Опубликовано в журнале Континент, номер 98, 1998
РОССИЯ
Виктор ТОПОЛЯНСКИЙ
В ОДНОЙ ЗНАКОМОЙ УЛИЦЕ…
Потомственный почетный гражданин Николай Павлович Шмит вовсе не собирался попадать в историю, да к тому же полицейскую. Туда его просто заманили в 1905 году. В том самом бесноватом году, когда большевизм уже созрел, но еще не обрушился на головы всех подданных державы, когда сама Российская империя уже изрядно сопрела, но еще не потеряла способности к самосохранению, когда власть уже обратилась в товар, который можно отнять, украсть или купить, но вера в ее божественную природу еще не истаяла бесследно.
Один из меценатов Декабрьского вооруженного восстания в Москве, Шмит вряд ли сознавал, что он делает, и зачем, и какую меру ответственности он на себя принимает. Тем более не мог он вообразить, какие предстоят ему испытания, какие заполыхают страсти после его гибели и какие будут исполнять дифирамбы в его честь, когда одряхлевшее самодержавие сменится советским самовластием. Титула “вечно живой” его, конечно, не удостоили, ибо такими лаврами венчали одних лишь вождей, однако же канонизировали и причислили к лику великомученников пролетарской революции. Позднее длинную городскую магистраль на Пресне нарекли его именем, в сквере на Шмитовском проезде установили ему памятник, а там, где в очумелом декабре сгорела его фабрика, разбили детский парк.
Мечтатель
Поставщик двора его императорского величества, потомственный почетный гражданин Москвы Павел-Адам-Николай Шмит (именуемый в последующем Павлом Александровичем) и законная его супруга Вера Викуловна (в девичестве Морозова) проживали в собственном доме на окраине города, близ каменного моста, перекинутого через проток реки Пресни и прозванного из-за неправильной формы Горбатым. Муж владел мебельной мастерской на Арбатской площади и мебельным магазином в Неглинном проезде; жена получила в приданое недвижимость — каменные строения в Пресненской части и в их числе двухэтажный особняк, где они и поселились. После бракосочетания он перевел мастерскую на Пресню и значительно расширил производство; она же целиком погрузилась в домашние хлопоты.
В просторном доме с высокой темной лестницей, завешенными окнами и стильной мебелью молодая чета коротала досуг несколько замкнуто и скучновато, если не в безупречном согласии, то в полном достатке. Их первенец Николай появился на свет 10 декабря 1883 года. За ним последовали с разными интервалами дочери Екатерина и Елизавета и младший сын Алексей. Мать крестила детей по обрядам раскола, но их рождение не было вписано ни в метрические книги евангелическо-лютеранского вероисповедания, к которому принадлежал отец, ни в метрические книги для раскольников. Законное их происхождение пришлось потом доказывать в суде. Только в 1899 году московская казенная палата отнесла Николая к Московскому первой гильдии купечеству, и лишь в 1900 году ему было дозволено пользоваться правами и званием потомственного почетного гражданина.
В 1902 году Николай Шмит окончил 5-ю Московскую гимназию, продемонстрировав отличное поведение, хорошую исправность в посещении и приготовлении уроков, удовлетворительное прилежание и посредственную любознательность2. Ни одной отличной отметке хоть по какому-нибудь предмету гимназической программы не удалось затесаться в его аттестат зрелости, что могло бы объясняться, например, особой направленностью его увлечений, выходящих за рамки стандартного среднего образования.
Более чем полвека спустя его племянник и биограф Е.Н. Андриканис подробно рассказал о литературных и музыкальных пристрастиях юного потомка фабриканта, его занятиях фотографией, “трепетных думах о России” и о том потрясающем впечатлении, которое производили на него выставленные в Третьяковской галерее картины “Заключенный”, “Привал арестантов”, “Отказ от исповеди перед казнью”, “Казнь через повешение”, “Проводы покойника”3. Автор его биографии, приторной даже по меркам социалистического реализма, упустил уникальный шанс возвести своего дядюшку в ранг выдающегося ученого и даже предтечи самого Т.Д. Лысенко, ибо задолго до создания мичуринской теории изменчивости и наследственности Шмит уже грезил о путях превращения однолетних растений в многолетние. Дабы облегчить тяжкую крестьянскую долю, замыслил он вырастить такие сорта ржи и пшеницы, чтобы плодоносили они сами по себе и регулярно, а трудовых затрат, кроме уборки урожая, не требовали.
Отнюдь не случайным выглядело поэтому поступление Шмита на естественное отделение физико-математического факультета Московского университета сразу по окончании гимназии. Но проучившись кое-как первый семестр, он подал ректору прошение об академическом отпуске, мотивируя его необходимость смертью отца, нервным расстройством матери, своим участием в совещаниях по ликвидации доставшейся ему в наследство фабрики и ухудшением здоровья вследствие усиленных попыток овладеть знаниями4. Худощавый юноша с бледным лицом, задумчивый и молчаливый, по-прежнему выдавал себя за студента, носил форменную тужурку, шинель и фуражку, но к занятиям в университете больше не вернулся. Окружающие, обеспокоенные его нерадивостью, озаботились поисками репетитора. Так в закрытое для посторонних семейство Шмита вошел помощник присяжного поверенного М.Л. Михайлов.
Сын мелкого провинциального чиновника, впервые попавший в поле зрения московской полиции после студенческих беспорядков 1899 года, кассир Екатеринославского землячества и кружка, ставившего своей целью распространение в народе тенденциозно подобранной дешевой литературы, Михайлов (подпольная кличка “дядя Миша”) превратился к 1905 году в достаточно серьезную фигуру большевистского подполья. Революционный фанатик, ведавший подпольными типографиями в городе Ржеве и на Лесной улице в Москве, ловкий конспиратор, обустроивший множество явок, специалист по изготовлению фальшивых документов, отвечавший за нелегальное паспортное бюро, он не имел возможности и никогда не стремился расточать время по личному усмотрению, а на вразумление недорослей — и подавно5. Его основная жизненная функция заключалась в безукоризненном исполнении самых различных поручений Л.Б. Красина — финансового распорядителя и главного администратора российской социал-демократии в 1905 году.
Именно Красину, державшему, пользуясь современным жаргоном, большевистский общак, подчинялось транспортно-техническое бюро при ЦК РСДРП, снабжавшее партию крамольной литературой и паспортами, оружием и взрывчаткой. Обладая многочисленными талантами, Красин не только педантично курировал подпольные типографии, контрабанду оружия и отряды боевиков, но и лично конструировал запалы и оболочки разрывных снарядов6. Особое восхищение большевиков вызывала, однако, та сноровка, с которой он изыскивал средства на партийные нужды, не гнушаясь никакими, ни легальными, ни криминальными способами восполнения тайной казны. Деньги и власть пахли для него одинаково вкусно, а крупные суммы источали ни с чем не сравнимый аромат государственного переворота. В этом отношении Николай Шмит представлял собой персону стратегически весьма притягательную и многообещающую.
Деликатную операцию по внедрению Михайлова в дом Шмита осуществил помощник присяжного поверенного А.Ф. Линк. Волею московского окружного суда в 1902 году Линк был назначен попечителем над несовершеннолетними Николаем и Екатериною Шмит. Для удобства призрения он тут же переселился в сиротский особняк, а для небольшого приработка заступил на место репетитора Алексея Шмита — младшего брата опекаемых подростков. Формальная деятельность Линка нисколько не отвлекала его от исполнения неофициальных обязанностей. Примкнув к социал-демократическому движению, он взимал средства в пользу подпольного Красного креста с образованных слоев общества, раздраженных тугоподвижностью самодержавия и русско-японской войной7.
Созданный для помощи политическим заключенным и ссыльным (в частности, для снабжения их деньгами, паспортами и явками в случае побега), подпольный Красный крест считался межпартийной организацией, но в действительности поддерживал наиболее тесные контакты с социал-демократами. Его московский филиал с 1903 года возглавляла М.Ф. Андреева — актриса Московского художественного театра, гражданская жена М. Горького и, наверное, лучший финансовый агент Красина. В декабре 1904 года Андреева поручила Линку (или, быть может, обратилась к нему с просьбой, оснащенной обольстительной актерской улыбкой) свести Николая Шмита с двумя членами РСДРП — доктором В.В. Зверевым и помощником присяжного поверенного Михайловым. Очень скоро первый получил должность врача на мебельной фабрике, а второй — статус репетитора8.
Боевые товарищи рассматривали порой Михайлова как персону “до усыпления неумную” и глубоко комическую. Соответствовала ли такая оценка действительности, или он намеренно носил шутовскую маску, в данной ситуации не столь существенно, поскольку под его влиянием маниловские прожекты Шмита быстро приобрели революционные очертания. За тем репетитора и отрядили, чтобы околпачил богатого сумасброда. И чем более элементарны и декларативны были доводы Михайлова, тем глубже оседали они в сознании Шмита. Примитивная демагогия всегда пользовалась непомерным успехом в Российской империи.
Нечаянным свидетелем радикальных перемен в мировоззрении Шмита оказался Н.М. Дружинин — будущий советский историк и академик. Зимой 1904—1905 года, когда русско-японская война была в самом разгаре, а общественное возбуждение распространялось со скоростью психической заразы, оба регулярно посещали всякие полулегальные и нелегальные собрания, внимая с упоением горячечным речам ораторов разного толка. Однажды в полночь Дружинин и Шмит забрели в чайную на Петровском бульваре, где отогревались с мороза московские извозчики, и тут же завели разговор о стачках в надежде всколыхнуть темных трудящихся. За кого конкретно — за идиотов или провокаторов — приняли их умудренные жизнью извозчики, неизвестно, но беседа завершилась без каких-либо инцидентов, и оба мечтателя удалились в уверенности, что “происходящие события революционизируют народные массы”9.
Филантроп
По достижении совершеннолетия 10 декабря 1904 года Николай Шмит предъявил свои права на наследство. Согласно духовной его отца, умершего в 1902 году, и фабрику на Пресне, и принадлежавший ему мебельный магазин в Неглинном проезде следовало продать, а деньги, вырученные от реализации недвижимости, разделить поровну между четырьмя его детьми. Им же, детям, в равных долях, поступало в собственность и все движимое имущество, основная часть коего заключалась в 8 паях Товарищества мануфактур Викула Морозова с сыновьями. Супругу свою почивший, видно, не жаловал и в завещании даже не упомянул10.
С пунктуальным исполнением воли усопшего душеприказчики не спешили скорее всего из-за спорности его последних распоряжений: сам-то он обладал лишь машинами, материалами и товарами (общей стоимостью около 220 тысяч рублей), тогда как формальным владельцем всех фабричных построек оставалась все-таки его вдова. Фабрика и магазин функционировали, как прежде, и приносили семейству стабильный доход. Полученное Шмитом наследство состояло поэтому только из 166 паев Товарищества мануфактур Викула Морозова с сыновьями, завещанных ему дедом по матери в 1893 году, и капитала, образованного из дивидендов на паи Товарищества и набежавших за 10 лет процентов, в общей сумме 244 827 рублей и 38 копеек. Весь означенный капитал Шмит внес на свой процентный счет в главную кассу Товарищества 22 декабря 1904 года11.
Отныне его можно было считать весьма обеспеченным человеком. Достаточно сказать для сравнения, что годовое жалованье (с квартирными и столовыми) действительного статского советника (гражданский чин, соответствующий генерал-майору) на государственной службе не превышало трех тысяч рублей. Состоятельного наследника фабриканта могло бы ожидать безмятежное существование рантье, если бы в подпольной иерархии его не передвинули из рыхлой массы сочувствующих социалистической идее в строго определенный разряд товарищей, полезных партии.
Прямую дорогу к соблазнительному капиталу первым проторил князь С.И. Шаховской — кассир конституционно-демократической (или просто кадетской) партии. Задумав выпускать легальную газету не то социалистической, не то либеральной ориентации, он занял у Шмита 15 тысяч рублей под честное слово, через несколько месяцев отказался от этой затеи и в ноябре 1905 года 5 тысяч вернул. На что израсходовал князь остальные 10 тысяч рублей, неизвестно; по агентурным сведениям, собранным департаментом полиции, он активно способствовал вооружению рабочих12 .
