Из книги «Госпитальеры» (2022)
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 79, 2022
И только когда читаешь Чехова, иногда, если везёт, овладевает чувство совершенного, физиологического даже счастья. Одна «Скучная история» чего стоит — тома философии (то есть непонимания: «человек, если не понимает, начинает философствовать») и потоки самой умной ярости — прах в сравнении с хотя бы страничкой этого абсолютного шедевра. Влюблённый тоскующий, смертельно больной учёный, всю жизнь препарировавший перед студентами науку о теле, имевший дело с трупами в амфитеатре аудитории, — оказался наедине перед ужасом умирания — и тела, и души. Он, любящий, отталкивает от себя влюблённую в него женщину, которая ещё несчастливее его самого, поскольку он только перед смертью осознал «отсутствие общей идеи», а она это отсутствие испытывает ещё с юности. Катя мчится за ним в Харьков, но он снова отталкивает ее, и она уходит, уходит по гостиничному коридору смерти, чтобы ехать в Крым или на Кавказ, какая разница, потому что все равно, как он бы ни хотел этого, не обернётся — и не окажется потом на его похоронах. Никто ещё так, даже полвека спустя А. Камю, не писал и не напишет об этом проклятом и великолепном «отсутствии общей идеи».
* * *
Аббация — Опатия — скорее всего, Чехов имел в виду иронию: апатию, овладевающую героиней «Ариадны». В то время как Набоков в «Весне в Фиальте» возносит эту курортную деревушку («с одной пованивающей улицей» — так пишет Чехов) до парадиза. Настолько же, насколько мне не нравится набоковский, полный безжизненной сентиментальности и натужной трагичности рассказ, я отношу незамеченную современниками «Ариадну» к вершинам мировой словесности. То, что Мизинова ли, Кувшинникова, Яворская — или все вместе, что вероятней — являются прообразом Ариадны — это интересно, но не слишком важно. Бунин тоже владеет своей ариадновой нитью — так что получается непростой триумвират вокруг этого итальяно-хорватского Аббатства русской литературы. Напомню, что Лика Мизинова с женатым писателем Потапенко (прообраз смутного Тригорина) отправилась путешествовать по Европе, забеременела, и была покинута любовником в Париже по причине того, что жена его стала угрожать мужу самоубийством, в случае если он не вернется немедленно. О чем Чехов с ужасом узнал в Ницце. Недавно мне пришло в голову посмотреть, что же писал этот ловелас Потапенко, сын кантониста, который пережил и Чехова, и революцию, не обиделся за Тригорина — и был несравненно более популярен, чем Антон Павлович, у современников. Найти его труды оказалось несложно, и надо сказать, что это порядочная графомания. Впрочем, современность всегда слабоумна. Но задним числом иногда поучительна.
