Рассказ в переводе с датского Егора Фетисова
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 77, 2022
Перевод Егор Фетисов
Оливия Вильгельмина Розалия Левисон (1847–1894) считается в датской литературе писательницей довольно радикальной, этим имиджем она обязана своему активному участию в дебатах, посвященных роли женщины в современном ей датском обществе. Прекрасно образованная, она владела целым рядом языков, в том числе русским. Первый сборник рассказов Оливии Левисон под названием «Моя первая книга» вышел в 1874 году под псевдонимом Сильвия Бенне (Silvia Bennet). Помимо литературных произведений (в 1881 году вышел второй сборник рассказов «Время брожения», из которого вашему вниманию предлагается рассказ «Взаперти», а в 1887 году роман «Консульша»), Оливия Левисон, умершая в возрасте 47 лет, оставила после себя множество статей на социальные и политические темы, письма из путешествий, критические заметки и многое другое.
Е. Ф.
* * *
Стоял погожий летний вечер. Окна особняка ловили блестящими стеклами последние солнечные лучи; это роскошное здание, хотя и находилось поблизости от Копенгагена, располагалось всё же достаточно далеко от собственно городской черты, поэтому его окружали сады, пастбища и возделанные поля, а редкие, разбросанные по округе дома, попадавшие в поле зрения, никак не нарушали ощущения необъятного пространства и благодатного уединения.
Закатный глянец падал на высокие кирпичные коричневато-красные стены, горевшие жарким огнем и отбрасывавшие червонные блики на широкую гранитную лестницу, массивную внизу и постепенно сужающуюся кверху, — она вела к большим стеклянным дверям в середине фасада. Два прямоугольных флигеля, украшенные шпилями, тянулись от углов особняка параллельно расширявшейся книзу лестнице. Территории прямо перед домом придали форму полумесяца и посыпали мелким песком и гравием, передний план занимали ухоженная лужайка с цветочными клумбами и несколько отдельно стоящих высоких деревьев, а на заднем виднелась небольшая роща, за которую как раз опускалось солнце — свежая листва и стройные стволы деревьев казались тенями, нарисованными поверх резко очерченной огненной полосы на горизонте.
Ничто не нарушало тишины. Комары плясали вокруг высокой живой изгороди; две больших собаки, одна из которых положила голову на передние лапы, а вторая сонливо растянулась во всю длину своего тела, неподвижно лежали с закрытыми глазами в солнечном свете, постепенно уступавшем место сумеркам. Внезапно они навострили уши и разом подняли головы: легкий вечерний бриз донес далекий и едва различимый звук, становившийся всё громче, вот уже можно было различить шум колес; с громким лаем собаки выскочили навстречу, поблизости заржала лошадь; на шум из дома появился тучный господин маленького роста. Стоя на площадке перед стеклянной дверью и прикрывая ладонью глаза от солнца, он не отрывал ищущего взгляда от ведущей к дому дороги. Вскоре легкий охотничий экипаж подкатил к зданию, и кучер резко остановил лошадь у подножия лестницы. Два пассажира, господин и маленькая девочка, поднялись со своих мест и сошли на землю. Мужчина, стоявший на площадке, несмотря на свою внушительную полноту, с большой поспешностью сбежал вниз по ступеням к прибывшим и с нескрываемым изумлением рассматривал девочку, застывшую в смущенной позе, с опущенным к груди подбородком, благодаря чему ей хотя бы частично удалось спрятать в тени широкополой соломенной шляпы лицо, уже наполовину принявшее плаксивое выражение.
Однако солнечные лучи всё же пробивались через многочисленные прорехи в шляпе, свидетельствовавшие о бедности не меньше, чем чрезмерно коротенькое платьице, придававшее малышке сходство с куликом — такое сложение часто встречается у девочек в возрасте от восьми до тринадцати лет. Ее ступни, казавшиеся неестественно большими по сравнению с тонкими, как спички, ножками, были обуты в неказистые и уже начавшие разваливаться кожаные сапожки; исключительно из стеснительности она наступила одним сапожком на другой и, за спиной сопровождавшего ее мужчины, покачивалась теперь взадвперед, пытаясь удержать равновесие, а ее спутник, прогнав с лица нетерпеливое выражение, поздоровался с тучным господином и, взяв, девочку за руку, стал подниматься по ступеням. Толстяк следовал за ними, и на его добродушном лице читалась тысяча вопросов, но он только поглаживал лысину на макушке и качал головой, как человек, который совершенно не в состоянии понять, что такое творится прямо у него на глазах.