Вслед за ним к мебельному делу подключился Михайлов. Для почина он свел новоявленного капиталиста с представителем ЦК РСДРП по центральному промышленному району В.Л. Шанцером (партийная кличка “Марат”). Знакомство обошлось не слишком дорого: по 500 рублей ежемесячно в виде партийных взносов и 10 тысяч рублей в качестве единовременного пособия Московскому комитету партии на вооружение рабочих — 13. Если бы всю эту субсидию действительно выложили на закупку оружия, то партия могла бы приобрести единовременно несколько сотен стволов по оптовым ценам. За 100 пятизарядных револьверов системы Смит-Вессон и 1500 патронов к ним заговорщики платили в оружейных магазинах Тулы 600 рублей, за 146 револьверов разных систем и 1500 патронов к ним на Ижевском заводе — 1202 рубля 75 копеек, за 30 револьверов и 575 патронов к ним в Перми — 244 рубля 15 копеек; намного дороже обходились только излюбленные террористами браунинги — по 18 рублей за каждый револьвер15.
С декабря 1904 года между Линком и Михайловым развернулась своеобразное соревнование за перекачку собственности Шмита в пользу всей партии и отдельных ее членов. Оба присосались к кассе свежеиспеченного кормильца, но действовали по-разному. Линк выпрашивал ежемесячно по 75—100 рублей (то на межпартийный Красный крест, то на газету “Голос труда”); Михайлов брал аккордно. В середине марта 1905 года Михайлов опередил соперника, вытянув у Шмита круглую сумму на оборудование подпольной типографии в деревне Выхино по Казанской железной дороге. С апреля в этой типографии печатали газету “Голос труда” (под редакцией Шанцера, при участии Михайлова, Зверева и Линка), и с октября военная организация РСДРП выпускала там прокламации и газету “Жизнь солдата”.
В конце лета из состязания выбыл Линк; выклянчив у покровителя сразу целую тысячу рублей, он укатил за границу лечиться, как полагал Шмит, “от постоянных припадков истерии”. Роль основного посредника между Шмитом и партией перешла к Михайлову, и с августа размер ежемесячных поборов с юного фабриканта повысился до 150 рублей. В связи с безвременной кончиной “Голоса труда” эти средства направлялись, по мнению Шмита, на издание газеты “Рабочий”, опочившей после выхода в свет четвертого номера16 .
Еще к лету Шмит заслужил настолько высокое доверие, что партия направила его заведовать собственной фабрикой. Отсутствие у него каких-либо знаний и производственного опыта с лихвой компенсировала преданность большевикам и их лозунгам. Юный хозяин решил не вывозить готовую мебель заказчикам, законсервировал приобретенные за рубежом станки, вынудил своего многоопытного управляющего взять расчет, дискредитировал заведующих цехами, методично отменяя их распоряжения, и уволил самых квалифицированных рабочих, набрав взамен людей безвестных, но рекомендованных партией. В августе на прибыльном и мирном предприятии началось брожение, и осенью фабрика по существу встала. Недавно принятые рабочие собирали ежедневные митинги, произносили зажигательные речи и формировали боевую дружину. Управление фабрикой всецело перешло в руки рабочего или, вернее, партийного комитета16.
Следуя указаниям своего репетитора, в сентябре Шмит завернул в университет, чтобы подать ректору прошение о переводе на первый курс юридического факультета17. Студенческий билет казался ему достаточно удобным, хотя и не совсем надежным, прикрытием для революционера. Но приступать к учебе Шмиту было недосуг. Разные события зачастили, и постоянно случалось что-нибудь препятствующее университетским занятиям. То Михайлов переселил его на Новинский бульвар, в дом своего формального работодателя, знаменитого московского адвоката Ф.Н. Плевако, у которого, кстати, сам снимал комнату. То в новой квартире Шмита понадобилось спроворить очередную явку, а на чердаке этого здания — склад нелегальной литературы и оружия. То на фабрике возникли беспорядки — несколько рабочих отказались почему-то поддержать забастовку. Надо было срочно, всем народом, изгнать их с производства, пока эти паршивые овцы не перепортили все поголовье. Хорошо было бы еще не выдать им жалованье, но эти предатели интересов пролетариата пригрозили иском у мирового судьи, и растерявшийся Шмит удовлетворил их требования.
Несмотря на оплошность с оплатой труда штрейкбрехеров, молва о диковинном благодетеле катилась колобком по московскому подполью и достигла самого Максима Горького. В том же сентябре Михайлов уведомил Шмита, что знаменитый писатель изъявил желание взять у него в долг 15 тысяч рублей. Основоположник социалистического реализма в совершенстве владел психологическим трюком, заставляющим раскошелиться тех самых толстосумов, которых он же публично призывал уничтожить. Расходовать такой дар на Шмита было равносильно участию гроссмейстера в турнире любителей при высоком призовом фонде. Но не избавить от шальных денег человека, не знающего им счета, было бы непростительной ошибкой, способной испортить всю революционную биографию писателя. К тому же в качестве финансового агента Красина он просто обязан был печься о пополнении партийной казны.
Сам-то Горький в заеме не нуждался. Того, что он выудил у Саввы Морозова за пару лет нежной дружбы, в сочетании с внушительными гонорарами, вполне хватало и на сладкую жизнь, и на содержание близких, и на беспрестанную помощь большевикам и эсерам. Боевые товарищи вели себя, правда, не совсем чистоплотно по отношению к чистосердечному писателю. Год назад Юлиан Мархлевский, возглавлявший издательскую фирму в Мюнхене и не достигший еще ранга “деятеля российского и международного рабочего движения”, облапошил Горького на крупную сумму. От удивления писатель даже посетовал на это в письме к жене: “Мархлевский меня надул, как жулик”19. Вслед за ним Парвус — друг и наставник Троцкого, автор теории перманентной революции, партийный литератор, часто выступавший в “Искре”, — промотал около 130 тысяч марок (примерно 62 тысячи рублей) от постановки пьесы “На дне” в Германии. Ни партия, ни полиция тогда еще не подозревали, что Парвус способен присвоить деньги не только Горького, но и петербургского забастовочного комитета, председателем которого его избрали осенью 1905 года. Как заметил Троцкий, с умилением вспоминавший и “родную стихию” революции, и своего старшего друга, Парвус “всё делал с размахом”. Лишь природная насмешливость побудила, наверное, этого человека взять себе псевдоним Парвус, означавший по-латыни и скромный (или смиренный), и ребенок.
Подобные неприятности писателя если и огорчали, то не обижали. Кроме того, он не стеснялся отстаивать собственные интересы, но, разумеется, без всякой огласки, “дабы не давать в руки буржуа каких-либо козырей”. О недоразумении с Мархлевским, полюбовно улаженном адвокатом писателя, ни пронырливые репортеры, ни вечно любопытная публика ничего не проведали. Скандал с Парвусом расплескался, однако, за пределы российских революционных организаций и завершился третейским судом в Германии. По решению суда Парвус не имел права с тех пор участвовать ни в российском, ни в немецком социал-демократическом движении, хотя Горький “предпочел бы, чтоб ему надрали уши”, не лишая “партийных чинов”. В мошенниках, ворах, авантюристах писателю чудилась мятежность духа, привлекавшая его смолоду. Вот предстоящая встреча со Шмитом заранее навевала скуку. Но тут ничего не изменишь: дело революции превыше всего.
Через того же Михайлова писатель сообщил Шмиту, что 15 тысяч рублей необходимы для издания первой легальной газеты большевиков “Новая жизнь”. Много лет спустя Горький проговорился, что эта газета “организовалась” при помощи Саввы Морозова. Случайное признание писателя подтвердил позднее один из старейших большевиков и автор первых публикаций по истории партии М. Н. Лядов. По его словам, 60 тысяч рублей на приобретение “Новой жизни” выделил Савва Морозов “под влиянием” Красина и Горького. Деньги Шмита предназначались, таким образом, для иных целей. Передал ли их Горький в партийную кассу или их оприходовала Андреева, принципиального значения не имело. Гражданская жена писателя так давно выполняла самые различные (и не только финансовые) распоряжения Красина, что в партийной табели о рангах стояла, пожалуй, выше мужа22.
В соответствии с традициями тех лет Горький вручил Шмиту три векселя по 5 тысяч рублей каждый23. Коль связался бес с младенцем, так уж надо было соблюсти обычай. Уплаты по этим векселям Шмит, конечно, не получил и считал, что они сгорели при пожаре на фабрике. Но даже не будь пожара, крайне сомнительно, чтобы он решился когда-нибудь испросить назад хоть рубль у самого буревестника революции. Да и Горький впредь векселей не выписывал, а деньги у Шмита забирал без лишних разговоров.
За первые 9 месяцев 1905 года Шмит растратил более 85 тысяч рублей. К началу октября на его процентном счете находилось 159 437 рублей и 10 копеек. По сведениям департамента полиции, 8 октября он снял со своего счета 15 тысяч рублей, а 19 октября — еще 25 тысяч. В полиции полагали, что за октябрь и ноябрь он извел свыше 60 тысяч рублей24. На самом деле за год (со дня совершеннолетия) он спустил около 180 тысяч рублей. К первому октября 1907 года на его процентном счете оставалось “капитала с интересами” 68 726 рублей и 70 копеек25. Куда и на что ушли эти бешеные деньги, кому он их раздал и под какие обещания, не отложилось в его сознании, одурманенном собственными фантазиями и призраком грядущей революции. Он помнил только, что во второй половине октября вручил Михайлову 750 рублей для приобретения 15 маузеров (рабочие мебельной фабрики получали эти револьверы в редакции “Новой жизни” на Моховой улице), а в середине или конце ноября занес Горькому, по требованию того же Михайлова, 20 тысяч рублей для закупок оружия 26.
Позднее Шмит никак не мог уразуметь, почему следователя так интересовали подробности его визита к писателю. “Застал я там Горького и Михайлова, и больше никого не было, — объяснял он. — Я пересчитал все деньги и положил их на письменный стол… Повторяю, я всю сумму в кабинете Горького положил на стол; кто ее взял и кто фактически завладел ею, Михайлов или Горький, я не знаю, я даже не могу сказать, кто эти деньги спрятал в стол; я в эту минуту отвернулся и, когда подошел к столу, то денег уже не было. Вскоре после этого я ушел” 27.
Михайлов заверил Шмита, что оружие приобреталось в специализированных магазинах Зимина и Биткова28. Оба магазина были, однако, разграблены боевиками, о чем Зимин заявил в полицию 10 октября, а Битков — 8 декабря29. По воспоминаниям предводителя московской Военно-технической группы В.И. Богомолова (настоящее имя Н.Н. Карлов, партийные клички “Черт” и “Маэстро”), небольшие партии оружия из разгромленных оружейных магазинов действительно поступали на фабрику Шмита30.
Револьверы разных систем накапливались на мебельной фабрике примерно с середины октября. Поскольку на всех желающих оружия не хватало, рабочие ковали пики и делали заточки из напильников. Нашлось, наконец, применение и для новых заграничных станков: их использовали как трибуны для выступающих на бесчисленных митингах; в декабре они пригодились снова — для сооружения баррикад. На фабричном дворе будущие боевики швыряли пятифунтовые гири — тренировались в бомбометании. В ноябре там появился некто по кличке “Петр”, обучавший новобранцев революции военному строю и стрельбе. Номинальному хозяину тоже дали пострелять из револьвера в импровизированном тире. В первых числах декабря фабричный арсенал дополнили несколько винтовок, охотничьи ружья, боеприпасы и две бомбы31 .
На все пресненские боевые дружины (не только мебельной фабрики, но и Прохоровской “Трехгорной мануфактуры”, Даниловского сахарного завода и других предприятий) приходилось в начале декабря не более 350—400 револьверов32. За это оружие в соответствующих магазинах надо было бы уплатить примерно 7 тысяч рублей, а по расценкам Михайлова — до 20 тысяч. Впоследствии в различных (в том числе энциклопедических) изданиях говорилось, что пресненских рабочих вооружал Шмит на собственные средства. Даже если предположить, что большевики на самом деле ассигновали от 7 до 20 тысяч шмитовских рублей на экипировку пресненских экстремистов, то на какие цели спустила партия остальные десятки тысяч? И, может быть, часть этих денег прилипла к чьим-то ладоням?