* * *
Тайна Чехова состоит в том, что он просто очень хороший писатель. Да, иногда разгадка равна загадке, тавтология не равна банальности, а решение задачи там, где никто не искал — на поверхности. Исключительность Чехова в полноте раскрытия вообще всего, чем только может обладать человек, взявшийся серьезно за перо. Ранжирование его текстов по силе может стать увлекательным занятием. Это — свидетельство того, что он оставил их нам на восходящей линии взлета, а не на протяжении всей траектории, которая так или иначе включает в себя такую сложную, а порой и тяжелую для писателя вещь, как посадочная глиссада. Взять «Ариадну», «Ведьму», «Воров», «Агафью», «Дядю Ваню», «Скучную историю», «Каштанку» — один другого лучше, а вот «Дама с собачкой» тоже хороша, но меньше; или «Черный монах» — еще меньше, но все равно высший класс. Совершенным же произведением, выходящим за рамки всех ранжиров и представлений о мере дара, — я считаю «Палату номер шестой». Я бы только на этом рассказе построил курс писательского мастерства и больше — объяснения невозможного: таланта. Все в этом тексте есть — и ужас, и пронзительность, и восторг, и, в сущности, предвосхищен «Процесс» Франца Кафки. Мне кажется, «Палата № 6» — произведение чрезвычайного масштаба, ключевое для мировой литературы не только двадцатого века. Толстой считал «Ведьму» лучшим рассказом Чехова (кстати, написанным автором в двадцать шесть лет). А разве не вся «Анна Каренина» с ее яростно творческим недовольством супружеской долей помещается в «Ведьме» на протяжении всего нескольких страниц? Иными словами, Чехов упаковывал в свои тексты будущее мира — точней, мира этого узлы неразрешимых вопросов. «Палата № 6» — это завет стоического бедствия. В нем также и Камю, и Беккет, и, замечу, рассказ этот неизмеримо шире и глубже своего даже метафорического содержания. В нем есть та буквальность, которая пробивает восприятие навылет и переворачивает действительность вокруг точки отчаяния, ставит мир с ног на голову, и оказывается, что этого достаточно, чтобы разглядеть в нем истину: выходит, что мы мир пытались осознать, держа его вверх ногами, и вдруг нам его перевернули, и мы прочитали — и застыли, как медуза Горгона перед зеркалом. Чехов, в сущности, и был в одно и то же время и талантливым несчастным узником реальности, и доктором, в него, узника, влюбленным. И несчастье его было велико. Чего не скажешь о нас, его читателях.
* * *
Всё, что касается биографии Чехова, не делает личность Чехова понятней. Отличное исследование Рейфилда только увеличивает загадку, сообщая много нового и неожиданного. Непонятно, как объяснить эту принципиальную личностную не замкнутость. Пушкин, Толстой, Достоевский много понятней при той же неисчерпаемости. Кафка писал дневники, в отличие от Чехова, у которого, в отличие от Кафки, любой текст отправлялся в печать. Толстой печатал почти всё и писал дневники, в которых себя не прятал. Для Чехова он сам, Чехов, не составлял загадки, как и люди вообще. Все его персонажи — законченные выпуклые личности. У Толстого такой сделанности нет. Его герои пребывают в становлении. Он постоянно их дописывает. Кафку вообще не интересовали люди, а только их статические проекции на мироздание, на Бога. Вероятно, такую призрачность, уклончивость биографического образа Чехова можно объяснить его деликатностью. Он не мог себе представить, что окажется кому-либо навязанным.
В русской культуре мировой сад появляется по-настоящему усилиями Чехова. Сад Чехова и возы сушеной вишни, тянущиеся в направлении Москвы (гекатомба бутафорской крови, возы условных жертвоприношений, словно бы выкупающих из небытия своих владельцев, посланные в храм культуры, надежды, избавления — в столицу), в национальном сознании обычно выступают в роли символа ускользающего освобождения — материального, душевного, климатического, духовного, какого угодно. Символа честного чистого труда и заслуженной награды.
Конечно, эти значения вполне справедливы. Но Чехов в корне амбивалентен, он лучше многих понимал, что художественный образ не может быть однозначным.
Вишневый сад — сам по себе объект баснословный, мифический, — и на эту неглавную его черту указывают сведения о том, что в Европе вишня впервые появилась благодаря гурману и устроителю кулинарно-пиршественных оргий Лукуллу, привезшему ее из Персии. Главное же значение его, вишневого сада, смыслового облака в том, что цветущие вишни для героев пьесы оказываются пространством загробной жизни.
В «Черном монахе» — своего рода гимне проклятий в адрес провидения, стоящего за спиной художника не то с мечом, не то с пальмовой ветвью виктории, — тоже есть сад, но яблоневый, весь в цвету: в заморозки в полнолуние он окутан дымом костров, разведенных садовником, спасающим цвет и урожай. Сады римских придворных — Саллюстия, Лукулла, который более известен как ценитель соловьиных язычков, чем как тот, кто подарил Европе вишню, — вошли в моду. Среди них была и вилла императора Адриана, не отпускавшая его от себя на протяжении всего правления империей. Именно отсюда, близ пруда, отражающего холмы и пинии, Адриан руководил захватом Британии и отдавал приказ о подавлении Великого иудейского восстания, означившего наступление новой эры.
