Опубликовано в журнале Новый берег, номер 76, 2021
Перевод Егор Фетисов
Йенс Петер Якобсен (1847–1885) — один из крупнейших датских писателей. Он родился в Тистеде и окончил Копенгагенский университет (1867) по специальности «биология». В 1872 году Якобсен перевел на датский язык «Происхождение видов» Чарльза Дарвина. В конце 1876 года появилось первое крупное произведение Якобсена — «Мария Груббе», роман из жизни датского общества XVII века. В 1880 году вышел второй крупный роман Якобсена — «Нильс Люне», один из наиболее тонких и насыщенных психологическими нюансами романов в датской литературе. Подобно таким мастерам, как Гюстав Флобер, Якобсен оттачивал в своих произведениях буквально каждый образ и успел написать сравнительно немного. В 1882 году появился сборник «Шесть новелл», последняя книга Якобсена, оказавшего сильное влияние не только на датскую литературу ХХ века, но и на таких значительных европейских писателей, как Райнер Мария Рильке и Готфрид Бенн, Стефана Георге и Гуго фон Гофмансталя.
* * *
Обстановка небольшой зеленой гостиной в поместье Ставнеде говорила о том, что она замышлялась, по всей видимости, как проход, ведущий в анфиладу остальных комнат. Во всяком случае, стулья с низкими спинками, расставленные вдоль стен, выкрашенных под перламутр, не располагали к тому, чтобы на них засиживаться. Оленьи рога в центре стены венчали собой светлое пятно, форма которого явственно свидетельствовала о том, что когда-то это место было отведено овальному зеркалу. На одном из отростков висела соломенная дамская шляпа с широкими полями и длинными лентами серо-зеленоватого цвета. В правом углу комнаты гладкоствольное ружье соседствовало с каллой, которую давненько не поливали, в левом были свалены в кучу несколько удочек, а под леску одной из них подоткнута пара перчаток. Посреди гостиной стоял небольшой круглый стол на позолоченной ножке; на его черной мраморной поверхности лежал букет из листьев папоротника.
Дело близилось к полудню. Солнечный свет широким, золотистым потоком лился в комнату через одно из верхних окон и плавно ниспадал вниз, достигая стола и исчезая между листьями папоротника; некоторые из них все еще сохраняли зеленую свежесть, но бóльшая часть увяла, они не засохли и не пожухли и совсем не утратили своей формы, но зеленый цвет уступил место желтому и коричневому, с бесконечным количеством оттенков: от едва намечающегося светло-лимонного до насыщенного темно-кирпичного.
У окна сидел мужчина лет двадцати пяти, не сводивший глаз с этих преисполненных жизни красок. Дверь в соседнюю комнату была отворена настежь, там играла на пианино высокая молодая барышня. Пианино стояло возле открытого окна, а подоконник был настолько низким, что девушке было видно лужайку за окном, дорожку, и на ней — молодого человека, учившего выездке серую в яблоках лошадь. На всаднике был элегантный, даже слишком, костюм для верховой езды. Барышня была помолвлена с этим молодым человеком, звали его Нильс Брюде, а она была дочерью хозяина усадьбы. Серая в яблоках лошадь принадлежала ей, а сидевший в гостиной мужчина приходился ей кузеном, он был сыном ее дяди, папиного брата, фамилия коего была Линд, дядя владел мелким поместьем Бегтруп. Линд из Бегтрупа был беден как церковная мышь, оставил после себя сплошные долги, и за всю его жизнь никто ни разу не отозвался о нем добрым словом, да он этого и не заслуживал. Заботу о его сыне Хеннинге взял на себя Линд из Ставнеде, он же платил за обучение, однако только до поры до времени, потому что хотя Хеннинг и оказался очень способным юношей, питавшим любовь к наукам, его все же сразу после конфирмации забрали из гимназии, и он вернулся в Ставнеде, чтобы учиться вести хозяйство. И теперь Хеннинг был в поместье кем-то вроде управляющего, но ни на что по-настоящему не влиял, поскольку старик Линд продолжал входить во все дела.
