Заметки
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 85, 2025
И. Бунин «Поздний час»
Ах, как давно я не был там, сказал я себе. С девятнадцати лет. Жил когда-то в России, чувствовал ее своей, имел полную свободу разъезжать куда угодно, и не велик был труд проехать каких-нибудь триста верст. А все не ехал, все откладывал. И шли и проходили годы, десятилетия. Но вот уже нельзя больше откладывать: или теперь, или никогда. Надо пользоваться единственным и последним случаем, благо, час поздний и никто не встретит меня.
И я пошел по мосту через реку, далеко видя все вокруг в месячном свете июльской ночи.
Отправлюсь и я. Сначала – к мосту через сонный городок, не доросший до статуса города. Никто не попадется мне навстречу, разве что скользнут фарами несколько промчавшихся машин. У моста светлее, там фонари.
Величественная конструкция, стягивающая два берега, проступит сквозь темноту. Я увижу проход медленных барж со шлейфом расходящихся волн, услышу их переплеск в речных камнях, услышу гудки дальних лайнеров и шорох вспугнутых птиц. То там, то здесь мелькнут огоньки пронырливых катерков, торопливо творящих свой ночной труд. Река поведет меня на север, то расширяясь, то сужаясь, обтекая попавшиеся на ее пути острова.
Растаяв, отступит душная июльская ночь. Осень придет к истокам реки. Я увижу выставленные на берег яхты в чехлах. Здесь никого, кроме горластых чаек. Белое на сером. Листва опадет, обнажив ветви и стволы. Склоны покроются кружевом голых деревьев. И только два красных пятна нарушат безлюдный блеклый пейзаж: забытые кем-то детские качели.
А. Пушкин «Станционный смотритель»
В этот самый день, вечером, шел он по Литейной, отслужив молебен у Всех Скорбящих.
Став маленьким и жалким, смотритель воспринимал одиночество как должное, не желая свидетелей нового своего состояния, наполненного предчувствием скорой смерти. Дни и числа путались в его голове, как и времена года, которые он не то чтобы не различал, а проживал не замечая. Смутные обрывки видений беспомощно толкались в памяти, силясь вытянуться в единую нить воспоминаний, но никак не вытягивались. То виделась ему прогулка с доченькой, ее липкая от конфеты лапка в его руке, бант на макушке подпрыгивает от каждого шажка, отдается перебоем в старом сердце. А вот скамейка в Таврике, где он сидит, пока она копает лопаткой в песочнице. Куда теперь? Домой? Вот он уже бредет по улице имени убиенного воина, где в конце на небесном фоне высится кружевной свадебный торт. На свадьбе дочери он не был, да не было и свадьбы. Тогда к Литейной. Вот набежавший ветер срывает с него шляпу, которую он силится поднять, но останавливает преследование, хватая воздух жабрами, как рыба на разделочной доске. Мальчишка догоняет шляпу и, смеясь, протягивает ему банку монпансье. Со вкусом валидола тает леденец.
Куда теперь? Пойдем, пойдем туда! Там место есть для всех скорбящих!
Смотритель, завернувшись в одеяло, не вытирает слез: «Я отслужил молебен «всех скорбящих». И я скорбящий. Я скорбящий. Я думал, у меня есть дочь».
В. Набоков «Защита Лужина»
В школу он обыкновенно ездил на извозчике, всегда, кстати сказать, старательно изучая номер, разделяя его особым образом, чтобы поудобнее упаковать его в памяти и вынуть его оттуда в целости, если будет нужно. Но сегодня он до школы не доехал, номера от волнения не запомнил и, боязливо озираясь, вышел на Караванной, а оттуда, окружными путями, избегая школьного района, пробрался на Сергиевскую. По дороге ему попался как раз учитель географии, который, сморкаясь и харкая на ходу, огромными шагами, с портфелем под мышкой, несся по направлению к школе…
… Только когда учитель, как слепой ветер, промчался мимо, Лужин заметил, что стоит перед парикмахерской витриной и что завитые головы трех восковых дам с розовыми ноздрями в упор глядят на него. Он перевел дух и быстро пошел по мокрому тротуару … Наконец он завидел нужный ему дом, сливовый, с голыми стариками, напряженно поддерживающими балкон, и с расписными стеклами в парадных дверях. Он свернул в ворота, мимо убеленной голубями тумбы, и, прошмыгнув через двор, где двое с засученными рукавами мыли ослепительную коляску, поднялся по лестнице и позвонил.
