Рассказы
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 85, 2025
Мастерская Александра Гоноровского
София
Значит, она ничего не сказала.
Могла бы написать открытку, послать e-mail, кинуть сообщение в Ватсап. Хорошо, у нее давно нет моего номера. Но она могла бы загуглить. «Sergey Perekhvatov phone number». На первой странице результат.
Ноль. Пустота. Молчание. Я узнаю обо всем от этого лысого очкарика, от этого пустого места с пингвиньим лицом. Он мне все рассказывает. Пускает при мне слезу. Я даю ему салфетку. Обнимаю! Господи, кто мог себе представить, что я обниму Кевина Джемисона? Просто невыносимо.
Когда Кевин написал в чате для сотрудников, я, честно, удивился. «Привет, буду в твоем офисе в пятницу. Пообедаем?» Я даже не знал, что мы коллеги. Оказалось, да – я в Сан Франциско, он – в Сиэттле. Kjameson, уебищная фотка в профиле, очки в пять диоптрий, оправа – дешевый пластик. Старший инженер отдела поддержки. Шестой уровень. У меня седьмой. Надо было лучше работать, Кевин. Я написал: «Да, давай в пятницу в два»».
Не то, чтобы Кевин сильно изменился за десять лет. Когда он вошел в кафе, я сразу его узнал. Он остановился, снял свои дешевые очки и долго протирал стекла. «Привет, Кевин»». «Привет, Сергей». Я ждал, что он скажет дальше. «Ты отлично выглядишь»? «Ходишь в спортзал»? «Ну ты стиляга»? Он ничего не сказал. Взял поднос из стопки. Я тоже взял. «Я суп буду», – сказал Кевин. «Я буду стейк», – ответил я. Мы встали в параллельные очереди. Я рассмотрел Кевина получше. Волос стало меньше. Рубашка не первой свежести. Усталый вид заебанного сорокалетнего мужика без будущего. Он, как трамвай, катит по маршруту – остановки определены, конечная известна, никаких сюрпризов – разве что сойдет с рельс раньше времени.
Когда Кевин в последний раз наслаждался жизнью? Десять лет назад, когда София переехала к нему? Это наверняка был его пик. София… Если бы ты видела, во что превратится твой Кевин через десять лет, ты подумала бы дважды.
Я не хвастаюсь, нет. Просто я знаю, как получать удовольствие от жизни. Я был в сорока семи странах. У меня есть лицензия пилота. Я нырял с аквалангом на тридцать семь метров. Я видел, как касатки разрывают на части пятиметровую тигровую акулу, попавшую под винт корабля. Это было незабываемо, но это не самое незабываемое, что я видел.
Чем может похвастаться Кевин? Домом в пригороде Сиэттла? Хондой на девять человекомест? Телевизором в пятьдесят пять дюймов? По пятницам Кевин смотрит на нем футбол с пиццей и пивом? По нему видно, что смотрит. А по субботам правит статьи в Википедии? Спорит до тошноты с другими кевинами о том, нужно ли называть эпидемию полиомиелита в Камбодже в 1989-м эпидемией или вспышкой?
«Давай сядем вон там у окна». Я вздрогнул. Кевин стоял передо мной с подносом. «Все в порядке?» – спросил он. «Только возьму воды», – ответил я. Мы сели у окна. Я посмотрел на Кевина с жалостью. Он улыбнулся. «Как дела?» – спросил Кевин. «Отлично, иду на повышение в этом квартале», – ответил я. Кевин кивнул. «Как у тебя?» – спросил я. Он пожал плечами. Его нос дернулся, воздух вошел в ноздри со странным свистом. «Ты слышал про Софию?» – спросил Кевин. «В смысле?» – ответил я. «Значит, она тебе не говорила», – пробормотал Кевин. Он замолчал. Я тоже замолчал. Кевин снял очки и начал протирать стекла майкой. Тщательно, неторопливо. «Что я должен был слышать?» Кевин снова надел очки. «Рак груди. Левой груди. Третья стадия. Ее прооперировали. Два месяца назад,» – сказал он.
Я вспомнил эту грудь. Мягкую. Теплую. Я прижимался к ней – именно к левой, потому что справа у Софии выступала подвздошная кость, лежать на ней справа было неудобно. Ночью я стягивал с Софии простыню и смотрел, как она дышит. Свет уличного фонаря делал все желтым, грудь поднималась и опускалась. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Теперь эту грудь разрезали на препараты и отдали на биопсию, а что не нужно – сожгли в медицинской печи. На месте этой груди остался шрам и следы медицинской нити.
«Прогноз неплохой: пятилетняя выживаемость восемьдесят процентов, десятилетняя – шестьдесят пять», – сказал Кевин. Я выпил залпом стакан воды.
Я познакомился с Софией на саммите инженеров тринадцать лет назад. Мы работали в одной компании. Саммит был ожидаемо тоскливым. В последний день нас согнали на прогулочный корабль. Два часа в заливе, бесплатный ваучер на алкоголь. София стояла на корме. У нее были длинные черные волосы по пояс, черные очки, в которых отражалась вся палуба, и небольшая хромированная фотокамера на кожаном ремешке. Она выглядела так, будто ей никто не был нужен.
Я подошел.
– Ты фотографируешь?
София быстро оглядела меня с ног до головы.
– Закончила Ю-Си-Эл-Эй. Визуальные искусства, – у нее был низкий приятный голос и несколько монотонная манера говорить.
– А тут ты…
– Инженер продакшна.
– И как ты…
– Да никак, – она пожала плечами.
Я почувствовал, что разговор становится таким же скучным, как этот корабль, эта работа, эта планета.
– Давай уйдем отсюда? – сказал я.
– Куда? – она засмеялась. – Это же корабль.
– Тут есть шлюпка.
– Это спасательный плот.
– Задротская вечеринка, – я вздохнул.
– Мне нравится быть задроткой.
– А мне – нет.
– Зря. Я люблю задротов.
