Рассказ
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 75, 2021
В маленькое, почти до самого верха скованное морозным узором окно я разглядел упорно пробирающуюся сквозь снег фигуру. «Как ворона со сломанным крылом», — подумал я.
— Фофанов, — объявил Чечевицын: — Нет ему покоя. Давай отойдем от окна.
Мне не хотелось задавать вопросы. Мы переместились на кухню, в темную ее часть, ту, что скрывалась за серой от копоти голландской печкой. Я привез с собой бутылку абсента марки La Fee и книгу «Нового литературного обозрения», в которой, во-первых, экспертным мнением подтверждалось, что именно такой абсент можно считать настоящим и правильным, а во-вторых, приводилось множество способов надлежащим образом его употребить. И хотя правильнее было бы вовсе не брать его в рот, мне нравилось изображать из себя «аглицкого» денди, волею судьбы вынужденного коротать зиму в глубокой провинции.
В дверь отчаянно заколотили.
— Не обращай внимания, он всегда так стучится. Как будто за ним медведи гонятся. Помолчим немного, он пошумит и уйдет.
Я был не против. Воспользовавшись тем, что Чечевицын не сможет громко протестовать, я наполнил маленькую стопку абсентом, поставил ее в большой стакан с плоским дном и начал понемногу наливать в нее воду. Если верить пособию, то именно такой способ практиковался известным английским негодяем (по словам Оруэлла) и гедонистом (по всеобщему признанию) сэром Джорджем Сентсбери. Ярко-зеленая жидкость мутнела, а закуток за печкой, в котором мы прятались от некоего господина Фофанова, наполнялся освежающим и в то же время дурманящим ароматом трав.
— Хорошо тут, — еле слышно сказал я, и явно фальшиво добавил:
— Здесь бы и перезимовать.
После того как бабушка умерла, желающих занять дом, кроме Чечевицына, не было. И хотя юридически законным владельцем теперь становилась моя мать, возражать против его пребывания в доме в ее намерения не входило. С Чечевицыным мы познакомились, как это бывает с родственниками, еще до того, как я стал что-либо запоминать, но сдружились только когда я поступил в университет. Он был старше меня на два года и снимал комнату у какой-то старушенции за абсолютно смешные деньги. Я подселился к нему и вскоре обнаружил, что ни на какие занятия он не ходит. Целыми днями спит, читает, гуляет на свежем воздухе. По вечерам же он любил удалиться в старый платяной шкаф, стоявший у нас в комнате, чтобы через полчаса вынырнуть оттуда в очередном платьице, сохранившемся со времен молодости нашей престарелой хозяйки.
— Кажется, уходит, — прошептал Чечевицын и, пригнувшись, пошел на цыпочках к окну. Отодвинув занавеску буквально на несколько сантиметров, он замахал мне: «Смотри».
Фофанов всё так же целеустремленно, как и прежде, направлялся в обратную сторону. Это был довольно высокий худой мужчина лет, наверное, сорока. Борода и брови темные, почти черные, взгляд серьезный, тонкий нос. Он мог показаться красивым, если бы не чрезвычайная худоба и некоторая маниакальность каждого движения.
— Скучно мне тут бывает. Приветишь вот такого, а потом не знаешь, как отвязаться.
Фигура удалялась, и я приготовился забыть о ней навсегда. Мы вернулись к абсенту, Чечевицын закурил, заворчал, нарочно выговаривая слова на деревенский лад:
— Загубили питьё. Муть теперь одна — в рот брать противно. Всё-то вы городские норовите по-книжному испохабить.
С этими словами он схватил открытую бутылку, отбежал в дальний угол комнаты и принялся глотать абсент непосредственно из горла. Хорошо осознавая всю силу напитка, я не поддался панике и не попытался остановить нарушителя порядка. Уже на третьем глотке глаза Чечевицына полезли из орбит, четвертый оказался совсем крошечным, а пятый так и остался в бутылке.
— Скотина! — Обиженно прошипел, медленно сползая на пол, задыхающийся Чечевицын.
Я откинулся в кресле и, неспешно потягивая получившуюся мутную жидкость, начал погружаться в дрему.
Проснулся от того, что кто-то снова колотил в дверь.
