в о л я л себе эту привычку общения, все больше прилипал к этой вредной привычке, — а значит происходило именно то, чего он как раз больше всего боялся: все необратимее вкладывался он сюда в е с ь , со в с е м и в о о б щ е , а значит, и со всеми мужскими потрохами.
Вы еще следите? а то все-таки треснем для поднятия внимания? или как Вы это сказали – до уровня бреда? так и выпьем же за увеличение уровня бреда, уменьшающего уровень стыда и страха!
И вот – включитесь, сударь, ключевейший пункт – настал день, когда он, в каком безумии ни пребывал, просто не мог не отдать себе отчет (то есть пробил-то он не ей сердце, а себе), что игра в одни ворота, игра в прикровенную дружбу, не препятствующую откровенной супружеской любви, кончилась. Он тривиально втюрился, а точнее, позволил себе влюбить себя по уши в по-стороннюю женщину, а то есть – он простой изменник, обыденный предатель. И предал уже действием, хотя до москвички и пальцем не дотронулся. Потому что пока он все свое нес в себе, он еще боролся с помыслом, так или не так? а помысел был – не от него, извне, согласны? ну, а теперь он начал действовать сообразно с помыслом, а значит – впустил его в себя, и теперь все исходило уже от него, из-него. Вся полнота вменяемости лежала теперь на нем.
А как он это почувствовал, рассказать? Да самым простым и отталкивающим образом: почувствовав неприязнь, физическую неприязнь, к своей красавице жене, к которой вчера еще, пусть привычно, но ровно, правильно и достойно влекло его по-мужски; и что же гаже, но и доходчивей того чувства, что женщина, по-прежнему тебя любящая (пока еще любящая), видящая, что с тобой творится что-то несусветное, пытающаяся тебя понять ( потому что думает не: это органичное тебе, из тебя пришедшее твое падение, а, ничего не ведая, думает: что-то происходит, какой-то извне нашедший неясный форс-мажор), вывести из внутреннего штопора, а того не знающая, – по счастью для нее же, — какой такой это штопор.
Вы понимаете, что это за несчастье, когда жена твоя, еще в полной поре своей женственности привычно тянущаяся к тебе за своим женским счастьем, вызывает у тебя… Вот, ты ненавидишь ее за постоянное это ее похрустыванье пальцами; двадцать лет она ими похрустывала, и это тебе не мешало, и вдруг ты это заметил – и не можешь работать под этот хруст. Н-да. И вороновы ее волосы, еще вчера приятно непокорные на ощупь, теперь так неприятно, жестко пружинят, стоит положить ей руку на голову, и отблескивают и курчавятся, как металлическая стружка. И ты ненавидишь себя за то, что смеешь ненавидеть ее. И снова – ее, за то, что из-за ненависти к ней ненавидишь себя; и еще за то, что она – зеркало твоего гадства. Причем, что всего смешней, и гадства-то неполного и потому бесцельного, — ведь предал-то наш герой, не предав до конца, не попользовавшись плодами, не испытав того, из-за чего — будь что будет, а стоило гадом быть и век свободки не видать: уввлекательнейшего совлечения с предмета своей страсти всех и всяческих косметических масок.
Потому что он в конце концов так прямо и открылся по телефону, и спросил, и услышал ровное: “Нет”, — и даже, вот же стыд-то-позор, даже удивление в этом ответе, словно чего-чего, а уж такого от него она никак не ожидала; и удивление это и было окончательным ответом, правильно? Вот Вы умный человек, коль все время молчите, вот я Вас и спрашиваю: ведь правильно? Ведь это же приговор?
— Кто его знает. Если смотреть на дело не глазами человека… который, простите, от долгой привычки уже не может смотреть на вещи иначе, чем через кривую призму русской литературы под немецким названием “Das Urteil”, — то кто может знать, о чем на самом деле думает женщина, что она там чувствует своим женским естеством, пока в ее телефонном голосе звучит ровное удивление?..
— Да-да, конечно… его глаз поневоле замылен, он жизнь провел в библио… И все равно я вам говорю, это приговор!.. И тут как раз звонит его калифорнийский друг и зовет профессором по контракту надолго, а там, глядишь, и навсегда. Причем добавляет: “С Натальей, само собой, как положено, — и этак фатовато шутя (никогда не боялся быть пошляком, завидная степень свободы, да?), — без красавицы Натали я тебя на кафедру приглашать не порекомендую”. Ну, мужику уже ничто не дорого, кроме телефонных звонков в Москву, а разговоры те отравлены и потому тоже не дороги, и хочет он одного – чтобы ничего этого бы не было вовсе, а он бы жил, как д о н е е , как все, и дышал бы воздухом. На фиг ему всякая Америка и вообще все, так? когда у него все из рук валится, правильно? но все ж таки он еще мужик — и остаточным мужиковством, значит, решает: ехать – и никаких, поступать по волевому уму-разуму, а главное – может, это-то как раз и даст возможность радикально о т о р в а т ь с я , ведь из Калифорнии на Казанский вокзал и спьяну не угодишь, как с Волги, не будет возможности даже часто звонить – и так он себя от нее вынужденно отрежет, как Одиссей привяжется к мачте, чтобы его эта безлюбовная сирена, сама того не зная и не желая, не пожрала.
И вот они с женой в Калифорнии, и условия жизни у них – дай Бог каждому, и уж не знаешь, кто вокруг обходительнее – люди или климатические условия, и перед глазами уже не Волга, какая ни есть хорошая река, а совсем уже задумчивый Тихий океан. Великий океан. Мировой. Пасифик. Любите, когда много-много воды? Вот и я люблю. И он любит. Для него это большое благо. И теперь он этим благом может долго наслаждаться. А он не наслаждается. Он смотрит з а океан и грустит. В тоске нечеловечьей. Днем, так сказать, ex kathedra, он из последних сил соответствует новой занимаемой должности, а вечером втихаря мешает слезы с соплями и водку с томатным соком в дурацком коктейле “Bloody Mary”, глядя на океанический закат; а затем, приняв ласковый вид, отправляется к замечательной своей, неоценимой жене в замечательный домик, отведенный им в университетском городке, и там любительски старательно перевоплощается в любящего… Нет, Вы вообще представляете себе, что такое – все это в себе носить?! А?! Слушайте, а то, может, задержитесь на денек, а? Не бросите в бидэ пожилого профессора? Я сам не пробовал, но что-то такое слышал, что билеты на нормальный, не ерофлотский, ероплан можно сдать хоть за пять минут до отлета.
- Я уже зарегистрировался.
- А вещи?
- Только эта сумка, со мной.