Учительница географии Аброськина входила в класс, неся в руках рулон «Физической карты полушарий». Кроме фамилии в памяти остался ее скрипучий голос, но совершенно не сохранилось повествование о протяженности и глубине голубых пятен, по которым она водила указкой. Все остальные просветительницы сбились в одноликую птичью стаю, не долетевшую до тихих берегов воспоминаний.
Был еще учитель физкультуры, разгуливавший по коридорам школы в тренировочном костюме, обтягивающем его выпирающий живот. Любовь к построениям – направо-налево-кругом – выдавала в нем бывшего военного, впрочем, вполне добродушного и снисходительного к нашему неумению «держать шаг» и «тянуть носок». А вот встрепанного и всегда опаздывающего учителя пения – мы дружные ребята, не ссоримся совсем, мы дружные ребята, скажите это всем – мне легко представить несущимся огромными шагами по направлению к школе с портфелем под мышкой. Он бурно врывался в актовый зал, усмирял заждавшийся класс взмахами рук и, плюхнувшись на стул перед исчерканным пианино, наполнял своды бравурными звуками.
В школьном архиве хранились фотографии классов от первого года обучения и до выпускного – наглядное пособие по взрослению учеников и старению учителей. Долговязых обычно ставили позади всех, девочки с бантами занимали второй ряд, коротышки усаживались в первом ряду, облепив с двух сторон принарядившуюся учительницу. В каждом классе имелся свой отличник, пара неподдающихся обучению двоечников, ябеда и красавица, в которую был влюблен какой-нибудь безнадежный хулиган. Не могу припомнить ни одного шахматиста. То безликое учебное заведение, стоящее на Сергиевской, никогда бы не всплыло в памяти, не окажись оно поблизости с домом рыжеволосой тети, научившей играть в шахматы юного Лужина.
Маршрут прогульщика урока географии удивительно совпал с топонимикой мест, связанных с моей жизнью: каток в Таврическом саду, коммуналка на Захарьевской, парикмахерская на Караванной.
На Сергиевской было два дома, где бородатые атланты, показавшиеся мальчику Лужину стариками, поддерживали балкон. Мой выбор пал на угловой с Воскресенским проспектом, грязно-сливового цвета с подобием росписи на стеклах входных дверей. Был там и двор с убеленными голубями помойными баками, мимо которых мне пришлось пробираться, чтобы зайти в затхлый подъезд. Скрипучий лифт с хлопающей дверью дополнял убогий интерьер коммунальных трущоб. Где-то там, в глубинах другого века, нарядная, легкая, смешливая рыжая тетя расставляла шахматы на развернутой доске: «Здесь белые, там черные… Вот это – офицеры… А это – пушки, по краям…»
В тех глубинах маленький Лужин еще не знает о троекратном повторении ходов своей жизни: детство, школа, рыжая тетя. Повинуясь автору, он будет чертить в тетради параллельные линии, замирая от попытки представить необозримую бесконечность, в которой им суждено пересечься. И где-то там же, в необозримой бесконечности, проплывет учительница географии Аброськина, воскреснут адреса моего детства, и я войду в подъезд с голыми стариками, напряженно поддерживающими балкон.
Елена Шварц «Еще рассказик о маме»
В последние уже годы в разваливающемся БДТ маме было тяжело. Она часто выпивала в театре после работы. И вот раз она приходит подшофе. Мы взаимно не нравились друг другу пьяными. У меня в гостях был один старый приятель. Мы с ним выпили, показалось мало, мы поехали на машине в магазин за водкой, я за рулем. Мама как раз шла домой и увидела эту картину, но остановить не могла. Машина, выписывая вензеля, доехала до магазина, и мы вернулись. Мама стояла у ворот, ждала и, увидев нас, облегченно, но страстно стала говорить в пространство: «У меня дочь пьяница. У меня дочь пьяница». Мимо шла грязная толстая бомжиха, она остановилась, оглядела её и сказала: «На себя посмотри». И мама, засмеявшись, развела руками: «А ведь правда, правда».