Мятежник
Вооруженное восстание началось 7 декабря. Оставив межпартийные распри, боевые дружины эсеров, меньшевиков и большевиков строили уличные заграждения, охотились на полицейских чинов и нападали на правительственные войска. Достославные московские зеваки стекались толпами на звуки перестрелки, чтобы ухватить свою долю зрелищ, свинца или казачьих нагаек. Воспользовавшись заварухой, стаи злоумышленников выходили по ночам на промысел в оцепенелом городе: грабили квартиры, винные лавки и все магазины подряд. Вооруженных громил особенно привлекали сортировочные станции железной дороги, оставленные фактически без необходимой охраны. Разогнав выстрелами немногочисленных сторожей и служителей, налетчики хладнокровно взламывали безнадзорные склады и вагоны, нагружали целые подводы всевозможным скарбом и беспрепятственно растворялись в ночи. Стоимость грузов, похищенных из товарных вагонов на подмосковных станциях за несколько декабрьских суток, превысила один миллион рублей33.
Много лет спустя, пытаясь уяснить случившееся, один из участников мятежа, ученик знаменитого В. О. Ключевского, историк Н. А. Рожков отмечал: “К повстанческому настроению и тактике наиболее способными оказываются именно отсталые рабочие, как только в них пробуждается политическое сознание”34. Сам же Ключевский, очевидец происходящего, записывал в своем дневнике 9 — 12 декабря: “Обе стороны поняли друг друга, спелись и стройным дуэтом тянут песню самоуничтожения. Одни ночью выскочат из меблированных нор на улицу, выволокут мебель у одурелых обывателей и, построив баррикаду, удерут; другие с ружьями и пулеметами выползут днем из казарм, разнесут эти баррикады, за которыми никто не сидит, и потом также утекут. Те и другие делают свое бездельническое дело и довольны — одни своей службой царю и отечеству, другие своей твердостью в убеждениях и верностью принципам…. Бастуют все и вся, кто до революции не успел запастись хоть напрокат рассудком, от мала до велика, от стрелочника до министра и до самого. Не бастуют только городские и сельские хулиганы да казначеи, аккуратно и корректно выдающие казенное жалованье себе и забастовщикам” 35.
Осмыслить разрозненную информацию, еще не осевшую ни в архивах, нив мемуарах, ни даже в легендах, обнаружить взаимосвязь и подоплеку событий их современникам несравненно труднее, чем потомкам, да и мышиная возня будней вовсе не благоприятствует сосредоточенности. Очевидцам не мешают зато мифы, способные окутать минувшее полупроницаемым коконом, из-за чего луч зрения последующих поколений неизбежно отклоняется в ту или иную сторону.
“Что случилось? — задавал самому себе вопрос Ключевский 19 декабря. — Надобно найти смысл и в бессмыслице: в этом неприятная обязанность историка, в умном деле найти смысл сумеет всякий философ. Вооруженное восстание — это прием касторового масла для нашего государственного и общественного организма: он даст мало питательного, но прочистит желудок для здорового питания”. Осторожный оптимизм скептиков сродни расплывчатым надеждам обреченных. Крайне сомнительно, чтобы такой ироничный и недоверчивый человек, как Ключевский, мог рассчитывать на очищение государственного организма посредством огнестрельного оружия. Просто время больших ожиданий и всеобщего недовольства вызывало смутное беспокойство и неопределенные чаяния даже у самых здравомыслящих аналитиков. И хотя Великая Французская революция уже продемонстрировала, чем завершаются повальное брожение и слишком нетерпеливая жажда перемен, вряд ли кто-нибудь в том ошалелом декабре мог предполагать, что револьверам и бомбам суждено прикончить не произвол и насилие государственного аппарата, а идеалы гуманизма.
Боевая дружина с фабрики Шмита наводила революционный порядок в районе Пресни и Садово-Кудринской, постепенно восстанавливая против себя обывателей. Пресненские дружинники то отбирали дрова или сани у извозчиков для возведения баррикад, то реквизировали у крестьян, искони поставлявших продовольствие в город из соседних деревень, продукты, выливая зачем-то молоко в снег, то обстреливали служащих обсерватории Московского университета, вероятно, за то, что те не бросили работу36. Крайне удрученный бессилием полиции, пристав Пресненской части утром 14 декабря ходатайствовал перед градоначальником об успокоении крамольников с мебельной фабрики посредством пушек. Вечером градоначальник обратился к московскому генерал-губернатору за разрешением на применение артиллерии для ликвидации мятежа на Пресне, но письменной резолюции не получил37.
В пятницу, 16 декабря, правительственные войска, подавив сопротивление в других районах, блокировали Пресню. В тот же день повстанческий штаб распорядился о прекращении вооруженного противостояния. Всем боевикам надлежало в ночь на воскресенье припрятать оружие, разобрать баррикады и незаметно рассосаться по окрестностям38. Этот приказ запоздал на сутки, ибо вечером 16 декабря перед командиром лейб-гвардии Семеновского полка Г. А. Мином была поставлена боевая задача: “Окружить весь Пресненский квартал с Прохоровской мануфактурой и с помощью бомбардировки последней заставить мятежников, предполагавшихся на фабрике и в квартале, искать себе спасение бегством и в это время беспощадно уничтожать их”39.
В 4 часа утра 17 декабря наряд полиции в сопровождении драгун окружил дом Плевако на Новинском бульваре. Шмита арестовали и под усиленным конвоем отправили в Пресненский полицейский дом. При обыске в его квартире и на чердаке обнаружили брошюры противоправительственного содержания и английский штуцер40.
Через три часа полковник Мин предъявил ему ультиматум: либо он безотлагательно сдает дружину и склад оружия, либо фабрика будет подвергнута штурму. Шмит изъявил готовность разоружить экстремистов, но при условии собственного освобождения. Спустя еще час юный фабрикант, как отмечал позднее в своем докладе полковник Мин, повторил требование об освобождении. Сам Шмит рассказывал об этом иначе: “Меня отвезли в Пресненскую часть, вместо губернской тюрьмы, и там мне заявили, что фабрика будет уничтожена, если рабочие не выдадут оружие, предложив мне написать записку на имя рабочих. Я написал эту записку, а потом вскоре услышал канонаду”41.
Между тем колонна Семеновского полка выдвинулась к Горбатому мосту. Боевики встретили ее нестройной пальбой из ружей и револьверов. Гвардейцы ответили огнем полковой артиллерии, после чего фабрика запылала; затем взорвался склад боеприпасов с хранившимися там бомбами. Гигантский костер в морозном тумане освещал армии новые цели, а повстанцам — пути отступления. Искры взмывали ракетами в низкое небо, метались над Пресней, салютуя войскам, и гасли на лету.
Днем военные действия Семеновского полка поддержали три батареи тяжелой корпусной артиллерии. К трем часам пополудни артиллерия разрушила и мебельную фабрику, и хозяйский особняк, и вдобавок несколько частных строений, а пехота взяла приступом 9 домов, где укрывались повстанцы. Часть погибших боевиков оказалась переодетой в женское платье42.
Всю субботу до поздних сумерек притихшая Москва вслушивалась, как армия вколачивала снаряды и пули в Пресню, словно скрепляя гвоздями основы прогнившего режима. С воскресенья стала восстанавливаться мирная жизнь, а с понедельника, после десятидневного перерыва, начали вновь выходить газеты. Истомленные долгим молчанием репортеры спешили накормить публику свежими домыслами. Их воспаленное воображение рождало английские пулеметы и даже пушки прямо среди руин мебельной фабрики43. Потрясенные обыватели заново ужасались, слегка сомневались, но все-таки верили каждому сообщению прессы.
Пожар на фабрике продолжался до воскресного утра и возобновился во вторник. Полностью выгорели склады с готовой продукцией (стоимостью до 100 тысяч рублей), оборудованием и лесоматериалами, контора и хозяйский особняк. При раскопках на пепелище были найдены десяток револьверов, ружейные замки и стволы, ножи и кинжалы. Потом туда же потянулись окрестные жители и пришлые мародеры; они усердно копошились среди мрачных развалин и растаскивали все, чем еще можно было поживиться. Солдаты им не мешали44. Последнюю волю Шмита-отца, столь ясно выраженную в его завещании, удалось, наконец, исполнить досконально и всю его собственность ликвидировать.
Тем временем Шмита продолжали удерживать в полиции под строгой охраной. В понедельник боевики дважды пытались вызволить его из Пресненского полицейского дома, но были отбиты45. Во вторник вечером его вывезли в Петровский парк, где расстреливали захваченных мятежников. Измотанный бессонными ночами и ожиданием казни, юноша капитулировал. Его немедленно доставили в охранное отделение, где допрашивали весь остаток ночи и все утро, днем вернули в полицейскую часть, а вечером сдали опять в охранное отделение для уточнения показаний.
На бесконечном допросе 21 декабря 1905 года Шмит признал себя виновным в “пассивности натуры” и неспособности отказывать знакомым в денежных просьбах. Социал-демократы, неловко оправдывался он, просто “эксплуатировали” его прирожденную расточительность. Принеся искреннее раскаяние за все проступки, свершенные им по застенчивости и молодости лет, и назвав свыше 20 человек, так или иначе причастных к вооружению рабочих, он просил отпустить его на волю, ибо уже “наказан убытком имуществу в 400 тысяч рублей” в результате пожара на фабрике46.
Долгую следующую неделю Шмит прожил узником охранного отделения. Затем его поместили в Таганскую тюрьму, где он очутился в соседней камере с известным (особенно после судебного выступления в качестве защитника Ивана Каляева) московским юристом М. Л. Мандельштамом — особой чрезвычайно эмоциональной, впечатлительной и словоохотливой. В первую ночь Шмит рассказал правоведу о своих злоключениях. На следующую ночь Мандельштам уговорил его отказаться от своих показаний и даже продиктовал соответствующее заявление47. Если учесть, что каждый шептал в коридор через форточку в двери камеры, то надо констатировать и поистине медовое красноречие адвоката, и необычайную внушаемость его нечаянного клиента.
Весьма довольный собой правовед не сомневался в том, что сумел изрядно насолить правосудию. Поглощенный своими мыслями бывший фабрикант совершенно не мог понять, почему власти увидели в нем опаснейшего преступника и чуть ли не главаря пресненских мятежников, зачем следователь выпытывал у него какие-то сведения о вполне приличных людях и за что стража подвергала его постоянным издевательствам. Ведь он просто занимался благотворительностью, как это было принято в купеческих семьях, и только ошибся в выборе объекта филантропии. Когда 15 января 1906 года его перевели в Бутырский замок, Шмит, как говорится, был совершенно не готов к сотрудничеству со следствием; Мандельштама же вскоре выпустили без предъявления обвинения.
Подельники
На допросе 15 января 1906 года Шмит отказался от показаний, которые дал в охранном отделении 21 декабря 1905 года под угрозой расстрела. Наряду с этим он заявил: “Во время вооруженного восстания я никакого активного участия не принимал, с оружием не ходил, баррикад не строил, дружинниками не заведовал и никаких распоряжений насчет их деятельности не делал”48. На следующий день он был уже более покладистым, а на допросе 17 января полностью воспроизвел свои предыдущие показания, назвал ряд участников и организаторов вооруженного восстания, знакомых ему только по кличкам, и признал себя виновным в регулярном выделении средств на нелегальные издания и покупку оружия для рабочих своей фабрики и других заводов. Основную роль в приобретении оружия играли, по его словам, литератор Горький, некто по кличке “Черт” (или “Маэстро”), а по фальшивому паспорту “Алексей Алексеевич” и помощник присяжного поверенного Михайлов, который представлялся как заместитель Шанцера — полномочного представителя таинственного ЦК49.
Шанцера взяли еще 7 декабря 1905 года. В марте 1906 года его выслали в Енисейскую губернию; осенью он оттуда исчез. В апреле 1907 года его задержали в Петербурге, судили и водворили на жительство в Туруханский край. Здесь окружающие впервые заметили у него отчетливые признаки неизлечимого психического заболевания (до того он отличался феноменальной рассеянностью и упрямством, чрезвычайной подвижностью и приступами вечерней меланхолии, что боевые товарищи объясняли “издерганными нервами” или “кипучей натурой” и “южной живостью” потомка обрусевших французов). Тем не менее братья по оружию, временно подчиненные гласному надзору полиции, охотно уступали ему место председателя на своих потаенных собраниях, где обсуждались перспективы побега из ссылки после открытия навигации по сибирским рекам. Впрочем, даже вполне рассудительные люди, особенно в экстремальных ситуациях, принимают нередко маниакальное возбуждение всего лишь за предприимчивость энергичного человека, тем более если его поступки соответствуют интересам определенного клана, секты или партии.
