Рассказ. Перевод Егора Фетисова
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 79, 2022
Йенс Петер Якобсен (1847—1885) — один из крупнейших датских писателей. Он родился в Тистеде и окончил Копенгагенский университет (1867) по специальности «биология». В 1872 г. Якобсен перевел на датский язык «Происхождение видов» Чарльза Дарвина. В конце 1876 г. появилось первое крупное произведение Якобсена — «Мария Груббе», роман из жизни датского общества XVII в. В 1880 г. вышел второй крупный роман Якобсена — «Нильс Люне», один из наиболее тонких и насыщенных психологическими нюансами романов в датской литературе. Подобно таким мастерам, как Гюстав Флобер, Якобсен оттачивал в своих произведениях буквально каждый образ и успел написать сравнительно немного. В 1882 г. появился сборник «Шесть новелл», последняя книга Якобсена, оказавшего сильное влияние не только на датскую литературу ХХ в., но и на таких значительных европейских писателей, как Райнер Мария Рильке и Готфрид Бенн, Стефан Георге и Гуго фон Гофмансталь.
Был Старый Бергамо — на вершине невысокой горы, обнесённый городскими стенами с воротами, и был новый Бергамо — внизу, у подножия, открытый всем ветрам.
Однажды эпидемия чумы вспыхнула внизу в новом городе, болезнь принялась разить всех и вся; много людей умерло, выжившие же оставили дома и ушли прочь через долину — куда глаза глядят. А жители Старого Бергамо подожгли покинутый город, дабы очистить воздух, однако это не помогло, и у них наверху тоже стали умирать люди, сначала по одному в день, потом по пять, по десять и по двадцать, а когда болезнь достигла пика, умерших стало и того больше.
Но они не могли бежать из своего города, как это сделали те из нового Бергамо.
Были и такие, кто попытался уйти, но их ждала жизнь зверя, преследуемого охотником, они прятались в придорожных канавах и каменных водостоках, под изгородями и в зеленевших полях; ибо крестьяне, в дома которых первые беглецы там и здесь занесли чумную заразу, забрасывали камнями всех попадавшихся на глаза чужаков, гоня их прочь из своих владений, или забивали их насмерть, как бешеных собак, без жалости и сострадания, полагая, что поступают справедливо, поскольку вынуждены защищать себя и свои семьи.
Им пришлось остаться жить, где жили, горожанам Старого Бергамо, дни становились все жарче, а чудовищная напасть ненасытнее день ото дня. Ужас нарастал, лишая людей рассудка, а все что было подвластно порядку и какому-то контролю, словно поглощалось чревом земли, насылавшим взамен самое худое.
Поначалу, когда чума только пришла в город, жители сплотились, среди них царили единство и взаимопонимание, все внимательно следили за должным погребением тел и ежедневно заботились о том, чтобы на площадях и открытых местах горели костры, дабы благотворный для здоровья дым растекался по улицам города. Бедным раздавали ягоды можжевельника и уксус, но важнее было то, что народ с раннего утра шел в церковь, по одиночке и процессиями, каждый день люди, читая молитвы, пребывали в Боге, и каждый вечер, когда солнце садилось в горах, колокола церквей, раскачиваясь, начинали гулко и жалобно взывать к небу сотнями голосов. Звучали призывы поститься, и реликвии каждый день выносили на алтарь.
Наконец однажды, не зная, что еще предпринять, горожане с балкона ратуши, под звуки тромбонов и туб, провозгласили Пресвятую Деву главой города, дав ей титул подеста, отныне и навеки вечные.
Но все их усилия пропали втуне, не помогло ровным счетом ничего.
И когда люди поняли это и постепенно уверились в том, что небеса либо не желают, либо не могут прийти на помощь, то не сложили просто так рук, твердя, дескать, от судьбы не уйдешь, нет, человеческая греховность словно превратилась из недуга скрытого и подспудного в исполненную зла, не прячущуюся от глаз, бушующую, повальную заразу, которая рука об руку с чумой, разрушающей тела этих людей, всеми силами норовила убить в них душу. Настолько немыслимыми были их поступки, настолько ужасным было их жестокодушие. Воздух насквозь был пропитан нечестивостью и богохульством, отовсюду доносились стоны обжор, набивших чрево, и вой пьяниц, и в самую развратную ночь не творится таких черных мерзостей, какими были наполнены дни их.
