Опубликовано в журнале Новый берег, номер 80, 2022
Марина Цветаева. Рис. Ариадны Эфрон. Начало 1930-х гг.
«Красною кистью рябина зажглась, падали листья — я родилась» — сто тридцать лет назад, дабы преподать отрицательный урок тем пишущим сёстрам, которые способны его усвоить. Жизнь и смерть Марины Цветаевой — пример оглушительного, трагического, воистину античного несчастья гения.
И рано ушедшая мать Мусю мало любила, и отец, профессор Цветаев, мало занимался дочерьми, всё больше музеем. Какие-то проходимцы обеих младших рано со двора свели. «Случайное семейство». Из несчастных детей вырастают убийцы — или гении. (Били всё детство по горбу: «не сутулься, урод моральный и физический!» — когда ребёнок вырос, оказалось, за спиной сложены крылья.)
«Главное же — то, что я потом делала с собой всю жизнь — не давали потому, что очень хотелось… Права на просьбу в нашем доме не было. Даже на просьбу глаз».
Первый раз с петли сняли в семнадцать лет, успели родные.
Сочинять, ловить ритмы и рифмы, писать, чтобы услышать при жизни от лукавого урнинга о своей прозе: «…бесчисленные восклицательные знаки, многоточия, вскрики, скобки…» И спустя восемь десятилетий после смерти: «Он мал, как мы, он мерзок, как мы»[1] — девиз толпы.
Филолог Александр Галушкин в статье «Так жили поэты…»: Неакадемические заметки об «академических пайках» отмечал: «В 1922 г. вычеркнутой из списка оказалась Марина Цветаева, и место ее занял малоизвестный и ныне литератор Владимир Вешнев, „беллетрист и критик“, представленный на паек одновременно организацией писателей-большевиков „Литературный фронт“ и московским Пролеткультом, редактор пролеткультовского же журнала „Горн“. В графе, в которой у Цветаевой были перечислены поэтические книги, у В. было проставлено: работа в „Известиях Московского Совета“, „Горне“ и т. п. Лишение Цветаевой единственного, пожалуй, в те годы средства к существованию возмутило литературную общественность…» При Софье Власьевне, с её ленинским принципом «учёта и контроля», паёк (три тысячи калорий: сахар, селёдки и крупа) непременно заполучит пролетарская, идейно подкованная бездарность. Особливо ежели эта бездарность — муж сотрудницы ГПУ.
Судьи в соцсетях («она убила дочь Ирину, стихи разонравились») не знают, кому давали пайки, пока Марина с малыми детьми варила пшёнку в самоваре. В провинциальных вузах умники-преподы порицают преступные наклонности «про́клятого поэта»: «Цветаева сама записывала свои „покражи в комиссариате“; упоминала, что крала хлеб для голодных детей у друзей, пригласивших ее к столу». Благо, Жар-Птице в небесах здешнего праведного ко-ко-ко и не слыхать.
В любви не везло отродясь («Люблю душу, пол — помеха»). Никто из мужчин не понимал, что перед ним — гений. В науке страсти нежной не искусна. Собой нехороша: грубые руки и лицо с горбатым крупным носом, мужские ухватки, дымит табаком, как солдат, резкая речь, а в моде были куколки с губками бантиком, с локонами, в чулочках… Сапфические подруги (Голлидэй — праздник, который всегда с тобой, Парнок, игривее Парни), её бросали. Цветаева слишком вирильна, благородна, как идеальный юноша-рыцарь. Ничего женски-змеиного, «мокрого», текучего, приспосабливающегося, принимающего заданную форму в ее личности не было. В тогдашней женской судьбе главный выбор — это выбор мужа; Зинаида Гиппиус была очень умна и сделала правильный выбор, а вот Цветаева непоправимо ошиблась в свои восемнадцать; поэтому Гиппиус своим ключом откроет дверь парижской квартиры, а Марина Ивановна уедет из Парижа в петлю: в Богом забытую Елабугу, где ее рукописями квартирная хозяйка будет топить печь.