- Ну, вот видите. Это знак. Давайте хотя бы попробуем! Мало ли что зарегистрировались. Давайте попробуем, а? Если выйдет, я Вам возмещу потерю за аварийную сдачу билета. Чего, процентов 25 от общей стоимости, не больше. Точно. Возьмем Вам тут же билет на завтра, и мы еше посидим, выпьем и снова нальем, и не спеша потрендим о Мандельштаме. Я Вам не осветил еще статную фигуру Еликониды Поповой, маячащую в конце его недолгой жизни, ведь мы с Вами почти уже дожили до его итоговых 47-и, а разве мы пожили на этом свете? тоже была дама, скажу я Вам… так что после всего пережитого-перемершего, в леденяшем кровь ожидании окончательного решения своего вопроса его опять повело на подвиги, всюду жизнь! – не за то ли Господь и не отвел, в конце концов, жирную длань Навуходоносора от нашего щегла… я это не в плане суждения, тем более осуждения, а в плане вопроса к себе. Спросим у кого-нибудь еще. Спросим вон того, с какой стати он так дружелюбно на нас смотрит? Чего он на нас пялится? Любит, что ли? С какой стати? Узнал бы сначала получше. Мы его ща спросим по всей строгости нашего сурового, но справедливого: а ваши кто родители? И если он не так ответит, мы его положим прямо носом в шницель, от двух бортов в середину. Правильно говорю?
- Драку заказываете? Хотите подставлю свою морду?
- Вы-то с какой стати? Вас я полюбил. А его положу с первого удара, со всей большевистской строгостью и прямотой. А потом выберем кандидатуру для Вас. Оставайтесь, а? Москва не убежит.
- Ничего я не останусь. Сейчас пойду на посадку. И Вам же лучше. Останетесь один — сразу бросите эти игры в русского богатыря Ивана Повидлова. Главное дело, чтоб не перед кем было выступать. Только это и смиряет. Но уж если Вам по-настоящему приспичило дать кому-то в рог… я видел, я знаю, хоть сам не русский, у настоящего русского после этого почему-то правда легчает на душе, — лучше найти понимающего человека. Меня. Нате бейте, только в сторонке. Не то ваше профессорство закончится через пять минут. С баварской полицией каши не сваришь. Жалко Вашу жену.
- А моего героя? Его Вам жалко? Вы его хотя бы понимаете?
- Насколько один пьяный может понять другого.
- Немало. Хотя и не много.
- Нет, чего там… все путем. У Вас – свой конек: предательство. Нет, даже не так. Просто – es gibt, налицо казус практика предательства. И чтобы его оправдать, сделать чуть ли не духовной практикой, Вы шьете теорию: предательство как искусство самопознания. Клеите к этому делу Мандельштама – наконец-то и его, бестолкового, придумали, как приладить к стоящему делу. И все вроде бы честь по чести. То есть это Вы доказываете, что у предателя бывает честь. Доказываете себе – и ладно. Значит, Вам это необходимо. Значит, Вам от этого легче. Но я-то зачем Вас или там Вашего героя должен понимать? Меня попрошу не записывать ни в искатели, ни в простые попутчики! Не симпатизируется что-то Вашему профессору… Да ну его вообще на! не люблю я актов самопознания за чужой счет… Там, в Москве, не так давно славно поживились за мой счет… Вы говорите о п ре д а т е л ь с т в е б е з о б м а н а – ну, а у этих обман безо всякого предательства!.. И вообще – чем ваш герой недоволен? с жиру бесится. Мне бы такую жену, чтобы от меня хотела какой-то там высоты и меня бы куда-то подталкивала… Море терпимости, а что толку? Думаете, слаще, когда тебя любят — или терпят? – черненького? И не надейтесь! Как говорил Амброз Бирс: “Иначе=не лучше”… К тому же — в Вашем квазирусском повествовании не звучит заветная русская тема детства. Детским духом не пахнет. Правильно я понимаю — герой рассказа бездетен? причем рассказчик даже не считает важным это сообщить. До такой степени вдалеке от этого, что и не ведает: это все меняет. Не всем так везет, как не повезло – в его случае – Вашему приятелю. С детками в нынешней экономической ситуации даже лицам свободных профессий, даже последним раздолбаям вроде меня не до романтических порывов и экзистенциальных прорывов… Но вообще – молчу. Скажем так — соболезную всякому, кому неподдельно неймется. Это единственная реальность, данная мне в ощущениях.
- Уже много. Благодарю за внимание.
- Честно говоря, оно мне недорого стоило. Я спьяну, когда молчу, то как бы внимателен, но на самом деле слушаю одним ухом, а сам торчу себе. Если Вас это не обижает, можете меня еще чуток проэксплуатировать. Но только чуток. Время! Время пулям по стенкам, по Стенькам в стельку.
- Обижает? Да это великая вещь! – когда просто долго не перебивают. О самом внимании я уж не говорю, когда даже его эрзац редок и драгоценен. Какая разница – почему, если тебе дают договорить до конца. Это единственное, что нам остается, пока не наступит конец – договорить до конца. Но обычно нас лишают и этого. Все сами хотят успеть до конца высказаться. Спасибо. Так потерпите еще? Немного осталось. Возьмем еще хлебного вина №21?
- Себе. Мне генуг. Я многообразно ангажирован. Мне и Вас слушать, и о своем думать, и главное, расслышать, какой самолет — мой. Однако странно.
- В смысле?
- В смысле — странно не то, что удалось растянуть время…
- Как, Вы тоже заметили?
- А Вы что думали – Вы один такой наблюдательный? Много мните о себе. Дураков нет.
— Но это Вы… это Вы-ы тянули временное одеяло на себя. Я-то пил себе да рассказывал, а Вы что-то такое сделали… - Три волоска вывинтил их своей бороденки?
- Ну, я этого не говорю… но что-то такое.
- Ага. Ну, а я грешным делом подозревал в том же Вас. Вы тут что-то такое озвучивали, хотите – не упомню что. Пока я с Вашей помощью ушел в немеющее время… Но странно не то, что кому-то удаются чудеса. Странно, что они подлежат законам не-чудесного. Если отрицать чудесность самого Закона. И время удалось растянуть только на время. Как ни придерживай стрелку, она все равно подходит к нулевому старту. Вон часы висят. Сейчас объявят. Поэтому продолжайте быстрее.
- Спасибо… В общем, дело такая дрянь, что ни словом сказать, ни вздохом. Кажется, хуже некуда. И тут — новый поворот винта, с позволения Генри Джеймса, Джеймса Джойса, Джойса Кэри и кэрри из цыплят с рисом. Как-то одним закатным вечером с тошнотворно-сказочным видом на океан приятель ему за третьим стаканом хайбола и говорит без задней мысли : “Да, с Наткой тебе повезло. Бродили-таки неподдельные красавицы и в наших яйцеголовых джунглях. Тутошние нашим в подметки не годятся, но сохраняются лучше, по средствам молодея по мере старения. А твоя еще и сохранилась не по средствам. Честно говоря, мы тогда думали, что она – не для тебя. Не для таких, как ты, извини. Но к счастью для тебя, ошиблись. В тебе”. Сказал и сказал. И обижаться не на что, фраза скорее комплиментарна, да? Что до восхищения его супругой, .пусть бы даже оно и не совсем бескорыстно, – ему теперь какое дело, казалось бы, ежели у него одна москвичка на уме? наоборот, ежели между женой и приятелем что-то этакое хоть слегка пробежало (не больше же, не так же быстро, солидные же люди во всех отношениях), а она ему не говорит, то и его обман – не такой уж обман, а? когда он взаимен, да? Ан не тут-то было. Тут вдруг его осеняет вспомнить и другие фразочки приятеля, и самое его приглашение, вроде бы шуточное… И тут еще вспоминает он посиделки последнего времени, и начинает ему мерещиться, что между женою его и приятелем вообще что-то такое знакомое происходит, но что же, что?