«Хотим насытиться сегодня, ибо завтра будем мертвы!» — Они повторяли эту фразу, словно музыканты разученную партию, вливаясь в бесконечный адовый концерт, каждый на своем инструменте, коих набралось разнообразное множество. Если бы существовали к тому моменту неизведанные грехи, то в эти дни их бы уже не осталось, ибо не было таких кривых дорожек, по которым люди не пустились бы, сбившись с праведного пути.
А чума становилась все страшнее день ото дня, летнее солнце опаляло лучами город, ни капли дождя не упало с неба, ни малейшего дуновения ветерка не случилось, а от трупов, что лежали и разлагались в домах, и от трупов, кое-как зарытых в землю, исходил удушающий смрад, который смешивался с недвижным воздухом улиц, привлекая целые орды воронов и ворон, так что черным-черно от них было на стенах и крышах домов. А на городской стене, опоясывавшей Старый Бергамо, сидели диковинные, огромные, нездешние птицы, из дальних краев, с кровожадными клювами и когтями, хищно скрюченными в предвкушении добычи, они сидели и смотрели вниз на город спокойными, алчными глазами, словно терпеливо дожидаясь, когда город, который постигло несчастье, превратится в гигантскую гору падали, сваленную в общую яму.
Пошла одиннадцатая неделя с того дня, как на город обрушилась чума, и тут дозорные на башнях и прочий люд, забравшийся повыше, заметили странную процессию, извивающимся потоком текшую из долины, по улицам нового города, меж каменных стен, почерневших от дыма, и деревянных амбаров, превратившихся в черные горы золы и пепла. Огромная толпа! Человек, наверное, около шестисот или того больше, мужчины и женщины, старики и молодые, большие черные кресты плыли в процессии и широкие хоругви с воззваниями — над ней, алые, как пламя и кровь. Шествие идет, и шествующие поют, и причудливые, исполненные отчаянной жалобы звуки поднимаются вверх, пронзая неподвижный, теплый воздух.
Коричневые, серые, черные на них одежды, но у всех на груди краснеет какой-то знак. Видно, что это крест, когда они подходят ближе. А они все приближаются. Теснясь, поднимаются меж каменных стен по крутой дороге, ведущей к Старому городу. Целое сонмище белых лиц, идущие держат в руках плети, дождь огненный изображен на их алых полотнищах. И черные кресты раскачиваются из стороны в сторону в толпе.
Сильный запах исходит от этого скопища людей, запах пота, пепла, дорожной пыли и застарелого ладана. Они больше не поют, идут молча, слышен только частый топот их босых ног — как от стада животных.
Лица одно за другим ныряют во мрак арки городских ворот и снова появляются на свету по другую сторону, по их выражению видно, что они утомлены солнечным светом, веки полуприкрыты.
Потом снова раздается песнопение: помилуй мя, Боже, miserere, они сжимают рукоятки плетей, голоса звучат все яростнее, будто они поют военную песню.
Они словно пришли из города, вымершего от голода, — так они выглядят: впалые щеки, выпирающие скулы, обескровленные губы, под глазами — темные круги.
Бергамцы собрались в толпу и наблюдают за ними с удивлением и тревогой. Багровые, испитые лица против бледных; безжизненные, выхолощенные прелюбодеяниями взгляды опускаются, не выдерживая встречных, жестких и горящих взглядов; хохочущие насмешники застыли с открытыми ртами, слушая эти гимны.
И кровь на всех плетках, что в руках пришедших!
Горожанам сделалось не по себе при виде этих чужаков.
Но довольно скоро все стряхнули с себя это ощущение. Нашлись такие, кто узнал полусумасшедшего башмачника из Брешии в одном из несших крест, и собравшаяся толпа тут же разразилась хохотом, глядя на него. Все-таки происходило что-то новое, нарушавшее однообразие повседневности, и когда чужаки проследовали маршем в направлении городского собора, горожане двинулись за ними вслед, словно за труппой бродячих артистов или дрессированным медведем.