– Ты их любишь как цветы или как человек любит другого человека?
– Какой задротский вопрос! – она засмеялась.
– «У тебя есть парень?» – вот это задротский вопрос.
София ничего не сказала.
– Значит, есть. Парень и лабрадор, – сказал я.
– Зачем мне лабрадор? – удивилась она.
– Ну, может, ты любишь лабрадоров. Или твоей парень слепой. Или вы оба.
София сняла черные очки. У нее были серые глаза, но серый цвет был особенным – интенсивным, пронзительным, ярким. Она включила фотокамеру и показала мне на экране черно-белый снимок бегущей под дождем девочки лет семи. Я спросил:
– Кто это?
– Тебе нравится эта фотография?
– Да, – сказал я.
– Чем она тебе нравится? – спросила София.
Я понял, что это очень важный вопрос. От него зависело больше, чем кажется. От него зависело вообще все. Поэтому нельзя было подкачать. Нельзя было сказать банальность. Нельзя было ответить вопросом на вопрос. Нужно было напрячься и достать из себя все лучшее. Как на экзамене в Эм-Ай-Ти, когда Марвин Минский дал мне решить задачу на ориентированный ациклический граф.
– Я чувствую, как капли бьют по ее щекам, – сказал я.
София посмотрела на меня внимательно. Я почувствовал: получилось. Теперь только не обосраться, не сфальшивить.
Когда мне было шестнадцать и я все еще жил в Перми, я подкатил к Кате Сидоренко. Катя была выше меня на голову. Мы сидели за соседними партами. Когда звонил звонок на перемену, я тут же вставал, Катя тоже вставала, мы оказывались рядом, ее грудь – на уровне моих глаз. Катя поправляла блузку и выходила в коридор. Больше ничего хорошего в школе не было. Четыре с половиной хороших секунды, помноженные на количество уроков. Была осень. Я написал Кате письмо. Сказал, что она не такая, как все, потому что у нее одухотворенное лицо. Катя на письмо не ответила, но через несколько дней позвонила мне домой. «Какая-то девочка», – сказала мама, передавая трубку. «Погуляешь со мной вечером?» – спросила Катя на другом конце провода. «Да», – сказал я. Господи, я отдал бы левую руку за то, чтобы постоять рядом с Катей дольше четырех с половиной секунд. Я погладил брюки, помыл голову, надел чистые трусы, купил букет «Весенний смешанный» (скидка 20%) и встретил Катю около ее подъезда в шесть вечера.
Катины волосы пахли ромашкой. Я подарил ей букет. Мы вышли из подъезда и завернули за угол. «Как дела?» – весело спросил я. «У меня сестра умерла», – сказала Катя. «Чего?» – не понял я. «Сестра умерла при родах. Вместе с ребенком», – сказала Катя. «Соболезную», – выдавил я. «Куда пойдем?» – спросила Катя. «Я взял билеты на «»Хищник против Чужого»», – промямлил я и показал Кате билеты. «На «Хищник против чужого»?» – переспросила она. «Да», – сказал я и снова показал Кате билеты. «Хорошо», – сказала она. И мы пошли. Фильм был говно, но Катя спокойно досмотрела его до конца. Я проводил ее домой. Она сказала: «Пока» и зашла в подъезд. С тех пор мы не разговаривали. Когда я оказывался рядом, она поворачивалась ко мне спиной и делала вид, что меня не существует. Потом мы с мамой уехали в США, я поступил в Эм-Ай-Ти и понял, наконец, что нужно было сказать Кате. Но Катя к тому времени осталась далеко в прошлом. София же была вот, передо мной. Она ждала, что я скажу. Я собрался с духом.
– Давай выпьем?
София кивнула. Мы взяли текилы в корабельном баре и сели за дальний столик. В баре было пусто и душно, народ толпился на палубе. Мы были одни. Солнце стояло низко, стены заливало оранжевым светом, на грязных корабельных окнах проступила вековая пыль. София включила камеру и сфотографировала меня. «Не улыбайся», – попросила она. Через неделю мы съехались.
– Дочкам, конечно, тяжело, – сказал Кевин.
Господи, дочки. Сколько их? Две, три?
– Сколько им? – спросил я.
– Анджеле – девять, Бриттани – семь, – ответил Кевин.
Я представил Софию с младенцем на руках. Младенец сосал ее левую грудь. Меня передернуло. Кевин этого не заметил. Он смотрел вперед в пустоту и будто разговаривал сам с собой.
– Мы поговорили с ними, когда врачи поставили диагноз. Сказали, что мама больна и может умереть. Они даже не заплакали. Начали шушукаться друг с другом. Иногда приходили и задавали вопросы. У них было занятие в школе. Про рак. Неделю назад. Все вставали и говорили: «У моего дяди был рак и он умер». «У моего папы был рак, он облысел, а потом умер». Бриттани встала и сказала: «У моей мамы был рак, но она не умерла».
У Кевина чуть заметно задрожали губы. Я подумал: «Только не это». Из его левого глаза скатилась крупная слеза. Он размазал ее по щеке пальцем.
– Прости, – сказал Кевин.
Я протянул ему салфетку.
– Чистая, – сказал я.
Кевин протер лицо и протянул мне салфетку обратно, опомнился, скомкал ее и положил на поднос. Снова возникла пауза.
– Как она себя чувствует? – спросил я, потому что сидеть так и молчать было невыносимо.
– Плохо, – оживился Кевин. – Перманентная подавляющая терапия. Сильнодействующие препараты – меняют настроение, влияют на рецепторы. И эта штука с грудью. Она может всю ночь простоять перед зеркалом. Недавно спросила, вижу ли я в ней женщину.
Кевин посмотрел на меня внимательно и прямо. Что он пытался во мне разглядеть? Человека, который тоже видел в Софии женщину? Я видел ее десять лет назад, Кевин! Неожиданно он подался вперед и заговорил тише и быстрее.
