Опубликовано в журнале Континент, номер 102, 1999
“Я стою, как поденщик ненужный…”
“Гробовщик” стал первым прозаическим произведением, написанным в Болдине осенью 1830 года. И, как уже неоднократно отмечалось, в Болдинском цикле рассказ встал особняком как по своему настроению, так и по общей идее и структуре. На первый взгляд рассказ этот — не что иное как просто анекдот. Здесь нет ни красавца-героя, ни девушки-невесты, ни любовных настроений и приключений. Сюжет сфокусирован на странном сне, приснившемся ничем не замечательному человеку — гробовых дел мастеру Андрияну Прохорову, персонажу малоинтересному, не заслуживающему ни внимания, ни сочувствия. Каким же образом “Гробовщик” оказался в центре всего цикла?
Мне кажется, поиск тематического обоснования “Гробовщика” в контексте всего материала “Повестей Белкина” в конце концов позволит нам увидеть единство болдинских историй, на которое, видимо, намекает автор, побуждающий в фонвизинском эпиграфе к “Повестям” рассматривать весь цикл как “историю”, то есть единое художественно-идейное событие, а не “истории”, то есть сказки, побасенки или анекдоты, призванные служить для развлечения Митрофанов.
Стиль “Гробовщика” обычно интерпретируется или в духе пародии на страшные готические сказки или как зарождение реалистического подхода в литературе — некий эмбрион физиологического очерка или этюда, посвященного изучению профессии (в данном случае профессии гробовщика).
Если анализировать этот выбор автора, то следует отметить, что Пушкина всегда интересовало лишь одно ремесло — писателя, поэта. В редкие моменты вдохновения — это пророк, гений, верховный жрец в храме Аполлона, гонимый невежественной и агрессивной чернью. С другой стороны — это, возможно, низкий и слабый человек (“И меж детей ничтожных мира, / Быть может, всех ничтожней он”).
Я предлагаю посмотреть на Адрияна Прохорова как на наиболее полно вылепленную модель сниженной ипостаси поэта, творца и человека, разработанную Пушкиным в болдинский период.
Как бы ни был на первый взгляд странен и неинтересен этот персонаж, в его истории некоторыми критиками уже были замечены элементы сходства с биографией самого автора. Американские исследователи Дэвид Бетеа и Сергей Давыдов, например, обратили внимание на идентичность инициалов Адрияна Прохорова и Александра Пушкина (в ранних вариантах рассказа даже А.С.П., так как сначала Прохоров был Адрияном Семеновичем). Переезд гробовщика на новое место — Никитскую улицу — также устанавливает некоторую связь с новыми планами в жизни самого автора, жениха Натальи Гончаровой, жившей тогда в Москве на Никитской улице. Ну и наконец, конкретно упомянутая в рассказе дата — 1799 — объединяет начало карьеры Прохорова и жизни Пушкина.
Рассмотрим же суть занятий гробовых дел мастера Адрияна Прохорова и его создателя, поэта Александра Пушкина; попробуем провести параллели между их, на первый взгляд, такими несходными профессиями. Как ни странно, эти два призвания объединяет некая общая символическая аура, и то и другое ремесло описаны Пушкиным весьма сходными красками. Обе профессии до такой степени необычны, эксцентричны, что отгораживают человека от мира остальных, нормально живущих и работающих, людей; занятия эти вызывают смех и нездоровый интерес окружающих.
Возьмем пример из прозаического (и в основном автобиографического) наброска, обычно называемого “Отрывок”, что был написан в Болдине же, почти одновременно с “Гробовщиком”, и послужил основой для рассказа “Египетские ночи”. Здесь автор описывает самую горькую и унизительную сторону жизни поэта — его положение в обществе: “Зло самое горькое, самое нестерпимое для стихотворца есть его прозвище, коим он заклеймен и которое никогда его не покидает”. Публика третирует литератора (“самого простого и обычного человека”) как свою собственность, постоянно напоминая ему неуместными вопросами и намеками на особое его положение. В обществе поэт вынужден употреблять всевозможные старания, изображая светского человека, “чтобы сгладить с себя несносное прозвище”. Сочувствия он не находит нигде, даже “среди своей братии литераторов”, от которых старается держаться подальше. Отвращение поэта к роли, которая отводится ему публикой, вполне сравнимо с чувством горечи и обиды, которое испытывает гробовщик. “Чем ремесло мое нечестнее прочих? разве гробовщик брат палачу?.. разве гробовщик гаер святочный?” — рассуждает вслух Адриян Прохоров. Именно эти эпитеты мы находим у Пушкина в “Египетских ночах”: итальянец просит рекомендации у Чарского, в надежде заработать искусством поэтической импровизации, — Чарский, тем не менее, неприятно поражен дешево театральным костюмом своего поэтического собрата, ему “неприятно было видеть поэта в одежде заезжего фигляра”.