Но, теснясь так в толпе, люди понемногу ожесточались, они совершенно не чувствовали в себе той пафосной возвышенной торжественности, которая была в пришедших, и потом, они ведь прекрасно понимали, что эти башмачники и портные явились обратить всех и каждого, молиться за всех и произносить слова, которых никто не желал слышать. И были там два сухощавых, седовласых философа, возведших безбожие в систему, они распаляли толпу и, будучи злосердными, подстрекали ее все больше, так что с каждым шагом, приближавшим процессию к церкви, поведение толпы становилось все более угрожающим, гневные выкрики звучали все истошнее, еще немного, и горожане готовы были обрушить воинственные кулаки на этих пришлых портных, бичевавших себя плетками. Однако тут, менее чем за сто шагов от церкви, открылись двери одной из харчевен, и целая гурьба гуляк, оседлав один другого, вывалилась на улицу, они встали во главе шествия и повели его за собой, горланя песни и что-то выкрикивая, c наикомичнейшими набожными минами на лицах, все, за исключением одного, не переставая делавшего «колесо», пока они не поднялись на самый верх по заросшим травой церковным ступеням. И толпа-таки зашлась смехом, и все вошли в храм, настроенные мирно.
Было непривычно снова находиться здесь, ступать по камням этого просторного, прохладного нефа, воздух которого пропитался невыветриваемым запахом восковых свечей, по просевшим плитам, которые так хорошо помнили ступни этих людей, по камням, чьи стертые орнаменты и надписи так часто не давали голове покоя. И теперь, когда взгляд, отчасти влекомый любопытством, отчасти непроизвольно, то отдыхал в мягком полумраке под сводами, то скользил по приглушенным оттенкам золота, покрытого пылью, и закопченным краскам, то вдруг погружался в причудливую игру теней в алтарной части храма, в человеке пробуждалось что-то вроде печального томления, которое невозможно было подавить в себе.
Тем временем те гуляки, что веселились в харчевне, переместили свои богопротивные туши к самому алтарю, и один рослый и сильный мясник, молодых лет, снял с себя белый фартук и повязал его на шее, так что теперь он ниспадал на спину наподобие амикта католического священника, и в таком виде начал службу, произнося жуткие, неистовые слова, полные гнусности и безбожия; и был там средних лет коротышка толстяк, очень шустрый несмотря на свою тучность, с лицом, похожим на очищенную от кожуры тыкву; теперь он был в роли дьякона, сопровождая речь мясника самыми похотливыми песенками, которые только кочевали по разным весям, он и преклонял колени, и приседал в книксенах, и обращал к алтарю свой зад, и звенел колокольчиком, изображая бубенцы шута, и ходил колесом по кругу, не выпуская из рук кадило; а прочие его сображники валялись пьяные, вытянувшись во весь рост вдоль длинной скамьи для преклонения колен, утробно гогоча и икая с перепоя.
Вся церковь хохотала и ликовала и отпускала злорадные насмешки в адрес пришлых, доносились выкрики, что пришедшим надо бы смотреть в оба, им еще предстоит узнать, за кого тут в Старом Бергамо держат их Господа. Они восторженно приветствовали хулу в адрес Господа не столько ради того, чтобы обратить на себя Его внимание, просто им доставляло радость наблюдать, как разрываются, верно, сердца этих праведников от каждого поругания.
Посреди центрального нефа праведники остановились, они издавали скорбные стоны, их сердца кипели ненавистью и жаждой мести, в мольбе они устремляли взгляды вверх, к Господу, и простирали к Нему руки, чтобы Он все же отомстил за все то глумление, которое было выказано по отношению к Нему здесь, в Его собственном доме; они бы с радостью сгинули вместе с этими нечестивцами, лишь бы Он предстал во всей мощи; они с готовностью позволили бы Ему раздавить себя пятой, только бы Он восторжествовал, и тогда запоздалые ужас, отчаяние и раскаяние вырвались бы истошными воплями из всех этих богомерзких ртов.