— Вернулся, — объяснил Чечевицын, показывая рукой, чтобы я пригнулся. Казалось, он не пошевелился с того момента, как я уснул. Мне стало немного неудобно от того, что Чечевицын все это время мог смотреть на меня спящего. На улице уже темнело. Голова была словно в жару, очень хотелось пить. Я сполз с кресла и лег на пыльный пол. К оглушительному стуку добавился лай деревенских собак, разбуженных Фофановым. Когда шум утих, я спросил у Чечевицына, можно ли мне включить свет. Ведь так Фофанов точно поймет, что дома кто-то есть. На что Чечвицын ответил, что Фофанов, видимо, уже никогда и ничего не поймет.
Я поднялся с пола. Ощущение бездарно потраченного дня опустошало меня. Чечевицын ушел в себя, очевидно, от выпитого абсента, да и я не был настроен затевать разговоры. Отругав себя за то, что ничего не привез почитать, я бесцеремонно принялся копошиться в книжном шкафу Чечевицына. Сколько я его помнил, он всегда читал какую-то ерунду. Чем нелепее, неряшливее, безыскуснее было то или иное издание, тем большей была вероятность, что именно его-то Чечевицын и постарается умыкнуть себе. Какие-то религиозные брошюры девяностых годов, отпечатанные давно почившими издательствами романы никому не известных авторов, воспоминания людей, о которых забыли еще при жизни. В итоге я все-таки откопал для себя пару советских номеров журнала «Вокруг света», которые явно чувствовали себя не в своей тарелке.
Прибрав к рукам бутылку с абсентом, я устроился на высокой металлической кровати в углу комнаты. Хрупкие, пожелтевшие страницы успокаивающе рассказывали о колониальной Африке и опасностях, которые подстерегают там даже самого опытного исследователя. Впрочем, опасности эти всегда преодолевались, оставляя белому путешественнику лишь приятные воспоминания.
***
В доме горит свет. За окном полный мрак. Чечевицына нигде не видно. В окно настойчиво стучат. Фофанов!
Действие опережает мысль — я падаю на пол. Совсем забыл, как высока кровать. Удар выбивает из легких воздух. Тот, что я только что заглотил. С жадностью. Заглотил с жадностью вынырнувшего с глубины. Второй раз я оказываюсь на полу. Это огорчает меня. Так огорчает! Не могу прийти в себя. Прочертить границу между явью и забытьем. Где Чечевицын? Почему он не может разобраться? Фофанов ведь его приятель! Он же ему приятель? Или нет? Может… Может, Чечевицын должен ему? Тогда все на своих местах. Тогда сходится. Первый скрывается от кредитора. Второй настойчиво преследует должника. Но почему тогда я прячусь? Почему не верю в эту историю?
Стук продолжается! Фофанов вернулся к двери и колотит в нее мощными одиночными ударами. Какими-то неестественными, механическими. С равными промежутками. Удар, две секунды, удар, две секунды, удар. Если он вернется к окнам, то, вполне вероятно, сможет увидеть меня. Растянувшегося на полу.
Перекатываюсь под кровать, закрываю глаза и зачем-то начинаю считать про себя. На тридцать пять стук прекращается. Продолжаю счет до ста. Открываю глаза и пристыженно выползаю из-под кровати.
Мне очень хочется подойти к окну и проверить, где он. Какая-то часть меня ужасно боится, что это затишье всего лишь трюк. Что он притаился за дверью. У окна. Или даже внутри дома. И теперь только ждет. Ждет удобного случая. Напасть. Устыдить меня. Уличить в малодушии.
Решаю не искушать судьбу и для начала поискать Чечевицына. Но затем вспоминаю про абсент. Не мог же я выпить почти целую бутылку перед сном. Возвращаюсь к кровати. Неверные, виноватые, испуганные движения. Отгибаю одеяло так, словно в кровати кто-то есть. Это его кровать, его законное место отдыха и уединения, а я только воришка, который хочет выкрасть у хозяина случайно отобранную им игрушку. Аккуратно разворошив постель, нахожу свою прелесть. Восхитительно-зеленой жидкости больше половины. Прилив облегчения. Спокойствия. Черт с ним, с Чечевицыным, делаю глоток, отважно (на самом деле — нет) выбегаю в холодный туалет, возвращаюсь, выключаю свет, закутываюсь в одеяло, делаю новый глоток.