– Когда ей поставили диагноз, я взял отпуск. Она ездила в больницу, я занимался детьми. Нужно было все организовать. Еще юридические вопросы, которые нельзя было откладывать. И теперь у меня такое чувство, что я ее… Не поддержал. В самый критический момент, когда ее оперировали, я не поддержал ее. Так, как должен был поддержать. Не дал ей того, что ей было нужно, чего она ждала. Понимаешь?
Мне страшно захотелось, чтобы Кевин исчез. И чтобы этот разговор исчез. И рак. И София. Я закрыл глаза, открыл, но Кевин сидел на прежнем месте. Даже, пожалуй, ближе.
– Перед операцией… – шептал Кевин. – Мне нужно было ехать. Няня звонила, мы договаривались, что я буду дома в девять, я и так задерживался на час. И пятое шоссе закрыли. Нужно было ехать в объезд, это же дольше. Она стояла в своей палате перед зеркалом, без майки. Я объяснил, что мне пора. Сказал, все будет хорошо. Она так посмотрела на меня… Я просто закрыл дверь и все. Наверно, нельзя было просто вот так. Закрыть. Но у меня не было сил. Вообще не осталось. Понимаешь?
Кевин, наконец, замолчал.
– Давай выпьем? – предложил я.
– Я не пью, – сказал Кевин и отодвинулся. – Я стрейтэджер.
Твою мать, Кевин. Как ты борешься со стрессом? Мастурбируешь в туалете после полуночи?
Я вспомнил, как через полгода после знакомства мы с Софией поехали в Талсу. Ее очень забавляла эта идея. Ну кто в здравом уме захочет провести отпуск в Оклахоме? Мы сняли небольшое бунгало у Кейстонского озера, взяли пару велосипедов. В трех километрах к югу нашли уютную придорожную пиццерию. Мы ходили туда обедать и ужинать. По утрам занимались любовью, потом ехали кататься, куда глаза глядят. Вечером София показывала мне кино. Она объявила наш отпуск неделей скандинавских хорроров, мы смотрели жуткие черно-белые фильмы, где все очень медленно и не слишком страшно. Я клал голову ей на колени и засыпал к середине фильма. Утром она рассказывала, что я пропустил. В ее рассказах фильмы выходили интересней, чем у скандинавов.
– У нас все серьезно, – сказала София в наше последнее оклахомское утро. – Кажется, я в тебя действительно влюбилась. Знаешь, как я это поняла?
– Как? – спросил я.
– Я представляю тебя, когда мастурбирую, – сказала она.
– Да ладно? – удивился я.
– Ага, – кивнула София.
– А как же, – я начал загибать пальцы, – Венсан Кассель, Джонни Депп, Хью Джекман, Хавьер Бардем. И Роберт Редфорд?
– Роберт Редфорд – дед. Джекман – слизняк. Депп – алкоголик. Кассель и Бардем, это да, – сказала София мечтательно, – но я все равно думаю о тебе. Как ты прикасаешься ко мне, проводишь рукой по моей спине, как ты меня раздеваешь.
– И ты кончаешь? – уточнил я.
– Не сразу, но да, – сказала София.
– Не сразу?
– Ну ладно, иногда я начинаю с Венсана Касселя, но потом обязательно приходишь ты.
Я поцеловал ее. Я подумал, что это самое счастливое время, и оно больше никогда не повторится. Так и было. Оно не повторилось. Более того, через полтора года оно закончилось.
– Вот, возьми, – сказал Кевин.
Он держал передо мной небольшой белый конверт десять на пятнадцать.
– Что это? – спросил я.
– Перед операцией она продала камеры, принтер. Весь архив свой увезла. Оставила только это.
– Увезла?
– Сложила коробки в багажник, уехала и вернулась без них. Я думаю, она их выбросила.
– Кевин! – я понял, что повысил голос, и осекся.
– Я не мог ей помешать, – тихо сказал Кевин.
– Что там? – я взвесил конверт на руке, он был совсем легким.
– Не знаю, – сказал Кевин. – Она просила отдать это тебе.
– Ты для этого прилетел?
– Нет, я прилетел по делам, – сухо сказал Кевин. – София поехала в Канаду, к матери, вместе с детьми. Я решил: чего мне сидеть в Сиэттле? – он посмотрел на часы. – Мне пора. Совещание в одиннадцатом офисе, а туда еще топать.
Кевин поднялся, отряхнул крошки с майки, пожал мне руку. Рукопожатие было вялым, рука влажной и скользкой. Он повернулся и пошел к лифтам. Нажал на кнопку, снял очки и начал протирать их майкой. Под мышками у Кевина расплывались потные круги.
Я открыл конверт и достал фотоснимок. Черно-белая фотография бегущей под дождем девочки лет семи. На обороте подпись карандашом: «28/08/2011» и водяной знак Epson. Я заглянул в конверт. Больше там ничего не было.
Krysalix
Я не смотрю вебкам. Ну то есть как. Ладно. Я не смотрю его, как футбол по субботам. Не сажусь с чипсами и пивом понаблюдать, как northern_girl пятнадцать минут пляшет стриптиз, двадцать минут мастурбирует в кресле и полчаса ездит на силиконовом манекене. На это интересно посмотреть секунд тридцать, а потом – где развитие, перевороты, внутренняя драматургия? Нету.
Я включаю вебкам на чуть-чуть, не каждый час, но, может, каждые два. Если жду, пока закипит чайник, или просто от скуки. Минута здесь, минута там. Но имена запоминаются, в топах одни и те же лица, и со всеми я теперь как бы знаком. Знаю, что eternal_infinite работает только по будням, по средам у нее сквирт, по пятницам она стримит с сестрой. Bailee_eilish никогда не показывает сиськи. Littlegreekflower много говорит. Aussiepussie хорошо смеется. Mia_mia дрочит себе камерой. У нее шоу называется «анатомический театр» с пометкой, что эпилептикам лучше не смотреть. Есть еще pretty_margo – она по выходным режет на себе платье кусками, по доллару за лоскут. Под платьем – майка, колготки, лифчик и трусы. За три часа уходит все. На нее смотрит больше народу, чем на дерби Спартак – Динамо в «Лужниках». И это справедливо.