В общем и целом, обязанности у Хеннинга были крайне унылыми. Имение было запущено, и как-то улучшить положение дел не представлялось возможным, средств ни на что не хватало. Про то, чтобы не отставать от времени или хотя бы от соседей, не могло быть и речи. Всё должно было идти по-старому, бог знает, сколь еще долго; выжать максимум из минимума, это был принцип старика. Поэтому в плохие годы приходилось частично продавать землю, чтобы наскрести хоть каких-то деньжат.
Вообще для человека молодого тратить на все это время и силы было крайне тоскливой тягомотиной; к тому же старик Линд был очень вспыльчив и несговорчив; а проявив по отношению к Хеннингу вышеописанные благодеяния, он полагал, что теперь никоим образом и ничем ему не обязан. Так он не упускал случая, раздражившись, напомнить племяннику, каким голодным оборвышем тот был, когда его взяли в этот дом; а если старик гневался по-настоящему, то не останавливался и перед пускай и вполне справедливыми, но в высшей степени жестокими намеками на то, какой образ жизни вел отец Хеннинга.
Один из дядей Хеннинга, живший в земле Шлезвиг холостяк, который владел вполне преуспевавшей фирмой по торговле древесиной, несколько раз пытался заполучить Хеннинга к себе, и сам Хеннинг уже давным-давно сбежал бы от такой жизни, какую он влачил в имении Ставнеде, если бы не был влюблен в дочку старого Линда настолько, что не мог и помыслить жить с ней не под одной крышей. Однако любовь его была безответной. Агате он был симпатичен, в детстве они играли вместе, да и когда выросли, тоже; но когда он однажды, а было это год тому назад, открыл ей свои чувства, она была обескуражена и рассержена, и ответила, что расценивает его слова как опрометчивую шутку и надеется, что впредь он не вздумает даже заикаться о чем-то подобном, если не хочет дать ей повод посчитать его поведение глупой и безумной выходкой.
Дело было в том, что, уничижительное обращение, которому Хеннинг постоянно подвергался в этом доме и которое он все же сносил ради любви к ней, и вправду уронило его в глазах Агаты настолько, что она стала смотреть на него как на человека, принадлежащего другой, низшей касте, она смотрела на него сверху вниз не потому, что он уступал ей в социальном статусе или был беден, а потому, что ему были недоступны высокие чувства, подлинные представления о чести.
А некоторое время спустя последовала помолвка с Брюде. Как же страдал Хеннинг в эти три месяца, наблюдая за происходящим! И все-таки не уехал. Его не покидала мысль, что еще возможно завоевать Агату, он надеялся на случай, вдруг что-нибудь да произойдет; это была даже и не надежда, — фантазия рисовала ему разные необычные обстоятельства, которые должны были возникнуть и положить конец этой связи, но он не ждал, что эти фантазии станут реальностью, они просто были нужны ему как повод для того, чтобы остаться.
— Агата! — позвал из сада Брюде и придержал лошадь напротив открытого окна. — Ты не обращаешь на нас никакого внимания, а между тем мы тут демонстрируем высочайший уровень.
Агата повернула голову к окну, кивнула наезднику и сказала, не прерывая игры:
— Да нет же, я слежу очень даже внимательно, вы там чуть было не завалились оба возле кустов снежника. — И она быстро пробежала пальцами по верхней октаве.
— А теперь давайте! Н-но!
Она бешено загалоппировала по клавишам.
Но наездник не двинулся с места.
— В чем дело?
— Скажи, ты все утро собираешься сидеть здесь, за инструментом?
— Да!
— В таком случае мы, пожалуй, рискнем — думаю, успеем же доскакать до поместья Хагестедгор и вернуться к обеду?
— Да, если поторопитесь. Счастливо, толстушка Блис, счастливо, Нильс.
Он ускакал, она закрыла окно и продолжила играть, но вскоре перестала; — все же намного занятнее было играть, пока он разъезжал верхом по саду, выказывая нетерпение.