И здесь его бабах-прибабах: да это же то самое, 20-летней давности в-глазах-оживление, тот же адский огонек, что тогда между ней и сгоревшим мальчиком..! опять оно, значит, все-таки тогда он не зря, значит, ей в нем и тогда, и теперь чего-то не… ей, как и всем гуманитарным пошлячкам-интересанткам подавай таких, как… а ведь какой казалась правильной!.. да, но главное: значит, сам он, все его кровное-завоеванное – коту под… значит, он-таки того огня – не приобрел, если она ищет его в дру… о-о!у-у!.. Но хоть теперь, Вы думаете, его увело, наконец, голубчика, оттянуло-утянуло куда надо, к кому положено? При таком накале оскорбленной самости з д е с ь — стало ему, наконец, безразлично, что его не любят т а м ? Да как бы не так! Вот она, подлянка на полянке, вот какая драма на охоте! Он, продолжая думать о жене с приятелем, как компьютерщики говорят, п е р е т а щ и л мысль, из воображаемой здешней ситуации в воображаемую московскую. Какую мысль? Мысль, что вот — по тому же самому, по неимению-то огонька, светлой там уж харизмы или темной чары, но по неимению вот э т о г о с а м о г о и москвичка-то его не..!
Растянуло его в два разных, по-разному, но равно адски жгучих несчастья, словно его привязали – простите уж бывшего знатока Манасов и Джангаров — к двум скачущим в противоположные стороны кобылицам, при том что каждая из двух этих женщин, невзирая на промелькнувшее сравнение с Фру-Фру (к слову, согласны Вы, что-таки это караковое животное не только для его обладателя, но и для автора явно больше, чем просто лошадь? Вы, конечно, помните “энергическое и вместе нежное выражение” ее “фигуры и в особенности головы”, ее “веселые глаза”, ее “прелестные, любимые формы”, от “зрелища” которых “с трудом оторвался” Вронский? согласитесь, текст дает неплохую возможность человеку специфически одаренному, вроде Бориса Парамонова, всласть порассуждать о своеобразии плохого отношения Толстого к женщинам в связи со слишком хорошим отношением к лошадям), — при том, что каждая из наших двух женщин имела не больше общего с кобылицей, чем Александр Блок с блоком “Мальборо”, уж простите очередной дешевый каламбур. Я сам замечаю в себе склонность к навязчиво-однообразным каламбурам, и вглядываясь в глубь – или в глупь? – в глуППь собственной души, вижу в ней стремление, противоположное стремлению моего любимца Джозефа Э.: не “знакомить” незнакомые прежде слова, а как раз раззнакомить все прежде знакомое, до нуля, до полной посторонности, из интереса: как-то они там заново перезнакомятся – по-другому или все равно опять в ту же дуду?.. Все-все раззнакомить — слова, вещи и людей. Начиная с омонимов и кончая анонимами.
- Что за онани… простите, но все дурное заразительно. И давайте же быстрее.
- Прощаю..Даю быстрее.Так вот, растянуло по обе стороныТихого, но Великого океана… Собственно, все на сегодня. Пункт. Так всегда – говоришь-говоришь, как бы без начала и конца, и вдруг понимаешь – все уже рассказыно. Так и жизнь… Но неужели Вы не попадали в такое положение, что и героя моего понять отказывааетесь? совсем ничего подобного? даже на заре туманной юности?
- Да нет, что-то такое было… Но ведь это когда было-то. Кто в 20 лет и кому не изменял, а ему в ответ платили тем же, и кто теперь разберет, ты тогда первый начал — или защищался, или все-таки первый — но вынужден был нанести превентивный удар? Какие вообще могут быть измены, когда дует ветер мая? Это все не измены, а перемены. Стоп! Объявляют мой самолет.
- Да-да… Это все переносимо. В молодости всяк хочет жить, чтоб мыслить-и-страдать. До какого-то момента страдание переживается как Страдание: что-то лестно-высокое и, главное, контрастно обостряющее радость жизни. Но у всего есть временной ценз. Когда тебе как следует после сорока… Вы замечали, в нашем возрасте, когда страдаешь, именно что не хочется мыслить. Вообще не больно живется, страдаючи. А жить-то надо, пока не умер, что подло, какому-то образу-представлению-в себе-о себе надо соответствовать! Хоть за что-то же себя уважать надо, верно?
- Думаете? Может, напомните тогда заодно, кто и когда вменил это в обязанность?.. Куда занесло кельнера?
- Бегите, я расплачусь, мелочевка… Вы правы. Но не с нулевым же итогом… Впрочем, и это туфта. А все ж почему-то чему-то соответствовать надо. Для чего-то. Вредная привычка. А вот попробуйте в таком состоянии – и про Серебряный век, а?
- И пробовать не стану – не получится. Зачем козе баян…, — я застегнул куртку и взялся за сумку.
- То-то же. А у меня пока еще получается!
- Ну, уж тогда и не знаю, сочувствую я Вашей доле или завидую силе Вашей воли. Извините, я без тени иронии, но мне совсем пора. Рад был… давненько не брал я в руки… а если и в Вашингтоне будете, скажите мои поклоны Биллу Клинтону и его прелестной супруге.
- Я Вас догоню, еще минуту не улетайте, — он, видимо, расплатился и через минуту нашел меня уже в очереди у паспортного контроля. — Постойте. У меня к Вам просьба. Вот письмо в Москву. Бога ради, выберите время и отдайте ей его лично, если она дома. Можете, конечно, опустить его и в ящик, только уже в Москве, а то я слышал, половина загранпочты пропадает где-то по пути, — но лучше лично, посмотрите на нее. Если надумаете, напишите мне, как она Вам показалась. Беспристрастно. Может быть, я ошибаюсь. Может, даже скорее всего, она Вам не покажется. Может быть, я тогда Вас послушаю и… Вот визитная карточка. Тут указан мой абонентский бокс. Телефон тоже, хотя он Вам, конечно, не пригодится. Возьмете письмо? прошу Христа ради.
- Ага. Волшебное слово. Например, Вы Христа ради просите героина, а я Христа ради должен буду дать… Лучше вот что. Лучше — если Вы в самом деле готовы послушать меня — послушайте лучше прямо сейчас. Хотите, я Вас попробую привести в чувство? Потому что мне безо всяких дальнейших смотрин не нравится вся эта история.
- Что так?