Я не была знакома ни с Леной, ни с ее мамой, но с этим рассказиком меня довольно много связывает. Странно или нет, но я словно вижу стоящую у ворот дома маленькую, покачивающуюся и что-то причитающую женщину. Скорее всего, дело в том самом доме номер двадцать три, что по улице Каляева (вечный адрес для меня), хотя сейчас она называется по-другому. Он был и всегда будет «Египетским» со всеми атрибутами египетского антуража, так что стояла Дина Морисовна неподалеку от статуи бога Ра, охранявшего загаженный по тем временам подъезд дома, и глядела на выписывающую кренделя машину, за рулем которой сидела ее дочь. Кстати, только в очень большом подпитии можно было поехать за водкой в гастроном на углу, идти до которого от «Египетского дома» минут десять, не больше. И все-таки, дело не в этом, а в той самой бомжихе. Не была она ни толстой, ни грязной. Она и бомжихой не была. Она была дворничихой по имени Женя Чехова и запомнилась мне так же отчетливо, как и сам «Египетский дом», к лестницам и двору которого она была приставлена. Маленькая, в вечном платке и стеганом ватнике, она отличалась от своих товарок миловидным лицом и ясными голубыми глазами. В её речи угадывался след какого-то приглушенного интеллекта, иначе, как бы она могла сказать Дине Морисовне такую точную и сакральную фразу. Она и себя называла с горькой иронией «мать-одна ночка». В начале девяностых, когда город уже начал разваливаться, мы встретились с ней в том самом гастрономе на углу. Гастроном был пуст. Вот тогда-то она мне и сказала: «Ведь можно уехать куда-нибудь, переждать. А потом вернуться с деньгами». Ее рассказа о ком-то, вернувшемся «оттуда» с деньгами, я не запомнила.
Прошло уже больше тридцати лет, я так и не вернулась, но вдруг она предстала в моей памяти: «На себя посмотри», хотя, может, это была вовсе и не она.
Хулио Кортасар «Рукопись, найденная в кармане»
Впрочем, кто знает, о чем думают в этой толкотне люди, входящие и выходящие на остановках, о чем, кроме того, чтобы скорее доехать, думают эти люди, входящие тут или там, чтобы выйти там или тут, люди совпадают, оказываются вместе в пределах вагона, где все заранее предопределено, хотя никто не знает, выйдем ли мы вместе, или я выйду раньше…
Хулио Кортасар «Рукопись, найденная в кармане»
Почему мне пришло на ум отправляться каждое утро в город на автобусе, да еще в час пик? Может, потому что стеклянная будка остановки была видна из моего окна? По утрам там всегда многолюдно, автобусы подходят часто, люди послушно выстраиваются в очередь на посадку. Это начало маршрута, автобус приходит пустым. Мягко и плавно раскрывается входная дверь. Если идет дождь, люди поспешно закрывают зонтики, успевают кивнуть знакомым, перекинуться парой слов с водителем, затем спешат занять привычные места. Потом дверь закрывается, и автобус уходит, оставляя опоздавших дожидаться следующего. В час пик ожидание длится недолго, всего десять-пятнадцать минут, но даже за это время успевает накопиться небольшая очередь. В очереди попадаются люди с отрешенными, словно обращенными в себя, лицами. О чем они думают? Скорее всего, о чем-то тривиальном. Рассевшись, все достают телефоны. Молодые тут же начинают листать TikTоk, какая-нибудь девушка подкрашивает реснички, глядя в телефон, как в зеркальце. Мужчины. Что интересует мужчин? Новости? Может быть. Но скорее счет пропущенной вечером игры, прогноз котировок на фондовой бирже, мейл, Ватсап, Телеграм или заскок украдкой на последнее интимное видео. Быстрые ответы на звонок. Длительных разговоров по утрам обычно не бывает. С газетами попадаются всё реже. Книг в руках нет ни у кого. Некоторые дремлют. У этих усталые лица уже с утра.