Krysalix начали стримить в прошлом декабре. Девочка лет девятнадцати, стрижка каре, брекеты на зубах, грудь чуть больше нужного. И парень – серьга в ухе, вьющиеся волосы, худой, плечи широкие, как у пловца. Krysalix были онлайн каждый день, по четыре-пять часов, из двух разных квартир. Они не делали ничего особенного – ждали, пока придет народ, раздевались и трахались. Но уже на второй месяц к ним приходили пять тысяч вьюеров на стримы. Казалось бы, засунул, высунул, кончил на живот, и привет – сотни таких пар, но…
Вот, говорят, Ренуар рисовал девочек только с персиковой кожей. По Ренуару, до шестнадцати кожа у девочек еще не той текстуры, после семнадцати – уже не того оттенка. То есть, если ты девочка, у тебя – год, чтобы быть нарисованной Ренуаром. Потом – брак, дети, обвисшие сиськи, быт, старость и пиздец. У влюбленных пар, когда они начинают стримить – путь один. Страсть сменяется рутиной, искренность – подражанием. Застать влюбленную стример-пару в первые месяцы эфиров – редкая удача.
Я помню, мне было пятнадцать лет, и мы с мамой пошли в зоопарк. Около вольера с носорогами собралась огромная толпа: носороги спаривались. У носорога-мужика вытянулся здоровенный черный член – длиной в метр, не меньше – он с трудом волочил его по земле. В толпе смеялись, женщины закрывали детям глаза. Мне же мама сказала, что увидеть такое – редкая удача. Она был права. Сколько я ни был в зоопарках потом, носороги держали себя в руках.
Krysalix-мальчик и krysalix-девочка были редкой удачей. Это было понятно без объяснений. Такое не подделаешь. Когда два человека любят друг друга, они трахаются иначе. Дьявол в деталях. В поворотах головы, в движениях тел. В коротких фразах, которые не подхватывает микрофон. Откуда я это знаю? Я это чувствую.
Вот krysalix-мальчик с krysalix-девочкой. Они поглощены собой, не смотрят в камеру, не реагируют на сообщения. Она сжимает его рукой свою грудь, не потому что пользователь monkey_man пообещал дать за это десять токенов, а потому что ей так хочется. Я это вижу. Krysalix-мальчик ускоряется, щеки krysalix-девочки заливает румянцем, он кончает в нее, они молча лежат рядом минуты три. Как будто и камеры нет и никого на свете нет, кроме них. Видно, как мерно поднимается и опускается грудь krysalix-девочки. Если бы не эта грудь, показалось бы, что картинка зависла.
Или вот krysalix-мальчик с krysalix-девочкой на залитом солнцем балконе. Они целуются, он мнет ее грудь под майкой, садится на стул, она садится сверху. Они двигаются ритмично, он водит руками по ее волосам, она кладет ему руки на плечи. Закатное солнце, на улице далеко внизу видны редкие машины. Она стягивает с себя майку, солнце вырисовывает грудь, изгиб спины. Они вцепляются друг в друга, krysalix-мальчик кончает. Krysalix-девочка доводит себя рукой. Они сидят, голые, на балконе, прижавшись друг к другу. Солнце заходит за горизонт. Фиолетово-золотые цвета, «золотой час» после заката. Я делаю скриншот. Не хуже, чем Витторио Стораре.
Krysalix-мальчик и krysalix-девочка собирали больше народа, чем Стас Михайлов на концерте во Дворце спорта. В них было что-то настоящее. Вот кто-то думает, что стримы смотрят, чтобы возбудиться и подрочить. Это не так. Стримы смотрят, чтобы увидеть чужую жизнь. Взаправду. Я так считаю. Ну хорошо, не увидеть, подглядеть. Понятно, люди стримят, чтобы зарабатывать деньги. У них нет задачи показывать настоящее, они показывают то, что ты хочешь увидеть, потому что ты готов за это заплатить. Так что с настоящим там проблема. Но иногда – как с krysalix, оно – бах – и вылезает.
Вот в кино: «основано на реальных событиях». Почему это важно? Потому что печать настоящести в этой фразе. То, что ты смотришь – не бессмысленно. Кто-то это прожил. Вот гляди, Том Круз сигает в пропасть на мотоцикле. Он это сделал на самом деле! Это не компьютерная графика. Он правда летел. А вот тут – он на крыле самолета. Он правда на нем стоял. Почему это важно? Потому что, когда ветер раздувает щеки Тома Круза, ты знаешь: это не режиссер ему сказал их раздувать, это сама жизнь их раздувает. Ты смотришь на это, и твои щеки тоже немного раздуваются той же жизнью. Настоящесть. Вот Гаспар Ноэ и Майкл Винтерботтом снимали фильмы о любви и заставляли актеров трахаться всерьез. Что для тебя изменится, если ты не будешь видеть крупный план члена артиста Кирана О’Брайена, входящего в вагину артистки Марго Стилли? Все изменится. Если Киран О’Брайен по-настоящему трахал Марго Стилли, значит – может быть – он ее по-настоящему любил. И бросал ее тоже по-настоящему. И вообще все в этом фильме тогда как бы настоящее. Настоящесть – царица всего.
Казалось бы, что может быть искусственнее человека, который ставит вебкамеру, садится перед ней голый, раздвигает ноги и дрочит? Ничего не может быть. Но когда этот человек кончает – неважно, как и на что – несколько секунд ты видишь настоящесть. И если ты сам хотя бы раз кончал – что, при любых раскладах, не так уж нетипично – ты понимаешь, что он чувствует, его тело – твое тело, ты – это он. Или она. Тебе снова семнадцать.