Летом 1908 года Шанцер растаял, как наваждение, в пространствах империи, чтобы заново материализоваться в Париже и стать членом Большевистского Центра. Почти через год, когда зарубежная агентура сообщила, что он окончательно сошел с ума, департамент полиции полюбопытствовал у начальника Енисейского губернского жандармского управления: находится ли на жительстве в Туруханском крае высланный туда Шанцер? Неутешительный ответ пришел неожиданно быстро, всего через месяц: гласно поднадзорный Шанцер точно в воду канул, но к его розыску в губернии приняты все необходимые меры. Минул еще год, и жена Шанцера исхлопотала разрешение вернуться с ним из Парижа в Москву. По возвращении его определили в Центральный полицейский приемный покой для душевнобольных (с 1922 года Институт судебной экспертизы имени В. П. Сербского), где он скончался в январе 1911 года50.
Михайлов улизнул из Москвы сразу после ареста Шмита, но 3 января 1906 года был задержан в Екатеринославе и заключен под стражу. Из показаний Шмита явствовало, что Михайлов участвовал и в издании нелегальной прессы, и в приобретении оружия, и, вероятно, в производстве разрывных снарядов, используемых террористами. Московский генерал-губернатор Ф. В. Дубасов ходатайствовал перед министром внутренних дел о высылке Михайлова в Восточную Сибирь с подчинением гласному надзору полиции на срок не менее трех лет. Судебный следователь по важнейшим делам счел, однако, показания Шмита оговором ввиду их разноречивости и серьезных сомнений в умственных способностях бывшего фабриканта. На этом основании Михайлова к суду не привлекли. Дабы уважить московское градоначальство, ему лишь предложили эмигрировать, но 3 января (прямо-таки роковое число для опытного подпольщика) 1907 года его схватили снова, теперь уже в Петербурге, с фальшивым паспортом на имя какого-то священника. На следствии он заявил, что прислан в столицу для предвыборной агитации за крайних левых кандидатов, дабы после их прохождения в Государственную Думу повторить восстание. По приговору Особого совещания от 5 марта его выслали в Нарымский край, откуда он, естественно, вскоре сгинул, а в начале октября объявился у Горького на Капри. Уведомление о пропаже ссыльного доплелось из Сибири до департамента полиции лишь к зиме, и 4 декабря того же 1907 года Михайлова занесли в розыскной циркуляр. В случае возвращения в пределы Российской империи он подлежал аресту и препровождению в распоряжение Томского исправника50.
Горький успел скрыться до ареста Шмита. Вечером 13 декабря в Художественном театре возник вдруг “Черт” — Богомолов и уведомил Андрееву, что пора уносить ноги, не мешкая. Через полчаса после отъезда в Петербург к ним в дом нагрянула полиция, имевшая достаточно поводов для задержания нелояльной пары. Мало того, что их квартира на углу Воздвиженки и Моховой служила своеобразным информационным бюро и филиалом повстанческого штаба, складом боеприпасов и лабораторией но изготовлению “болгарских бомб”, в ней еще располагалась личная стража Горького и Андреевой, состоявшая из 12 кавказских экстремистов во главе с “Маэстро” — Богомоловым. Формально они охраняли писателя; фактически ценность актрисы превышала в те дни полезность ее супруга, ибо она была связной между московским Военно-техническим бюро и директором-распорядителем вооруженного восстания Красиным (в советских исторических и мемуарных изданиях это неприличное авторитарное руководство заменили коллективным и Андрееву задним числом переподчинили ЦК РСДРП). В октябре телохранители писателя разгуливали по городу с маузерами под одеждой и упражнялись в меткости в Петровском парке, а с ноября стали вынимать оружие и на московских улицах. Растроганный Горький расписывал своим корреспондентам успехи этих “превосходных парией” — сколько человек они убили и сколько ранили52.
С начала декабря 1905 года Горький пребывал в состоянии революционной экзальтации. Его возбуждали до нервного подъема “деловитость” повстанцев и уличные стычки, “хороший бой” в Кудрине и на Смоленском рынке, трупы у Николаевского вокзала и, особенно, кровь — когда она заливала городскую площадь и когда пожарные смывали ее из брандспойтов. Но его распаляли до гнева те, кто смел заниматься своим делом в такие дни. Как могли, например, артисты Художественного театра продолжать репетиции, когда его Челкаши и Мальвы выбрались со дна и запрудили улицы? Андреева озвучивала его негодование перед труппой, и многие действительно боялись выступать53.
“Наступили дни возмездия, господа, дни расплаты за ваше преступное невнимание к жизни народа, — грозил писатель со страниц “Новой жизни” и без заминки предавал анафеме. — Пусть сердца ваши дышат страхом, пусть кошмары давят ваш сон, пусть все безумное и жестокое, что творится в нашей стране, жжет вас, как огонь, — вы стоите этого”54. Кому конкретно были адресованы проклятия буревестника революции и апологета босячества, он, скорее всего, и сам не сумел бы указать. Д. С. Мережковский, раньше других проникший к истокам его злобы, полагал, что босячество — такая же древняя религия, как христианство, только темная, противоречивая и возжигающая ненависть к народу за бессознательное христианство. Сущность босячества заключена в сознательной потребности всемирного разрушения, служении “Духу Небытия”, а человечество в 1905 году уже вступило на путь “от религии истины к религии лжи, от Христа к антихристу”. В 1933 году, когда семена ненависти, посеянные Горьким вместе с другими вождями, уже принесли обильный урожай, один из самых блестящих эмигрантских мыслителей Г. П. Федотов, не ссылаясь на Мережковского, определил суть большевизма как “мертвенную работу созданного для разрушения механического двигателя”. И прибавил: “Дух большевизма — дух небытия”55.
Вполне сложившиеся к 1905 году взгляды Горького представляли собой еще не привычную для общества амальгаму из текстов Ф. Ницше и криминальной романтики в обрамлении марксистской фразеологии. Как для наполеоновских солдат жители остальной Европы казались жалкими недоумками, так для Горького мир раскололся на союзников и врагов — на тех, кто получил большевистское откровение или хотя бы ожидал его, и тех, кто не постигал или, хуже того, отвергал символы веры именитых партийных товарищей и самого писателя. Возненавидев патриархальный быт, которому он не мог простить свое детство гадкого утенка, и перемешав инфантильные обиды с псевдопролетарским самодовольством, чисто уголовным презрением к чужой собственности и заимствованным у Ницше культом сильного человека, он распознал всех своих противников оптом и возвестил об этом в манифесте под заглавием “Заметки о мещанстве” 56.
К мещанам писатель относил некий, нечетко обозначенный слой общества, обретающийся где-то между правительством и рабочей массой. В связи с “уродливо развитым чувством собственности” мещане создали современное государство для защиты их мещанского имущества. Превратившись в консерваторов, если не ретроградов, они стали препятствовать “процессу нормального развития классовых противоречий” и стремиться к объяснению мира только для того, чтобы оправдать “свою пассивную позицию в битве жизни”. Эта отвратительная для Горького социальная прослойка породила не только совесть — “мещанский страх возмездия”, принявший, как ревматизм, хроническую форму, но и гуманизм — нечто вроде очередной религии, орудие примирения классовых противоречий. Мещанскую литературу олицетворяли Лев Толстой, Достоевский и Тютчев; понимая, что он никогда не сумеет даже приблизиться к их уровню, Горький высказывал им свое презрение, “открыто брызгая пахучей слюной больных верблюдов”, по его собственному выражению.
Читал ли Шмит “Заметки о мещанстве”, опубликованные “Новой жизнью” в октябре—ноябре 1905 года, или Горький соблазнял юношу устными байками и призывами, наверно, не столь существенно. Межклассовая прослойка, именуемая интеллигенцией и мечтавшая о социал-демократической республике, воззрения писателя оценила по достоинству и редакцию “Новой жизни” нарекла “паразитами революции”. “Рассуждения М. Горького очень слабы, политически невежественны и просто неумны, прежде всего неумны, — писал петербургский критик. — Тут уже чувствуется не только праведное восстание против социальной несправедливости, но и неправедная злоба против культуры, против всего благородного и вечно ценного, тут хамские чувства вплетаются в социальный бунт”. И, может быть, в 1913 году московская прокуратура не так уж заблуждалась, считая Горького главным виновником декабрьского кровопролития? 57
Ни восторг сокрушения, ни ожесточение мятежа не помешали Горькому за два дня до бегства из Москвы пригласить к себе Шмита, чтобы получить деньги за револьверы, которые уступили фабриканту при “посредничестве” писателя58. Босяк и бизнесмен неплохо уживались друг с другом в буревестнике революции: первый не препятствовал второму в извлечении доходов, а второй не ограничивал первого в расходах. Поскольку единственным способом приобретения оружия с первого дня восстания оставалась экспроприация, не исключено, что 11 декабря Горький взял деньги за револьверы, выкраденные боевиками из оружейного магазина 8 декабря.
Утром 14 декабря Горький и Андреева неожиданно предстали перед петербургскими знакомыми с устными новеллами о “великой моральной победе” инсургентов. Через несколько дней, однако, радость моральной виктории омрачило беспокойство, ибо выяснилось, что Шмит содержится под стражей и дает показания. Тревожное ожидание ареста вынудило писателя и актрису изменить свои планы на будущее, и 4 января 1906 года красинские боевики спрятали их в Финляндии, 12 февраля переправили в Швецию, а оттуда — в Берлин59. Отдельно от них затаился в Финляндии и “Черт” -Богомолов, засланный в непокорную колонию как представитель ЦК РСДРП, чтобы активизировать подполье, обеспечить безопасность делегатов IV съезда партии, проходившего весной 1906 года в Стокгольме, и подготовить восстание в Свеаборге60.
Верный своей привычке делиться с бывшей женой всеми переживаниями, Горький сообщил ей об отсутствии желания сидеть в тюрьме. Столь же устойчивые в своем стремлении правильно трактовать минувшее, советские горьковеды окрестили побег писателя “зарубежной командировкой”, предпринятой по поручению партии с целью рассказать заграничным пролетариям “правду” о московских событиях и под сочувственный шумок собрать средства на революционные нужды 61.
В тихой Финляндии бытописатель российского босячества модифицировал свое отношение к случившемуся и то ли по собственному почину, то ли по указанию Красина не упоминал больше о моральных свершениях повстанцев. В письме к международному социалистическому бюро в Брюсселе, опубликованном в парижской печати, он связал московское восстание с одними лишь “провокаторскими мероприятиями правительства, которое открыто глумилось над народом”. Такой истерической демагогии не снесла даже либеральная пресса, обвинив писателя в односторонности и сознательной попытке ввести в заблуждение плохо осведомленное и доверчивое европейское общество62.
Между тем власти рассматривали происшедшее с иных позиций. Московский генерал-губернатор Дубасов в своем донесении императору от 24 декабря 1905 года констатировал: “Оценивая общие результаты беспримерной, прискорбной борьбы, совершавшейся в эти тяжкие дни, я не могу признать мятежное движение совершенно подавленным. Главные руководители его, почувствовав близость поражения, рассеялись и бежали, унося нити заговора и намерение продолжать свое преступное дело”63.
В этой ситуации фабрикант, вооруживший пресненских рабочих, выглядел в глазах властей если не вожаком, то уж во всяком случае одной из самых зловещих фигур декабрьского мятежа. Шмита плотно затворили в Бутырском застенке. Взамен фантома социальной справедливости и повального благоденствия перед ним отчетливо замаячила вполне реальная угроза смертной казни.
Подследственный
Ясно сознавая невосполнимость потери такого денежного мешка, Красин ввел в игру своего туза — представителя подпольного Красного креста, присяжного поверенного П.Н. Малянтовича, правоведа искушенного, испытанного и умеющего хранить секреты. В конце февраля 1906 года Шмит официально обратился к Малянтовичу с просьбой принять на себя и функции его защитника64.
Через несколько дней Шмит выдал доверенность на управление всеми его делами и принадлежащим ему имуществом сестре Екатерине, достигшей недавно совершеннолетия65. Чтобы обезопасить партийную кассу и с этой стороны, Красин снарядил к Екатерине в качестве “негласного опекуна” помощника присяжного поверенного Н.А. Андриканиса, слывшею надежным большевиком и введенного в финансовую комиссию Московского комитета партии. Тайный, но очень внимательный радетель быстро сблизился с опекаемой девицей, вступил с ней в гражданский брак и даже отвалил однажды партии три тысячи рублей из средств сожительницы на издание очередной легальной газеты “Светоч”, прикрытой через полтора месяца после выпуска первого номера66.