Хеннинг смотрел вслед удалявшемуся всаднику. Как же он ненавидел этого человека; лучше бы его вообще не было… к тому же они совсем не созданы друг для друга; вот бы им слегка поссориться, тогда бы они продемонстрировали друг другу свое подлинное нутро…
Агата вошла в зеленую гостиную, мурлыкая под нос мотив ноктюрна, который только что играла. Она подошла к столику и принялась поправлять букет из листьев папоротника. Солнечный свет падал прямо на ее руки; они были большие и изящные, кожа у Агаты была белая. Хеннинга всегда завораживали эти красивые руки, а сегодня на Агате было платье с очень широкими рукавами, так что округлость рук открывалась до самого локтя; они были такие налитые, эти руки, полновато-мягкие, ослепительно белые и сильные; а тут еще эта изящная игра мышц, грациозные движения — одним из них, плавным и элегантным, она обычно приглаживала волосы. Как часто он сострадал этим рукам, когда им приходилось бить по проклятым клавишам и широко растягивать над ними пальцы; руки Агаты были созданы совсем для другого — покойно лежать на коленях, укрытых темным шелком платья; как обнаженным девушкам в гареме, им больше подобали бы массивные, большие кольца.
Она хлопотала возле папоротника, и на ее лице было выражение равнодушного ко всему счастья, задевшее Хеннинга за живое. Почему она должна жить беззаботно и легко, она, укравшая у него все светлое, до последнего лучика? Ну ничего, сейчас он нарушит ее беззаботное спокойствие, пускай легкая тень ляжет на ее залитую солнцем жизнь! Она небрежно швырнула его любовь себе под ноги, в пыль, и переступила через нее, как через что-то неживое, через безделушку, как будто внутри этой любви не стонала и не корчилась от боли страстно желающая счастья и тоскующая человеческая душа…
— Он, наверное, уже почти в Борребю, — произнес Хеннинг и выглянул в окно.
— Нет, он собирался съездить в Хагестедгор, — ответила она.
— Вот как? Ну да оттуда до Борребю недалеко.
— Что за вздор? Это же совсем не по пути.
— Собственно говоря, да, не по пути — он все так же часто ездит туда?
— Куда?
— В Борребю, естественно, к лесничему.
— Я правда не знаю. А что ему там делать?
— Ну… всё это, верно, пустые пересуды. У лесничего, говорят, прелестная дочка.
— И что с того?
— Да боже мой, что с того. Мужчины же не монахи.
— И что за сплетни об этом ходят?
— Ну, обо всех что-то да говорят, но я бы на его месте был осторожнее.
— И что говорят? Что именно говорят?
— Ну, там, про всякие свидания… о чем обычно любят болтать.
— Ты лжешь, Хеннинг! Никто ни о чем не болтает, ты сам всё сочинил.
— Тогда зачем ты меня спрашиваешь? Мне-то какая радость ходить и рассказывать людям об успехе, которым он пользуется у барышень Борребю!
Агата оставила в покое листья папоротника и подошла к Хеннингу.
— Я и не подозревала, что ты настолько низок, — сказала она.
— Да, дражайшая кузина, мне понятно твое бешенство, конечно, ты расстроена тем, что он не способен держать себя в узде, по крайней мере, пока.
— Какая гадость, Хеннинг! Это мерзко и недостойно с твоей стороны, и я не верю ни одному твоему лживому слову!
— Это же не мои слова, — сказал он, опустив взгляд. — Не я же видел, как они целуются.
Агата наклонилась к Хеннингу и с презрением отвесила ему пощечину.
Он побледнел, как мел, и поднял на нее взгляд, в котором одновременно читались побитость поджавшей хвост собаки и оскорбленная мужская гордость. Агата закрыла лицо руками и направилась к открытой двери. На пороге она приостановилась и схватилась рукой за косяк, как будто у нее закружилась голова, потом оглянулась на Хеннинга через плечо и сказала холодно и спокойно:
— Хеннинг, хочу, чтобы ты знал: я не сожалею о том, что сделала.
И вышла из комнаты.