Стеклянная дверь отворилась в большую залу, обои на стенах, резная мебель и вазы, полные цветов, вынудили малышку выглянуть из ее надежного убежища; из-под тенистых полей шляпы показались широко раскрытый рот и пара удивленных, карих глазенок. Тем временем появилась приветливая на вид дама средних лет и, коротко переговорив с приехавшим господином, увела девочку с собой.
— Ну как, Рёрбю! — сказал полный мужчина, подойдя к гостю. Тот, казалось, не заметил скрывавшегося в этом восклицании вопроса; он снял шляпу и пальто, отложив их, подошел к окну и стал смотреть на постепенно пропадающие солнечные блики, игравшие в покачивавшихся кронах деревьев.
На вид ему было лет сорок восемь. Это был сухощавый мужчина среднего роста и немного узковатый в плечах, гладкие, темные волосы, сильно подернутые сединой, были зачесаны на пробор, скрывая довольно широкое и плоское темя; черты узкого лица резко устремлялись от впалых висков к заостренному и немного выдающемуся вперед подбородку. Жидковатые усы, пока еще не седые, свисали над узкой верхней губой и, огибая рот, переходили в такую же черную бородку, окаймлявшую подбородок, щеки же были гладко выбриты. На длинной тощей шее был заметен сильно выступающий кадык, а лицо, отличавшееся поблекшим цветом кожи и холодным выражением, немного оживляли и смягчали глубоко посаженные глаза, смотревшие серьезно и меланхолично.
Задумчивость мужчины длилась недолго; толстяк положил руку ему на локоть и уже было открыл рот, чтобы что-то сказать, но приехавший обернулся и опередил его:
— Прости, друг мой. Я боролся с самим собой, думал, не лучше ли будет продолжать хранить молчание, как я делал до сих пор; но ты же видел эту девочку, скоро всем станет известно, что я взял ее к себе. В общем, расскажу тебе свою историю — мне всё равно нужно перед кем-то выговориться.
— Историю! — произнес толстяк отчасти задорным, отчасти укоризненным тоном. — Ты был так…
— Отнюдь! — ответил Рёрбю, прервав собеседника нетерпеливым жестом. — Ничего подобного. Однако идем ко мне в кабинет, там никто нам не помешает.
И мужчины отправились в соседнюю комнату: она была поменьше, стены по бокам были полностью скрыты за книжными шкафами и полками, а на письменном столе, стоявшем между двумя высокими постаментами — с бюстами Венеры и Антиноя — лежало множество чистых и исписанных листов и три или четыре раскрытых книги; микроскоп, вокруг которого валялись стеклышки с засохшими и пришедшими в негодность препаратами, покрытый пылью, лежал на боку.
— Сам посуди, — сказал толстяк, указав на стол, — разве, видя, в каком тут всё состоянии, можно остаться равнодушным и не заволноваться, будучи твоим другом? Никто не знал, куда ты вдруг отбыл; ты отсутствовал уже довольно много дней, что-то оторвало тебя от работы и заставило бросить всё в таком беспорядке, и это — не кого-то, а Рёрбю, сказал я себе, человека упорядоченного, педанта по натуре, любящего порядок почище любой домохозяйки.
— Педанта по натуре! — повторил хозяин кабинета, печально улыбнувшись. — Впрочем, возможно, ты не так уж и далек от истины. Но позволь мне все же начать свой рассказ.
Мужчины расположились на диване возле открытого окна; Рёрбю откинулся на спинку и несколько раз провел по усам и бороде сухощавой загорелой рукой, кончики его пальцев, слегка приплюснутые и широковатые, удивительным образом контрастировали с изящной формой фаланг.