Объединив усилия, Малянтович и Андриканис попеременно с родственниками заключенного подавали прошения и жалобы в инстанции, настаивая на изменении меры пресечения — либо освобождении Шмита под залог ввиду слабости здоровья, либо переводе его в лечебное заведение. Московская судебная палата невозмутимо оставляла их ходатайства без последствий, полагая целесообразным довести дело пресненского бунтовщика до закономерного финала с предъявлением ему обвинения в преступлениях, предусмотренных статьей 100 Уголовного Уложения. Применение этой “расстрельной” статьи требовало, однако, точного доказательства “наличности умысла” или, иными словами, “сознаваемого и волимого учинения мятежнического деяния”, предпринятого для ниспровержения существующего государственного строя67. Вот тут-то дело и стопорилось.
Еще 2 февраля 1906 года прокурор московского окружного суда констатировал: ни охранным отделением, ни чинами полиции никакого дознания о крамольных действиях Шмита и его служащих своевременно произведено не было. Департамент полиции, в свою очередь, не замедлил уведомить начальника московского охранного отделения об отсутствии необходимых материалов для следствия об участии Шмита и его рабочих в Декабрьском восстании. Сдержав негодование к 10 марта, охранное отделение сообщило, что его сотрудники, неизменно, содействуя судебным властям, предоставили в их распоряжение протокол допроса Шмита от 21 декабря 1905 года в январе 1906 года. Тогда судебный следователь применил обходный маневр и запросил армейское и полицейское начальство об оружии, найденном на сгоревшей фабрике. В конце мая после обильной и нудной переписки выяснилось: по указанию бывшего московского градоначальника, все обгорелое оружие давным-давно уничтожено68.
Утрата вещественных доказательств следователя обескуражила, но ситуацию не изменила. Шмит по-прежнему твердил о своей фактической невиновности и время от времени подавал прошения о врачебном осмотре. Отрицание арестованным каких-либо заранее обдуманных намерений и ряд странностей в его поведении склонили, в конце концов, следствие к возбуждению вопроса о состоянии его умственных способностей.
К лету 1906 года Шмита дважды освидетельствовала специально назначенная врачебная комиссия, без труда отыскавшая у заключенного симптомы самых модных для тех лет заболеваний — малокровия, малярии и неврастении69. Ублаготворенные достигнутым единодушием, коллеги подписали соответствующий акт и вернулись к своей врачебной практике.
Как ни странно, следствие не удовольствовалось поспешным суждением благодушных экспертов. Из показаний родственников Шмита и медицинской документации недавнего прошлого выяснилось, что его мать имела склонность к запоям, а отец в 1888 году (через пять дет после рождения старшего сына) заразился в Париже сифилисом, совершенно разрушившим его личность.
Здесь следствие прошло мимо одного заслуживающего внимание события: 11 октября 1901 года отец Шмита составил свое завещание в присутствии трех свидетелей, удостоверивших здравый ум и твердую память потомственного почетного гражданина, а через день, 13 октября, поступил в психиатрическую лечебницу с абсурдными бредовыми идеями величия. После повторных консультаций ведущих российских психиатров и невропатологов (профессора В.П. Сербский и В.К. Рот, приват-доценты Н.Н. Баженов и Г.И. Россолимо) у него констатировали прогрессивный паралич помешанных70. Помимо абсолютно неблагоприятного прогноза (отец Шмита скончался 18 сентября 1902 года, на 54-м году жизни), этот диагноз означал полную невменяемость и недееспособность бального и лишал юридической силы все подписанные им бумаги, в том числе завещание71.
Сам Николай Шмит никаких тяжких болезней, кроме обыденных, не перенес; способностей к учению не проявлял никогда и лишь в университете заинтересовался ненадолго естественными науками; с детства отличался “нервностью, пугливостью и слабоволием”, что служащие его отца связывали с недостатками воспитания, но никакими “излишествами” не злоупотреблял и в каком-либо особом пристрастии замечен не был. Тем не менее 24 июня 1906 года помощник городского прокурора предложил московскому окружному суду провести стационарную экспертизу умственных способностей Шмита в связи с его наследственной отягощенностью72.
После необходимых согласований Шмита действительно поместили на три месяца (с 28 июля по 28 октября) в московскую тюремную больницу, где его признали душевнобольным и отнесли в категорию вырождающихся73. Трижды приглашали к нему молодого, но уже популярного психиатра П.Б. Ганнушкина — официального консультанта московской тюремной больницы, оставившего в скорбном листе Шмита следующее заключение: “На основании личного исследования больного (при исследовании обнаружена наличность стойких бредовых идей преследования, величия, изобретения, наличность галлюцинаций слуха, зрения, осязания) считаю возможным подтвердить в данном случае диагноз хронической паранойи, того ее подвида, который известен под именем paranoia originaria Sander” 74.
Дважды (в последний раз 10 ноября) в психиатрической экспертизе принимал участие сам профессор Сербский. Выявив у испытуемого систематизированный бред и установив прирожденную паранойю (тип Зандера), профессор заявил категорически: в связи с расстройством душевной деятельности Шмит не мог понимать свойства и значения им совершенного и руководить своими поступками; он был и оставался невменяемым и недееспособным75.
Такой афронт московский окружной суд явно не предвидел, но держал удар с профессиональным самообладанием. Ходатайства о помещении Шмита в частную лечебницу или психиатрическую клинику Московского университета он отмел безоговорочно, поскольку экспертизу арестованного положено осуществлять только в государственном учреждении и ни к чему превращать иные заведения (довериться коим суд все равно не сумеет) в полицейские. Мнением же экспертов и врачей тюремной больницы он решил пренебречь.
Слуховые галлюцинации, навязчивые мысли и нелепые идеи (от бреда отравления до прожектерства с трансформацией однолетних растений в многолетние) не могли убедить суд в неадекватности заключенного, “отчасти потому, что объективного в них ничего нет, отчасти потому, что всему, что рассказывает обвиняемый, нельзя давать полной веры без проверки”. В поведении Шмита во время восстания суд усмотрел такую целеустремленность, последовательность и даже продуманность действий, что постановил считать его психически нормальным и ответственным за свои проступки, а интеллектуальные расстройства отнести за счет неврастении 77.
Судебный вердикт о душевном здоровье Шмита оказался неожиданным и ценным подарком для большевиков. Горький воспользовался им в декабре 1906 года, напечатав в Лондоне и Париже очерк “Дело Николая Шмита”. Содержание и тональность публикации не позволяли усомниться в стремлении писателя спровоцировать международный скандал, или, по своеобразной терминологии советских горьковедов, “вызвать общественный резонанс”, особенно желательный большевикам и эсерам именно в тот период, когда российское правительство возлагало надежды на западные субсидии. Полномасштабная компрометация российских властей, затеянная парижскими эмигрантами в ноябре 1906 года, преследовала между тем и своекорыстную цель — повысить тиражи издаваемых ими газет78. Остаться в стороне от столь доблестной акции Горький был не в состоянии. Посылая своему издателю И.П. Ладыжникову эту заметку, он писал: “Не думаю, чтобы она оказала какое-либо влияние на судьбу Шмита, но, может быть, небольшой шум возбудит, а это — недурно в момент, когда идет речь о новом займе” 79.
Согласно версии Горького, “влюбленный в художественную сторону своего дела” Шмит, наладив производство на принадлежавшем ему предприятии “во всех отношениях прекрасно”, посчитал справедливым и “небезвыгодным” для себя как хозяина улучшить положение рабочих, что создало ему в глазах полиции репутацию человека либерального и политически неблагонадежного. Мягкого и ни в чем не повинного юношу засадили в Пресненский полицейский дом, предоставив ему возможность наблюдать из окна камеры, как горела его фабрика, а пьяные солдаты растаскивали его добро. Затем его восемь суток пытали, чтобы вырвать нужные полиции показания; поэтому он мог невольно оговорить кого-то из своих знакомых. Для усугубления художественного эффекта Горький придумал душераздирающую сцену, как пьяные солдаты зачем-то расстреливали искалеченных старух, обитавших рядом с полицейской частью во Вдовьем доме80.
Все-таки фантазии основоположника социалистического реализма отличались как инфантильной недалекостью, так и босяческой несдержанностью. Некоторые современники расценивали его статьи не иначе, как “хулиганство в самом подлинном и глубоком значении этого слова” 81. Связности и зрелости его суждениям, конечно, не хватало, зато в них присутствовал прагматизм пугачевщины. Так, во всяком случае, воспринимали сентенции писателя его будущие друзья и ученики — сценаристы и постановщики политических судебных процессов во время большого террора.
О том, что у Шмита тяжелый психический недуг, Горького проинформировали сразу после экспертизы. Писателю понадобилось только слегка акцентировать острый характер этой патологии, что сулило двойной выигрыш: снимало с него возможные упреки в разорении душевнобольного, а вместе с тем позволяло свалить на власти еще и то, в чем они были безгрешны. Наделенный буйным воображением и лишенный способности к состраданию, Горький и хроническую паранойю Шмита обратил в обличительный материал, “рисующий звериное ожесточение русской администрации и полиции”, а также “духовный разврат правящих сфер”82.
Многомудрый Ницше заметил однажды: “Если дрессировать свою совесть, то, и кусая, она будет целовать нас”. Но Горький отменил по существу понятие совести как буржуазного пережитка: настоящему революционеру был не к лицу этот “мещанский страх возмездия”. В данной связи знаменитое изречение фюрера об освобождении германских солдат от “химеры совести” можно рассматривать, вероятно, как компиляцию из ранней публицистики патриарха социалистического реализма.
Безучастный ко всему, что так горячило писателя, Шмит по-прежнему томился в застенке. В придачу к неволе он затворился в одиночной камере и от контактов с другими арестованными уклонялся даже в первой половине 1906 года, когда режим в Бутырках был достаточно “развинченным”, стража малочисленной, а все узники непрерывно общались между собой и распевали хором революционные молебны. За год у него отросли длинные волосы и небольшая бородка. Помещенный в тюремную больницу 14 января 1907 года, он настоял на переводе из общей больничной камеры в одиночный изолятор, отказался от прогулок и совершенно замкнулся в себе. Лишь при свидании с родственниками дважды в неделю он немного оживлялся. Весь январь и почти половину февраля 1907 года в его голове не умолкали голоса. Они его не успокаивали, не утешали, не говорили: “Молись, кунак, чтоб дух твой крепнул”. Эти голоса непрестанно угрожали и нагоняли страх…
Самоубийца
Тот вторник, 13 февраля 1907 года, ничем не отличался от прочих московских будней. Ночью сыпал частый снег; под утро поднялась метель. К полудню ветер стих, а как стало смеркаться, снег пошел снова редкими хлопьями. Было не холодно, а зябко. И городские новости казались под стать погоде — стылыми и знобкими.
В Малом Гнездниковском переулке от разлуки с любимым отравилась девица, на Тверской в булочной Филиппова некий молодой человек запил калач нашатырным спиртом и тут же впал в беспамятство. На Спиридоновке сгорел сарай, на Таганке — мясная лавка. В Троицком переулке подкинули младенца мужского пола, в Докучаевом — женского, недель трех, с запиской в пеленках: “Крещена, имя Клавдия”. В банях села Черкизова скончался посетитель, а в Бутырской тюрьме наложил на себя руки известный публике пресненский фабрикант Шмит.
Такую развязку можно было предвидеть, по всей вероятности, еще 14 декабря 1906 года, когда задремавшее дело бутырского затворника пришло, наконец, в движение и судебный следователь препроводил прокурору судебной палаты три тома следственных материалов касательно Шмита и пяти рабочих его фабрики, обвиняемых по статье 100 Уголовного Уложения. Мать Шмита пала в ноги прокурору, надеясь приостановить рассмотрение дела. Схлопотав очередной отказ, она вместе со старшей дочерью Екатериной 11 января 1907 года отбила телеграмму министру юстиции. Здоровье Николая Шмита невыносимо плохо, писали вконец отчаявшиеся женщины, “грозит полное душевное расстройство, положение критическое, необходимо немедленное освобождение из тюрьмы и серьезное лечение”84.