Хеннинг долго не мог опомниться, потом встал, добрел нетвердым шагом до своей комнаты и рухнул на кровать. Он был противен сам себе. Но сделанного не воротишь, теперь ему оставалось только пустить себе в лоб пулю, ничего умнее он придумать не мог; продолжать жить — пробираться по жизни, как побитая собака, опасливо косясь по сторонам? — Ну уж нет! — ладонь Агаты оставила у него на щеке клеймо, какое ставят рабам, и она была права, ей нечем больше было ответить на такую низость. Но как же сильно он любил ее! — пылко — безумно; не как мужчина — как пес, ползающий в пыли у ног боготворимого им хозяина. Однажды в саду Агата принялась вырезать свое имя на коре дерева, ветер играл ее волосами, и Хеннинг украдкой поцеловал один из развевавшихся локонов и еще много дней потом был счастлив этим; нет, его любовь с самого начала была лишена мужской смелости и дерзкой надежды; он был рабом во всём: в любви, в надеждах, в ненависти. Почему она не поверила его словам, слепо полагаясь на верность Нильса? Хеннинг никогда прежде не лгал ей, до этого момента он не совершил в жизни ни одного низкого поступка, и все равно она мгновенно разоблачила его! Всё потому, что она всегда считала его способным только на низости и подлости. Она никогда не понимала его, а он ради нее так долго терпел свое жалкое существование в Ставнеде, где каждый кусок хлеба, который он отправлял в рот, был с горьким привкусом напоминаний, что он в этом доме нахлебник. Хеннинг приходил в бешенство от этой мысли. Как же он ненавидел себя за сводящее с ума терпение, за унизительную надежду, которую он питал. Он был способен убить эту женщину за то, как она с ним обошлась, и он хотел отмщения, она должна была заплатить ему за долгие годы пренебрежения, за тысячи часов мук и страданий. Он хотел отомстить ей за утраченное чувство собственного достоинства, за страсть, превратившую его в раба, и за пощечину, которую она ему дала.
Так он убаюкал себя мечтами о мести, как прежде убаюкивал себя мечтами о любви, — и не застрелился, и не уехал.
Два или три дня спустя, поутру, Хеннинг стоял перед домом с ружьем и охотничьей сумкой. В этот момент появился Нильс Брюде верхом на лошади. Он также снарядился для охоты, и, хотя они испытывали взаимную неприязнь, однако заговорили друг с другом вежливо и изо всех сил делали вид, что чрезвычайно обрадованы нежданной встречей и возможностью вместе пройтись. Они отправились на «Срединный», довольно большой, поросший вереском, почти плоский остров, невысоко выступающий над водой неподалеку от впадения фьорда в море. Осенью остров был излюбленным пристанищем тюленей, которые резвились на отмелях, либо спали на больших, обточенных водой камнях, лежавших вдоль берега и на мелководье. Именно на этих тюленей они и предполагали поохотиться. Добравшись до места, мужчины разделились, и каждый пошел вдоль воды в свою сторону. Пасмурная погода и легкий туман выманили множество тюленей на берег, и оба охотника то и дело слышали выстрелы друг друга. Постепенно дымка сгущалась, и к полудню плотный, сплошной туман накрыл остров и фьорд. С расстояния двадцати шагов было уже не различить, где камень, а где тюлень.
Сидя у воды, Хеннинг всматривался в туман. Было абсолютно тихо, только доносился негромкий, булькающий плеск моря, и тоненький испуганный голосок одинокой песчанки раздавался время от времени среди тяжелого, давящего молчания.
Он устал от своих мыслей, устал от надежды, от ненависти, картины, которые он рисовал в своем воображении, буквально сводили его с ума. Сидеть неподвижно и тихо, погрузившись в подобие дремоты, и вглядываться в туман перед собой, представлять себе, что мир где-то далеко-далеко, думать о нем как о чем-то безвозвратно минувшем, сидеть вот так тихо и неподвижно, наблюдая за тем, как время умирает час за часом, — в этом ощущался покой, это было почти блаженство. И тут из тумана послышалось пение, бодрое и ликующее:
Сегодня привел я невесту в свой дом,
Нежную девушку, кровь с молоком.
Играй, скрипка, играй!