Мое любимое место у окна слева по ходу автобуса. Сидящие рядом всегда погружены в свои дела, но я чувствую их тепло. Наверное, это то, что мне нужно. Я помню все остановки, что не так уж сложно, учитывая частые поездки. Вообще-то от моего дома до Нью-Йорка можно доехать минут за сорок, но, подбирая пассажиров, автобус крутится по улицам нескольких городков. Чем ближе к конечной остановке, тем больше в него набивается народу. Вот люди уже стоят в проходах. Иногда здесь вспыхивают короткие разговоры, чаще всего переговариваются знакомые. Я всегда смотрю в окно. Движущиеся картины завораживают. Самая любимая – река. То ленивая, чуть шевелящаяся под ранними лучами солнца, то темная, выплескивающая волны на берег. Иногда я могу задержать взгляд на неторопливой барже, или чайке, воссевшей на фонарный столб, или урне, опрокинутой ветром. Возле парома несколько человек торопливо выскочат из автобуса и побегут к трапу. Кто-нибудь на бегу поправит спадающую с плеча лямку сумки. У светофора мелькание вывесок прервет неторопливый старик с собакой.
Зимний пейзаж уныл, его не оживляют горящие с ночи витрины. Зато весна одаривает разнообразием оттенков красного с зеленым, а осень – ликующей охрой городских парков. Въезд в туннель означает скорое завершение поездки. Кажется, он прорыт под рекой. Поначалу, пока я не привыкла, меня это пугало, мне казалось, что автобусу тоже хочется выбраться из туннеля как можно скорее. Иначе зачем он несется с такой скоростью вдоль кафельных стен, освещенных искусственным светом. Клаустрофобия отступает, как только автобус вырывается из туннеля и взбирается по эстакаде к своей конечной остановке. Мне нравится слово «терминал». За ним тянутся термиты, термос, теремок… На вокзале каждый снова сам по себе.
С верхнего этажа мне видны люди, спешащие к выходу. Они напоминают растекающиеся молекулы или рассыпанные по полу бусинки. На часах без двадцати девять. Кто-то успевает забежать за стаканчиком кофе тут же на вокзале, кому-то уже не до этого. Спины, которым я гляжу вслед, кажутся мне озабоченными. Обычно так говорят о лицах, но в это время дня лица сливаются, я не вижу отдельных черт, зато могу разглядывать опережающие меня спины: плащи, куртки с хлястиками и без; оторвавшийся пояс тянется за кем-то по полу; джинсы, обтягивающие зады и джинсы, висящие на задах; юбки узкие с разрезом, в котором мелькают стройные ножки на каблучках, и юбки, раздувающиеся под порывом набежавшего ветерка, как у Мерилин Монро; стоптанные каблуки старых туфель под спустившимися ниже пояса брюками; кроссовки всех видов и даже шлепанцы.
Избавиться от навязчивого темпа Мидтауна можно, если повернуть к Гудзону и пойти дальше вниз. Здесь спокойнее, меньше спешащих людей. Попадаются улочки с булыжной мостовой, столики на тротуарах, как в Европе. Одно кафе у меня на примете. Я люблю заходить сюда. Девушки за стойкой думают, что я живу или работаю неподалеку. Иногда мы говорим о погоде или о планах на выходные. Какие у меня могут быть планы? Я просто пожимаю плечами, мол, ничего особенного. Впрочем, задав вопрос, никто не ожидает ответа. Здесь есть несколько завсегдатаев. Один всегда сидит с открытым ноутбуком за столиком у окна. Пару раз я пробовала подглядеть, что у него на мониторе. Ничего не поняла. Какие-то иероглифы. Кажется, он китаец. В летние нежаркие дни он выходит с ноутбуком и динамиком в садик напротив. Включает, довольно громко, музыку танго и танцует, вернее, перебирает ногами, стоя на месте. Иногда я ловлю себя на мысли, что хотела бы потанцевать с ним, но, наверное, ему это не нужно.