Не только с шутом, но и с палачом сравнивается поэт в другом пушкинском произведении — “Разговор книгопродавца с поэтом” (1824-й год). Здесь книгопродавец с завистью указывает стихотворцу на его якобы привилегированное положение: “И впрямь завиден ваш удел: / Поэт казнит, поэт венчает”. Глубокое недоверие и отторжение отъединяет людей этих двух странных профессий — поэта и могильщика, определяют их во мнении обывателя в одну компанию с мертвецами.
Обратим внимание и на другую деталь: книгопродавец считает положение поэта более завидным, что позднее находит перекличку с разговором Прохорова и Шульца о прибылях: сапожник считает дело гробовщика выгоднее своего.
И здесь мы переходим к теме денег. Она затронута в рассказе на самых разных уровнях: помимо диалога о выгодах того или иного ремесла, здесь обсуждается вопрос накоплений, покупки дома, затрат на профессиональные расходы, сбор оплаты с клиентов, тема профессиональной честности и качества товара, а также оценка общего финансового состояния гробовщика Адрияна Прохорова. Героя Пушкина часто упрекают за его жадность к наживе, однако, при всей его оборотливости и профессиональной хитрости, средства его весьма скромны, новый дом является всего лишь небольшим домиком, а затраты на поддержание дела намного превышают его возможности. Прохоров не благоденствует в довольстве — он пребывает в постоянном беспокойстве за свое будущее и за успех своего дела. В плане заработков он ничем не удачливее, чем прототип Чарского, которому “книгопродавцы… платили… довольно дорого за его стихи… (но он был) беден”. Тема денег делается литературным сюжетом.
Редакторство в “Современнике” поставило поэта перед вполне прозаическими проблемами. А в 1830-м болдинском году, когда в связи с женитьбой финансовые проблемы явились особенно остро, Пушкин заговаривает о деньгах в каждом втором своем письме. Закончив “Повести Белкина”, он посылает издателю Плетневу инструкции о том, как их лучше печатать: “Как можно более оставлять белых мест, и как можно шире расставлять строки; на странице помещать не более 18-ти строк; имена печатать полные, например, Иван Иванович Иванов, а не И. Ив. Ив-ъ; числа (кроме годов) печатать буквами. Эпиграфы печатать перед самым началом сказки, а заглавия сказок на особенном листе (ради ширины). Смирдину шепнуть мое имя. С почтеннейшей публики брать по семи рублей. Думаю, что публика будет беспрекословно платить сей умеренный оброк и не принудит меня употреблять строгие меры”.
Разумеется, здесь много юмора, насмешки более над собой, чем над почтеннейшей публикой. Но тем не менее, трудно предположить, что автор этих строк искренне и серьезно намеревался поморализировать и строго осудить Прохорова за его практику продавать сосновый гроб за дубовый. А ведь нередко именно эта мысль подается как главная идейная задача рассказа.
Итак, занимаясь “постыдным торгом”, ни гробовщик, ни поэт не отвоевывают первенства на экономическом рынке. Напускная, кое-где проглядывающая бравада стихотворения 1824 года не заслоняет отвращения и бессильного отчаяния перед необходимостью ремесленничать в искусстве. “Наш век — торгаш… Без денег и свободы нет… Стишки мы вмиг рублями заменим… Не продается вдохновенье, / Но можно рукопись продать” — вот основополагающие мотивы нового времени, перед которыми Пушкин встает как первый профессиональный русский поэт. Десять лет спустя, в письме Погодину, та же мысль выражена с чувством горечи и безысходности: “Вообще пишу много про себя, я печатаю поневоле и единственно для денег: охота являться перед публикою, которая Вас не понимает. Было время, литература была благородное, аристократическое поприще. Ныне это вшивый рынок”.
Переосмысление своей профессии в новой ситуации рынка — острый вопрос для Пушкина в 1830-е годы не только в аспекте финансов, но и в вопросах творческого метода. Удивительно чутко отметили Бетеа и Давыдов, среди ряда автобиографических аллюзий в “Гробовщике”, мотив переезда в новый дом ремесленника Прохорова как отождествление с Пушкиным, покидающим дом поэзии, где “в течение осьмнадцати лет всё было заведено самым строгим порядком”. Вывеску у ворот, предлагающую починку и сдачу напрокат старых гробов, ученые интерпретируют как пародирование. Гробы называются произведениями, за которые мастер запрашивает преувеличенную цену. Сам же автор — не что иное как литературный гробовщик. Он, похоронив европейскую традицию, чинит старые гробы-сюжеты и пересаживает их на русскую почву.