И зелен леса убор головной,
И лужайки прекрасны ан фас,
Скоро ночь озарится полной луной,
Но пока еще солнце пускается в пляс.
Кукуй же, кукушка, несчастий не надо,
Пусть зяблик свистит, дрозд выводит рулады,
А печали пусть погодят.
Это пел своим чистым голосом Нильс Брюде. Хеннинг вскочил на ноги; ненависть ударила в него молнией, глаза вспыхнули, он хрипло рассмеялся и вскинул ружье к щеке.
А печали пусть погодят, —
снова донеслось из тумана; Хеннинг прицелился на звук, последние два слова поглотил грохот выстрела — и снова наступила тишина.
Хеннингу пришлось опереться на ружье, из ствола которого шел дымок. Он затаил дыхание и прислушался: нет, слава Богу! Только вода хлюпала о берег, и где-то вдалеке кричали испуганные чайки. Или все же?.. В тумане послышался стон. Хеннинг бросился на землю, зарылся лицом в вереск и заткнул уши. Он ясно представлял себе искаженное болью лицо, судорожные движения рук и ног и алую кровь, текшую из груди неостановимой струйкой, представлял, как она толчками льется из раны при каждом ударе сердца — на бурую ржавчину вереска, стекает по стеблям и просачивается в землю между черными корнями.
Хеннинг приподнял голову и прислушался: жалобные стоны все еще были слышны, но у него не хватало духа пойти туда, нет, нет! Он грыз стебли вереска, разгребал пальцами податливую почву, словно пытаясь зарыться в нее, катался, как сумасшедший, по земле, но звуки в тумане не стихали, он все еще слышал стоны.
Наконец все смолкло. Хеннинг долго лежал, прислушиваясь, потом пополз на четвереньках сквозь туман. Прошло немало времени, прежде чем он начал различать что-то вокруг, но вот Хеннинг наконец нашел Нильса: тот лежал возле небольшой кочки. Он был, вне всякого сомнения, мертв; пуля угодила ему прямо в грудь, рядом с сердцем.
Приподняв убитого, Хеннинг оттащил его через весь остров к лодке, в которой они приплыли, потом взялся за весла и погреб обратно. Стоило ему увидеть труп, как лихорадочность в нем улеглась, уступив место тихой, приглушенной печали. Он размышлял о бренности жизни и о том, как подготовить всех в имении к ожидающему их удару.
Причалив к берегу, он отправился на одну из ферм, чтобы раздобыть повозку. Хозяин спросил его, как все случилось. Хеннинг почти не задумывался, объяснение само сорвалось с его губ: Брюде в западной части острова переползал через кочку с заряженным ружьем в руках, он запросто мог взвести при этом курок, зацепил им за что-нибудь, и ружье выстрелило. По тому, насколько громко прозвучал выстрел, Хеннинг догадался, что они недалеко друг от друга, и окликнул Брюде; не получив ответа, он забеспокоился и пошел в ту сторону, откуда раздался выстрел. Там он нашел Нильса возле кочки, но он уже был мертв.
Хеннинг поведал всё это спокойным, слегка приглушенным и потрясенным голосом и, рассказывая, совсем не ощущал за собой никакой вины. Но когда они положили труп на повозку и тело погрузилось в солому, а голова убитого упала набок и с глухим стуком ударилась о дерево, тут Хеннинг едва не упал в обморок, и всю дорогу, пока они везли покойника через Боруп в Хагестедгор, сердце Хеннинга сжимала тоска.
Когда он привез и отдал тело, первой его мыслью было исчезнуть теперь из этого дома, и ему стоило огромных усилий превозмочь себя и остаться на похороны. Все то время, пока ждали похорон, в Хеннинге была заметна тревожная лихорадочность, а в его мыслях поселился таинственный страх, в итоге он не мог думать ни о чем конкретном, мысль мгновенно перескакивала с одного на другое. Эта безостановочная круговерть мыслей, с которой он не в силах был совладать, доводила его до безумия, и, оставшись в одиночестве, он принимался считать вслух или напевать себе под нос, отстукивая такт ногой, чтобы таким образом как-то обуздать метание мыслей и вырваться из их ужасного, изматывающего хоровода.