В этом кафе у меня есть «свой» столик, откуда мне хорошо видна не только улица, но и все посетители. Здесь чисто и спокойно, обстановка немного «ретро». На стенах развешаны фотографии старого Манхэттена, у двери – стойка для зонтиков и деревянная вешалка для шляп и пальто. Кто-то даже читает газету. Иногда я вижу высокого пожилого джентльмена в галстуке, завязанном мягким бантом, и манишке. Довольно часто он засыпает, откинувшись на спинку потертого кресла. Есть у меня и любимицы. Хрупкая старушка с ходунками появляется в компании с дородной девушкой. У старушки крашеные волосы и слегка нарумяненные щеки. Если одна – кокетливая модница, то другая выглядит довольно неопрятно. Девушка, должно быть, давно махнула рукой на свою внешность, возможно, из-за того, что она чересчур толста. Это ей нисколько не мешает покупать пирожное с невероятным количеством крема. Подруги весело и шумно рассаживаются за каким-нибудь столиком, кажется, у них нет предпочтений, долго и вкусно пьют кофе, потом принимаются за кроссворд. Когда старушка устает, девушка извлекает из потрепанной сумки книжечку с игрой судоку. Отгадывание цифр доставляет ей видимое удовольствие. Им так хорошо вдвоем, что я им завидую. Возможно, все бы изменилось, заговори я с ними, но я застенчива, поэтому просто ухожу.
Однажды неподалеку от того кафе разместился бездомный человек. День был жаркий, он спал прямо на тротуаре у стены, выставив пустой бумажный стаканчик для милостыни. «Ну вот, кому-то хуже, чем мне», – я опустила доллар в стаканчик. Немного замешкавшись на переходе, оглянулась на спящего. К нему неторопливо, опираясь на палочку, направлялся другой бездомный. Он был босой, с синими опухшими ногами. Эти ноги остановились возле бумажного стаканчика. Плакал мой доллар. И тут произошло невероятное: из какого-то потаенного кармана босой бездомный извлек доллар и, покачав головой, опустил его в тот самый стаканчик. Спящий так и спал, а босой, с трудом переступая опухшими ногами, медленно удалился. Возвращаясь домой в пустом автобусе, я улыбалась.
Ф. С. Фицджеральд «Великий Гэтсби»
Я только два раза в жизни напивался пьяным…
Так получилось, что в 92 году я оказалась в маленьком городишке, расположенном в двух часах езды от Нью-Йорка.
Американская провинция скучна, как любая другая. Беленькие домики с зелеными лужайками, бассейны за заборами с невидимыми купальщиками, испещренные солнцем улицы с редким пятном тени от расcкинувшейся листвы платана. Жара. Ни одного прохожего. Унылая дремота, одолевающая с наступлением сумерек. Скучища.
Местом моих прогулок стало шоссе, вдоль которого тянулась аллея, приведшая меня однажды к небольшому парку, в глубине которого виднелась усадьба. Я обрадованно зашагала по дорожке, усыпанной мелким гравием. Через несколько минут ко мне подкатил охранник. Private property. No trespassing. Пришлось убраться. В местной библиотеке я узнала, что в той усадьбе лечилась от алкоголизма Зельда Фицджеральд. Так что лечебница могла бы стать единственной достопримечательностью городишка, если бы его обитатели знали, кто такая эта Зельда.
Но дело не в этом, а в том, что мне тут же вспомнился раздрызганный ленинградский троллейбус, войдя в который, кто-то поведал о том, что он пьян, как Скотт Фицджеральд.
Никогда-никогда-никогда американское “I drunk like a skunk” не заменит мне изощрённости этой русской фразы.
Эрик-Эмманюэль Шмитт «Оскар и Розовая дама»
– Мне кажется, Бабушка Роза, что люди изобрели какую-то иную больницу, чем на самом деле. Они ведут себя так, будто в больницу ложатся лишь затем, чтобы выздороветь. Но ведь сюда приходят и умирать.
– Ты прав, Оскар. Думаю, что ту же самую ошибку совершают и по отношению к жизни. Мы забываем, что жизнь – она тонкая, хрупкая, эфемерная. Мы делаем все, чтобы казаться бессмертными.