Мне бы хотелось дополнить и расширить эту мысль. Гробами могут быть и его собственные поэтические формы, такие, как онегинская строфа, которую Пушкин смастерил прочно и основательно, но затем вынужден был лечь в это прокрустово ложе на семь долгих лет — и это при его неуемной страсти к экспериментаторству! То-то радовался он в Болдине, покончив с этим многолетним гробосколачиванием, одновременно и сожалея о расставании с теми, кого он в этих гробах похоронил:
Иных уж нет, а те далече…
А та, с которой образован
Татьяны милой идеал…
О много, много рок отъял!
Адриян Прохоров с грустью размышляет не только над гробами, но и над своим запасом гробовых нарядов (то есть инструментов, необходимых для профессиональных занятий и нужд ремесла). Мне кажется, что это не что иное, как символика всей суммы литературно-поэтических средств и приемов, острый недостаток которых Пушкин начал испытывать во всех жанрах, включая поэтические. В Болдине он пробует свои возможности в ряде совершенно разнообразных форм, включая метапоэтическую поэму “Домик в Коломне”. Именно тут при внимательном прочтении обнаруживается целый ряд удивительных параллелей с прозаической новеллой “Гробовщик”.
Давайте же рассмотрим некоторые из этих интратекстуальных аллюзий. Автор открывает поэму как бы за кулисами — у себя в мастерской, где он рассматривает, сортирует и приводит в порядок арсенал своего артистического инструмента, — совершенно так же, как Адриян Прохоров размышляет над своими гробами, шляпами, факелами и мантиями: “многие мантии сузились, многие шляпы покоробились. Он предвидел неминуемые расходы, ибо давний запас гробовых нарядов приходил у него в жалкое состояние”. Автор поэмы тоже жалуется — на бедность рифм и скудость поэтических средств.
…уж и так мы голы.
Отныне в рифмы буду брать глаголы.
Не стану их надменно браковать,
Как рекрутов, добившихся увечья,
Иль как коней за их плохую стать, —
А подбирать союзы и наречья;
Из мелкой сволочи вербую рать.
Мне рифмы нужны; всё готов сберечь
Хоть весь словарь; что слог, то и солдат —
Все годны в строй: у нас ведь не парад.
Итак, литература перестала быть парадным строем, и даже в такие высокие жанры, как нарративная поэма, теперь, при необходимости, можно навербовать всякой “мелкой сволочи”. Поэт нисходит с олимпийских высот на базар, “с классических вершинок на толкучий рынок”. Пушкин — пророк и служитель высокого искусства — снижает всю жанровую систему, лексикон, тематику, примеривая на себя вместо жреческой мантии фартук ремесленника, логику гробовщика. Если Адриян Прохоров — новый облик Александра Пушкина, то не раздваивается ли теперь его муза на двух дочерей (прозу и поэзию), принаряженных в красные башмаки и желтые шляпки, цвета творчества, осени, Болдинской осени? Так же по-хозяйски, как Прохоров “журит” своих “дур”, автор “Домика в Коломне” любовно, но строго может осадить свою новую музу-простушку: “Усядься, муза; ручки в рукава, / Под лавку ножки! не вертись, резвушка!”. Несмотря на бурлеск и буффонаду сюжета, грусть пронизывает мещанскую среду Коломны с ее самоварами, бесконечными чаепитиями, скукой и заунывными песнями: “Поет уныло русская девица, / Как музы наши, грустная певица”.
Итак, в этот период пушкинского творчества мотив жизненных перемен неизменно сопровождается нотой грусти: будь то размышления о странности звания профессионального литератора, или бедное состояние его финансов, или оскудение его арсенала поэтических средств, расставание с прошлым, даже приближающаяся женитьба — во всем присутствует неизменный мотив тоски, неуверенности, обиды. Нелегко дается переход от кредо “Ты — царь, живи один” к новому идеалу “да щей горшок, да сам большой”. Подчас поэт приходит в отчаяние от новых перспектив: “Черт меня догадал бредить о счастии, как будто я для этого создан”.
Пушкин примеряет на себя новый образ и новое платье, предварительно отмерив, раскроив и сметав его в многочисленных вариантах своих литературных болдинских сюжетов. Не всегда аристократу от поэзии по плечу новый образ мещанина, — вспоминается здесь еще один болдинский рефрен из стихотворения “Моя родословная”:
Писаки русские, толпой,
Меня зовут аристократом.
Смотри, пожалуй, вздор какой! <…>
Я просто русский мещанин. <…>
Я, братцы, мелкий мещанин. <…>
Так мне ли быть аристократом?
Я, слава Богу, мещанин.
И смирение, если и приходит к нему вообще — дается с большим трудом.
Еще Гершензоном было отмечено чувство грусти в авторских лирических отступлениях “Домика в Коломне”1: “(Мне стало грустно: на высокий дом / Глядел я косо”. Отчего лирический герой не рад переменам к лучшему? почему с таким сожалением утраты думает он о невозвратном прошлом?