- А так. Ни в Вашем отношении к жене, ни в Вашем отношении к москвичке я не вижу момента истины. Но в чем он, по-моему, все равно есть, так это в том, чтобы в создавшейся ситуации по крайней мере не предать… того, что за 20 лет, пусть опираясь на изначальную ложь, было честно наработано… Для пользы дела, простите, по пьяному делу я попробую задействовать Ваши самые низменные… Как по-Вашему, — видя, что очередь подошла, я протянул паспорт, – слушайте внимательно: как по-Вашему, пока Вы мне тут под банкой повествуете о своей романтической полузнакомке, уверены ли Вы, что Ваша жена в Вашем отсутствии с Вашим приятелем не..? Нет, я не о том, что раз – и в дамки, что уж мы тут, певцы, что ль, сумерек? но – уверены ли Вы, что, почувствовав в Вас пусть латентное, но – ведь я правильно понимаю, она умная женщина? — какое-то… не столь бережное отношение к ней, какого она, безусловно, и хочет, и достойна, — она может найти то, чего достойна, в… и если Ваше присутствие, как бы Вы себя ни вели, просто могло не дать ей этого как следует разглядеть, оттягивая на себя большую часть ее привычно верного внимания, то сейчас, пока Вы тут сидите, в любовной лихорадке порываясь вслед за письмецом в Москву, то — что же делает супруга, н е о д н а в отсутствие супруга? Когда она на берегу вечереющего океана имеет много свободного от Вас времени оглянуться окрест себя, взглянуть в лицо не заслоняемой Вами и Вашими нестерпимыми безобразиями прекрасной, совсем не яростной жизни, согретой ровными лучами заходящего калифорнийского светила…
- Милостивый государь, Вы поэт… из Азефов. Искусствовед в штатском! Я Вам… я тебе сейчас лицо набью, поэт пархатый…
- Метко замечено. Хотя одна помянутая Вами сегодня дама уже утверждала что-то в этом роде, – и как назло, опять же стихотворно, — но Вам без цитаты не положено. Вообще-то я и говорил, что больше подхожу для мордобоя, чем любой из присутствующих здесь. Пожалуй что и заслуживаю его – правда, бить пограничники Вам не дадут. Но в данном случае я старался не для своего удовольствия. Шоковая терапия. Между прочим, эффект налицо… Посмотрели бы на себя. Как это писал лет 35 тому один тогдашний поэт не из Азефов? “По лицу проносятся очи, как буксующий мотоцикл”. Вот Вы бы сейчас прочувствовали как следует этот ожог, вывели бы его в полное сознание, но зафиксировали в чистой эмоции, сопрягли — да тогда и смогли бы… сделать как надо. Как Вам же лучше будет.
- Аминь. Беру свои слова обратно. Вы не негодяй. Вы добрый человек из Аугсбурга. Поэтому возьмете письмо.
- Что, неужели не берет даже… то, что я только что..? До того дошло?
- До-то-го.
- Вот сейчас искренно говорите. Головушку хорошо повесили. Просто поникли ею. Молодцом. Без чувства незаконного удовлетворения. Ладушки. Давайте сюда.
- А это… Спьяну не забудете? Руки дойдут?
- Дошли бы ноги. Серьезно. У Вас своя история, у меня – своя. Моя серьезнее. Но если не доверяете мне, то и не надо. Пошлите по почте.
- Почте я не доверяю еще больше.
- Тогда у Вас нет выбора. Давайте сюда. Счастливо! – крикнул я ему уже назад, уже из мира иного. — Постарайтесь все же удержаться от мордобития. Через две минуты однозначно загребут в ментуру, вышлют по месту подданства, занесут в компьютер и будете невыездным в Европу и Штаты до конца своих дней.
- Может, я этого и хочу! — крикнул он мне вдогон.
- Тогда, — остановился я в последний раз, — бесспорно оптимальным будет заехать в рыло первому попавшемуся. Во всяком случае желаю Вам того же, что и себе: доподлинно узнать, чего Вы хотите на самом деле. Буду жив – дам о себе и о Вашей-не Вашей знать. Пока.
- Я раньше думал: иностранец с похмелья страдает — таблетку принял, протрезвился. На душе иностранцу плохо, таблетку принял – захорошело. Помирает иностранец, таблетку принял – уже умер, а еще живет. А теперь я сам иностранец, таблеток – на все случаи жизни, а не хорошеет. Иностранцем надо родиться. И думаю: до чего ж ему, собаке, и тут повезло…
— Вот что интересно: как только на конте денег нет, особенно если они почему-то задержаны, резко обостряется тоска по родине. Приходят деньги – тоска, конечно, остается, но в терпимых пределах… Вообще, знаете, когда мне бешайд давали на квартал и деньги аккуратно приходили каждого первого числа, я шел себе в “Норму”, а то и в “Плюс”, набирал того-сего и думал : “Чего тут устраивать баррикады, чего кровь портить завистью, когда и так на жизнь хватает? Ведь я же дома никогда так не ел, и в Вену меня от юдишгемайнды по дешевке на автобусе не возили!” А теперь, когда меня отслеживают и дают бешайд только на месяц, все, собаки, ждут, что я вот с этого первого числа с их шеи сползу на шею арбайтсгебера – размечтались! – уж и не надеются, а все ждут, и почему-то теперь и деньги стали с задержкой приходить аж на неделю, так что совок в в страшном сне снится, — я, знаете, в эту безденежную неделю, когда иду мимо, где они на улице едят и денег не считают, берут ребенку цветочную вазу мороженого на 7 марок и себе бокал пива за 5, которое в магазине стоит те же поллитра марку! иду мимо, а у самого на все про все 3 неполных марки мелочью, — и вот тут я отлично понимаю незабываемые строки: “Рабочий тащит пулемет, сейчас он, суки, вступит в бой!” Долой, думаю, господ, понимаете? Помещиков долой! Я больше скажу: в голову приходят слова бессмертной “Варшавянки”. Помните:
Мрет в наши дни с голодухи рабочий.
Долго ли, братья, мы станем молчать?
Наших сподвижников юные очи
Может ли вид эшафота пугать? – А? Сила!Мощь, а?
— Да, что-то есть. Я только не понял, кто кого пугает? Левит — Эшафота или все-таки Эшафот — левита?
Реклама кондомов на трамвайной остановке. Сверху надпись: “Для влюбленных”. Под ней – изображение очков, где вместо стекол – кружки розовых презервативов.Нет слов.
32. Drang nach Osten.
Человеку свойственно планировать. Даже такой человек-под-вопросом, как я, что-то планирует. И какие-то вещи он (я), если он не последняя скотина, планировать и должен. Количество детей, например, если его фамилия не Роллинг-Стоун. Глупо поступает человек только тогда, когда начинает планировать свою внутреннюю,душевную деятельность. Например, думает: „За свои деньги я получу множество разнообразных наслаждений. Сначала я с удовольствием выпью и закушу в ресторане в аэропорту. Потом прямо перед посадкой наслажусь дешевизной цен на спиртное в „Дьюти-Фри“ и выберу пару литровых пузырей чего-нибудь шведско-голландского для друзей-приятелей. Потом я всласть прочувствую разницу между самолетами Аэрофлота и первым в жизни самолетом „Люфтханза“, гарантированной безопасностью полета, комфортом, сервисом, выбором вин – там, поди, чего такого только не дадут! Затем, по прибытии в Шереметьево, я не стану ни напрягать знакомых, чтобы кто-то меня встретил, ни тащиться с вещами к автобусу до Речного вокзала, а как человек сяду в такси и откинусь…“, — и т.д.То есть человек понимает мир душевных событий как простую временную рядоположенность воздействий (в данном случае приятных) на душу, рядоположенность, осуществляемую посредством денежных вложений. Сколько добрая жизнь ни учит его уму-разуму, до него, долдона чалдонского, чулиды мудиловатого, никак не дойдет: во-первых, его душа – не от него, она только вверена ему, проживает в нем, но проживает своей автономной, не до конца подотчетной ему жизнью – и так задешево, деньгами, по плану не управляется; во-вторых, каждая минута внутри нас никогда не бывает просто следующей. Все следующее следует только из предыдущего и с изменением предыдущего превращается в неведомое-следующее. Нужно очень серьезно подумать перед началом любого мало-мальски активного взаимодействия с собственной душой, пока еще в твоей власти запустить механизмы, дальнейшее действие которых ты уже не сможешь просчитать. Любое начальное воздействие на душу не просто вызывает в ней приятные или неприятные ощущения, но прежде всего изменяет ее саму, создает, пусть на время, д р у гу ю д у ш у .