— Двенадцать лет назад я провел зиму в Копенгагене. В то время, — если ты помнишь, это было спустя полтора года после смерти моей жены — я переживал странную промежуточную полосу, когда человек еще не перестал тосковать, но и жить одной тоской больше не в состоянии; я ощущал внутри беспокойство и пустоту, работа и общение не приносили удовлетворения, но навевали одну лишь скуку; моя маленькая дочка утомляла меня, я утратил интерес к своим исследованиям, у меня не было никого, кому я мог бы излить душу, я чувствовал себя одиноким и совершенно оторванным от мира. Я подумал, что смена обстановки каким-то образом поможет мне начать жизнь сначала. Но интерес к жизни еще не вернулся ко мне настолько, чтобы отправиться в далекое путешествие; и я перебрался в Копенгаген в надежде на то, что при виде новых лиц, при виде людей, погруженных в свои заботы и повседневную суету, во мне пробудится охота к чему-нибудь, интерес к какому-нибудь занятию, и я вырвусь из оков старых привычек, которые все до одной напоминали мне о постигшей меня утрате. Однако мои надежды постигло разочарование. Городская жизнь действовала на меня давяще, я не чувствовал себя достаточно бодрым для того, чтобы участвовать в общественной жизни, у меня почти не было друзей, не было семьи, я не чувствовал выраженного интереса ни к какому роду занятий, и спустя короткое время я заскучал и стал думать, не отправиться ли мне путешествовать, как вдруг вспомнил про родственников жены — я так и не нанес им визита. Я отправился к ним, скорее, чтобы как-то отдать дань уважения, чем ради возобновления отношений с людьми, которых столько лет не видел. Их дом стоял на одной из тех спокойных боковых улочек, которые сами по себе уже намекают в некотором роде на уединенность и финансовое благополучие. Дом c довольно узкими окнами смотрелся солидно и респектабельно; через просторные ворота, внушительные створки которых были широко распахнуты, я заглянул в чрезвычайно чистенький двор: штабели пивных бочек по углам, равно как и огромный бак с холодной водой как нельзя лучше говорили о роде занятий хозяина. Наверх вела лестница с присыпанными песком ступенями, стены были выкрашены ярко, в красный и зеленый цвет, я поднялся на второй этаж, откуда до меня доносились звуки пианино. Мне открыл полный мужчина в выцветшем парике, на нем были домашние туфли и белые шерстяные чулки, в руке он держал курительную трубку из пемзы; это и был хозяин дома, пивовар Сёрен Хусум, и мое лицо в неясном свете лампы, горевшей в прихожей, явно не показалось ему сколько-нибудь знакомым, но стоило мне назвать себя, как он принял меня с величайшим радушием и пригласил следовать за ним в комнату, откуда, казалось, доносились звуки музыки, слышанные мной на лестнице. В комнате и правда сидела за пианино маленькая девочка, а юная барышня рядом с ней пыталась как могла донести до девочки основы благородного искусства игры на этом инструменте. Ни одна из них не обернулась, когда мы вошли, а пивовар нисколько не понизил голоса; это, однако, нимало не смутило барышню, она лишь стала немного энергичнее отбивать такт пяткой и разок тронула ученицу за плечо, когда та попыталась искоса взглянуть на незнакомца. Вскоре господин Хусум вышел, по его словам, за женой; мне ничего не оставалось как стоять и осматриваться. Однако смотреть было практически не на что. Стол стоял на ковре столько же яркой расцветки, как и та, что встретила меня, когда я поднимался сюда. На желтых стенах — неудачно сделанные и сентиментальные снимки в позолоченных рамочках, совсем новый, блестящий своей полировкой буфет, заставленный массой всяких фигурок и всевозможных позолоченных безделушек, стоящий в нише выцветший диван и наконец — пианино, и — всё же в комнате было на что смотреть: на юную барышню. Правда, она сидела, повернувшись ко мне спиной, но от свечей, стоявших по краям инструмента, падал яркий отблеск на ее роскошные, темно-каштановые, волнистые волосы, уложенные множеством прядей и косичек, внизу на затылке они выбивались маленькими завитками, выдававшими, насколько они густые и непослушные. Еще мне немного было видно щеку с красивым смугловатым румянцем, очертания же слегка тяжеловатого подбородка я мог только угадывать.
