Роман Михаила Зуева «Грустная песня про Ванчукова»
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 77, 2022
Роман Михаила Зуева «Грустная песня про Ванчукова»
М, АСТ, 2021
В последнее десятилетие стала востребована советская тематика, Советская страна — и как географический субъект, и как историческое событие, и как изображение народа, что жил в те (уже легендарные) времена. Вот столица, улицы Москвы. Вот Сибирь, которая есть, как и любовь, «огромная страна» сама по себе. Вот Восточная Украина, Донбасс. Вот заметеленные казахские степи. Вот героический Сталинград… И на этом впечатляющем фоне в романе Михаила Зуева «Грустная песня про Ванчукова» перед нами проходит история одной семьи: первый временной круг, второй, третий. Семейный роман? А почему бы нет? История семьи — быть может, тот архетип, на котором стоит жизнь страны, им держится.
Как разграничиваются правда и выдумка в произведении? Когда с Хемингуэем заговорили на эту тему, он ответил: «Ты выдумай так, чтобы все тебе поверили!»
Пожалуй, читателям неважно, выдуманная это эпопея или почти документальная. Жизни, горячо запечатленной даже внутри самой блестящей выдумки, еще никто не отменял.
«После смерти Дзержинского летом тысяча девятьсот двадцать шестого года Фёдора Викентьевича на месяц от работы отстранили, отправив в резерв. А в сентябре он получил новое назначение — в Сибирь, заместителем начальника инженерно-изыскательской группы по строительству металлургического комбината, туда, где были лишь степь да тайга».
Хор героев — и главный герой, врач Ольгерд Ванчуков. Михаил Зуев тяготеет к эпосу: к событийной панораме, к ходу истории. Темпо-ритм эпоса симфоничен, образные и сюжетные слои крупномасштабны.
А проза эта, при всем ее упругом лаконизме, живописная.
«Изольду повезли в роддом вечером в среду, в самом начале февраля. Точнее, не повезли: повез — Нечистой. С транспортом дело зимой в казахской степи обстояло неважно. За неделю до того, как Изе рожать, разом на морозом битую, для приличия немного припорошенную землю обрушилась снежная буря; и не прекращалась шесть дней кряду. Стало темно. Даже днем солнце, словно карандашным грифелем, было всё зачиркано вьюжными вихрями».
Станиславский говорил плохому актеру «Не верю!» Михаилу Зуеву я верю. Он пишет не просто историю — он переживает ее, как если бы это была его собственная жизнь.
«Ванчуков прошел на кухню. Зачем-то помыл две стоявшие на столе тарелки. Вытер полотенцем, поставил в шкаф. За окном совсем стемнело. В комнате зажег торшер, который помнил с тех пор, как начал что-то помнить. На полочке торшера лицом вниз лежал конверт. Перевернул. Твердой маминой рукой, вязью ее причудливого округлого почерка, на лицевой стороне было начертано: «Ольгерду. Вскрыть после моей смерти» (…). Под стулом, у кровати лежала старая фотография. Поднял с пола, подошел к дивану, сел.
На фотографии была мама на велосипеде».
У нас забыт жанр так называемого производственного романа. В нынешнее время речь идет о личном успехе, и только о нем. Редко кто думает о пресловутом коллективе. Зуев возвращает нас к апологии человеческого труда. А труд врача почти всегда — на грани героизма. Когда и на грани бедности. Когда и на грани сумасшествия.
«Жарким летом тысяча девятьсот восемьдесят девятого года в побитых перестройкой московских больничных аптеках не было вообще ничего: ни инфузионных сред, ни кровезаменителей, ни препаратов первой необходимости, не говоря уже об антибиотиках. Не было плазмы крови — городскую станцию переливания лихорадило. Не было и альбумина. Аптека Института фундаментальной хирургии исключением из грустного правила не стала».
Идеология умерла, а что осталось? Во что верить врачу, когда во что бы то ни стало надо спасти человека, а необходимых медикаментов и препаратов нет? Как ни странно, историческая и художественная правда — не в стилистических красивостях, а в констатации факта.
«Мой адрес не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз!» В атмосфере задорных и наивных песен, в воздухе всеобщей, величиною с целую страну, семьи возрастал главный герой романа. И вот он, Ольгерд Ванчуков, столичный врач, на которого просто обрушились так называемые лихие девяностые.
Вглядимся в обложку книги. Кирпичная кладка. Разрушили Берлинскую стену. В руины превратили символическую и информационную стену между социализмом и капитализмом. Впервые человечество посетила идея единого мира. И Россия в новом мире — как она будет жить: за руинами, без стен вообще, или возведет меж собой и миром новую стену?
Наступают такие времена, в которых человеку не до песен. Не до коммунальной дружбы и любви величиной с целую страну. Любое время, которое человек проживает, переходит вброд или переплывает его, как реку или морской залив, формирует его жизнь, строит его личность, и работа духа определяет узор судьбы.
Текст явно и тайно направлен на то, чтобы показать, как формируется характер — не по расхожим лекалам прописной нравственности, а по своеобразной апологии свободы, когда ты воспитан так, что тебе невозможно, стыдно катиться по инерции.
«— Паразит, отрок Ольгердий, попадает внутрь человека как личинка.
— Откуда?