***
Засыпал ли я, снились ли мне сны о том, как в двери, окна, стены и даже по крыше барабанили снова и снова или же наш преследователь действительно продолжил свое дело глубокой ночью, наверное, я уже никогда не узнаю. Когда я все же решился, по правде говоря, робко и боязливо, выглянуть из-под одеяла, солнце уже взошло. Мучительная ночь отступила.
Несмотря на стыд от того, что я провел ночь, не снимая одежды, прячась под одеялом от какого-то неизвестного мне Фофанова, несмотря на своеобразно болезненное похмелье после абсента, я ощущал необычайный прилив сил и душевного спокойствия. Пустую комнату пересекали толстые пучки утреннего солнца, высвечивавшие обилие пыли в воздухе и на поверхностях. Дом просто утопал в пыли. Не думаю, чтобы Чечевицын хотя бы раз в нем убирался. Неспешно, по-хозяйски обойдя помещения, я пришел к выводу, который уже давно крутился где-то на периферии сознания — Чечевицын сбежал. Теперь я новый хозяин этого дома. И почему-то больше всего я обрадовался тому, что теперь весь собранный Чечевицыным книжный бестиарий будет в моем распоряжении.
Почти счастливый, я проследовал на кухню. В мои планы входило провести ревизию имеющегося продовольствия и кухонного инвентаря. В дверь постучали.
Утреннее солнце смягчало любые звуки. Даже не вздрогнув, абсолютно спокойно, я направился ко входной двери. На стуле я заметил домашний (о пижонство!) халат Чечевицына и, не думая, натянул его поверх одежды.
За дверью меня поджидал румяный паренек лет двенадцати-тринадцати. Тощий, в валенках и вязаной шапке. Я подумал о том, что за городом дети всегда выглядят одинаково, что сейчас, что двадцать лет назад.
***
— Фофанов у вас?
— Нет.
— А Чечевицын где?
— Думаю, он на лыжах ушёл кататься. С Фофановым. А ты, собственно, кто?
— Я — Фофанов.
— Ты не Фофанов. Фофанов — старый.
— Я Фофанов-сын.
— А… Родной?
— Насколько мне известно.
— Зайдешь?
— Зайду.
Фофанов Младший извлек откуда-то из-за двери веник, о существовании которого я до этого момента и не догадывался и которому сразу же присвоил номер один в планируемой инвентаризации имущества. Старательно оббив валенки от снега, Фофанов вошёл. Я предложил ему сесть. На столе красовалась давешняя бутылка абсента.
— Так, значит, ты тоже пьешь?
— Нет. Чечевицын пьет.
— Понятно.
— В шахматы играешь?
— Играю.
Фофанов стянул с себя верхнюю одежду, засунул шапку в рукав и закинул все это на печку. Получив из моих рук шахматную доску (шахматы были чуть ли не единственным развлечением, когда приходилось гостить у бабушки), Фофанов принялся старательно расставлять фигуры.
— Что ж, значит, ты сын Фофанова, да?
— Да.
— А у Чечевицына дети есть?
— Хоть пруд пруди.
— Понятно.
— Фигур не хватает. Большинства фигур.
— Надо же, я и не замечал раньше…
— Тогда я, наверное, лучше пойду. Чаем вы меня все равно поить не собираетесь, а мне отца искать нужно.
Я почувствовал, что парнишка немного меня испугался.
— Да ладно, брось ты. Оставайся. Сейчас сообразим чаю, я и сам еще не завтракал. Расскажешь мне, как тут у вас и что. Я же здесь ничего не знаю.
Фофанов Младший ничего не ответил, но снова откинулся в кресле, с которого начал было вставать.
— Подожди минутку. Пойду чайник поставлю.