Телеграфный крик о помощи почему-то донесся к министру без малейшей задержки и столь же поспешно был отражен обратно в Москву, но только в форме запроса. В своем ответе 16 января прокурор судебной палаты попытался сохранить должную объективность: по мнению тюремного врача, Шмит страдает хроническим помешательством, но по внешнему виду — совершенно здоров. Тем не менее лед тронулся, хотя присяжные заседатели об этом пока не подозревали. В понедельник 12 февраля Шмит получил долгожданное сообщение: хлопоты его близких и адвокатов увенчались успехом, и московская судебная палата назначила слушание его дела на 15 февраля, чтобы затем отпустить его на поруки85.
Ночью 13 февраля заключенный не спал. Около четырех часов утра он попросил у дежурного надзирателя кружку воды и новую свечу, так как прежняя догорела. При обходе в шесть часов утра надзиратели нашли его бездыханным на полу камеры. Хоть Ницше и уверял, будто “мысль о самоубийстве — сильное утешительное средство, с ней благополучно переживаются иные мрачные ночи”, не всякий рецепт немецкого философа годился для бутырской реальности.
Срочно вызванный судебный следователь установил, что нижнее звено зимней рамы и соответствующее ему звено летней рамы выдавлены изнутри кнаружи. Для этого Шмит использовал скорее всего одеяло, на котором виднелось несколько свежих порезов. Завернув осколки стекла в полотенце и платок, он поранил себе левое предплечье, располосовал сосуды шеи и скончался от кровотечения. Полотенце и платок пропитались кровью, но на его ладонях и пальцах повреждений не было86.
Тело покойного доставили в анатомический театр на Девичьем поле для проведения судебно-медицинской экспертизы. Необходимое исследование выполнил профессор П.А. Минаков, возглавлявший кафедру судебной медицины Московского университета, в присутствии Андриканиса, Малянтовича и одного из родственников усопшего. По данным экспертизы, Шмит попытался сначала вскрыть себе вены на левом запястье, вслед за тем разрезал кожу на шее слева, а потом пересек сонную артерию и яремную вену справа и погиб от кровопотери. Характер ран свидетельствовал о том, что они нанесены не острым орудием, а зазубренным предметом в виде осколка стекла. Каких-либо признаков борьбы, характерных для самообороны, профессор не обнаружил и квалифицировал случившееся как самоубийство в результате душевного расстройства. Наряду с этим Минаков отметил признаки начинающегося брюшного тифа87.
В ночь на 16 февраля отряд конной полиции перевез гроб с телом Шмита из часовни анатомического театра в особняк его крестного отца А. В. Морозова во Введенском переулке на Покровке. Утром состоялись похороны. От Покровки до старообрядческого Преображенского кладбища дубовый гроб несли на руках рабочие в сопровождении конной полиции с винтовками. Родственники ехали в каретах. Похоронной процессией руководил участковый пристав в чине подполковника, предусмотрительно рассеявший по кладбищу цепь городовых. Провожающие возложили на гроб около 20 венков, прошедших полицейский контроль. На нескольких венках полиция сняла ленты со словами “Гражданину-мученику” и “Пусть ты погиб, товарищ, но не умерла идея”. Венок от эсеров просто не пропустили. Погребение обошлось без эксцессов, и в начале второго часа дня публика мирно разошлась88.
Теперь московская судебная палата могла, наконец, поставить точку в этом чересчур затянувшемся деле. Сдать его в архив, надписав сверху “нерешенное”. Закрыть его, но не забыть, о чем накануне похорон позаботился профессор Сербский, напечатав в московских газетах открытое письмо:
“Трагическая смерть фабриканта Н. Шмита, покончившего самоубийством в одиночной камере Бутырской тюрьмы, заставляет меня обратиться к московской судебной палате за некоторыми разъяснениями.
Н. Шмит неоднократно подвергался врачебной экспертизе; в последний раз он был освидетельствован 10 ноября 1906 года. Эксперты (доктор медицины И.Д. Жданов, начальник Московского врачебного управления В.М. Остроглазов и профессор В.П. Сербский) единогласно признали его психически больным — по статье 39-й нового Уголовного Уложения, лицом, которое во время его (т.е. преступного деяния) учинения не могло понимать свойства и значения им совершаемого или руководить своими поступками вследствие болезненного расстройства душевной деятельности. Болезнь Н. Шмита была так характерна и резко выражена (paranoia originaria Sander), что я охотно принял бы его в психиатрическую клинику для ознакомления своих слушателей с этой типичной формой психического расстройства.
Я желал бы получить ответ, зачем суд приглашает врачей-экспертов, если сами судебные деятели считают себя более компетентными в разрешении чисто медицинского вопроса, имеют ли они дело с больным или здоровым человеком, и не будет ли в таком случае только последовательным, если министерство юстиции возбудит ходатайство о замене в психиатрических больницах всех врачей лицами судебного ведомства, как более опытными в распознавании душевных болезней. В частности, я желал бы получить от московской судебной палаты ответ, на каком основании (конечно, не юридическом, а нравственном) она, вопреки категорически заявленному мнению врачей, отправила Н. Шмита не в больницу, а подвергла его снова одиночному заключению, и не считает ли она себя непосредственно виноватой (опять, конечно, только нравственно) в этой ужасной смерти?”89.
Странник
Невозмутимый, неторопливый, немногословный Сербский производил, на первый взгляд, впечатление сумрачного педанта немецкой клинической школы. Далеко не каждому удавалось различить за его “заторможенностью”, авторитарностью и чуть ли не деспотичностью удивительную внутреннюю цельность и чистоту. Тогда-то и выяснялось, что за его скупой мимикой, медлительными движениями и внешней угрюмостью скрывалась замкнутость личности, практически избавленной от честолюбия, за порою чрезмерной резкостью и суровостью — прямодушие и доброта как естественная, органическая потребность этого человека; за тяжеловесностью мышления — разносторонняя, капитальная эрудиция и богатейший клинический опыт. Казалось бы, пресный консерватор, закосневший в правоверных догмах, медицинский генерал, наделенный железной волей, высший психиатрический авторитет страны, он оборачивался вдруг стеснительным идеалистом, романтиком науки и просто одаренным доктором, сострадающим каждому больному. И только самым близким сотрудникам профессора открывалась главная черта его характера — верность. Он никогда не изменял ни друзьям, ни идеалам молодости, ни академическим традициям, ни убеждениям закоренелого либерала, представителя левого крыла конституционно-демократической (кадетской) партии90.
Осиротев после кончины своего обожаемого учителя С. С. Корсакова, он постепенно привык странствовать по жизни в одиночку, неустанно помогая по пути беззащитным и обездоленным. В своих личных поисках священного Грааля он все дальше углублялся в дебри клинической психиатрии, вооруженный логикой и предохраняемый от заблуждений чувством ответственности. Когда этические побуждения поднимали Сербского на защиту больного, он проявлял особые качества, которые коллеги именовали — за отсутствием иного, быть может, более точного определения — гражданским мужеством. В таких ситуациях разъяренный, несмотря на сохраняемую леденящую выдержку, профессор чем-то напоминал подраненного вепря. “За 30 лет почти моего служения психиатрии, — говорил он о себе за два года до смерти, — я всегда считал своим нравственным долгом отстаивать всеми доступными мне средствами права и интересы душевнобольных — все равно, нарушались ли они невежеством служителей, считающих необходимым поучить больного, или недостатком образования у тех деятелей, которые устраивают охоту на наших уже и без того наказанных самой болезнью пациентов”.
В сентябре 1905 года на 2-м съезде психиатров в Киеве он настаивал на отмене смертной казни и внесении изменений в существующее законодательство с тем, чтобы охрана личности и правовых интересов простиралась на всех душевнобольных92. В следующем году он испытал подлинное потрясение после расстрела лейтенанта Черноморского флота П.П. Шмидта. Спустя пять лет он публично заявил: “Мы должны сказать громко и открыто, что нельзя вести людей к одичанию, толкать их на самоубийства и психические заболевания; должны сказать, как сказали на втором киевском съезде, что позорно убивать других людей, что преступно казнить психически больных…”93. Вызванный по поводу этого выступления к судебному следователю, Сербский кратко изложил свою точку зрения: поведение лейтенанта Шмидта до и во время восстания создавало впечатление, “что преступление было совершено им под влиянием маниакальной экзальтации”. Между тем судебно-психиатрическая экспертиза в этом случае даже не проводилась94.
В августе 1906 года Сербский не пустил полицейских чинов в свою клинику. Абсолютно не способный не только к компромиссам, но и к банальной житейской осторожности, он направил рапорт в инстанции, требуя привлечь к судебной ответственности и участкового пристава, и самого градоначальника, предписавшего “осмотреть” лечебные учреждения в поисках одного преступника95. Не прошло и месяца, как в его клинике вспыхнул конфликт из-за сущего пустяка.
Всё началось с жалобы сиделок на фельдшерицу, взятую профессором под защиту, а закончилось расколом коллектива на два враждующих лагеря. То ли раздор искусно подогрели извне, то ли персонал захватила эпидемия всеобщего беспокойства и возбуждения, то ли молодым клиницистам надоели академические устои и профессорская опека, но за четыре месяца ничто воплотилось в нечто. Средний и младший персонал роптал все громче и распалял обывателей гадостными слухами. Врачи скорбели горделиво, припадая к жилеткам коллег при скоплении зрителей. Какой-то студент публично обвинял Сербского в некорректном отношении к учащимся и собственным ассистентам.
В конце 1906 года третейский суд предложил врачам извиниться перед профессором (что они тут же исполнили, да к тому же в письменном виде), а директору клиники — учитывать впредь мнение сотрудников. Однако в начале января 1907 года Сербский личным распоряжением уволил двух надзирательниц за недостаточно гуманное отношение к больным. В знак солидарности с “невинно пострадавшими” подали прошения об отставке 7 врачей, соблазненных социалистическими идеями, 2 фельдшера и 9 нянек. Быстро набрав новый штат, Сербский оповестил медицинскую общественность: “Не бойтесь помещать больных в низшее женское отделение, теперь их там никто не обидит” 96.
Не успели промелькнуть за окнами три-четыре заснеженных недели, как Сербский ввязался в распрю с московской судебной палатой в связи с гибелью Шмита. Открытое письмо профессора словно излучало такой эмоциональный накал, что в прессу посыпались читательские отклики с конкретными примерами. То совершенно невменяемому больному вынесли обвинительный приговор, выпустив его для судопроизводства из психиатрического заведения, то суд проигнорировал рекомендацию врачей о выписке здорового человека, водворенного в дом умалишенных для принудительного лечения97.
Неожиданно поступил ответ и от московской судебной палаты. Согласно разъяснению одного из ее членов, юристы, действуя в пределах человеческого правосудия, ни в чем не уклонились от установленного законодателем порядка разрешения данного вопроса и не надо ставить им в вину смерть Шмита, не дождавшегося земного суда. Кроме того, нельзя превращать суд в некое пассивное и механическое орудие, целиком зависящее от соображений экспертов, особенно психиатров с их разногласиями в оценке различных симптомов и заболеваний. Обстоятельное послание законоведа кончалось принципиальным утверждением: “Иногда опытный судья разберется в психиатрических вопросах не хуже иного врача” 98.
Аргументацию юриста Сербский откомментировал без промедления. “Что-нибудь одно, — писал профессор. — Или судьи настолько опытны в психиатрии, что, по мнению почтенного члена палаты, легко усвоили бы себе сферу деятельности врача-психиатра (следовательно, с легким сердцем приняли бы участие во врачебных консультациях?); тогда незачем им обращаться за помощью к экспертам, а следует возбудить в законодательном порядке вопрос об упразднении этой излишней формальности; или же судьи, обращаясь к сведущим людям, тем самым расписываются в своем незнании; по какому же праву они ставят тогда самих себя на их место?” Следом за ним высказался и доктор Россолимо: поскольку аналогия между французской и русской революцией выступает “в обратном виде”, у них знаменитый Пинель в конце XVIII века снял оковы с психически больных и вывел их из тюрем, а у нас “мерещится, как тяжелый кошмар, перспектива нового переворота в деле призрения душевнобольных в смысле возвращения их в нежные руки судебной власти”99. Простодушный доктор наивного времени никогда не сумел бы предугадать необозримые возможности советской судебной практики.