Однако тут вернулся пивовар с супругой, невысокой, полноватой женщиной. Пожав мою руку в своих ладонях, она прошла к пианино, похлопала молоденькую барышню по плечу и добродушно сказала: «Фрёкен Улла, простите нашу малышку, господин Рёрбю должен на нее посмотреть; у него самого дома маленькая дочка». Девушка молча и с усталым выражением лица встала из-за инструмента и принялась собирать ноты и прочие вещи. «Мы вас так не отпустим, — сказала госпожа Хусум. — У вас еще довольно времени до следующего урока, поэтому вы должны выпить с нами кофе, он согреет вас перед долгой дорогой». После чего она представила девушку: «фрёкен Улла Хофф» — та рассеянно кивнула мне. Принесли кофе; и теперь, когда она заняла место за столом, лампы полностью осветили ее лицо и фигуру. Она была высокого роста, с сильными плечами и гордыми, прямыми линиями шеи, лоб ее был довольно низким, и она, сама того не замечая, временами отбрасывала с него прядь пышных волос; глаза у нее были темные, карие или серые, большие и неглубоко посаженные, густые брови срастались у переносицы в едва заметную линию и устремлялись оттуда вразлет широкой дугой — к вискам; лицо с прямым носом и ярко-красной нижней губой, с одной стороны, было волевым, с другой — выдавало в ней человека, склонного к мечтательности.
Поначалу она сидела молча, с мрачноватым и недовольным видом. Но понемногу оттаяла, и когда я принялся перечислять места, в которые мне довелось путешествовать, зрачки ее расширились, она стала кусать нижнюю губу острыми, отливавшими синевой зубками, между которыми были заметны большие щели, что делало ее похожей на дикого зверя. Потом она принялась с любопытством расспрашивать меня, и вопросов было столько, что я не в состоянии был ответить на все. Но когда вскоре настольные часы, увенчанные позолоченной лошадью, пробили наступление следующего часа, она стала спешно собирать вещи и одеваться; я, не вполне отдавая себе отчет в том, что делаю, последовал ее примеру. Когда мы дошли до ворот, я спросил, идет ли она сейчас одна к следующему ученику, и, получив утвердительный ответ, предложил проводить ее; секунду поколебавшись, Улла согласилась. Она пошла быстрым, неровным, семенящим шагом, почти побежала, но тут же остановилась и сказала: «Простите меня — просто, когда я одна и так долго сидела на одном месте, я потом какое-то время бегу, это возвращает мне силы и энергию!»
— Вы часто ходите одна? И не боитесь? — спросил я.
— Всегда, — ответила она. — Чего бояться — я большая и сильная, да и вряд ли чем-то поживишься, ограбив меня.
Я покачал головой.
— И никогда не случалась ничего, что…
— Случалось?! — перебила она меня, сухо рассмеявшись. — Да что может случиться с бедной учительницей, которая, давая частные уроки, ходит весь день от одного ученика к другому? Закончить урок прежде времени из-за прихода нежданного гостя — уже событие.
Я не мог не заметить горечь, с какой она это произнесла.
— Мне кажется, Хусумы — милые и добродушные люди, — сказал я.
— О, да, на свой лад, — ответила она. — Но они не перестают раздражать меня. Уже одно то, что пианино стоит в той части залы, где все беспрестанно заходят и выходят из нее, а в самой «зале» год напролет холодно и пустынно, в книжном шкафу нет книг, а на его стеклах нарисованы занавески, чтобы свет не проникал внутрь —!
Ее слова и раздраженность рассмешили меня, а она продолжала:
— Только подумать, что эти люди могли бы жить иначе, путешествовать, могли бы…
— Вам бы хотелось путешествовать? — спросил я ее. Она остановилась и посмотрела мне в лицо своими большими глазами. — Хотелось ли бы мне? Я бы отдала… — Она резко отвернулась и стиснула зубы; раздался скрежещущий звук, — разговор больше не возобновлялся; вскоре мы добрались до того места, куда она шла, и она оставила меня, кивнув почти так же холодно и недружелюбно, как при нашем знакомстве.