Наконец настал день похорон.
А еще день спустя Хеннинг уже ехал к своему дяде, торговцу древесиной, чтобы тот взял Хеннинга к себе на работу. Он нашел дядю в очень подавленном настроении. Дело было в том, что месяц назад умерла экономка, а управляющего только что пришлось уволить, потому что он был нечист на руку. Поэтому дядя чрезвычайно обрадовался приезду племянника. Хеннинг рьяно берется за дела фирмы и год спустя принимает на себя управление.
За четыре года многое изменилось. Торговавший древесиной дядя уже в могиле, и почти все имущество по наследству переходит к Хеннингу. Старик Линд, живший в Ставнеде, тоже отошел к праотцам, но имение после его смерти было обременено такими долгами, что его пришлось продать, и после продажи на долю Агаты почти ничего не осталось. Имением теперь владеет Хеннинг, который отказался от торговли древесиной и снова хозяйствует на земле. В поместье Хагестедгор Нильса Брюде сменил некий Клаусен, который в самое ближайшее время должен жениться на Агате, живущей теперь в доме пастора. Она еще больше похорошела за эти годы. О Хеннинге этого не скажешь. По нему совершенно не скажешь, что все это время ему улыбалась удача. Он выглядит почти как старик. Лицо осунулось, ходит он, слегка сгорбившись, походкой очень уставшего человека, говорит мало и тихо, в глазах появился странный сухой блеск, а взгляд беспокойно блуждает по сторонам. Когда он думает, что никто его не видит, он говорит сам с собой, жестикулируя при этом руками. Поэтому местные думают, что он пьет.
Но это не так. Ни днем, ни ночью — никогда не оставляет его мысль о том, что он убил Нильса Брюде. Его дух и ум иссушены вечным страхом, поскольку мысль об убийстве является ему не в облике раскаяния или мрачной, глубокой скорби, нет, это живой, обжигающий пламенем ужас, кошмарный приступ безумия, его глазам всё предстает в искаженном виде, мир вокруг приходит в движение: струится, капает, журчит причудливыми ручейками, сливаясь в поток, меняющий свой цвет — на мертвенно-бледный или темно-кроваво-красный. И этот поток начинает высасывать из Хеннинга всю влагу до последней капли — из всех вен, из всех нервных волокон, самых тончайших, в груди перехватывает дыхание от безымянного страха, но побледневшие губы не способны исторгнуть ни крик, который разорвал бы оковы этого ужаса, ни вздох, могущий принести облегчение.
Такими видениями оборачивается вереница его мыслей. Вот почему он боится этих мыслей, вот откуда беспокойство во взгляде и такая усталость походки. Он ослабел от этого страха, только ненависть поддерживает в нем остаток сил. Ведь он ненавидит Агату, ненавидит за то, что из-за любви к ней душа его оказалась погублена, за то, что он растратил на Агату впустую всю свою радость от жизни, она лишила его покоя, но больше всего он ненавидит ее за то, что она даже не подозревает, в какие муки и какой беспросветный мрак она его ввергла; и теперь, когда он, угрожающе жестикулируя, говорит сам с собой, мысли его поглощены местью, он вынашивает планы, как ее осуществить. Однако по его облику трудно что-то заподозрить, с Агатой он сама вежливость, купил ей к свадьбе платье и выделил небольшое приданое, потом собственноручно вел ее к алтарю, его радушное отношение к ней не охладевает и после свадьбы; он всячески помогал Клаусену, давал ему разные полезные советы, и они совместно провернули несколько крупных и рискованных сделок по купле-продаже, принесших неплохую прибыль. Хеннинг потом закончил с такого рода делами, но Клаусен изъявил желание продолжить, и Хеннинг обещал помогать ему советом и делом. И помогал. Он ссудил его значительными денежными суммами, и Клаусен совершал одну рискованную сделку за другой. Некоторые приносили прибыль, хотя преобладали убыточные, но чем больше он скупал и перепродавал, тем в больший входил раж. Некий предстоящий, очень крупный гешефт должен был наконец сделать Клаусена богатым человеком. Дело требовало постоянных больших вложений, и Хеннинг продолжал давать деньги; оставалось внести последнюю сумму, когда он вдруг отказал Клаусену. Сделка, по мнению Клаусена, была многообещающей, а выйти сейчас из дела значило потерять всё, необходимой суммы же у него не было. И он подделал имя Хеннинга не нескольких векселях, никому и в голову бы не пришло заподозрить его, а куш от сделки был у него уже практически в руках.