Грета Гарбо — любимая актриса моей мамы. Она почему-то любила вспоминать, что у Гарбо нога сорокового размера. Бродский говорил: «Венеция — это Грета Гарбо в ванной». А еще Гарбо в фильме «Ниночка», где она играет советского дипломатического работника — строгую Нину Якушеву, которая влюбляется в Париже в графа, говорит мечтательно, глядя в распахнутое в весну окно: «We have ideal, but they have a climate». Что, по сути, есть парафраз из Чехова: «Нам ваша философия не подходит. У нас климат суровый». Холод чаще становится причиной смерти, чем жара. Хотя бы поэтому он ближе ко злу, к адскому Коциту. Проницательный Данте и тогдашняя мировая культура вообще пребывали в неведении о возможности жизни в областях, где борьба с морозом отнимает большую часть суток. Смысл рождается только с избытком свободного времени. В холодных же областях, порабощенных борьбой за выживание, рождается не смысл, а власть — насилие, которое дает возможность переложить заботу о тепле на других. Смысл, цивилизация вообще, — продукт милостивого климата и тепла.
Вопрос, почему Чехов не написал романа, настолько обширный, что кажется бессмысленным. Однако, кроме глубокомысленных интерпретаций, имеют право существовать и несложные, из области здравого смысла. Роман — дело нешуточное, отнимает огромное количество времени (да и рассказы Антон Павлович писал не на коленке). Чехов трудился на исходе XIX века, стоя обеими ногами в прибывающем течении века XX. Даже если люди нисколько не задумывались о грядущей катастрофе, не почувствовать ветер времени, то, как оно сжимается, было невозможно. Рубеж века скачкообразно сократил длину текстов. Вдобавок человек с чахоткой живет словно бы в обнимку со смертью. Постоянный цейтнот — ничуть не менее серьезное обстоятельство, чем ощущение сжатия исторического времени. С легочным кровотечением дописать рассказ намного вероятней, чем роман. К тому же, покуда пишется роман, мир может измениться так, что мчащееся время выскользнет из него. Толстой еще мог быть уверен, что, пока он пишет «Войну и мир», все не изменится настолько, что человек потеряет свое место в мироздании. Чехов такой роскоши позволить себе не мог. Но обстоятельства болезни, конечно, главная из этих двух причин.
Чехов прежде всего тревожит и только потом восхищает. В этом смысле этот писатель — всегда драма. Весь опыт его текстов — это последовательный, детальный провал гуманистического проекта «новый человек». Начало века Чехов встретил в полном расцвете сил и таланта. И тревожит как раз то, что при всей вооруженности оптикой человечности писатель грустно сформулировал своим творчеством: человек никогда, ни через сто, ни через двести лет не станет прекрасен.
У каждого писателя за спиной есть той или иной интенсивности попытки изменить себя, а значит и немножко мир. Поскольку опыт существования — единственный товар литературы. Но Чехов прежде всего рассказывал истории — языком, талантливость которого относилась к новому канону. Сама по себе свобода А. П. от наследий титанов — Толстого и Достоевского — говорит о чрезвычайном преобладании его таланта, о принципиальном модернизме. Никто так не писал, как Чехов, никто так и не сумел писать, как он.
Чехов умел говорить о главном и при этом неприметном. История с «Черным монахом» больше тревожит не мистическим содержанием, сколько проблемой воли гения, говорящей нам лишь об одном: творческие способности суть случайность.
Или о чем, скажем, рассказ «Дом с мезонином»? Да ни о чем, кроме как о том, что текст этот — образец русского языка, и в то же время о треугольнике влюбленности, о том, что творчество и любовь — это сестры. Этот рассказ упоителен вне сюжета, он каким-то образом оказывается предельно укоренен в ландшафте усадебной жизни, есть в нем что-то от Wuthering Heights («Грозовой перевал»), где вересковые мыслящие пустоши точно такие же герои романа, как и персонажи.