Это в корне меняет ситуацию, в ходе которой события души теперь уже не пойдут через запятую, а будет, например, так, что именно включение кнопки „событие 1“, якобы подразумевающее начало дальнейшей цепи душевных событий, следовательно, и события 2, — оно-то, событие 1, как раз наоборот, отменит – а вовсе не спродуцирует — самую возможность события 2, что же до события 3, то оно может спокойно совершиться, не глядя на исчезновение события 2, а может тоже накрыться за милую душу, а с ним и события 4, 5 –11, а вот с 12-го все пойдет чин чинарем…
Например, я так полноценно выпил в аэропорту (событие 1), что о „Дьюти-Фри“ (событие 2) просто забыл, да и некогда было – профессор меня порядком задержал, пришлось бегом бежать на посадку; удовольствие же от всего, что я думал получить от „Люфтханзы“ (событие 3) за разницу между ее ценой и аэрофлотовской, пошло насмарку. В пьяном тумане я не мог – да не в состоянии был и пытаться — почувствовать разницу. Те же тесные кресла по трое в ряд, что и в родном „Ту“ (я все же имел совесть и взял билеты в экономический класс, но ведь лететь бизнес-классом и в „Ту“ было просторно), те же объявления, только на чистом немецком языке, большая вышколенность стюардесс, спьяну кажущаяся искусственной. Спьяну все кажется искусственным, а особенно то, что таким и является – и спьяну все искусственное противно, при этом противно форсированно, то есть искусственно же; противно, как стрезва оно было противно разве что таким искусственно естественным людям, как Лев Толстой. Для наслаждения чувством повышенной безопасности я должен был выпить на порядок меньше, в теперешнем же состоянии мне достаточно безопасным показалась бы и аварийная посадка на брюхо при невыпускающихся шасси.Далее выбор напитков. Ставлю месячное социальное пособие на семью из 4-х человек против пары ношеных носок, сданных милосердным немцем в благотворительную организацию „Каритас“, где паупер бешайдом, удостоверяющим легитимность его нищеты, имеет право раз в месяц бесплатно набрать нужного барахла (часто отменного, дорогого и в прекрасном состоянии) по списку: любой знаток вина, если он выпьет сначала виски, потом коньяку, потом рому, а потом уже много водки, не отличит не то, что рейнэссенского рейнвейна от рейнвейна района Рейнгау или Рейнпфальц, но сегодняшней фальсифицированной „Хванчкары“ от „Хванчкары“, шедшей некогда на стол лично товарищу Сталину.
Наконец, люфтханзовская еда. Честно сказать, ее я вообще не запомнил. Не запомнил даже, ел я в самолете или не ел. Вообще я из каких пьющих? Я, значит, сразу, как выпью, человек человеком, то есть хочу закусить; а вот потом, когда закушу а затем еще много выпью, на еду глядеть не хочу, а только бы мне на подвиги — а нет возможности подвига, так заснуть. Подвиги мне еще предстояли, в самолете же из подвигов возможен только один – угон самолета. Если бы я послушался профессора, и мы взяли бы еще бутылку, сейчас можно было бы подумать и об этом; но если бы я послушался профессора, я бы точно не попал на свой самолет, так что вопрос об этом в любом случае отпадал. Кроме того, если бы, например, Мухтар захотел доказать мне, что когда жизнь заставит, то мне и геройство такого замаха будет по плечу, ему следовало бы для начала меня вооружить. Невооруженный человек просто не имеет технической возможности, а значит и морального права угонять самолеты, сказал бы любой честный немец. Поэтому я погрузился в сон.
Через какую-то дурную временную бесконечность, где-то уже над Варшавой вдруг проснулся от крайне неприятного ощущения: полного протрезвления. То есть протрезвления, полного остаточным пьянством. Что такое? что мешает мне спать? а вот что: чувство невыполненного долга. Ведь я постановил себе еще дома, еще до аэропорта: в полете продумать план действий. Если я с самого начала не буду придерживаться намеченного, я не имею права пить. Во-первых, потому что морально не отработал полученных денег, во-вторых, тогда мне не сносить головы. Мне ее и так-то не сносить, а так и тем более.
Хорошо, у профессора с собой было; кроме письма он дал мне несколько колес „Алказельцера“. Поделил пачку по-братски. Битте минеральвассер. Нох айнмаль, вэн‘с гейт. Филен данк. Зашипело. От двух полегчает.Терпи, скоро. Займемся. Что у нас есть в активе? Что ты вообще знаешь об этом деле? Кого в принципе можешь подозревать — за незнанием всех остальных, которых можно заподозрить? Это даже хорошо, что ты всех не знаешь – у тебя глаза-то бы с разбега да на лоб и полезли! Кто может дать тебе стартовую информацию… хотя бы больше той, что имеешь сейчас… если захочет дать. Или если ты п о м о -ж е ш ь ему захотеть. Так какие у тебя концы?
Их всего… их всего три. Или – еще кто-то? Концентрир зихь! Сосчитай по новой… Все равно только три.
Первая Галя. Она должна что-то знать о своем муже, помнить о его последних встречах. Может быть, даже о с а м о й п о с л е д н е й встрече. Когда, с кем. Она может знать. Может не знать. Могла сойтись с тех пор с денежным человеком и переехать с первого этажа Черемушкинской хрущобы куда-то получше. Могла сама сменить адрес, если Акоп ей что-то оставил. Наконец, ее могли убрать, не обязательно вообще, но из Москвы. Но вполне возможно, она живет где жила. Россия не Сицилия, мужа грохнут, до жены руки не дойдут.
Во-вторых, двое из ларца. Владики. Эти, по крайней мере, знают точно, завалили они Акопа, как предположил Мухтар, или отпустили его живым и с тех пор не видели, как младший Владик доложил мне в наш последний разговор. Если все-таки нет, это уже хорошо. Для моей внутренней уверенности. Для очистки совести. А для Мухтара? Их алиби, и не только для него, но и для меня? С какой стати я должен им верить? Но все же если не соврали и сейчас это докажут, это – уже. А чем я могу их принудить расколоться? Хотя бы одного из них? Напугать их? Я? Хе-хе, как говорят профессор с этим… которого все хотят в оригинале. Тогда что у меня есть такого, чего у них нет и им было бы нужно? Одна Германия. Хе-хе. А почему, собственно? Ахтунг! Владик младший любит своего больного папу… Штоп. Возьмем на карандаш.