Дорогая бабушка Роза, разве можно жить, помня о смерти? Двое моих знакомых рискнули быть откровенными, сказав, что не боятся смерти. Они умерли, так и не открыв секрета своего бесстрашия. Дело тут, по-моему, в отсутствии воображения. Можно представить мир, в котором тебя нет. Но как представить себя, когда тебя нет? Иногда, в последнее время все чаще, я просыпаюсь ночью от внезапной мысли о том, что умру. Как странно, что она приходит во сне, хотя в этом, наверное, есть определенный смысл. Во сне человек беззащитен. Дневные заботы, бабушка Роза, уводят нас от рассуждений об эфемерности и хрупкости жизни. В самом деле, ты или хлопочешь, или предаешься удивлению и печали. Бывают, конечно же, счастливцы. Те, что отгоняют мысль о смерти. Им некогда. Со временем усталость возьмет свое и у них. В конце концов, неизбежность уравняет нас.
Когда мы впервые узнаем о том, что умрем? В четыре года моя дочка, выйдя во двор с лопаткой покопать высыпавший за ночь снежок, вдруг что-то заговорщицки зашептала соседской малышке, копавшей рядом с ней. «Бабушка! Бабушка! – закричала та. – Она сказала, что я умру!» Помню застывшую паузу и бабушку, кинувшуюся уверять внучку в бессмертии. Накануне у нас умер волнистый попугайчик. Мертвое тельце взывало к объяснению. Пришлось говорить о смерти, которая придет ко всем, но очень и очень нескоро. И все же воображение ребенка было встревожено, росток тайны исчезновения проник в его душу. Со временем он разрастется в дерево печали, впрочем, дерево может вырасти вовсе не печальным, а каким-нибудь другим.
Но, дорогой Оскар, как рано тебе открылось то, что знают далеко не все дети. Ты задаешь вопрос, на который не может ответить ни один взрослый. Без смерти не бывает жизни, скажет кто-нибудь из них. Думаю, тебя не успокоит этот довод. Еще взрослые люди могут сказать, что смысл наших жизней понятен только Богу, но, если это и так, вряд ли он пришлет тебе письмо с объяснением. Вполне возможно, что умереть ничуть не страшнее, чем уснуть, но кто знает наверняка? Я вот думаю, старики больше готовы к смерти, чем дети, но что, если я ошибаюсь? Одна моя знакомая старушка всё допытывалась у меня, почему она должна умереть. Я сказала, что на небе она встретится с умершим сыном. Конечно же, я ничего не знала об этой предполагаемой встрече, но так говорят, чтобы успокоить умирающего. Кажется, моя ложь примирила ее со смертью. В сущности, мы не знаем, что это такое. Что, если ждать этого как таинственной встречи, уготованной только тебе? Но как мучительна мысль о невозможности поделиться своим открытием с другим человеком.
Стивен Спендер «Мир внутри мира»
Когда мне было лет шестнадцать, отец мне сказал:
«Научись жить так, чтобы ждать своей смерти, как юноша ждет свою невесту, ждать, чтобы она пришла, прислушиваться к малейшему шороху, малейшему знаку о том, что грядет невеста, идет возлюбленная, та, с которой можно сродниться на вечность…»
Если я умру, кто будет смазывать дверные петли, чтобы они не скрипели, закрывать окна во время дождя и выключать после тебя свет в ванной? Кого будут раздражать твои ночные вылазки к холодильнику, твое осторожное разворачивание свертка с колбасой, отложенной на завтрак? Кто будет натягивать носки на твои распухшие ноги и завязывать шнурки на ботинках? Кому ты скажешь: «У тебя хорошее настроение, надо бы его испортить?» От кого ты будешь прятать плоскую четвертушку водки, чтобы потихоньку отхлебывать из горлышка, как бы невзначай зайдя в свою комнату? Кого ты будешь спрашивать: «Правда, я красивый?» Кто будет делать всё, что я забыла перечислить? Кто будет тебя ревновать к памяти обо мне?
Если ты умрешь, я не знаю, что буду делать.