Чехов — мирового значения писатель, чье возникновение в русском языке настолько же чудесно, насколько и невозможно. Понятно, что творческие способности — это уже невозможность, но удивительная универсальность человеческого существа, с которой работал Чехов, — это то, что оборачивает нас лицом от Петербурга и Москвы к миру вообще. Мне необыкновенно нравится, что писатель не пожертвовал ни словом истины, чтобы стать таковым — писателем далеких времен, то есть будущего.
* * *
Есть в Калужской области деревня Богимово. Когда-то она была моим раем. Это усадебное пространство, в котором частично имеет место действия мой роман «Туманность Марселлы». Да и «Волкодав» там отметился. Построил эту усадьбу «петровский птенец» Прончищев. Сын его вместе с молодой женой погиб в Челюскинской экспедиции в устье Енисея. В конце двадцатого века их могила в вечной мерзлоте была найдена, вскрыта и географы обнаружили прекрасно сохранившиеся тела. На основе останков был воссоздан реальный облик Прончищева-младшего и его жены, и сейчас эти пугающе правдоподобные черные скульптуры находятся в усадьбе.
Но самое интересное, что Богимово — место, где летом после возвращения с Сахалина жил Чехов. Именно там разыгрывалась драма с участием Левитана и Мизиновой. Именно там был написан рассказ «Дом с мезонином». Пространство этого рассказа — аллеи, поля, речушка, и сама усадьба. Гроза из первых строк рассказа звучит и мечет молнии во втором этаже здания — во все десять окон. В советское время в усадьбе располагался сумасшедший дом. Я застал его, в нем работал главврач, интересовавшийся литературой. Но потом больницу перевели в Калугу, и усадьба с заколоченными окнами стремительно покатилась к запустению. Последний раз я был там перед отъездом. Прошелся по тропке, заросшей выше головы крапивой, к бюсту писателя. Постоял, сознавая, что это место — одно из самых дорогих мне на земле. Что это своеобразный литературный Иерусалим, он земной, небесный же у нас на книжных полках. Что-то тонкое звучало в этом оглушительном запустении — под темными елями, под кронами старого, старого парка. Столько времени и смысла я тогда пережил. Антон Павлович, как вы там под снегом и дождями? Как Прончищевы? Что снится? Стал ли человек счастлив — можете не отвечать, я сам знаю. Наверное, это самая горькая шутка на свете. Вот поля, перелески, безлюдье. Вот будущее, вы знали.
В какой-то момент я поклялся себе не писать. С этим решением было связано чувство ампутации. Попробуйте представить себя без головы. Как того всадника-призрака. Вы слоняетесь по пустыне по прихоти кентавра, и не в силах ничего поделать, чтобы стать снова во плоти. Душа без тела в мире действия беспомощна.
Любой человек в той или иной мере переживал в своей жизни и нищету, и бездомность, и неправедный суд, и жестокость, и насилие. Некоторые также и войну. Мне с возрастом самодовольство кажется единственным грехом достойным порицания. Нынешнее время поганое. Давно уже не хочется говорить ни об эсхатологии, ни о Фукуяме. Навязло. Мне кажется, сейчас время качнулось в сторону частностей. Важна судьба отдельно взятая, а не судьбы. Дележка на левых и правых, на консерваторов и либералов, на архаистов и модернистов, на ярлыки каких-то движений и тенденций — все это напоминает массовые казни — особенно тех, кто не попадает под определение. Редукция стала смертоносным оружием ширпотреба. Частность — вот чего не хватает культуре выражения. XIX век сейчас нужен как ничто другое, его выразительность могла бы помочь если не всем, то кому-нибудь, и это стало бы чрезвычайной ценностью.