Третье. Алексей Анатольевич. Из разговора с ним в свое последнее посещение Акоповой фабрики я выяснил, что он вложил в дело 9000 долларов и еще рублями 6 миллионов (всего, стало быть, 11000 баксов по тогдашнему курсу), что Галя считалась с ним особенно – как с самым крупным вкладчиком (ее слова в его передаче; я, судя по всему, был вторым, а третьей – одна пятидесятилетняя бухгалтерша из бывшего почтового ящика, а ныне какого-то ТОО на Варшавке) – и пасла его еще предупредительнее, чем меня, до того, что всегда звонила накануне: „ Завтра приезжайте за деньгами, пожалуйста!“ Он поделился со мной вынашиваемым планом – создать инициативную группу из серьезных вкладчиков (под его, разумеется, руководством), нажав на Акопа угрозой суда и яростью масс, взяв на себя его долги и сохранив его формально директором, но поставив под контроль вновь организованного АО (главой которого был бы по всей справедливости он, Алексей Анатольевич), заставить его первое время работать только на то, чтобы рассчитаться с должниками – сколько понадобится, а затем уже совсем выпиннуть Джагубяна и раскрутить обороты, какие Акопу и не снились…
Он уговаривал меня войти в инициативную группу и акционерное общество, но для этого надо было, как он, верить в перспективность чулочно-носочного предприятия – и он верил, он сам был производственник, и по его компетентным прикидкам, у дела этого были неплохие шансы, собственно, потому он и не побоялся вложить такую крупную сумму; я видел – он человек знающий, но к этому времени, опупев от всех на свете знающих людей, я доверял только своему чутью, а оно говорило: Акоп – профессиональный Колобок, и сколько его ни паси, ни вкладывай в него, ни урабатывай его кнутом и пряником, не бери на страх и совесть – он и от дедушки уйдет, и от бабушки уйдет – и денежки возьмет, и станки с собой прихватит, и всех оставит с носом, пока не наткнется на свою лису – и вот ею-то и неплохо бы ненароком, но предусмотрительно оказаться..; в общем, как только я услышал, что первым делом надо будет собрать деньги на закупку пряжи, чтобы запустить остановившееся производство, затем, тоже не без денежных вложений, разобраться с Акоповыми соучредителями (интересно, почему он решил, что такие борзые, как худоглазый Олег Георгиевич, позволят ему с собой разобраться? или еще — какие деньги он намеревался собрать, в том числе с меня, чтобы дать им отступного?), я понял: начинается новый марафон, от 1001-го дня армянской сказки про вот-вот-завтрашнюю-клянусь-мамой обналичку черного нала отпочковывается уже родная русская сказка про белого бычка, где вообще не ведут счета дням и ночам, — и сразу от всей души пожелал Алексею Анатольевичу удачи, дав, конечно (а вдруг получится? вдруг у него легкая рука?) свое согласие на включение в игру… но не сейчас (сейчас просто нет свободных денег, знаете ли, все в жестком обороте), а на дальнейших, реально продвинутых этапах.
Он мог долго стараться. Но в конце концов должен был разувериться. Я на 99% точно знал, что со дня последней выдачи, того мешка денег, Акоп никому не отдал ни копейки. По крайней мере, до моего отъезда. Если после моего отъезда положение не изменилось, Анатолий Александрович должен был окончательно разувериться. И, насколько я его понимал, он был не из тех, кто мирится с такой потерей. Тогда… тогда он должен был пойти тем же путем, что и я. Путем всех людей доброй воли, вынужденных недоброй волей обстоятельств прибегнуть к услугам людей, более соответствующих обстоятельствам. Разумеется, он в жизни не собрался бы убивать Акопа – хотя бы потому, что это сводило шансы получить деньги назад к нулю. Но то же самое сказал в свою защиту и я. А что мне на это ответил Мухтар? Что такими делами занимаются либо люди несерьезные – и тогда все в любом случае остаются живы и не возникает вопросов, подобных данному — либо занимаются этим люди серьезные, добросовестные, которым из любви к делу случается перестараться – и это увлечение делом приводят к случайным, никому не нужным трупам.
Если это его люди, а не мои? Или не его, но он знает – чьи? Может он знать? Может. А должен он тебе сказать? Должен он тебе дырку от бублика. Тогда чем ты его – пугнешь? купишь? думай! Ладно, начнем с Гали, а там будем думать дальше, по мере продвижения.
С чувством некоторой проделанной работы, косметической очистки совести я позволил себе снова выпасть в сон. Когда я проснулся, время было пристегивать ремни. Я бросил еще „Алказельцера“ в оставшиеся полстакана минеральной и освободился если не от остатков похмелья, то от следов погрома во рту. И стал смотреть в окно. Еще несколько минут я мог смотреть на землю своей родины сверху вниз.
Когда ноги мои сровнялись с землей моей родины, в голове прояснело окончательно. Я был больше не в 3000 верст от зоны далеких и потому всегда завтрашних действий; нехотя, но необратимо оказался я уже внутри этой зоны, в круге реальной и неминуемой опасности. Каждая точка моего естества ощутила: хорошая доза адреналина – трезвительнее всех народных и фармакологических похмеляющих средств.
На прощанье, пожимая мне руку и вкладывая в нее пачку наличных и свой московский телефон, по которому я должен был время от времени отчитываться о предпринятых действиях и полученных результатах, Мухтар сказал: “И запомните. Сколько бы вы ни отпирались, что в такого рода криминально-цеховых делах сам черт ногу сломит, но я уверен, я знаю: э т о дело – в основе своей просто, как говорил патер Браун о “Гамлете”. Все оно — вокруг простой фигуры человека в черном. У Вас все получится. Бог в помощь”. Все как рехнулись с этим Шекспиром. Которого не бывало никогда, даже если он когда-нибудь и был. Кому быть – тому не бывать.
Было Шереметьево-2.
Прямо между будок пограничного контроля, внутри которых сидели строгие люди в форме, давая понять, сколь это серьезно и ответственно – быть пропущенным внутрь, по ту сторону государственной границы России, — прямо над головами людей, выстроившихся в несколько очередей, чтобы попасть в то тяжелое и сомнительное, то чумазое и прекрасное, что было их домом или станет временным пристанищем, протянуты были рекламные плакаты. “Шторы, жалюзи, — читал я. – Компания “Блиц”. Телефон такой-то.
И представил себе: дождь, гром, молния — а ты стоишь и смотришь в окно, вглядываясь в освещаемую молниями темноту из-за опущенных жалюзи. Прекрасно. Хочется иметь жалюзи. Хорошее название. И место для рекламы отличное – любой деловой, возвращаясь из Франкфурта или Нью-Йорка, неизбежно прочтет, со скуки перечтет и запомнит. Недешево же, должно быть, стоит купить место на границе…
Унглюк, мой друг, унглюк… Аккомпанемент.- Сколько туда ехать на трамвае от Кёнигсплац? Приблизительно 9 с половиной минут?
- Именно них.
- Слушайте, Вы теряете русского языка!
- Да. Почти-уже-не-имею-его.
- У нас осталось 10 марок. На день хватит, если мы не будем торт.
- Сама решай. Ты же знаешь, не люблю я эти торта. Поэтому их никогда не бываю.
Я давно не был здесь. Город был огромен. От него рябило в глазах. Он производил сильное, резкое впечатление. Он не мог быть моим домом. Он не мог быть ничьим домом. Он был домом 10 миллионов людей. Остатки похмелья вновь погрузили меня в полузабытье — в сладкую послепохмельную дремоту перед полным вытрезвлением.
Пропустив весь Ленинградский проспект, эстакаду у Рижского, Сущевский вал, весь долгий путь – я очнулся в начале Щелковского шоссе.