Странным сном
Бывает сердце полно; много вздору
Приходит нам на ум….
Вздор приходит и на ум Прохорову, и его сердце наполняется странным сном и тоской о прошлой своей работе и бывших своих клиентах. Не рад Адриян своему новому “желтому домику, так давно соблазнявшему его воображение и наконец купленному им за порядочную сумму, старый гробовщик чувствовал с удивлением, что сердце его не радовалось”. Грусть приходит и еще в одном из болдинских стихотворений — “Труд”, написанном сразу же по окончании семилетней работы над “Евгением Онегиным”. Лирический герой испытывает поистине прохоровское удивление, обнаружив в сердце печаль вместо радости:
Миг вожделенный настал: окончен труд мой многолетний.
Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня?
Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный,
Плату приявший свою, чуждый работе другой?
Как тонко и сложно Пушкин возвышает гробовщика до поэта и снижает творца до ремесленника-поденщика, являя своему и нашему взору то аристократа, то мещанина.
Двадцать пять лет назад в своей статье “О смысле «Гробовщика»” Сергей Бочаров опроверг прочно установившуюся концепцию Эйхенбаума о том, что в повести Пушкина ровным счетом ничего не происходит. “Развязка не так проста, как обычно ее представляют. В окончании повести светит солнце и герой ощущает радость, которой он не чувствовал в начале повествования при переселении в новый домик. Повесть не разрешается в ничто: что-то неявно произошло в жизни ее героя”2. Бочаров не находит это что-то, называя его просто “неявным смыслом”. Постараемся же на основании уже рассмотренных параллелей этот смысл уловить.
Итак, не в состоянии радоваться новому, принять естественный ход событий и жизненных перемен, Прохоров всею душою стремится к невозвратно ушедшему прошлому, то есть к мертвецам, надеясь на их поддержку и понимание, которого не находит в настоящем среди окружающих его новых знакомцев. Встреча во сне демонстрирует нашему герою всю тщетность возврата туда, куда дороги больше нет. Полуистлевшие кости, прах и скандал развязки освобождают Прохорова от напрасной мечты и дают ему возможность с облегчением воспринять то, чему не хотел радоваться вначале слишком сентиментально привязанный к прошлому гробовщик.
Мудрость жизни, посылающая благотворные перемены, воспринимается только теми, кто готов без сожаления отбросить всё старое и отмершее. Такими рисует Пушкин своих счастливых и удачливых героев в “Повестях Белкина”: молодой граф, Дуня и Минский, Мария Гавриловна и Бурмин, Лиза и Берестов — все они, поступая на первый взгляд легкомысленно и безрассудно, являют образец истинной мудрости и отзывчивости к предоставляющимся им дарам удачи и фортуны. И наоборот, такие герои, как Сильвио и Самсон Вырин, погибают от своей слишком усердной преданности прошлым убеждениям, привычкам и обидам, так ничего в жизни и не поняв.
“Оставь мертвым хоронить своих мертвых, а сам иди за мной” — гласит одна из Евангельских притч. Пушкин ставит этот образ в центр своего первого прозаического произведения. Авторством в цикле он наделяет множество персонажей — здесь и многочисленные рассказчики и пересказчики услышанного, и покойный Белкин, и ничего не понявший издатель А.П. И еще один А.П. — центр смысловой гравитации, поэт в маске гробовщика. Вся структура напоминает орех, ядро которого один А.П., а скорлупа — другой.
Сложность структуры цикла тонко почувствовал Узин еще в двадцатые годы: “Эти маленькие незатейливые истории обращены одной стороной, своей твердой корой, к Митрофанушке, к беличьему мироощущению Белкина, а ядром — к взыскательному, грустному, созерцателю жизни”3.
Пушкин не предлагал окончательных ответов. Написав Гробовщика, оттолкнувшего от себя рассыпавшегося в прах скелета (который, кстати сказать, по мнению Дэвида Бетеа, очень напоминает старика Державина), он призывает через несколько дней тень умершей Ризнич в стихотворении “Заклинание”, погибшего Командора в “Каменном госте”… А по истечении трех месяцев болдинских трудов, в которые он завершил чуть не треть созданного им за всю жизнь, Пушкин перед отъездом посетил своего соседа и в его журнале написал следующие строки Державина:
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.
1
Гершензон М. Мудрость Пушкина. Т-во “Книгоизд-во писателей в Москве”, 1919.2
Бочаров С.Г. О смысле “Гробовщика” (К проблеме интерпретации произведения). М., “Наука”, 1973. С. 231.3
Узин Я С. О Повестях Белкина. Петербург, “Аквилон”, 1924.