И они запели miserere, каждый звук которого призывал огненный дождь, тот, что пролился с неба на Содом, и молил о силе Самсона, повалившего столбы филистимлянского дома. Они молили пением и словами, они обнажили плечи и молили плетями своими. Коленопреклоненные, рядами лежали они ниц, обнаженные до пояса, стегая себя по спине. Кожа их превратилась в кровавые лоскуты от ударов веревочными узлами, покрытых трещинами и разрывами. Остервенело и бешено хлестали они, так что кровь брызгала с пронзительно свистящих в воздухе плеток. Каждый удар был жертвой, приносимой Господу. Ах, если бы они могли бить еще бешенее, если бы могли разорвать свое тело пред Его очами на тысячу кровавых кусков! Это тело, которым они грешили против Его заповедей, нужно было наказать, заставить его корчиться от боли, уничтожить, чтобы Он увидел, как это тело ненавистно им; чтобы Он увидел, какими преданными псами они были, ничтожнее псов были они, подчиняясь Его воле, презренные ползучие твари, жрущие пыль под подошвами Его ног! Плети стегали снова и снова, покуда руки не опускались бессильно или судорога не скручивала тело. Так рядами лежали они ниц, глаза их горели безумием, слюна пенилась на губах, струйки крови струились из растерзанной плоти.
А смотревшие на это внезапно почувствовали, как заколотились их сердца, как жаром загорелись щеки, им стало трудно дышать. Как будто неведомый холод заполз под кожу головы и натянул ее, колени их подогнулись. Ибо увиденное овладело ими; в мозгу каждого из них была частичка безумия, и этой части их мозга происходившее неистовство было понятно.
Ощущать себя рабом могущественного, сурового божества, швырнуть себя к Его ногам, принадлежать Ему, не в тихой набожности, податливой бездеятельности крестьянина, а в неистовстве, в экстазе самоуничижения, истекая кровью и завывая под влажно поблескивающими языками плети, они были созданы понимать эти ощущения, само же самоистязание затихало, и беззубые философы поникли седыми головами под взглядами, устремленными на них со всех сторон.
И в церкви настала совершенная тишина, только легкая волна пробежала по собравшейся толпе.
Один из пришедших, молодой монах, стал напротив бергамцев и заговорил с ними. Лицо его было бледным, как простыня, черные глаза горели, как тлеющие угли, а темные, застывшие от боли морщины вокруг рта словно были резьбой по дереву, а не чертами человеческого лица.
Он простер в молитве свои худые, страдальческие руки к небу, и рукава его черной туники сползли, обнажив белую, истощенную плоть.
И вот он заговорил.
Об аде говорил он, о том, что тот столь же бесконечен, сколь бесконечны небеса, о мире, состоящем из одиночества и мук, которые каждому отправленному туда грешнику придется претерпеть, наполнив этот мир своими воплями; моря серы были там, полчища скорпионов, языки пламени, окутывающие грешника со всех сторон, словно одежды, и тихое, застывшее пламя, пронзающее его плоть, как острие копья, которое поворачивают в ране.
Было абсолютно тихо, затаив дыхание слушали они его слова, ибо он говорил так, словно видел всё это своими глазами, и они спрашивали себя, не есть ли он один из грешников, попавших в ад, который теперь разверзся и послал его им наверх, чтобы свидетельствовать пред ними.