Клаусен потерпел полное фиаско. Он потерял почти всё. Приближался день уплаты по векселям, всё прочее уже было испробовано и оставалось одно — отправить Агату в имение Ставнеде. Хеннинг удивился, увидев ее, поскольку она еще не вполне оправилась после родов, а день был промозглый и дождливый. Он провел Агату в зеленую гостиную, где она сообщила о неудачной сделке и о векселях.
Хеннинг покачал головой и спокойным, мягким тоном ответил, что она, должно быть, не так поняла мужа: нельзя подписывать векселя чужим именем, ведь это преступление, за которое по закону полагается пребывание в исправительном доме.
Нет, нет, здесь нет недоразумения, и она знает, что муж совершил преступление, именно поэтому Хеннинг и должен помочь; если он не будет выдвигать обвинений в связи с подделкой подписи, то последствий удастся избежать.
Да, но тогда ему придется оплатить вексель, а он не может этого сделать, поскольку и так вложил чересчур много денег в гешефт Клаусена, это стало обременительным сверх всякой меры. Это невозможно.
Она плакала и умоляла его.
Но она правда должна понять, что он потерял уйму денег, помогая Клаусену. Когда она сейчас рассказала ему, что Клаусен прогорел, ему самому словно дали оплеуху, так сообщенная новость ошеломила и огорошила его. Произнеся слово «оплеуха», он вспомнил, как она однажды дала ему пощечину, она же не забыла тот день? Она не помнит? … Как-то раз он решил поддразнить ее историей про Брюде… Неужели она и правда забыла? Да, она была так любезна, что в сердцах ударила его по щеке, вот по этой.
Да, но… не мог бы он все же помочь.
Всё случилось здесь, в этой гостиной. Ах, то было другое время, удивительное и странное. Он даже, кажется, пытался как-то просить ее руки, если память ему не изменяет. Подумать только, что было бы, прими она его предложение, хотя глупо об этом говорить, да, вот Брюде был красивым мужчиной, и такой печальный конец его ждал, этого красавца.
Да, да… Но неужели нет никакого выхода, совсем никакого?
Напрасно она поверила в эту историю с векселями, Клаусен всё выдумал, чтобы она выпытала у него, Хеннинга, не ссудит ли он еще сколько-нибудь денег, это была уловка, Клаусен такой ловкач, очень ушлый малый, очень.
Нет, она на самом деле говорит всё, как есть. И если она вернется от Хеннинга ни с чем, Клаусену придется бежать в Америку. Когда Агата направлялась сюда, перед домом уже стояла запряженная лошадь, чтобы отвезти Клаусена на железнодорожную станцию в N.
Нет, он никогда не поверит, что Клаусен способен на такую низость. Ведь так поступают только пройдохи. Подвести под неприятности человека, который помогал ему раз за разом, снова и снова. Для этого надо быть отъявленным подлецом. Подобный поступок достоин только негодования, подвергнуть своих жену и невинного ребенка такому бесчестью! Ей теперь не миновать пересудов! Бедная, бедная Агата!
Она бросилась ему в ноги, умоляя:
— Хеннинг, Хеннинг, сжалься над нами!
— Нет, и тысячу раз нет, я не стану марать свое имя и помогать преступнику.
И она ушла.
Хеннинг сел за стол и написал письмо в N., в полицейский участок, с требованием задержать Клаусена за подделку векселей, когда он появится на станции. Письмо было отправлено с нарочным.
Тем же вечером он узнал, что Клаусен уехал в N., а на следующий день ему сообщили, что того арестовали на станции.