Брак, семья — растрата творческих сил: «Марина стирает бельё» Арсения Тарковского, достоевская луковка, подобранная на совдепской мостовой: сгодится Муру в суп (воспоминания Белкиной о цветаевском горе луковом), наконец, то последнее заявление-всхлип «я могла бы работать судомойкой в столовой Литфонда». Как же надо было замучить её, чтобы она мечтала о долговой тюрьме, где можно спокойно писать, а детей бы «разобрали добрые люди (сволочи!)», а муж как-нибудь перебился сам. Скиталица, безумица умудрилась бы по своей тяге к безднам погибнуть и при благополучной общественной обстановке, не токмо на Русской Голгофе.
(Вот в юности чутьё ни Марину, ни Асю не подвело (рассказ «Жених»), а с Эфроном — увы!)
В парижском участке Марина Ивановна смешила полицейских, цитируя Корнеля и Расина, уверяя, что её муж Сергей Эфрон — человек чести и никогда не мог стать агентом преступного Коминтерна и убивать людей… («Эта русская дама — сумасшедшая», — сказал комиссар полиции секретарю.) Да просто дура простодырая. О, наш русский Жерар де Нерваль в вечном крестьянском платьице и в серебряных браслетах!
(Хотя покойный Виктор Васильевич Антонов, церковный историк, говаривал саркастически: «Она знала, на чьи деньги живёт».)
Нет, не вижу ничего осудительного в её жизни за чужой счёт. Птице небесной положено кормиться от щедрот Божиих, не заботясь о хлебе насущном. Богемьенка, цыганка…
«Не надо Орфею сходить к Эвридике
И братьям тревожить сестёр».
Не стану возлагать бремя невыносимой вины на детей, настрадавшихся от безумного нрава Марины Ивановны. Хотя спасением имени Цветаевой от забвения мы обязаны Ариадне Эфрон, с неотвратимым предназначением стать архивариусом гениальной матери. Алина судьба, как и судьба младшего брата, вполне ужасна: спасибо дорогому papà и совдеповским иллюзиям «подберёзовиков».
- «События наших снов суть стихии нашего существа, не исправленные разумом.
Мне часто снится, что я себя убиваю. Стало быть, я хочу быть убитой, этого хочет мое скрытое я, мне самой незнакомое, только в снах узнаваемое, вновь и вновь познаваемое. Единственное истинное, мое старшее, мое вечное я.
В большие часы жизни это оно осознает, оно решает.
Следовательно —
Я ничего не могу изменить в движении моих стихий, в движении к концу, в движении <не дописано> и т. д., которые вместе и создают меня: мою душу…
Я хочу жить с душой».
(Записные книжки МЦ.)
А ведь ей уморенная голодной смертью дочка Ирина петлю («какую-то движущуюся тесёмочку») во сне подавала. Несчастная Марина Ивановна за то преступление сама себе и судья, и палач. И боготворимый Борис Пастернак верёвочку принёс, увязывать чемоданы перед Елабугой. «И верёвочка пригодится».
На вопрос к цветаевскому юбилею 9 октября 2017 года, пять лет назад: «Вы бы ей самой о чем написали?» — ответ незабвенного френда по ЖЖ, филолога Владимира Нехотина: «Ни шагу из Парижу, дура!», в иных мессаджах она едва ли нуждалась». А я ответила тогда: «Я бы Марине Ивановне написала, чтобы разводилась с этим чекистским паскудой Эфроном поскорее, детей сдала на руки доброхотам, одолжила денег и одна уехала за океан. До ста лет дожила бы в Штатах и получила бы бодрой, сухой старушкой, в шелках и жемчугах, Нобелевскую премию».
Но будучи поставленной в невыносимые социальные и личные обстоятельства, она погибла — вероятно, Марина Ивановна и в оккупированном Париже пропала бы, но в Совдепии всё ускорилось, протекло стремительно.
Урок последний — репортаж с петлёй на шее можно вести, когда петля схватила твое певчее горлышко. Не чужое.