Вступительное слово А. К.
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 79, 2022
Прежде чем предложить читателям воспоминания друга Чекрыгина художника Льва Жегина, — вот несколько предваряющих заметок.
Русский авангард знал немало замечательных художников. Но многие из них так или иначе вышли из лона европейского авангарда. Чекрыгин тоже тяготел к западному искусству, но не к авангарду, а, на мой взгляд, прежде всего к барокко, масштабы и экспрессия которого были ему близки. Тинторетто — предтеча этого стиля — был любимым его художником. В Лувре перед его картинами он простаивал часами, а вернувшись в Россию, писал вариации на темы полотен Тинторетто.
Позволю себе привести слова Александра Бенуа об этом мастере. Многое из того, что он пишет о Тинторетто, можно почти слово в слово сказать и о Чекрыгине.
«История живописи не знает более безумного, более вдохновенно-импровизаторского гения, нежели Тинторетто, не знает она и живописца более цельного, более верного самому себе… Эта цельность… исключительно обусловливается вдохновенным внутренним горением мастера. Картины Тинторетто и целые циклы его картин объединены не столько его мыслью, сколько его страстью, его глубоким чисто художественным (и при этом специально живописным) чувством…
Во время этой работы начинает преобладать и все усиливается присущая Тинторетто нота трагизма, яркость застилается сгущающимися сумерками, и мастер развивает в себе ту безумно-бравурную „импрессионистскую” технику, которая навлекла на себя критику, как Вазари, так и многих других „благоразумных ценителей”».
Другое страстное увлечение Чекрыгина — «Философия общего дела» Николая Федорова. Под влиянием идей Федорова он написал трактат «О Соборе Воскрешающего Музея» — свое Евангелие. Чекрыгин мечтал об этом музее, о фресках, которыми украсит его стены. Но этим планам не случилось сбыться. Он погиб под колесами поезда. Ему было двадцать пять лет.
Говоря сегодня о Чекрыгине, иногда намекают, что его гибель была спланирована ЧК. Но никто из близких этого не подтверждал. Он ехал в поезде вместе с женой после перебранки с тещей. И был сильно раздражен. Соскочил с поезда и пошел по путям. Не слышал поезда позади, под которым и погиб. Осталась жена, любившая и любимая, и годовалая дочь.
Но в определенном смысле Советы, конечно, убили его, не разрешая ни выставок, ни статей о нем. Вот что писал К. Паустовский о первой выставке Чекрыгина в 1957 г: «…Самое явное и безошибочное ощущение от работ Чекрыгина — ощущение гениальности. Это художник мирового значения, мировой силы… Совершенно непонятно, как выставка Чекрыгина, которым вправе гордиться Россия, открыта только на 35-м году после его смерти и то… на несколько часов». Следующая выставка состоялась через двенадцать лет в московском Музее изобразительных искусств (1969 г.) стараниями искусствоведа Евгения Левитина. В 2022 г. Третьяковская галерея ознаменовала двойной юбилей Чекрыгина (125 лет со дня рождения и 100 лет со дня смерти), большой выставкой его живописи и графических циклов: «Расстрел» (1920), «Бытие» (1920–1921), «Сумасшедшие» (1921), «Голод в Поволжье» (1922) и «Воскрешение мертвых» (1921–1922) — его оратории бессмертия — как можно назвать этот цикл.
Чекрыгин был одним из организаторов Союза художников и поэтов «Маковец» (1921–1926). Название дано в память о холме Маковец, на котором Сергий Радонежский основал Троице-Сергиеву Лавру. Члены общества хорошо известны и сегодняшнему зрителю и читателю: Н. А. Тырса, В. А. Фаворский, Б. Л. Пастернак, В. Хлебников и другие.
А. К.
Лев Жегин о Василии Чекрыгине1
Я познакомился с ним по его возвращении из Киева [в 1912 г.]. Это был тоненький хрупкий мальчик с живыми карими глазами. Белокурые волосы, небрежно подстриженные «в скобку», скрывали высокий чистый лоб. Первая из его работ, которую я увидел? Рисунок гипсового торса. Уже в этом ученическом рисунке чувствовались неповторимое своеобразие и решительность его изобразительного почерка.
Пораженный рисунком торса, совершенно непохожим на сотни старательно выполненных ученических «штудий», я знакомлюсь с юным художником.