Но самым любопытным, пожалуй, событием тех дней был коллективный протест фельдшеров против увольнения Сербским двух “достойных тружениц, отдавших лучшие годы и силы клинике”100. Напечатанный через сутки после публикации открытого письма профессора, этот протест представлял собой не столько даже лукавый извет, сколько экстренный “слив компромата”, пользуясь современным выражением. Посильный вклад в поношение своего учителя внесли и врачи, покинувшие клинику в знак единомыслия с уволенными надзирательницами. Уведомив прессу о продолжении распри, “мужественные борцы за справедливость” закинули очередную жалобу на Сербского непосредственно в правление Пироговского общества врачей. И хотя 10 марта 1907 года мировой судья Хамовнического участка полностью оправдал решение профессора, а 29 мая того же года московский съезд мировых судей подтвердил это постановление, тень некого скандала повисла над Сербским на долгие годы101.
Душевная боль требует, очевидно, отвлечения, как пафос — понижения, а сарказм — размывания; иначе воздух слишком уплотняется и затрудняет дыхание у широкой публики. Так, можно сказать, ненароком, для возвращения к повседневной дремотности, печаль и гнев радикального либерала Сербского разменяли на как бы глубокомысленные реплики и мелочную склоку в его клинике.
Тем не менее судьба к нему благоволила и еще не раз давала повод отличиться. И он, странный и странствующий, никогда не упускал случая проявить то, что его коллеги почтительно и немного смущенно величали гражданским мужеством. Не мог он только предвидеть, что имя его будет присвоено однажды психиатрическому учреждению тюремного типа — институту, который унизит себя преследованием инакомыслящих.
Заложник легенды
Скорбный лист Шмита погребли в архиве вкупе с изобильной перепиской о его бедствиях. Эта злосчастная история, как обычно, никого и ничему не научила. Медицинская печать обмолвилась вскользь о “довольно обыденном” случае завершенной суицидальной попытки с ранением сонной артерии; власти, как заведено, ограничились скудной информацией; пресса, как положено, что-то не договорила, а кое-что преувеличила; у публики же осталось привычное ощущение недостоверности официальных сообщений, наряду с потребностью принять любую небылицу, преподнесенную в виде “проверенных слухов”. Из околоправительственных кругов репортерам подкинули предположение, будто устранения Шмита добивались революционеры, так как на предварительном следствии он многих из них выдал.
Близкие погибшего думали иначе. Поскольку душевное заболевание Шмита, а тем более его самоубийство как бы пятнали честь семьи, родственники погибшего пришли к выводу, что он стал жертвой преступления со стороны надзирателей. С таким заявлением они обратились в прокуратуру, отправив одновременно телеграмму аналогичного содержания Председателю Совета Министров102.
Основные доказательства злодейства представила сестра погибшею Екатерина. Они сводились прежде всего к ее уверенности в хорошем здоровье брата и к соответствующим заверениям подкупленного ею тюремного врача. Ссылалась она и на высказывания самого Шмита. При последнем свидании с ней он говорил, что слышит из тюремного коридора свистки, похожие на паровозные, и крики: “Поезд ушел, Шмит оставлен”. В прощальном письме 12 февраля он отмечал “необычные признаки”: в его присутствии надзиратели молчали, а в тюремном коридоре передавали друг другу “зловещие слухи” по его адресу. Расценив слуховые галлюцинации больного как преднамеренную “инсценировку” надзирателей, она уже не хотела знать никаких иных доводов, а заключение “услужливого” судебно-медицинского эксперта восприняла как “фантастическое”. Ни до этой ситуации, ни после нее высокий профессиональный уровень и порядочность профессора Минакова никто под сомнение не ставил.
Бред преследования, сформировавшийся у Шмита, большевики подхватили, как флаг, выпавший из рук знаменосца, и перекроили в очередное обвинение самодержавия. По одной из их баек, “чтобы убрать этого опасного свидетеля московского восстания”, правительство подрядило неизвестного лиходея с темным уголовным прошлым, по другой, более распространенной — пресненского героя погубили тюремные надзиратели (как и зачем воспользовались они осколком стекла, не обсуждалось). Объединив впоследствии обе версии, бесхитростная Н. К. Крупская провозгласила с апокрифической непреложностью: в тюрьме Шмита “всячески мучили”, а потом “зарезали”. В эндемическом очаге пугачевщины паранойяльные идеи, как патогенные микроорганизмы, не переводятся, похоже, никогда, а в благоприятных условиях размножаются со скоростью холерных вибрионов.
К мистической убежденности в убийстве пролетарски настроенного фабриканта примешивались, однако, и вполне практические соображения. Под предлогом якобы сделанного Шмитом завещания Красин намеревался оттягать в пользу большевиков ту (и немалую) часть наследства погибшего, которую они еще не успели расхитить. Наиболее привлекательными выглядели при этом 166 паев Товарищества мануфактур Викула Морозова с сыновьями минимальной стоимостью одна тысяча рублей за пай. Упоминать диагноз Ганнушкина и Сербского и, тем более, признавать факт самоубийства душевнобольного ни сам Красин, ни другие вожди, посвященные в его замысел, не собирались ни под каким видом. Даже одна непроизвольная обмолвка о подлинных обстоятельствах смерти Шмита могла лишить их притязания всяких оснований, а создаваемую легенду — полновесного стержня.
Пока Красин просчитывал варианты и разрабатывал каверзные планы, Андриканис действовал нахраписто и четко. Родственники Шмита еще не успели утолить свою скорбь, как Андриканис уже ликвидировал мебельный магазин в Неглинном проезде, выручив около 60 тысяч рублей, и прибрал к рукам до 40 тысяч рублей дебиторских сумм. Старшая сестра умершего Екатерина жаловалась впоследствии своему поверенному, что ни копейки из этих денег, ни отчета по их расходованию ее гражданский муж ей не представил105.
Весьма прагматические проекты одолевали и безутешную мать погибшего. Через две недели после смерти сына она подала иск о возмещении 200 тысяч рублей убытка с министерства внутренних дел. Ее поверенный В. А. Маклаков, один из самых блестящих московских адвокатов, поставил перед судом принципиальный вопрос о возможности взыскания с казны стоимости причиненного ущерба в тех случаях, когда действия властей во время массовых волнений обоснованы и самими пострадавшими не оспариваются. Разомлевший от его речей московский окружной суд признал доводы адвоката правомерными и в ноябре 1908 года предложил истице представить “доказательства истребления ея имущества”. Обомлевшему от негодования юрисконсульту министерства явственно привиделся поток исков на безмерные суммы, способный захлестнуть страну после такого прецедента. Но, к вящему благополучию государства, в декабре 1909 года московская судебная палата отменила определение окружного суда, а означенное дело прекратила “за неподведомственностью его судебным установлениям” 106.
В глубине каждого криминального происшествия, получившего громкую огласку, таятся зародыши будущих сказаний. Прорастают они чрезвычайно легко, если только здравый смысл окончательно вытесняется на задворки сознания, а скептический анализ подменяется готовым суждением. Подчиненное аффекту мышление становится тогда однообразным, малоподвижным и способным лишь к бесконечному воспроизведению прежних мистических представлений.
Если в первые годы советской власти отдельные видные большевики (в частности, А. И. Рыков, не осведомленный относительно ряда тайных финансовых операций Горького и Красина) писали только о загадочной гибели пресненского фабриканта, то меньшевики полагали, будто Шмита задушили в тюрьме после того, как он отказался дать крупную взятку жандармам. Постепенное преобразование жалкой участи Шмита в одну из героических легенд большого советского мифа наглядно отразилось в Большой советской энциклопедии. Первое ее издание (1930-х годов) не содержало никаких упоминаний о незадачливом фабриканте. В соответствующем томе второго издания (1957) говорилось, что он передал через Горького 20 тысяч рублей Московскому комитету РСДРП для приобретения оружия, а обстоятельства его смерти остались неизвестными. Зато в статье, напечатанной в третьем издании энциклопедии (1978), воспроизводились основные тезисы партийно-семейного предания о завещании в пользу большевиков, убийстве в одиночной камере и превращении похорон Шмита в серьезную политическую демонстрацию.
Самая свежая легенда о гибели несчастного фабриканта вылупилась на свет в 1996 году усилиями историка Ю.Г. Фельштинского. Прочитав несколько сообщений на эту тему (в том числе энциклопедический текст), он сразу догадался, что Шмита “зарезала не тюремная администрация, а люди, подосланные большевиками”108. Учитывая коммерческий успех современных триллеров, можно было бы допустить, что историк хотел подчеркнуть приоритет отечественных киллеров образца 1907 года в умении проходить сквозь стены и пользоваться осколком стекла вместо холодного оружия. Но такому предположению противоречит категоричность догадки. Тут уж ничего не поделаешь. Когда вся аргументация относительно какого-либо события прошлого сводится к мистической убежденности в дьявольских кознях, остается лишь благодарить всемогущее Провидение, указавшее сочинителю путь в публицистику, а не в юриспруденцию или медицину.
Примечания
1
Центральный исторический архив Москвы (ЦИАМ), ф. 357, оп. 1, д. 81, лл. 14-15.2
ЦИАМ, ф. 418. оп. 316, д. 1136, л. 4.3
Андриканис ЕЛ. Хозяин “Чертова гнезда”. М., 1960, с. 19—28.4
ЦИАМ, ф. 418, оп. 316, д. 1136, л. 3.5
Государственный архив Российской Федерации (ГАРФ), ДП, ОО, 1898, д. 3, ч. 2, лл. 63—64; ДП, ОО, 1898, д. 5, ч. 46, литер Б, л. 26; Соломон Г.А. Среди красных вождей. Париж, 1930, с. 552.6
Лядов М. Леонид Борисович Красин (“Никитич”). “Пролетарская революция”, 1926, № 11, с. 5—12; Темнев Б.Г. Красин. М., 1968; Троцкий Л..Д. Портреты революционеров. Chalidze Publications, 1988, с. 210— 227, 281-294.7
ЦИАМ, ф. 357, оп. 1. д. 128, л. 1; ГАРФ, ДП, Д 7. 1906, д. 8, ч. 34,л. 24 об.
8
ЦИАМ, ф.131, оп. 60, д. 25, л. 77. ГАРФ, ДП, Д7, 1906, д. 8. ч. 34, лл. 20—21; Буренин Н.Е. Памятные годы. Воспоминания. Л, 1961, с. 175; Андреева М.Ф. Переписка. Воспоминания. Статьи. Документы. М., 1968, с. 451—460.9
Дружинин И.М. Избранные труды. М., 1930, с.146—147.10
ЦИАМ, ф. 357, оп. 1, д. 117, лл. 22-23.11
ЦИАМ, ф. 357, оп. 1, д. 81, лл. 16-18; ф.357, оп. 1, д. 65, лл. 1-2.12
ГАРФ, ДП, Д7, 1906, д. 8, ч. 34. лл. 21. 25, 31.13
Андриканис ЕЛ. Указ. соч., с. 57, 87.14
ГАРФ, ДП, ОО, 1898, д. 80, литер Ц, т. 3, лл. 78—81. “Красный архив”, 1940, № 6, с. 103.15
ГАРФ, ДП, ОО, 1907, д. 56, лл. 2, 2 об; ДП, Д7,1906, д. 8, ч. 34, лл. 20,24 об, 31; ЦИАМ, ф.131, оп. 60, д. 25. л. 98; “Пролетарская революция”,1925, № 6, с. 204-211.16
ЦИАМ, ф. 131, оп. 3, д. 49, лл. 3-10; “Известия”, 2.10.1918; Андриканис ЕЛ. Указ. соч., с. 82—83.17
ЦИАМ, ф. 418, оп. 316, д. 1136. л. 12.18
ЦИАМ, ф. 142, on. 1, д. 292, лл. 1-4. ГАРФ, ДП, Д.7. 1906, д. 8, ч. 34, л. 57; Большевики. Документы по истории большевизма с 1903 по 1916 год бывшего Московского Охранного Отделения. Нью-Йорк, 1990, с. 312.19
Архив Горького. ПГ-рлЗО-19-237.20
Горший М. Собр. соч. в 30-ти томах, т. 28, с. 401; Троцкий Л. Моя жизнь. М., 1990, т. 1, с. 206.21
“Архив А. М. Горького”, т. V, с. 145; т. VII, с. 131—132; Горький М. Собр. соч., т. 17, с. 8—9; “Новый журнал”, 1959, кн. 57, с. 226—267.22
Российский центр хранения и изучения документов новейшейистории (РЦХИДНИ), ф. 4, оп. 2, д. 1215, лл. 83-84; Горький М. Собр.