Когда krysalix-девочка кончала, ее щеки заливало румянцем. Говорят, такое не сыграешь. На съемках щеки для румянца натирают льдом. Нет, мы все помним сцену с Мэг Райан, где она доказывает, что любая женщина может безупречно сыграть оргазм. С krysalix было ясно, что это не игра.
Вот мой двоюродный брат – фермер, решил заработать на биоарбузах. Вырастил их целое поле, без химии, без удобрений. Как природа дала, такой арбуз и вырос. Правда, вырос он маленький, немного сморщенный и поеденный жуками. Хер такой продашь. Все принимают настоящий арбуз за неправильный, а накачанный пестицидами – за правильный. С настоящестью часто так. Настоящее – неприметное, не через край, сморщенное, поеденное жуками. Его видят только ценители. Ценителей сморщенных арбузов оказалось не так много. Четверть мой брат продал, остальное закопал.
На стриминге те, кто понимали толк в настоящести, смотрели krysalix. И какой же это был шок, когда на третий месяц стриминга, в самый горячий момент, камера взяла и подвинулась! А потом – бац – облетела krysalix-мальчика и девочку. Оператор! У них есть оператор! Они профессионализировались!
Вот как обычно развивается карьера художника? У тебя что-то получается – например, фотографировать водонапорные башни. Может, твой дедушка был сторожем на такой, и каждый раз, когда ты оказываешься рядом с водонапорной башней, тебе вспоминается его прокуренное дыхание, седая щетина и очки с толстыми стеклами. Может, ты вспоминаешь, как он рассказывал про Германию, куда его угнали немцы в сорок четвертом. Ты думаешь, как дедушка стряхивал пепел и говорил: «Да какой там угнали, сам пошел», потом задумывался и добавлял: «Хорошее было время тогда в Дрездене, платили десять марок в день. И отпускали на выходные. Немецкие женщины от нас нос воротили, а вот румынки… Ох уж эти румынки, я тебе скажу». В общем, как фотограф ты не можешь пройти мимо водонапорных башен. Водонапорные башни – это твоя страсть. А потом находится критик, куратор, коллекционер, который говорит: «Слушай, тут столько искренности в фотографиях водонапорных башен. Это может неплохо зайти». И он продает твои отпечатки сорок на пятьдесят, или пятьдесят на семьдесят, чэ-бэ, на бумаге Ilford. Ты даже зарабатываешь – кто бы мог подумать, что на снимках водонапорных башен можно что-то заработать? Но проходит время, и твой критик-куратор-коллекционер приходит к тебе снова: «Мы все продали. Сможешь сделать еще? Я слышал, под Тулой много старых водонапорных башен». И ты едешь под Тулу, видишь эти водонапорные башни и понимаешь, что в них что-то не так. Ты ничего не чувствуешь, дедушка не вспоминается. Тебе нужна виагра для фотографов, чтобы твой фотографический член встал на эти водонапорные башни, в которых ты не видишь ничего особенного. Такой виагры, к сожалению, нет, поэтому ты решаешь просто закрыть глаза и не думать. Ты помнишь, что ты делал, когда фотографировал водонапорные башни, которые ты любил. Просто повтори это здесь. Ты повторяешь, и фотографии продаются. Но ты знаешь, что с ними что-то не так. И когда-нибудь это станет заметно. Но пока не стало – можно и заработать. Нет ничего печальнее для художника, чем стать профессионалом.
И вот теперь, после трех месяцев радости первооткрывателей, мы наблюдали профессионализацию krysalix. Какая на хрен интимность, когда кто-то засовывает камеру krysalix-мальчику под пах? Очередной стриминг-оператор, убежденный, что гениталии в весь экран – это ново. Пойди посмотри на молодого Рокко Сиффреди, чувак. Это перестало быть модным еще в восьмидесятых.
Профессионализация, да. Krysalix стали выкладывать ролики на Порнхаб: «сестра забыла надеть трусики, и брат засунул ей по самые…», «брат трахает сестру, пока родители спят», и т.д. На Порнхабе уже давно так – трахаются только братья с сестрами, матери с сыновьями, отцы с дочерьми. Нужно же преодолевать хоть какие-то табу. Но krysalix… Я думал, они другие. И мало того, что в их роликах камера летает, как укушенный воробей. Добавился монтаж и ролевые игры. Девчока-krysalix делает маникюр и говорит: «Моего мужа нет дома, но вы почините, пожалуйста, кран в ванной». И мальчик-krysalix, одетый в спецовку, спускает штаны. Зачем?
Но даже в этих роликах, даже в них, когда krysalix-девочка кончает, ее щеки заливает румянцем, а krysalix-мальчик аккуратно убирает налипший на ее губу волос. Ролики выстрелили. Тридцать миллионов просмотров у видео, где krysalix-мальчик берет сзади krysalix-девочку, «застрявшую» в стиральной машине. У Федора Бондарчука было меньше зрителей за всю жизнь. И это справедливо.
Krysalix-мальчик с krysalix-девочкой залили на Порнхаб двадцать роликов. А потом залили двадцать первый. Там секс втроем! Какая-то кобыла в белом парике и резиновых перчатках дрочит krysalix-мальчику, а krysalix-девочка как бы смотрит. Кто это? Камера статична. Может, эта белобрысая дылда и была оператором на предыдущих видео? Почему в резиновых перчатках? Гигиена? Может, krysalix-мальчик убеждал krysalix-девочку, что секс втроем – это правильный бизнес-шаг? Соберем пятьдесят миллионов просмотров на нем? Купим однушку в Мытищах? И она сказала: «Ладно, но чтобы она не прикасалась к тебе». И он такой: «Хорошо, она наденет перчатки». Так было?
Нужно было ждать следующего ролика, чтобы понять, что они задумали. Но следующий ролик не вышел. Прошел месяц, два, три. Стримы прекратились. Они потихоньку начали выпадать из топов. Я думал: «Может, они просто заработали достаточно?» и проверял их страницу каждое утро. Ничего.