Вскоре знакомство переходит в тесную дружбу.
Enfant terrible, он был любимцем всего училища. «Чекрыжку» знают все, со всеми он на «ты». Его проделки отличались каким-то легким, изящным характером. Вот он быстро подбегает и здоровается — вы жмете протянутую руку, которая, к вашему ужасу, холодная и остается в ваших руках — это гипсовый слепок!
Его можно встретить всюду, и в мастерских, и в скульптурной, но больше всего в коридорах и в чайной, где он ораторствует, подымая указательный палец своей тонкой красивой руки (подобно одному из апостолов леонардовской «Тайной Вечери»), и тут же меняет проповеднический тон на тон обличительный.
— Бюрлюк, — кричит он через всю чайную, — вы не спасетесь!
— Да я и не хочу спасаться, Чекрыгин.
Д. Бурлюк говорил вызывающе-невозмутимо, с подчеркнутой манерностью.
С Бурлюком, который был в натурном классе, его соединяла общая непримиримо-отрицательная точка зрения на салонное искусство 1880–1890-х годов.
— Лучше композиция под влиянием зеленого Бурлюка, чем фотограф Маковский, — говорил Чекрыгин.
Собирательной фигурой и мишенью всех яростных нападок был Константин Маковский, которого Чекрыгин называл «фотографом».
Впрочем, остракизму нередко подвергалось и почти все современное искусство.
— Некрасиво! — резко говорил Чекрыгин.
В ту пору я был скептиком, и термин «красота» казался мне чем-то отжившим, почти провинциальным. Но вместе с тем я знал по собственному опыту, какой опустошающий след оставляет скепсис в душе, им отравленной.
Чекрыгин же был обладателем неведомых для меня сокровищ — ему доступно было какое-то знание, достоверность которого я смутно ощущал.
У него были все данные, чтобы быть здоровым. Хорошее сложение. Особая манера держаться (как-то прямо). К 15–17 годам он окреп и выправился до неузнаваемости. И все-таки здоровья не было: слабые легкие, катаральное состояние бронхов.
С ним всегда что-то случалось, но жизни он не боялся. От природы чрезвычайно впечатлительный, он с особенной чуткостью отзывался на все окружающее.
Он полон самых противоречивых черт. Где его подлинное лицо — в бурной экстатичности художника или в спокойной выдержке мыслителя? Правда и вымысел переплетались у него в самых прихотливых формах.
Его психологический облик: детская наивность, доверчивость и вместе с тем подозрительность, отсутствие какой-либо системы и вдруг — неизвестно откуда появившийся педантизм.
Какое-то хитросплетение эмоций, но всегда и во всем удивительное чувство меры, прирожденное чувство изящного, даже во внешности.
Он совершенно не умел «приспособляться» к жизни, презирал всякого рода окольные пути и «устройства».
Тетушки и кумушки дивились на него, когда он был еще ребенком: никогда не кричал, ничего не требовал. Таким нетребовательным он оставался всегда.
— Я не хочу ничего вырывать у жизни, — говорил он.
Ребенком он оставался всю жизнь, иногда поражая своей бессознательностью.
Мелочи повседневной жизни для него не существовали — он их просто не замечал. События личной жизни были лишь неизбежностью, которые никогда особенно глубоко его не задевали, и он только «оформлял» их, сообразно артистичности своей природы.
Жизнь его была необычайна своей внутренней напряженностью и целостностью. Никаких колебаний и отклонений в сторону от основной линии, наметившейся чрезвычайно рано. Он должен совершить свое жизненное дело, свою миссию, свой долг перед искусством, родиной, человечеством — он призван к этому, он обречен на это. Вот что писал он моей сестре из Киева в 1914 году: «Сил у меня много, я чувствую, что они затопят всех. У меня колоссальный переворот в образе мысли, и в мыслях я довел себя до многого, что сказать сейчас неудобно, потому что время мое не пришло, но оно близится, конечно, все это пахнет очень не мелким, а огромным и значительным для России».
Об этом он не забывал никогда, и в этом его жизнеощущении и нужно искать разгадку всех его поступков, слов и действий, казавшихся столь необычайными и столь непохожими на то, что его окружало.
Свою исключительность он, конечно, не мог не сознавать.
— Я не гений, но гениален, — однажды сказал он мне.