Так проповедовал он еще долго Закон, данный Господом, и строгость этого Закона, говорил о том, что нельзя отступать от него ни на йоту, и за все прегрешения до последнего, в которых они виновны, спросится с них. «Но умер Христос за грехи наши, говорите вы, и мы более не подвластны Закону Божьему. Но говорю вам, что никому из вас ухищрениями не избежать ада, и ни одно из стальных зубьев адовой дыбы не минует плоти вашей. Вы уповаете на крест, поднятый на Голгофу, ступайте же со мной, ступайте! Ступайте и узрите! Я отведу вас к прямо к подножию этого креста. Была пятница, вы знаете это, когда они грубо вытолкали Его в одни из городских ворот и взвалили тот конец креста, что был тяжелее, на плечи Его и заставили нести к голому, лишенному растительности глинистому холму, лежавшему за городом, и шло за ним великое множество народа и женщин, поднимая своими ногами пыль, которая красным облаком висела над этим местом. Они сорвали с Него одежды и обнажили Его тело, так, как Господь, давший Закон, снимает с преступившего этот Закон все покровы и выставляет на всеобщее обозрение, чтобы все могли лицезреть плоть, которая будет отдана во власть физических мук, и они швырнули Его на лежащий на земле крест и распластали Его на нем и вбили по железному гвоздю в сопротивлявшиеся руки и гвоздь в скрещенные ступни ног, дубинками вколачивали они гвозди по самые шляпки. И подняли они крест, установив в вырытой яме, но не желал он стоять прочно и прямо, и они шатали его туда и сюда, подбивали вокруг клинья и колышки, и те, что делали все это, надвинули шляпы на лица, чтобы кровь из пробитых рук Его не капала в глаза им. А Он сверху смотрел вниз, на солдат, которые играли в кости на Его нешитую рубаху, смотрел на улюлюкавшую толпу, которую Он вел к возможному спасению, и не было во всей этой толпе ни одного сострадающего взгляда. И те внизу встречно смотрели на Него, висевшего на кресте в мучениях и слабости, смотрели на доску, прибитую над Его головой, на которой было написано «царь иудейский», они злословили Его и кричали Ему: «Разрушающий храм и в три дня Созидающий! спаси Себя Самого; если Ты Сын Божий, сойди с креста». Тогда ужесточился Великородный Сын Божий в душе Своей, не был более достоен спасения этот сброд, заполнивший Землю, и Он выдрал свои ступни прямо через вколоченный гвоздь, стиснул в кулаки приколоченные руки и вытащил гвозди, согнув при этом крест наподобие лука, и соскочил Он на землю и рванул к себе свою рубаху, так что игральные кости покатились вниз по склону Голгофы, Он запахнулся в нее с выражением царского гнева на лице и вознесся на небо. И крест остался стоять пустым, и великое дело примирения так и не осуществилось. Нет посредников меж Господом нашим и нами; никакой Иисус не умирал за нас на кресте, никакой Иисус не умирал за нас на кресте, никакой Иисус не умирал за нас на кресте».
Он замолчал.
Произнося последние слова, он наклонился вперед, нависая над толпой, и, казалось, губы и руки его слали фразы на головы собравшихся, и стон страха пробежал по церкви, и те, что стояли по углам, принялись всхлипывать.
Тогда мясник, бледный как смерть, вклинился в толпу, угрожающе воздев над головой руки, и прокричал: «Монах, монах, пригвозди же Его снова к кресту, пригвозди». И за его спиной раздался свистящий шепот: «Да, да, распни, распни Его!» И изо всех ртов, гулко отдаваясь под сводами, полетели вверх неистовые вопли, грозящие и молящие: «Распни, распни Его!»
И не смешавшийся с общим хором светлый и чистый, дрожащий голос: «Распни Его!»
Но монах смотрел вниз на эти мечущиеся в воздухе, воздетые руки, на эти искаженные гримасами лица с темными провалами вопящих ртов, в которых белизной сверкали ряды зубов, словно клыки распаленных хищников, и он простер к небесам разведенные в секундном экстазе руки и засмеялся. Потом сошел вниз, и люди, пришедшие с ним, подняли свои хоругви с начертанным на них дождем из огня и серы и свои пустые, черные кресты, и, толпясь, потянулись из церкви, и снова запели они и двинулись так через площадь и дальше — обратно сквозь зев городских ворот.
А жители Старого Бергамо пристально смотрели им вслед, пока те спускались с горы. Крутая, ведшая между каменных стен дорога была видна неотчетливо в лучах солнца, садившегося там, за городом, над долиной, и шедшие наполовину пропадали из вида из-за всего этого света, но на красных стенах, кольцом окружавших город, черно и отчетливо вырисовывались тени их огромных крестов, качавшихся из стороны в сторону в идущей толпе.
Всё отдаленнее звучало пение; вот вспыхнуло на мгновение алым полотнище-другое в выжженой до черноты пустоте нового города, и шедшие окончательно исчезли из вида в залитой светом долине.
Перевод Егора Фетисова
Консультант Санна Семёнова Хедегор