Опубликовано в журнале Новый берег, номер 77, 2022
* * *
Свет идет и освещает краски,
оставляя людям ничего;
в полутенях, в выцветшей замазке
я пытаюсь выскоблить его.
Вот он — на щеках и на затылке,
явленный в весенней худобе;
в точке на замасленной бутылке
гаснет, истончается в нигде.
Оглянувшись — в уголках улыбки,
скрепочке на краешке бумаг, —
миг один и жалкая улика
покатилась в памяти овраг.
Но потом нежданными словами,
сгустками черемухи плывет,
светит над большими головами
и поёт, на радость нам поёт…
* * *
Узнаю тебя по имени,
окликну тебя в метро.
Роса замерзает инеем,
уроком льняных ветров.
По тембру, а не по громкости —
мелодией с птичьих губ.
В забытой снаружи емкости
вода превратилась в куб.
Вовнутрь привнесенным временем
(каким языком? о чем?),
скорее, сердцебиением
на цыпочках, — чем ключом
вращающимся; по эврике
и чайнику на плите;
по школьной карте Америки,
затылка по теплоте.
Изгибу плечей, замедленности
омелы, обвившей дуб;
по бледности щек, по бедности
твоих некрашеных губ.
По облаку, башне, озеру
и Альпам, венчавшим шкаф.
По ворону, гулкой осенью
расправившему рукав.
* * *
Дождь душевою шторою по лицу его бил; он поднимался в гору и — он к отцу приходил.
Кофе выпив, с поклажею или как звук без огня — оставаясь каждою буквой, звучанье для, лез, позабыв стеснение и приглушая тень, в солнечное сплетение ниткой вдевая день.
О валун опирался он, как слова подбирал; сослепу оступался о мох и мох умирал.
Пачкал рыжею глиною брюки и рукава. Ввысь убегала длинною тропкой просьба нова:
Ныне, невидимый отче, в ком свежесть утра и дождь, дай мне неровным почерком, следом округлых подошв — днесь
увидеть во взгляде, петь мой единственный дом; на горе вести летопись —
трудную и с трудом.
Ежеутренней битвою, просыпанием в огне — пробуждением, молитвою — свету, солнцу, весне…
* * *
Я тебя никогда не увижу,
я стою, отраженный в стекле.
Вижу, как на болотную жижу,
соболезнуя, падает снег.
Низкорослые ивы на гати
обеляет и мерзлый суглинок,
где (по слухам) солдат на солдате
без шинели уже, без ботинок,
но с одним бестелесным упорством,
твердым током святого отмщенья
продолжают подушно и скопом
правоту земляного вращенья.
И когда мы идем по Арбату
и рекламную музыку слышим, —
это все потому, что солдатик
из-под Ржевского боя не вышел.
Он споткнулся, лицом оглянулся
и увидел потомка с тобою.
Это он в январе улыбнулся,
это я — не вернулся из боя.
* * *
Гудела и пела и в лето несла —
огромная наша гордость, весна.
Тянулась, у сердца стояла,
и многого было немало.
А так, посчитать — крохи, кухонный дым,
еще сувениры на память живым.
И сладость, как весть о прощенье
в казенном жилом помещеньи.
Всего-то игра молодого ума,
глагол на губах — это муза сама —
событий мозаику ладит,
задумчиво волосы гладит.
А стоит качнуться нетвердым весам —
еще раз пройдет по твоим волосам,
в глаза поглядит, подытожит:
Ну что же ты, что же ты, что же…
И лампа-грибок в отдаленьи горит,
а где-то летит к Земле метеорит,
пугая как будто, карая,
и в верхних слоях выгорает.
Так летняя птичка порхнет у окна
и, вспыхнувши, спичка прочтет всё до дна, —
и в этом движении поспешном
в ферзи продвигаются пешкой.
Сегодня стоим у зимы на краю,
дареной землей не считая свою,
одетую в иней березу
готовы обнять нетверёзым.
Но в ясном уме — видим сумрак и дым,
березу — березой, свой волос — седым,
в пространство шагнув нежилое,
внесём своё слово живое.
Венеция
Столбы, подточенные лезвием
воды зеленоватой, мутной,
чернеют. Ивовые редкие,
их разгоняющий попутный —
гондолы зеркалом лагуны
рассыпались и выбирают
мостов коралловые губы.
Венеция не умирает,
но острым взглядом поздней ласточки,
стежками брошенными хмуро,
сошьет на солнце лужи, масочки,
бредущие по Дорсодуро;
и отраженную живую высь,
и кобальт, вниз потекший катетом —
(смотри подробнее, вглядись!)
плывет стеклом муранским, патиной
и конной статуей Витторио,
став на дыбы, стыдливо пятится
перед лагуною, которая
осенним наводненьем катится.
Гольяново
И воздух ни о чем,
и совесть неглиже.
Раздвинуть хлябь плечом
и жизнь на букву Ж.
Сон четверых сердец
взволнованный о ком,
где творчества дворец
и легких мыслей сонм.
Наморщил руки труд,
ушел в трубу ручей.
О, дай мне легкий прут
искать истока щель.
Содом и дом Ильи —
Илии Пророка храм.
Давно водились линь,
а заодно голян;
легавый, а не коп
в окно грозил з/к.
Снег падает на лоб
и кончик языка.
О чем приходит снег,
куда его нести?
О, всё, что будет сверх,
мне не перевести.
* * *
Где на ребяческие козни
и юго-запада дворы,
воспеты Левитанским поздним,
кивали желтые шары, —
когда вытягивал травинку
и приставлял её к зубам,
я муравьиную тропинку,
боясь, прокладывал в себя.
Не муравьиного укуса
из темной земляной трухи, —
но флейту травяного вкуса,
в какую верят пастухи,
я в руки получил… Но нет же:
я помню утро февраля,
где верховодит ряд сольфеджий
и клавиш фабрики Заря.
Я заплатил занятий цену
за музыки живую весть.
Но если мир — немая сцена:
зачем травинку было есть?