Потом я бесцельно слонялся по улицам. «Бедная девушка», — думал я, чувствуя смущение, я был тронут; но человек так привыкает ощущать беспомощность перед лицом невзгод и неравенства между людьми, что, как правило, пытается как можно быстрее отбросить от себя мысли о них. Так произошло и на этот раз. К тому же я едва ли не завидовал ее страстной способности о чем-то мечтать; я сказал себе, что она молода, что молодость и жажда жизни — это немало на чаше весов, и на том вернулся к своим обычным, весьма безрадостным наблюдениям за самим собой и собственными обстоятельствами.
Однако мне не удалось забыть о ней полностью. Время от времени лицо Уллы всплывало у меня перед глазами, порой вспоминались ее голос и живая мимика, вспоминался тот непроизвольный и слегка высокомерный жест, которым она отвергла вежливую попытку госпожи Хусум оказать ей покровительство. Спустя ровно неделю после нашего знакомства мне внезапно захотелось увидеть ее снова. Я отправился к Хусумам, на сей раз в более ранний час, и расспросил господина Хусума о том, что за человек фрёкен Хофф, из какой она семьи и каковы ее жизненные обстоятельства. Пивовар рассказал мне, что она дочь некогда состоятельного торговца, разорившегося лет семь назад, и что Улла, несмотря на свой очень юный возраст — ей тогда было всего шестнадцать — единственная в семье проявила присутствие духа, тут же стала вести новый образ жизни и энергично бросилась на поиски работы и заработка, сейчас у нее значительное количество учеников, которым она преподает музыку, у нее к этому особый талант; еще я узнал от него, что сестра Уллы тем временем вышла замуж, и Улла теперь живет одна с престарелыми родителями. Вскоре пришла и сама Улла, ситуация повторилась, и когда мы снова, как в прошлый раз, вместе вышли за ворота, то пошли рядом, это получилось как-то само собой. Было около семи часов, центральные улицы заполнились людьми, экипажами и повозками, Улла взяла меня под руку, и мы шли неторопливым шагом, глазели на оживленную толпу, текшую навстречу, и время от времени останавливались перед какой-нибудь достопримечательностью. Внимание Уллы привлекла витрина художественной лавки; она указала на изящную композицию из мраморных фигурок и произнесла: «Я всегда считала, что невозможно чувствовать себя совершенно несчастным, когда тебя окружают такие вещи».
— Или такие, — добавил я, показав на книги, стоявшие полкой ниже.
— Не соглашусь, — ответила она. — Чтение — не моя стихия. Что вы так смотрите, вы удивлены? У меня достанет смелости повторить: я не люблю книг.
— Этого не может быть, — сказал я. — Вы, столь живая и беспокойная натура!
— Вы подметили во мне такие свойства? — сказала она, кокетливо улыбнувшись. — Но даже если это и так, — добавила она спустя какое-то время, — всё равно обычно я веду себя рассудительно. Подобно тому, как запирают шебутных детей, так и беспокойных, живых по натуре людей держат в узде, лишив их любой возможности сбежать.
— Я вижу, — сказал я, — что вы, как и все молодые девушки, понимаете под словом «книги» исключительно романы. А вы попробуйте отнестись к этому как к серьезному чтению, ведь есть книги об искусстве, о науке…
— Господи! — прервала она меня. — Да вы хоть представляете себе, что значит смертельно устать после напряженного дня, заполненного неблагодарной работой? Спросите у лошади, весь день таскавшей повозку, не хочет ли она в минуты отдыха поучиться разным аллюрам и пируэтам верховой езды, вы будете удивлены ответом. — Она замолчала, но тут же добавила, уже мягче: — Но мне нравится обо всем этом слушать… — Мы пошли дальше. Беседа вскоре потекла по привычному руслу: путешествия и другие страны. У меня сложилось впечатление, что познания Уллы довольно скудны, она задавала наивные вопросы, порой даже глупые, но делала это всякий раз очень естественно, выказывая подлинный интерес.