За тещин стол я сел уже совсем трезвый, готовый наново пропустить пару рюмок. Покуда я не приступил к поискам и не вызвал огонь на себя, я имел моральное право жить у нее — и заказать по случаю свидания винегрет, рассольник и блины. Чего-то я ей там наврал с три короба, зачем прилетел, а она и поверила; теща славная, простая. Да вот беда, и после второй блины, даже смазанные маслом, застревали в горле: скоро уже пора и баиньки – а там наступало неизбежное завтра.
Пока сидишь в Германии, русское телевидение, в противовес немецкому, где даже программы типа „Liebe Sьnde“ или „Peep!“, со свирепыми женщинами в черной коже с орудиями пыток (“Ты идешь к мужчине? Не забудь с собой плетку!”) и студенистыми, белесыми мясами всех возрастов (иногда показывают в деле чуть ли не 70-летних проституток, да еще и, как на грех, – хорошо сказал? – не просто очень старых, но очень старых и жирных), стимулируемых естественным способом или при помощи разнообразных приспособлений, даже такие программы очень пресны однообразием эксплуатации скотской стороны человека, — русское телевидение в противовес немецкому вспоминается как очень разнообразное, изобретательное даже по чести дешевки (именно по ее-то части особенно) и забавно-прикольное.
Не быв в России год, потеряв вкус к этим приколам, не понимая уже толком самих их тем, со свежа включив телевизор, никак не можешь, как принято нынче выражаться, въехать: куда что подевалось? что за дешевка? Совершенно дворовая команда. И где вот они выискали этих новых ведущих взамен старых — и зачем? У тех по крайней мере была хорошо с произношением.
По одной программе шла передача “Империя страсти”, где пара молодых людей обоего пола должна была сначала письменно дать свое согласие при всех раздеться до трусов, а потом так именно и поступить. Смотреть на них было неудобно не мнее, чем им это проделывать, но я смотрел. Нужно было хотя бы чем-то отвлечь себя от предстоящего, хотя бы насыщением своего гадкого любопытства. Я ждал-ждал: а дальше что? когда запахнет страстью? да не тут-то было – раздетые молодые люди начали по команде одеваться. Это что же, все? И только-то? Они-то за свои жалкие раздевашки что-то получат, какой-то вшивый приз, может, их даже заметят, голышом – ведь голый среди одетых очень заметен – а там пойдет раскрутка; у них свой резон от студийного холода покрываться гусиной кожей; но меня-то, меня чего ради надувать, маня страстью, и не просто страстью, а имперским ее размахом? В Америке таких кидал, как автор проекта и ведущий Фоменко, если верить Гекльберри Финну, таскали по городу напоказ, привязанных к шестам и вывалянных в смоле и перьях. С горя переключился на другую программу – и совсем онедоумел, увидев заставку. МОЯ СТРАНА . ДРУГОЙ НЕ БУДЕТ, — шло крупным шрифтом во весь экран. Положим, так, хотя чем здесь гордиться и чего ради оповещать об этом весь мир; но неужели уже и на телевидении сокращение кадров идет за счет корректоров? почему у них уже и телезаставки с грамматическими ошибками, причем столь странными? Одно дело – не поставить точку в конце, по недоработке, и совсем другое – зачем-то вкатить лишнюю точку в середину фразы, где точкам вообще быть не положено; тут не ошибется и второгодник.
Неврастенически щелкая кнопками, я переключился на московский канал, передачу “Дежурная часть” — и застыл, оглушенный.
“Последнее сообщение. Час назад у подъезда собственного дома в Крылатском двумя выстрелами в голову и шею убит некто Мухтар Чингизбаев, 1951 года рождения, уроженец города Баку. Орудие преступления на месте не найдено. Мотивы преступления выясняются; что до личности убитого, утверждают, что Чингизбаев, занимавший достаточно скромную должность коммерческого директора торговой фирмы “Агартха”, входил в элиту московского криминалитета. При убитом найден заграничный паспорт, из отметок в котором следует, что две недели назад Чингизбаев вылетел из Москвы во Франкфурт и вернулся в Москву только вчера”. Труп, как это обычно бывает в таких случаях, из деликатности показали в сторонке, накрытый простыней; зато показали паспортную фотографию покойного. Он был похож на себя, каким я видел его два дня назад.
При всей любви к русской кухне не нахожу я вкуса в кислом русском ржаном хлебе и предпочитаю ему европейский пресный, и белый, и черный, даже к селедке под водку. Хлеб должен оттенять вкус блюда, а не забивать его. Но сейчас я пережил момент прозрения: вкуснее той русской чернушки, что была сейчас во рту и в кадре, нет ничего. Выдающаяся, убийственная сила вкуса и духовитости. А рассольник, а винегрет? А холодная горькая водка? Что может быть вкуснее?А родниковый родной язык и уморительный юморок выдающегося русского ведущего Коли Фоменко!
Двадцать лет уже я не испытывал с такою детской незащищенностью великого обаяния жизни. Двадцать лет не чувствовал, до чего жизнь – хороша. И во все эти двадцать лет она оставалась хороша, как во дни моей молодости, а я потерял чувство жизни и потерял целых двадцать лет. Но двадцать лет можно прожить и за один день, и за один час, и за один миг можно вернуть себе все потерянное – если… если, как сейчас, огромный камень свалится с твоей души, и она круто взмоет воздушным шаром, освобожденным от всего балласта сразу – и, как в молодости… Меня не убьют – ни завтра, ни через неделю, мне не надо заниматься невозможныс делом, непосильным ни моему малому хитроумию, ни моей слабой воле, ни нулевой квалификации сыщика.
Я остался цел — и делать буду не то, что от меня, а то, что мне – угодно; как в молодости… Только теперь я еще – при деньгах; и в трате их теперь не надо, н е к о м у отчитываться! мамочка моя, в своей стране, в своем городе, где живут друзья, люди одной крови – и при деньгах! и целая декада свободы при деньгах — впереди… Жив, здоров и невредим летчик Вася Бородин.
Еще позавчера я видел его живого, говорил с ним живым – и не мог представить его по-настоящему мертвым; он не успел ничего сделать, чтобы я внутренно породнился с ним и страдал от мысли о его смерти; зато успел сделать многое, чтобы я испытал от внезапного извещения о том, что он больше не появится в моей жизни, отныне и навсегда, — нечаянную радость.
Жутко молвить, гадко сказать, но – какой могучий жизненный импульс, какое прекрасное чувство жизни в одном человеке может вызвать устранение с его пути другого человека. Устранение, насильственная смерть, убийство – неважно! неважно? неважно. Пуля, пробивающая нежный мозг, уродующая и без того малопривлекательное на вид желеобразное вещество, сложнее и тоньше которого, однако, ничего не придумано в мире, потому что оно-то все остальное и придумывает, — пуля, безобразно взламывающая венец создания — мозг, поджаро тренированный годами упражнения, оплодотворенный годами учения на психологическом факультете МГУ, вчера еще наслаждавшийся остроумными комбинациями созидательной бизнесовой мысли, а сейчас умирающий в нестерпимых, непредставимых муках, в адской вечности смертного мгновения, — тем самым пробуждает в чьем-то пока живом мозгу и сердце ни с чем не сравнимые легкость и ликование. Да так и быть должно, – хотя так ни в коем случае не должно быть, — потому что, когда бы не так, не убивали бы. Убивать – не пиво пить с ребятами. А ведь убивают.