соч., т. 17, с. 47—55; Андреева М.Ф. Указ. соч., с. 426.
23
Горький М. Материалы, собранные департаментом полиции, с примечаниями М. Горького. — “Былое”, 1918, № 12, с. 193—198.24
ГАРФ, ДП, Д7, 1906, д. 8, ч. 34, л. 48. ЦИАМ. ф.131, оп. 3, д. 49, л. 7.25
РЦХИДНИ, ф. 331, оп. 1. д. 4. л. 1.26
ГАРФ, ДП, Д7, 1906. д. 8, ч. 34. лл. 25-26.27
ГАРФ, ДП, Д7, 1906, д. 8, ч. 34, л. 30.28
ГАРФ, ДП, Д7, 1906, д. 8, ч. 34, л. 30 об.29
ЦИАМ, ф.131, оп. 3, д. 49, лл. 7-10.30
Богомолов В.И. Связь “Военно-технической группы” с московской организацией. В кн: 1905. Боевая группа при ЦК РСДРП (1905—1907). Статьи и воспоминания. Сост. СМ. Познер. М-Л., 1927, с. 150—154.31
ЦИАМ. ф. 131, оп. 3, д. 49, лл. 2-10; ф. 142, оп. 1, д. 292, лл. 1-4;Андриканис Е.Н Указ. соч., с. 76—90; Николаев М.С. Непокоренная
Пресня. — В кн: На баррикадах (Из воспоминаний участников Московского Декабрьского вооруженного восстания). М., 1955, с. 32—39.
32
Литвин-Седой З.Я. На баррикадах. — В кн: На баррикадах Москвы.ГО воспоминаний, документов и материалов. М., 1975, с. 158—166.
33
ГАРФ, ДП, Д7, 1906, д. 8, ч. 34, лл. 5—6. “Московский листок”, 21.12.1905; 24.12.1905.34
Рожков НА. 1905 год. Исторический очерк. Л-М., 1926, с. 109—110.35
Ключевский В. О. Письма. Дневники. Афоризмы и мысли об истории. М., 1968, с. 295-297.36
“Новое время”, 7.01.1906.37
ГАРФ, ДП, Д.7, 1906. д. 8, ч. 34. л. 266.38
Воззвание штаба пресненских боевых дружин. — В кн: Московское Декабрьское вооруженное восстание 1905 г. М., 1940, с. 87—8839
Из доклада командира лейб-гвардии Семеновского полка Г.А. Минаоб участии полка в подавлении вооруженного восстания. — В кн.: Революция 1905—1907 гг. в России. Документы и материалы. Высший подъем революции 1905—1907 гг. Вооруженные восстания. Ноябрь—декабрь 1905 года”, ч. 1. М., 1955, с. 729-735.
40
ЦИАМ, ф.142, оп. 1, д. 292, лл.1-4.41
ГАРФ, ДП, Д7, 1906, д. 8, ч. 34. лл. 15, 15 об.42
ГАРФ, ДП, ОО, 1905, д. 1350, ч. 26, л. 121. Из доклада командира лейб-гвардии Семеновского полка…43
“Право”, 18.12.1905; “Московский листок”, 21.12.1905.44
ЦИАМ, ф.131, оп. 3. д.49, лл. 2-3; “Новости дня”, 19.12.1905;“Русские ведомости”, 21.12.1905; “Московский листок”, 22.12.1905.
45
Из справки Департамента полиции о революционном движении в Москве. — В кн.: Революция 1905—1907 гг. в России. Документы и материалы. Высший подъем революции 1905—1907 гг. Вооруженные восстания. Ноябрь-декабрь 1905 года, ч. 1. М., 1955, с. 719.46
ГАРФ, ДП, Д7, 1906, д. 8, ч. 34, лл. 20-26.47
Мандельштам МЛ. 1905 год в политических процессах. Записки защитника. М., 1931, с. 300-307.48
ГАРФ, ДП, Д7, 1906, д. 8, ч. 34, лл. 15-16.49
ГАРФ, ДП, ОО, 1905, д. 1350, ч. 26, лл. 161-161 об; ЦИАМ, ф. 13; оп. 3, д. 49, лл. 3—10.50
ГАРФ, ДП, ОО, 1905, д.1350, ч. 26, лл. 135-137; ДП, ОО, 1908, д.5,4.16. лл. 105,109; ДП, ОО, 1908, д. 9, ч. 16, лл. 27,27 об.; “Пролетарская революция”, 1922, № 6, с. 3—7; 1923, № 2, с. 597—601; Спиридович АЛ. История большевизма в России. Париж, 1922, с. 166—167; Зеликсон-Бобровская Ц. Записки рядового подпольщика (1894—1914). М., 1924, с. 104—105.51
ГАРФ, ДП, Д7, 1905, д. 3884, лл.14, 14 об; ДП, Д7, 1905, д. 6370. лл. 194. 194 об; ДП, ОО, 1913, д. 141, лл. 26. 27; ЦИАМ, ф. 16, оп. 95, д. 537, лл. 1—12; “Архив A.M. Горького”, т. VII, с. 166, 167.52
Андреева М.Ф. Указ. соч., с. 108—112, 420—427; “Архив AM. Горького”, т. XI, с. 319; Горький М. Собр. соч., т. 28. с. 392, 394—395; Драбкина Ф. Солдаты революции. “Октябрь”, 1955, № 12, с. 145—148.53
“Архив А. М. Горького”, т. IV, с. 192—193; Леонидов Л.М, Прошлое и настоящее. Из воспоминаний. М., 1948, с. 104; Немирович-Данченко В.И. Из прошлого. М., 1936, с.277—280; Теляковский В.А. Воспоминания. М-Л.,1965, с.239-240.54
Горький М. Собр. соч., т. 23, с. 368—369. “Русское слово”, 21.08.1905; “Современные записки”, 1933, г. 51, с. 385.56
Горький М. Собр. соч., т. 23, с. 341—367.57
Сомов К.А. Письма. Дневники. Суждения современников. М., 1979, с. 90, 449; “Новое время”, 20.01.1906; Андреева М.Ф. Указ. соч., с. 260.58
Неизвестный Богданов. В 3-х книгах. Кн. 1: А. А. Богданов (Малиновский). Статьи, доклады, письма и воспоминания. 1901—1928 гг. М., 1995, с. 151.59
“Архив А. М. Горького”, т. IV, с. 197; т. V, с. 170; Горький М. Собр. соч., т. 28, с. 402.60
“Правда”, 29.01.1935; “Вечерняя Москва”, 12.08.1986.61
“Архив А. М. Горького”, т. V, с. 170; Горький М. Собр. соч., т. 28, с. 407, 576; Андреева М.Ф. Указ. соч., с. 609.62
Биржевые ведомости, 12(25).01.1906.63
ГАРФ, ДП, ОО, 1905, д. 1350, ч. 26, л. 130.64
“Новости дня”, 25.02.1906.65
РЦХИДНИ, ф. 331, оп. 1, д. 2, лл. 1-3.66
РЦХИДНИ, ф. 5, оп. 1, д. 2668, лл. 3-5; ф.332, оп. 1, Д. 39, лл. 58-70; “Каторга и ссылка”, 1925, кн. 19, с. 52—64.67
Малянтович П.Н., Муравьев Н.К. Законы о политических и общественных преступлениях. Практический комментарий. СПб., 1910, с. 127—132.68
ГАРФ, ДП, Д7, 1906. д. 8, ч. 34. лл.266-267.69
ЦИАМ, ф. 142, оп. 1, д. 292, л. 4.70
РЦХИДНИ, ф. 331, оп. 1, д. 1, лл. 1-2; ЦИАМ, ф. 142, оп. 1, д. 292,л. 20.71
Сербский В.П. Судебная психопатология. М., 1900, в. 2, с. 388—393.72
ЦИАМ, ф. 142, оп. 1, д. 292, лл. 3-4.73
ЦИАМ, 4. 142, оп. 1, д. 292, л. 68.74
ЦИАМ, 4. 142, оп. 1, д. 292, д. 82.75
ЦИАМ, р. 142, оп. 1, д. 292, л. 88; “Русский врач”, 1907, № 8, с. 282—283.76
ЦИАМ, ф 142, оп. 1, д. 292, д. 32.77
ЦИАМ, ф 142, оп. 1. д. 292, лл. 91-93.78
ГАРФ, Д1, ОО, 1906, д. I, ч. 1, т. 3, лл. 110об-Ш, 175-175 об.79
“Архив А.М. Горького”, т. VII, с. 149.80
Горький М Собр. соч., Т. 23, с. 400—405.81
“Новое время”, 20.01.1906.82
Горький М. Переписка в двух томах, т. 1. М., 1986, с. 321—322.83
ГАРФ, ДГ, ОО, 1902, д.125, лл. 194—195; “Каторга и ссылка”, 1923, кн. 6, с. 154—16.84
“Красный архив”, 1925, т. 4—5, с. 467—471.85
“Русское слово”, 14.02.1907; “Речь”, 14—16.02.1907; “Московский листок”, 15.02.107; “Русские ведомости”, 15.02.190786
“Красный архив”, 1925, т. 4—5, с. 467—471.87
“Русское слово”, 15.02.1907; “Новое время”, 15.02.1907; “Красный архив”, 1925, т. -5, с. 467-471.88
“Русские ведомости” 16.02.1907, 17.02.1907; “Русское слово”, 17.02.1907.89
“Русские ведомости”, 15.02.1907; “Русское слово”, 16.02.1907.90
Бернштей.А.И. В. П. Сербский (поминальное слово). — “Журнал психологии, неврологии и психиатрии”, 1922, т.1, с. 258—262; Осипов Н.Е. Корсаков и Сербский (первые профессора психиатрии Московского университета). В кн.: Московский университет 1755—1930. Юбилейныйсборник. Пари” 1930, с. 405—426; Юдин Т.И. Очерки истории отечественной психиатрии. М., 1951, с. 155—158.
91
Ганпушкин П.Б. Избранные труды. М., 1964, с. 265—280.92
“Русский врач”, 1906, № 33, с. 1030.93
“Русские ведомости”, 6.09.1911.94
ЦИАМ, ф. 142, он. 1, д. 2817, лл. 4-6, 41-43.95
Ганнушкин П.Б. Указ. соч., с. 270.96
“Русский врач”, 1907, № 1, с. 30-31, 33-34; № 2, с. 60-67; № 4, с. 136—137; № 8, с. 280—284; № 11, с. 395; “Врачебная газета”, 1907, № 1, с. 24; № 3, с. 95-96; № 4, с. 118-119.97
“Русское слово”, 17.02.1907, 20.02.1907.98
“Русские ведомости”, 3.03.1907.99
“Русские ведомости”, 6.03.1907, 11.03.1907.100
“Русское слово”, 17.02.1907.101
“Русский врач”, 1907, № 4, с. 502; № 23, с. 805; “Врачебная газета”, 1907, № 11, с. 343; № 14, с. 434; № 23, с. 669; “Голос Москвы”, 11.03.1907; “Русь”, 1.04.1907.102
“Новое время”, 15.02.1907.103
Андриканис ЕЛ. Указ. соч., с. 199—208.104
“Каторга и ссылка”, 1923, кн. 6, с. 154^-166; Крупская Н.К. Воспоминания о Ленине. М., 1932, с. 41; Виноградов Н.Д. Не сдаемся. — В кн.: На баррикадах Москвы. Сб. воспоминаний документов и материалов. М., 1975. с. 136-141.105
Шестернин С. Реализация наследства после Н.П. Шмита и мои встречи с Лениным. — “Старый большевик”, 1933, № 5 (8), с. 146—159.106
ГАРФ, ДП, Д 7, 1906, д. 8, ч. 34, лл. 307-310.107
“Известия”, 2.10.1918. Письма П.Б. Аксельрода и Ю.О. Мартова. Берлин, 1924, с. 190.108
“Новый журнал”, 1996, кн. 203—204, с. 278.
Виктор ТОПОЛЯНСКИЙ — родился в 1938 голу в Москве. Окончил 2-й Московский медицинский институт им. Н.И. Пирогова. Доцент Московской медицинской академии им. И. М. Сеченова. Автор нескольких монографий и ряда статей в области медицины, книги “Вожди в законе” (1996); выступает как публицист в периодических изданиях. Живет в Москве.