Вернувшись домой, Агата слегла в постель; ослабленная недавно перенесенными родами, она не вынесла напряжения и эмоционального потрясения. Новость о том, что Клаусен арестован окончательно подкосила ее. Недуг быстро перешел в скоротекущую горячку, и спустя три дня в Ставнеде отправили весть о ее кончине.
Накануне похорон Хеннинг отправился в Хагестедгор. День был пасмурный и туманный, с деревьев густо сыпалась листва, в воздухе пахло прелью и сырой землей.
Его провели в комнату, в которой стоял гроб. Окна были завешаны белой тканью, в изголовье умершей горело две свечи. Тяжелый цветочный дух от множества венков соседствовал с шедшим от гроба запахом недавно покрытого лаком дерева.
Хеннинг смотрел на Агату, лежавшую в невероятных белых одеждах, и настроение у него было чуть ли не праздничное. Ее лицо было накрыто белой льняной тканью; он не стал открывать его. Руки Агаты, в белых хлопковых перчатках, были сложены на груди. Хеннинг взял ее руку в свою, снял перчатку и приложил кисть к своей груди. Он с любопытством рассматривал эту руку, сгибал пальцы и дышал на них, словно пытаясь согреть. Время шло, в комнате смеркалось все больше, туман за окном густел. Хеннинг наклонился к лицу покойницы и прошептал: «Прощай, Агата! Хочу сказать тебе кое-что, прежде чем мы расстанемся: я тоже не сожалею о том, что сделал». Он отпустил ее руку и вышел.
На улице он с трудом различил контуры амбара, настолько густым сделался туман. Хеннинг пошел домой по берегу фьорда. — Ну вот, он отомстил, и что? Как быть завтра, послезавтра как быть? — Стояла абсолютная тишина, только вода плескала едва слышно; — он не чувствовал биения собственного сердца, хотя нет, оно билось, но так вяло, так вяло, — что это? Звук, похожий на выстрел. И еще один! Хеннинг покачал головой и с улыбкой пробормотал: «Нет, не два, только один, один». Он чувствовал себя таким уставшим, но отдохнуть — для отдыха нужен покой, а его не было. Он остановился и несколько секунд оглядывался по сторонам: почти ничего не было видно, туман окружал его сплошной стеной, над головой туман, туман кругом, под ногами песок; следы Хеннинга оставляли на песке прямую линию; они доходили до середины круга, очерченного туманом, и пропадали; он сделал еще несколько шагов, нет, следы тянулись лишь до середины круга, но за его спиной, там, где он только что ступал, появились круги, а в них — его шаги. — Все-таки он очень устал; это песок виною тому, что так тяжело передвигать ноги — с каждым шагом сил становилось все меньше, да! Цепочка его шагов была вереницей могил для оставляющих его сил — а по другую сторону — там лежал песок, гладкий и ровный, и ждал — и тут ужас пронзил Хеннинга: кто-то ступает по моей могиле, кто-то идет за мной, след в след, в тумане у меня за спиной шорох и шелест словно от женских одежд, что-то белое кроется там, в белом тумане. Он пошел дальше, изо всех сил передвигая ноги. Они тряслись, перед глазами у Хеннинга почернело, но ему необходимо было продолжать продвигаться вперед, сквозь туман, потому что нечто, таящееся в этом тумане, преследовало Хеннинга по пятам. Оно приближалось, нагоняло его, силы были на исходе, он ковылял, переваливаясь с ноги на ногу, причудливые всполохи проносились у него перед глазами, пронзительные, режущие слух звуки раздавались в ушах, на лбу выступил холодный пот, рот приоткрылся от ужаса; он опустился на песок. И из тумана появилось это нечто, бесформенное и все же узнаваемое, безмолвно и неторопливо окутывая его своей тяжелой пеленой. Он попытался подняться на ноги, и тут оно схватило его за глотку холодными влажными белыми пальцами.
На следующий день, когда хоронили Агату, траурная процессия ждала какое-то время, но из Ставнеде никто так и не появился проводить Агату в последний путь.
Перевод Егора Фетисова