Да, теперь мне уже не открыть свой ресторанчик, а это очень жаль. Зато с целью открытия его мне не придется раскрывать убийство, а это очень хорошо. По приезде я попадаю в прежнюю тупиковую ситуацию. Жаль. Но пока я еще здесь, и конец католических рождественских каникул еще не завтра. Прекрасно. Как бы то ни было, с этим делом я завязал, других же забот в России на сегодняшний вечер не имел. Если не считать поручения, данного бедолагой профессором. По всей видимости, раз я остаюсь живым, предстоит-таки завязать знакомство с его пассией, знакомство, неизвестно, приятное или нет (скорее второе), но во всяком случае разовое. Недолгое. Длящееся ровно столько, чтобы я честно мог составить о ней первое впечатление – и доложить ему. Завязал с одним – завяжу с другой.
Остальное обещало чистое удовольствие.
Я смотрел на тещу, она на меня; не могу сказать, чтобы я раньше плохо к ней относился… а приятно все-таки смотреть на человека, которого внезапно любишь — совершенно бескорыстно, и видеть, что он чувствует это с такою же внезапностью и в ответ дарит тебя тем же.
Аккомпанемент. На прогулке с детьми по Северному кладбищу, ставшей в нашей семье одно время традиционной, почти ежевечерней. Старший, глядя на красивую надгробную плиту с датами жизни и смерти:- Смотри, он умер ровно неделю назад.
- Да. Ну и что?
- А похоронен, значит, четыре-пять дней назад?
- Выходит. Ну и что?
- Но мы все эти дни тут гуляли, мимо проходили – а такой красивый памятник проглядели.
- Допустим. Ну и что? Они тут все красивые.
- Как — что? Человек на наших глазах умер – а мы и не заметили.
( Конец завязки).
Аугсбург, 1998.От автора: продолжение вместо послесловия?
В последнее время скромное мое творчество получило паче чаяния некоторую прессу – в том числе несколько странную для меня. Особенно пастарались меня удивить – и достигли своего – критики женского пола.. Так, Евгения Иванова на страницах “Литературной газеты” пишет утвердительно, обозревая мою книгу, что о чем бы ни писал Малецкий, он всегда ведет “рассказ о себе и своих знакомых”.Это короткое знакомство неведомой мне дамы (или барышни) с обстоятельствами моего житья-бытья обескураживает, но восхищает: как она узнала? я и сам-то в этом уверен совсем не всегда…. вроде бы я,например, никогда не уходил от жены и не позволял себе вступать в связь с продавшицей, как мой герой из “Убежища”.., — но специалисту виднее.Еще дальше за линию глубокоэшелонированной обороны неприятеля-автора продвигается вдумчивая Ольга. Славникова. В “Новом Мире”№4 — 1998 г. она уверенно сообщает по поводу моей повести “Любью”: “… между героем и автором минимальный зазор – если он существует вообще”. И далее – пытливо: “Посвящая произведение своей жене,автор считает нужным подчеркнуть, что все описанное имеет к его семейной жизни даже меньше отношения, чем можно себе представить, — но ведь эта знаменательная оговорка возникла не просто так,а из какой-то необходимости?”
Вопрос, конечно, интересный; я мог бы назвать Слпвниковой, помимо той, что пришла ей в голову, еще как минимум две причины своей “оговорки”, не менее правдоподобные.Но зачем? Не все интересные вопросы – и этот, в частности – находятся в компетенции л и т е р а т у р н о г о критика .Попадая, представим, в точку, уральский следопыт переходит границы своей профессиональной и человеческой компетенции; попадая пальцем в небо (если“зазор между героем и автором”-таки есть, и не “минимальный”), критик этим перечеркивает всю свою дальнейшую концепцию “Малецкий как Лимонов-антиЛимонов”…Без поллитры не разберешься. И вот, выпив две поллитры (пива, не волнуйтесь, не шнапса),я вдруг понял: просто в представлении иных пишущих женщин, я, по совершенно неведомым мне причинам, перестал быть нормальным текущим литератором, интересным своему современнику-критику только художественным качеством-смыслом с а м о г о т е к с т а,, вне зависмости от степени его автобиографичности,, — а превратился как бы в умершего классика, о котором и можно, и нужно знать в с е , вскрыть и обсудить всю биографическую подноготную им написанного, сотнеся ее с текстами…. Объяснение, конечно, самое нелепое.Но другого я просто не вижу: без объяснения же становятся нелепыми приведенные высказывания уважаемых критиков – а такого обвинения в адрес женщин я позволить себе не могу.
Если же это правда – я в полной растерянности.. Лестно, конечно,даже очень, но совершенно незаслуженно.Куда мне. Я претендую на гораздо меньшее: либо проза моя мало-мальски интересна сама по себе – и вот об этом-то качестве ее (без разницы,автобиографичны ли “Былое и думы”,выдуманы ли “Три мушкетера”, обе вещи отчетливо качественны х у д о ж е с т в е н н о ) хотелось бы и услышать, либо она художественного интереса не представляет – и тогда попросту незачем писать ни об ее авторе, ни об “его знакомых”.
С целью все-таки повернуть читателя к самому тексту и только к нему — на сей раз сразу сообщаю его подноготную, чтобы убить к ней в корне всякий интерес: автор,увы, снова поддерживает свою дурную писательскую репутацию в глазах Е. Ивановой.. Все,буквально все, о чем пойдет речь в новом романе, произошло непосредственно со мной – и парой моих знакомых..
Хуже того – дело не остановилось, как я с облегчением подумал было, на том,, чем заканчивается предложенный выше роман-завязка. События, увы, продолжали развиваться – и самым серьезным образом; так что роман-завязка теперь имеет шансы разрешиться романом-развязкой. Но, в силу вынужденной автобиографичности автора, его патологического неумения выдумывать, это может произойти только при двух условиях: а) если некоторый ряд событий, во-первых, произойдет, — чтобы его можно было описать; б) если при этом автор-участник этих событий переживет их – чтобы было к о м у их описать.
Конечно,не скажц, чтобы я уж совсем не предугадывал возможные варианты развития событий..По-человечески, конечно, хотелось бы, чтобы все развивалось по оптимистическому сценарию; но жизнь – не сценарий, и прогнозировать я не берусь, чтобы не сглазить.
Это, однако, – при желании стать моим партнером по созданию детектива – может попробовать сделать любой читатель: ведь ему-то бояться сглазить нечего. Если кому-то история,здесь начатая, покажется любопытной для прокрутки ее в своем мозгу — в целях проследить в подробностях, во что могло бы вылиться дело, подобное описываемому, — буду рад,если останусь жив, получить предложенный сюжет происходящего и сравнить его с происшедшим к тому времени на самом деле.Наиболее интересные варианты обязуюсь опубликовать параллельно, рядом с реальной историей, а то и использовать ( с указанием имени соавтора) в м е с т о реально происшедшего – если сюжет окажется интереснее настоящего.Прислать плоды своих вдохновений желающие могут по адресу редакции “Континента”или на его интернетовскую страничку.
Mit freundlichen GrьЯen,,
Ю.Малецкий.