Мы дошли до места. Она скрылась в доме, а я всё не уходил, погрузившись в свои мысли; я вспоминал наш разговор, пытался понять, какой у нее характер, повторяя про себя те из сказанных ею слов, которые могли пролить на него свет. Внезапно я понял, что больше не смогу искать встречи с ней у Хусумов, которые и в этот раз уже следили за нами любопытными взглядами, и что ниточка, соединявшая меня с ней, таким образом оборвалась, оборвалась окончательно; я стал напряженно думать, каким образом начать с ней общаться минуя Хусумов, и с чем большими трудностями эта задача казалась связанной, тем больше распалялся мой интерес — и тут мой взгляд упал на белый предмет у подножия лестницы: это был нотный лист, выпавший из папки, которую Улла несла в руках. Теперь я знал, как действовать. Эта юная девушка интересовала меня, она казалась мне достойной того, чтобы изучить ее, смутные планы приобретали все более ясные очертания в моей душе, и думать о них было приятно. Я выяснил, где живет Улла, и на следующий вечер отправился к ней в тот час, когда должен был, как мне казалось, застать ее. Дойдя до дома Уллы, я оказался на самой окраине одного из предместий. По сути, города здесь уже не было; дома давно не выстраивались рядами, а встречались то там, то здесь среди садов и полей — отдельно стоящие, маленькие и совсем не городские на вид; каменное строение было всего одно, оно возвышалось посреди ландшафта, с лишенным окон торцом, напоминавшим обратную сторону живописного полотна. Улица превратилась в проселочную дорогу, и на этой проселочной дороге царила тишина, нарушали ее только скрип и постукивание телеги, на которой возвращался домой фермер, да время от времени какой-нибудь пес, принимавшийся лаять и звенеть цепью, заслышав звук моих одиноких шагов. Дом, который я разыскивал, оказался маленьким одноэтажным старым фахверковым домишкой; боковая стена с выкрашенными в черный цвет балками была увита плющом, который летом, вероятно, скрывал его полностью; вокруг дома рос маленький сад, обнесенный деревянной изгородью, одна из досок — прямо посреди — отошла внизу и выпирала наружу дугой, грозившей сломаться; а в освещенном двустворчатом окне я увидел множество цветущих растений. Я бесшумно отворил калитку, пересек сад и постучал в дверь. Секунду спустя до меня донеслись энергичные, твердые шаги, и дверь мне открыла сама Улла. Я стоял на пороге освещенной гостиной, которая без всякого крыльца и предварения выходила прямо в сад. Улла, по всей видимости, не узнала меня и спокойно пригласила войти; но, разглядев мое лицо в свете лампы, она отпрянула назад, испуганно и растерянно оглядываясь. Я непроизвольно проследил за ее взглядом и увидел, что он устремлен в сторону стоящего в углу у изразцовой печи кресла, в котором сидел пожилой мужчина с бесцветными и обвисшими чертами лица и жиденькими прядями волос; одет он был в выцветший шлафрок, распахнутый спереди и открывавший взгляду слегка неопрятную и мятую нижнюю рубашку, которая, в свою очередь, тоже не была застегнута, и за ней виднелась шея, вся в глубоких складках и покрытая седой щетиной; подбородок тоже был небрит, и весь облик этого человека, сидевшего там, склонившись вперед, положив ладони на колени и бессильно вытянув перед собой ноги, производил впечатление полной дряхлости и апатии. Комната была маленькая, а потолок настолько низкий, что Улла почти задевала его головой. Вдоль стены, во всю ее длину, стоял большой книжный шкаф с резными фигурками, у каких-то не хватало рук, ног или головы, другие отломились полностью; трещина в нижнем стекле была заклеена бумагой. На полу лежал выцветший и потертый ковер. Всё это ясно свидетельствовало о присутствовавшем некогда в этом доме благосостоянии, остатки которого лишь еще сильнее подчеркивали разницу между былым и нынешним положением дел. Улла все еще не двигалась и не произнесла ни слова; но в мои намерения не входило с легкостью дать себя испугать, я протянул ей ноты и сразу же тяжело оперся о трость. Она моментально поняла мой намек, потупилась на секунду, после чего предложила мне сесть; но, прочтя на моем лице готовность воспользоваться приглашением, вдруг решительно направилась к креслу и представила нас: «Мой отец — господин Рёрбю». Старик приподнялся, опершись на дочь, изобразил быстрый и неловкий поклон и снова исчез в кресле, в то время как Улла смотрела на меня взглядом отнюдь не мягким.