А потом мне позвонил двоюродный брат – тот, что закопал двадцать пять тонн биоарбузов. «Они вернулись, –говорит, – повесили анонс, что завтра будут стримить в шесть. Я к тебе заскочу, посмотрим».
Я ушел с работы пораньше. Мы сели с коньяком и селедкой. Стрим задержался на пятнадцать минут. Появилась девочка-krysalix в черных кружевах. «Смотри, она брекеты-то сняла», – сказал брат. «Ага», – сказал я. Появился парень, видно было только ноги и трусы Calvin Klein. Белые, как снег. Он возился с вебкамерой, выбирал ракурс получше. Я наколол селедку, но рука с вилкой застыла на полпути, капля масла упала на ковер. «Чего?» – спросил брат. «Это не ее мужик», – ответил я. «Да ладно», – сказал брат. «Он носил только Diesel», – сказал я. Парень сделал несколько шагов от камеры: какой-то незнакомый хер с носом-картошкой. Худой, но не красиво худой, как был krysalix-парень, а отвратительно худой, как дети, которых кормили не тем в детстве и у них слишком длинные руки, слишком короткие ноги, слишком плоские жопы или слишком кривые спины.
Мы с братом переглянулись. Худой парень снял свой Calvin Klein, собрал волосы krysalix-девочки в кулак, потянул вниз, так что она встала на колени, и грубо прижал к себе. Мой брат завороженно смотрел. Девочка-krysalix отвлеклась от худого члена отвратительно худого парня и подмигнула на камеру. Я почувствовал, что меня сейчас стошнит. «Она ж его не любит», – сказал я. «Тихо ты», – сказал брат и сделал погромче.
Альма
Восходящее солнце пробивалось сквозь шторы. Я смотрел на солнечные блики на ее груди. Грудь небольшая, с розово-бежевым сосками. Как у Жюльет Бинош в двадцать лет. Или Изабель Юппер, в тридцать. Пока искал телефон, чтобы сфотографировать, она повернулась на бок и замоталась в простыню. Теперь солнце светило на выкрашенные в красный волосы, делало их огненно-рыжими. Тоже ничего.
Я наскоро почистил зубы, оделся, тихо вышел в коридор. Повесил на ручку красный знак «не беспокоить». Она не захотела ехать: «Зачем портить себе настроение?» Будет теперь спать до двенадцати. Ее звали Альма, она исследовала когнитивные способности подростков в университете Копенгагена. Мы познакомились на новогодней вечеринке. Оказалось, я когда-то работал с ее братом. Она сказала, что в сентябре брата сбила машина. Голову расплющило так, что хоронили в закрытом гробу. Ей пришлось ходить на опознание, потому что мама была посреди Тихого океана, в круизе для тех, кому за пятьдесят. Альма рассказывала о брате как ни в чем не бывало, как будто он вот-вот заявится к нам на вечеринку со своей расплющенной головой. Я не знал, что отвечать, просто подливал ей текилу.
На следующий день я пригласил ее в кино, на фильм, где Эдриан Броуди играет мусорщика, который на самом деле наемный убийца. Я люблю простое кино. Как назло, в середине фильма грузовик сбил чувака так, что его башка отлетела в мусорный жбан. На этой сцене Альма сильно сжала мою руку. Мы ушли в бар и снова залились текилой. Потом вроде бы занялись сексом у меня дома, но оба были настолько пьяны, что не помнили, хорошо ли было и было ли вообще. Вот следующим утром уже было хорошо, хоть голова и гудела (у нее пирсинг на клиторе!) В общем, теперь Альма оставалась ночевать у меня по средам и субботам. Я даже стал прибираться чуть-чуть перед ее приходом, а в прошлую среду сам приготовил яичницу с беконом.
Была только одна проблема: через два месяца у Альмы заканчивался год по обмену, и ей нужно было возвращаться в Копенгаген. Я говорил, что поеду с ней, она говорила, что останется со мной. Что делать, мы не знали, и предпочитали об этом не думать. Зачем портить себе настроение? В Краков мы полетели по дешевым билетам на длинный «уикэнд трезвости» (слова Альмы). Теперь она лежала, завернувшись в простыню, в номере четыреста восемнадцать на двенадцатом этаже отеля «Рэдиссон», а я шел по просыпавшемуся городу.
В привокзальном кафе я взял кофе и два жирных пирожка с картошкой. В вагоне было почти пусто: двое уткнувшихся в телефоны студентов и старуха с клеенчатой сумкой на колесиках. На клеенке была репродукция «Поцелуя» Климта. Когда старуха открывала сумку – а она что-то в ней то и дело проверяла – головы влюбленных весело откидывались назад. Климт, наверно, был бы рад, что теперь его печатают на клеенках, а Ходлера и Шиле – нет.
Поезд ехал медленно, часто останавливался. Я смотрел в окно и читал названия станций: Лобжов, Броновице, Мыдлинки. На каждом переезде, около каждой платформы поезд сбавлял ход. Я видел, как из припутейных будок выходили уставшие женщины с флажками, в форменных пиджаках и ждали, пока поезд проедет мимо. Строители в светоотражающих жилетах жевали сэндвичи и тянули кофе из маленьких стаканчиков. В бесконечной веренице частных домов люди выгоняли машины из гаражей, выгуливали собак, запихивали плачущих детей в коляски, делали гимнастику во дворе. Подростки плелись в школу, курили на детских площадках, целовались под мостами. В парках допивали утреннее пиво алкоголики.
Я занялся пирожками. Жир пропитал бумажный пакет, пришлось обматывать их салфетками. Вкус был из детства: такие выдавали во франкфуртской школе, в которой я учился первые два года после переезда. Мой одноклассник Митька Копфштейн их обожал (учителя прозвали его «Копфшмерц» – «головная боль» по-немецки). Митька был знаменит тем, что в туалете тужился так сильно, что у него отслоилась сетчатка на левом глазу. С тех пор он ходил в очках с толстенными стеклами и какал только дома, под присмотром родителей.