— Для наших построений сейчас это неважно. Может, передается от других людей. Может, насылается кем-то или чем-то из других измерений. Неважно. И вот смотри: вылупляется он и начинает расти. Растет не быстро, растет не у всех. Постоянно пробует хозяина, тестирует его желания, его поведение. Если хозяин не амбициозен, то может носить в себе эту «добавку» всю жизнь и даже не догадываться о ее присутствии. Но вот если человеку хочется многого: денег, власти, ресурсов, тут-то происходит его, паразита, окукливание и превращение в большого Паразита, паразита с большой буквы „п“!
— Интересно излагаешь… — задумчиво протянул Ванчуков».
Мы привыкли ориентироваться в читательском выборе на премиальные списки и отслеживать премиальную литературу, часто сложную композиционно и сюжетно. Внешнее стало все чаще заслонять внутреннее. А проза Михаила Зуева, при всей ее стилистической выверенности, приоткрывает занавес над иной тайной бытия.
«Продолжить. Отметить тщетность. Спросить о сущем. Путешествовать в обе стороны бесконечности. Не ведать страха.
Стать фигурой. Встать на доску. Прожить свой сценарий. Вернуться в эндшпиле. Отметить бездарность сценариста. Создать этику. Желать прощения. Молить о сочувствии. Ничего не имея, пытаться потерять. Тренировать волю. Точить сталь сомнения о наждачный круг уверенности.
Вынести приговор. В который раз привести в исполнение. Обрести всё. Сожалеть о пустоте.
Понять».
Это второпях записывает доктор Ольгерд Сергеевич Ванчуков вместо перевода очередной главы руководства по искусственной вентиляции легких.
А ведь это программа жизни. Теорема судьбы.
Русская литература всегда была учительной, даже если с виду выглядела архисвободной и слишком личной. Изображение страстей и страданий предполагало, что читатель из этого сделает должные выводы. В эпоху Достоевского таким выводом был Божий страх; ориентация на максиму, что «красота спасет мир» (Достоевский). Учительная книга советской эпохи не обязательно «Педагогическая поэма»; и «Тихий Дон», и «Железный поток», и «Русский лес», и «Белый Бим Черное Ухо», и «Два капитана» — учительные книги. «Грустная песня про Ванчукова» встает в этот ряд. И есть уверенность, что не потеряется в нем. Автор не занимается никаким дидактическим процессом. Он, как любой художник, просто показывает.
«— Чего Иван Иваныч?
— Нечистой, Иван Иваныч. Умер.
— Когда?!
— Сорок дней было вчера.
Ванчуков замолк. Последний раз виделись больше года назад. Ольгерд заезжал к дяде Ване седьмого ноября, в день его рождения. Тот бодр был; анекдоты травил. Жаловался на пенсионную жизнь, мол, скука скучная. Всплакнул, рассказывая, как год назад хоронили Барышева. Ванчуков всё смотрел на старика. Думал: «Родненький ты мой, какой же ты чудесный».
Тема «жизнь» неисчерпаема, она — благодатная почва и для маленького рассказа, и для масштабного эпоса. Роман написан контрастно, разностильно, с разными интонациями, дыхание прозы ориентируется на конкретную событийность; при всей разноплановости сюжетных и стилистических слоев Зуеву удается верно, как опытному дирижеру громадный оркестр, держать музыкальную цельность всей вещи. Лирика и раздумья, рефлексия и откровенное изображение полузабытого героизма, достоверные картины быта, высокая символика, трагическая тревога, мелодии надежды — всё это «Грустная песня про Ванчукова», и роман иной раз и правда начинает звучать музыкой.
Ольгерд Ванчуков — врач, а не музыкант. Автору нужен был именно врач, что идет по лезвию бритвы между буйством чувства и господством мысли, мысли мастера (а всякий врач — это Мастер!), в результате спасающей другую жизнь. Хирург Николай Амосов назвал книгу: «Мысли и сердце». Русская литература — литература сердца. Михаил Зуев продолжает эту традицию.
Его творческий почерк скорее жесткий, чем утонченный; его интонация зовет не к медитации, а к действию. Нет лишнесловия. Есть зеркало, в котором мы узнаем себя.
«„Зачёт”», — черканул Першин и меленько-убористо расписался.
„Каков человек, такова и подпись”, — поёжился Ванчуков».
О времени, изображенном Зуевым, Эдуард Лимонов веско сказал: «У нас была великая эпоха».
Эпоха была одна.
А мы в ней — все разные.
Это и счастье. Это и трагедия.
Но она нам врождена. С ней мы появляемся на свет, с ней и уходим.
Пусть даже так, как в финале романа непредсказуемо и страшно уходит Ванчуков.
«— Согласен, — кивнул со своей кровати Ванчуков. — Простые они тут ребята. Позвонить не могли, чтобы мы приезд отложили.
— Знаешь, — задумчиво сказал Мишка, — я тут недавно одну вещь понял. Вот мы думаем, что они, эти люди вокруг, такие же, как мы. Что чувствуют, как мы, что ведут себя, как мы. Что думают, как мы. А это чушь… — Мишка посмотрел на Ольгерда поверх оправы съехавших на нос модных очков. — Они не такие, как мы. Они такие, как они. И самое неблагодарное дело — судить о других по себе».