Какой же бардак был повсюду у Чечевицына. Еды просто ни крошки. Как он вообще здесь живет? Не в ресторанах же обедает, в самом деле — их в деревне просто нет. Может, имеется какая-то столовая или что-нибудь в этом роде. А может быть, он каждый день ходит обедать к разным знакомым: в понедельник у Авдеевых, во вторник — у Бабаевых, в среду у Виндадоровых… Кажется, что-то подобное описывал Генри Миллер в «Тропике Рака». Хорошо хоть чайник нашелся. И ведро воды. Я вспомнил, что у меня в рюкзаке должен был остаться какой-нибудь перекус, наверняка я по привычке взял с собой в дорогу чего-нибудь пожевать. И действительно, там оказалась пара злаковых батончиков. Странно, конечно, выдавать их за десерт, но все же мне очень хотелось удержать младшего Фофанова у себя в гостях.
— Банан и земляника или чиа и годжи?
— Ты закупаешься в специальном магазине для педиков?
— В специальном спортивном супермаркете для гомосексуалистов.
— Ясно. Я буду оба. Половину от каждого.
— Смекаешь. Так что у тебя за дела с Фофановым?
— Я его сын, такие вот дела…
— Ясно. А у Фофанова с Чечевицыным?
— Не знаю. Возможно, они тоже закупаются в спортивном супермаркете.
— Точно. Где собираешься искать дальше? Мы могли бы разделиться, обыскать деревню и окрестности. А вечером бы снова встретились здесь.
— Обычно я работаю без напарника.
— Понимаю, хорошо. У меня будет собственное расследование. У вас есть здесь медпункт или фельдшер? Обычно Чечевицына находят как раз в таких местах.
— Я-то ищу Фофанова.
— Понимаю-понимаю. Что-то есть в этом гамлетовское, знаешь? Покинутый юный принц. Тень отца Фофанова… Вы ведь тут в провинции все время читаете классику, да? «Обломова» там. «Обыкновенную историю», «Обрыв». Всю вот эту ерунду, почему-то каждый раз на букву «О». Как же должен развиваться сюжет дальше? Должно пройти несколько лет, много лет. Ты должен непременно возмужать и встретить меня в одном из тех неизбежно убогих заведений в Петербурге за стаканом дешевого пойла. Я к тому времени совсем опущусь. Ты подсядешь, полный какого-то щемящего, надрывного чувства, какой-то грубой нежности к потерявшемуся в этом мире старику. Что-то родное, что-то давно забытое увидишь ты в моих подслеповатых глазах. Постараешься угостить, подсунуть ненароком денег, может быть, даже надумаешь проводить до дома. Но тут меня собьет поезд, или заклюют утки, или, по ошибке приняв за императора, подорвет вместе с собой незадачливый бомбометатель. И вот тогда, на смертном одре, на последнем дыхании, раскрою я тебе секрет, расскажу о том, что же в ту ночь случилось с Чечевицыным, куда подевался твой отец — Фофанов, что терзало меня все эти долгие годы, губило меня, не давало сомкнуть глаз бесконечными петербургскими ночами. Умиротворенный, очистившийся, упокоюсь я, душа моя, сбросив тяжкое бремя, вознесется над Васильевским островом и прошмыгнет в небе сквозь крошечный просвет между свинцовыми осенними тучами.
— Эм… Я все-таки, наверное, пойду, хорошо? Фельдшерский пункт в конце дороги в кирпичном домике — не пропустишь. Только он почти никогда не работает. Так что удачи.
— Да, конечно. Удачи тебе. Ты заходи. С тобой интересно. А то знаешь, скучно мне тут одному бывает.
***
Младший Фофанов побрел в сторону леса. Зачем? Неужели он поверил в то, что пропавшие действительно ушли кататься на лыжах? Я же стоял на крыльце и махал ему рукой. Не верилось, что он действительно сын Фофанова. Такой живой, такой румяный. Неужели когда-то давно тот похожий на подбитую птицу старик выглядел также? Не чувствуя в себе сил оставаться дома, я решил поскорее отправиться к фельдшеру.