Я жевал пирожок и думал, чего это я вспомнил о Митьке. У каждой мысли должна быть причина. Я вспомнил Митькину бабушку, Миллу Израэлевну. Она была парализована на левую половину, но ей было достаточно и правой, чтобы говорить и ходить в магазин. Когда я заходил к Митьке в гости, она всегда здоровалась со мной за руку. Протягивала свою худющую, жилистую, в старческих пятнах, ладонь и сжимала мою ладошку так, что у меня кровь приливала к лицу. У нее была вставная челюсть, которую она держала в стакане с водой и надевала только по праздникам. Из праздников Милла Израэлевна признавала только новый год и день смерти Гитлера. Митька хвастался, что в войну семнадцатилетняя Милла Израэлевна была снайпершей у партизан и наколотила сорок семь человек немцев. После войны Милла Израэлевна узнала, что ее родители, семеро сестер, трое братьев, ее тетя и дядя с тремя сыновьями и двумя дочерьми, ее дедушки и бабушки – погибли в Освенциме. Тогда она уехала в Казахстан, стала проектировщицей вентиляционных систем, вышла замуж за проектировщика систем пожарной безопасности, родила маму Митьки, а в начале девяностых перетащила всю семью по еврейской программе в Германию. Я представил, что Милла Израэлевна сидит в моем вагоне, в кресле-каталке, у окна, вставляет в рот челюсть из стаканчика и говорит правой половиной рта: «А ничего погода-то».
Поезд остановился на станции Освенцим. Я перешел пути по синему переходному мосту и оказался на привокзальной площади. Слева была пиццерия, справа – канцелярский магазин, прямо – электромобиль на восемь человек с надписью на боку: «Освенцим – пятнадцать злотых». Я подошел к водителю.
– А долго ехать?– Пять минут.
– А пешком если?
– Пятнадцать.
Я протянул деньги, сел в машину. Водитель сказал:
– Подождем минуту. Может, еще кто с поезда.
Подошли трое корейцев – парень и две девушки в цветастых платьях. Пообсуждали что-то на корейском, заплатили, заняли места. Водитель повернулся к нам:
– Вам в Освенцим или в Биркенау?
– Нам в концлагерь, – вежливо сказал я.
– И то и то концлагерь, – с едва заметным раздражением ответил водитель.
Повисла пауза.
– В Освенциме вывеска про труд и столовая, только она еще не открылась, – объяснил водитель. – В Биркенау ворота с открыток и сувенирный магазин.
Парень-кореец достал мобильный телефон и показал водителю фотографию железнодорожных путей, заканчивающихся у кирпичного здания с башней.
– Это Биркенау, – сказал водитель. Корейцы закивали.
– Давайте в Биркенау, – сказал я.
Автомобильчик с легким гудением тронулся в путь. Мы ехали мимо опрятных одноэтажных и двухэтажных домов с ухоженными садиками. Водитель молчал. Я подумал об Альме. Может, она уже проснулась, надела серые спортивные штаны в обтяжку и белую майку-феминистку (выражение Альмы). Может быть, она уже сидела одна в полупустом ресторане «Рэдисон», и мальчики из обслуги пожирали ее глазами, пока она пожирала хлопья с молоком. Альма ела громко, с чувством, так что любому, кто был рядом, страстно хотелось либо есть, либо Альму. Я мог часами сидеть и смотреть, как она ест. Первые несколько дней после знакомства мы только ели и занимались любовью. Нет, еще мы смотрели польский эротический сериал на Нетфликс про итальянского мафиози и польскую журналистку, которую он похитил, полюбил и раскрыл, как женщину. В сериале тоже красиво ели, занимались любовью и не заботились о драматургии – как раз то, что было нужно. На пятый день знакомства Альма спросила:
– Какой был твой самый необычный сексуальный опыт?
Я задумался и сказал:
– Тот факт, что со мной вообще кто-то готов заниматься сексом, кажется мне необычным.
Альма засмеялась.
– А у тебя? – спросил я.
– Так не честно, – она ткнула меня под ребро.
– Нормально, – сказал я.
– Ну хорошо: когда я была в летнем лагере, девочка из моей комнаты спела песню моей вагине. Это было потрясающе. Она вообще не прикасалась ко мне. Я заплакала. Я чувствовала какую-то энергию, и эта энергия имела меня. Понимаешь?
– Я могу петь твоей вагине каждый вечер, если хочешь, – предложил я.
– Нет, это будет не то, – засмеялась Альма и поцеловала меня. – Ты лучше пой для меня. Подожди, ты умеешь петь?
– Нет, но вдруг для вагины сойдет?
Я положил голову ей между ног и, не попадая в ноты, пропел:
– Hey Jude, don′t make it bad, Take a sad song and make it better.
– Вагине нельзя петь Битлз, ты чего?! – Альма шутливо меня столкнула. – Это совсем невагинская музыка!
Электромобиль подпрыгнул на кочке. Мы заехали на большую парковку, на которой стоял десяток туристических автобусов.
– Приехали, – сказал водитель.
– Спасибо, – сказал я.
– Не за что, – ответил он и уехал.
Корейцы пошли в сувенирный магазин, я остался смотреть на ворота с башенкой. Под ними проходили железнодорожные пути. Через эти ворота, очевидно, проехали бесчисленные родственники Миллы Израэлевны. Их, может быть, какое-то время держали в длинных забитых нарами бараках, а может, сразу согнали в «душевую», отравили газом и сожгли. Остатки разрушенного крематория были видны прямо от ворот.
Ко мне подошел парень с бейджем на черной рубашке.
– Хотите присоединиться к экскурсии по музею? – спросил он.
– По какому музею? – не понял я.
– По этому музею, – терпеливо ответил парень. – Концлагерь здесь был при нацистах. А теперь музей. Экскурсия стоит 40 злотых. Занимает один час. Берете?
Я заплатил, прошел вслед за парнем сквозь ворота и присоединился к группе из пары десятков туристов. Парень раздал всем наушники, попросил настроить их на частоту номер три. В ухе зашуршало, защелкало.