Потом она все же подошла, села рядом со мной и заговорила. С того места, где я сидел, мне удалось дотянуться до старенького рояля из красного дерева, которое во многих местах потрескалось и покоробилось; я принялся листать лежавшие на инструменте нотные тетради. Это оказались песни.
— Вы поете все эти красивые вещи? — спросил я.
— Почти перестала, — сказала Улла. — У меня нет на это времени, и с тех пор, как сестра вышла замуж, некому мне аккомпанировать.
Вместо ответа я открыл крышку рояля.
— Вы позволите? — спросил я и взял несколько первых аккордов. — Вы доставите мне огромное удовольствие, если споете; загородом, где я живу, мало музыки, и она нехороша, а я чуть-чуть понимаю в ней.
Она посмотрела на меня большими глазами.
— Ну… хорошо, почему бы и нет, — произнесла она наконец. — Я и правда так давно этого не делала!
И она запела, одну песню за другой. У нее было великолепное меццо-сопрано, мягкое, сильное, достигшее постепенно совершенно необычайной теплоты и страстности. Выражение ее лица преобразилось; оно стало очень спокойным и ясным, и когда она вот так стояла с невинной и зачарованной улыбкой, раскачиваясь слегка взад и вперед и устремив взгляд вверх, на портрет, висевший над роялем, было в ее лице что-то детское или исполненное благоговения.
— Мы непременно должны повторить этот вечер, — сказал я, уходя.
— Неужели вас это развлекло?! — сказала она теперь уже намного мягче. — Хотя и мне это доставило радость, спустя столь долгое время.
— Существует так много новой музыки, которую вы должны узнать, я принесу вам ноты, — сказал я и протянул ей руку.
Несколько мгновений она смотрела на меня.
— Ну хорошо, приходите, я спою вам, а вы за это будете отвечать на мои вопросы о книгах и музыке, людях и многом другом! — Она рассмеялась, и ее ладонь без колебаний оказалась в моей.
Ее энергичное и простое рукопожатие заронило во мне догадку. Когда я пришел к Улле в следующий раз — в воскресенье днем — она была не одна. Уже на подходе к дому мне показалось, что я слышу чей-то голос, он звучал то громче, то затихал, равномерными волнами — как при чтении вслух стихов, и, войдя, я заметил молодого человека, который при моем появлении быстро спрятал исписанный листок. Довольная Улла произнесла: «Херман, ваше время истекло, настал черед музыки!» Я подсел к ним и заговорил с юношей, взиравшим на меня довольно недружелюбно. Он был высок, светловолос и худощав, с кожей нежной, как у ребенка, и скошенным подбородком с круглой ямочкой посередине. Кисти рук у него были узкие и белые, а на указательном и среднем пальце правой руки кожа была желтоватого оттенка, что свидетельствовало о привычке водить пером по бумаге. Юноша выглядел смущенным, лицо его беспрестанно заливалось румянцем, он искоса бросал беспокойные взгляды на Уллу, от чего казалось, что он, хотя и беседуя со мной, обращается к ней. Улла следила за нашим разговором, однако без особого интереса, показывая время от времени, что ей не терпится начать музицировать. Но сегодня я пришел с другим предложением. Иностранный пианист-виртуоз, будучи проездом в Копенгагене, дает нынче вечером концерт; я спросил Уллу, не хотела ли бы она его послушать.
— Вы еще спрашиваете. — В ее голосе прозвучали сердитые нотки. — И потом, мне так хотелось бы хоть раз увидеть знаменитость, — добавила она со вздохом.
— Это ваше желание нетрудно исполнить, — произнес я и положил перед ней билет на концерт. Ее лицо приняло ошеломленное выражение, она покраснела и нерешительно посмотрела на меня. «Пойти туда одной… я даже не знаю…»
— Если хотите, я, разумеется, пойду с вами, — сказал я, наблюдая за Херманом. Он не сводил с Уллы тревожного, напряженного взгляда и протянул руку, чтобы взять билет. Улла повернулась к нему и жестом дала понять, что делать этого не стоит. Он встал и быстро вышел из комнаты.
Окончание в следующем номере