– Эта железная дорога была построена немцами в 1941году По этим рельсам и по этим шпалам сюда приходили поезда с евреями со всей Европы. Людей выгружали на платформы, где начинался процесс сортировки. Именно здесь решалось, кому жить, а кому умирать.
Я вспомнил похороны Миллы Израэлевны. Она строго-настрого запретила себя кремировать. Это здорово расстроило Митьку. Он любил Миллу Израэлевну и хотел сделать из нее кристалл (сто пятьдесят марок по прайсу крематория). Кристалл можно было бы хранить дома в коробке или повязывать на шею. Митька уже купил красивый нейлоновый шнурок. Но Милла Израэлевна настояла на своем: «Если они еще и меня сожгут, будет совсем не смешно».
Митька пережил Миллу Израэлевну на десять лет. Когда ему было двадцать – он учился на физика в техническом университете Берлина – у него в голове ни с того ни с сего обнаружили неоперабельную опухоль. Тогда он решил сделать кристалл из себя. Договорился с крематорием, отдал мне предназначавшийся когда-то для Миллы Израэлевны шнурок.
– Я хочу храниться у тебя, – сказал Митька.
– Может, лучше родителям? – осторожно спросил я.
– Нет, мама поставит на видное место и будет рыдать.
– Ну да, – сказал я. – И папа твой тоже.
Скоро Митька умер. Кристалл несколько лет лежал у меня в комнате на отдельной полке. А потом потерялся при переезде. Или его спер грузчик. Может быть, он привязал Митьку к зеркальцу заднего вида своего фургона, и Митька колесил теперь по Германии, встречая рассветы на автобане. Когда фургон проржавеет и его продадут куда-нибудь в Кению, если Митька все-еще будет болтаться на зеркале, он увидит саванну.
Альма носила на шее небольшой кулон из янтаря. Никогда его не снимала. В янтаре были две крохотные застывшие мухи, одна на другой.
– Представляешь, если и нас вот так – бац – и зальет расплавленным янтарем? – спросила Альма.
– У меня точно будет глупое лицо, – сказал я.
– А я моргну, – Альма задумалась. – А мухи моргают?
Ее так заинтересовала эта мысль, что она принесла кулон университетским биологам. Те сказали, что мухи не моргают, а вытирают глаза лапками.
– Точно. В твоем кулоне одна муха вытирает глаза другой, – сказал я. – Это знак любви.
– Думаешь? – Альма посветила на кулон фонариком из телефона.
– Конечно, – сказал я. – Она говорит: «Дай я протру. Посмотри, как красиво».
– У мух нет эстетического чувства, – серьезно сказала Альма.
– У людей с ним тоже проблемы, – сказал я.
– Циник, – Альма обняла меня и поцеловала.
Группа подошла к одиноко стоящему на рельсах железнодорожному вагону-теплушке, обступила его полукругом, чтобы каждый мог сфотографировать.
– Вот в таких вагонах привозили в Освенцим обреченных на смерть евреев, синти и рома, военнопленных. Их набивали внутрь, как селедку, так что люди вынуждены были стоять плечом к плечу, без возможности сесть или лечь. Те, кто терял сознание, задыхались внизу. Из восьмидесяти человек, помещавшихся в такой вагон, живыми до лагеря доезжали не больше сорока. Когда заканчивалась селекция, зондеркоманда выгружала трупы из вагонов и доставляла их в крематорий.
Женщина рядом со мной, лет сорока, с офисным лицом, в майке «Бруклин», устало сказала: «Господи». Усатый мужчина с барсеткой попросил белобрысую девочку – видимо, его дочь: «Мария, на фоне вагона, вертикально, чтобы небо попадало». Девочка старательно сделала кадр. Мне захотелось спать. Слишком свежий воздух, почти деревенский, только коровами не пахнет. Я отвернулся, чтобы зевнуть, и увидел зайца, который, прижав уши, перебежал пути, пробрался под колючей проволокой и скрылся в поле за лагерем. За бараками тихо полз подстригавший траву трактор. Похоже, заяц бежал от него.
– Отсюда мы поворачиваем направо и идем в сторону одноэтажного здания – это душевые. Не фиктивные, как в подвалах крематория, где пускали газ «Циклон-Б», а настоящие, предназначенные для заключенных, которые должны были какое-то время существовать в лагере и работать. Как правило, эти люди уничтожались через несколько недель после прибытия.
Экскурсовод повел группу дальше по каменистой дорожке, вдоль колючей проволоки. Я продолжил стоять у вагона. Я представил Альмин живот, ее пупок, небольшую родинку на левой лопатке, выкрашенные в разноцветный лак ногти, волосы под мышками. Через месяц ей нужно было возвращаться в Копенгаген. Правда, она еще не взяла билет и не нашла комнату. Лучше пока не думать об этом. В наушниках затрещало – похоже, группа отошла слишком далеко.
– Евреев… – Треск. – Здесь… – Треск. – Евреи… – Треск.
Я представил, как вернусь поездом в Краков, Альма встретит меня на вокзале, и мы пойдем ужинать в один из фейковых еврейских ресторанов в центре. Музыканты-румыны будут играть на скрипке, я куплю Альме розу у уличного продавца. Потом мы вернемся в номер, я стяну с нее платье, буду долго возиться с застежкой лифчика, так что в конце концов она снимет его сама (но с трусиками-то я справлюсь). Мы займемся любовью, а потом будем валяться в кровати, смотреть польские каналы и строить планы на завтра.
Звук в наушниках пропал совсем, я положил их на подножку вагона-теплушки и пошел к выходу из лагеря. Я попробовал вспомнить лицо Миллы Израэлевны – по-настоящему, в деталях – но не смог. Вспомнил только ее руку – худую, жилистую, в старческих пятнах. Когда ворота с башенкой остались за спиной, я оглянулся: у входа копошились только что прибывшие туристы. Я пересек парковку и пешком пошел на вокзал.