Что ж, мне предстоял, если можно так выразиться, первый выход в свет. Ровным счетом никого и ничего в деревне я не знал. Строго говоря, я сомневался даже в том, в какую сторону мне идти, чтобы обнаружить избушку (а иначе ее и не назовешь) фельдшера. Какие-то обрывки детских воспоминаний, то ли порез, то ли прокол, кровь и слезы не столько от боли, сколько от испуга, зеленка и кирпичи нашептывали о том, что идти мне нужно в сторону, откуда являлись Фофановы, на противоположный, дальний конец деревни, куда мне не разрешалось ходить одному. Передо мной стоял вопрос об образе, в котором я должен буду предстать перед местной публикой, а фельдшер, я полагаю, должен представлять одну из наиболее значимых, привилегированных ее частей. Мне не хотелось расставаться со столь удачным аксессуаром, как халат, который придавал мне аристократизма, непринужденности и декаданса. Гардероб Чечевицына был никудышен и помочь мне ничем не мог, но вот несколько вещей, оставшихся от бабушки, вполне могли пригодиться. Во-первых, — это шикарнейший козий тулуп, которым пользовалась вся семья, чтобы ненадолго выбежать на улицу в мороз. Во-вторых, образ отлично дополняли огромные, опять-таки рассчитанные абсолютно на любого из родственников валенки с приросшими к ним калошами. И, в-третьих, и это, пожалуй, самое важное — бабушкина меховая шапка-котелок. Не могу найти слов, чтобы точно передать все ощущения от этого диковинного предмета. Формой она напоминала разве что дамскую шляпку эпохи джаза. Но в действительности была тяжелой, плотной, твердой и рассчитанной на суровые советские морозы. Когда-то я очень любил утащить ее у бабушки и мог целый вечер на потеху всему семейству и, главным образом, самому себе расхаживать в ней из комнаты в комнату. К своему удовольствию, я отметил, что теперь она определенно подходила мне по размеру.
Прихорашиваясь перед зеркалом, я вспомнил те времена, когда бабушка, опасаясь, что я простужусь после бани, заставляла меня повязывать на мокрые волосы платок. По какой-то неведомой мне причине это доставляло ей неимоверное удовольствие, и я, не смотря на приливы жгучего стыда и ненависти к себе, старался не перечить ей и даже делал вид, что с нетерпением жду этого момента, когда в очередную субботу придет время этой унизительной процедуры.
Когда я, наконец, был готов к выходу, начинали опускаться сумерки. По зрелом размышлении, я пришел к выводу, что наряд мой будет смотреться гораздо эффектней в полной темноте, нежели в сереньком полусвете. Взгляд мой упал на стоявший на столе абсент. Мне требовалось привести себя в феерическое состояние. Я собирался выйти в свет и поразить сердце каждого. Хорошо бы сегодня в деревне устраивали гулянья. Обязательно катание на санях, лошадях, взятие снежной крепости. Кукольное представление, скоморохи, медведь. Кулачные бои. Огромная ледяная горка. Шампанское в аккуратненьких ведерках, полных того же самого льда. Фейерверк. Бабушка называла меня барчонком. И повязывала на голову платок. А теперь я пью абсент. А белый исследователь в пробковом шлеме так мужественен. Его усы. Его шрамы. Его трофеи. А абсент такой зеленый. И если добавлять воду, только медленно, только тонкой-тонкой струйкой, то можно увидеть фею…
***
Проснулся я в глубокой темноте и снова от стука. Похмелье было настолько ужасным, что бояться я уже не мог. Почему-то мне показалась отличной мысль открыть окно и вести все переговоры через него. Однако старая рассохшаяся рама не поддавалась, крошечные металлические шпингалеты невыносимо больно впивались в пальцы, но не двигались с места. Я очень быстро обессилел и осел на пол. Через некоторое время стук прекратился. Я снова остался один. В темноте. На полу. В нелепом наряде. Грязный. Измученный. Голодный. Брошенный всеми на свете. Готовый разрыдаться. Вместо этого я вскочил на ноги и побежал к выходу. Я должен догнать его. Догнать во что бы то ни стало. Оказавшись на улице, я на мгновение абсолютно протрезвел, но сделав буквально пять шагов по направлению к калитке снова отключился. Последним воспоминанием было удивление от того, что упасть на заледенелую тропинку оказалось совсем не больно, а лежать на ней так наоборот — в разы удобней, чем на кровати.
***
В избушке Фельдшера. Горит только настольная лампа. Фельдшер — смурной мужик в каких-то нелепых опорках. Рядом чудесный младший Фофанов. Слегка испуганный. Но не подающий виду. Румяный.
— Избивал меня пока я был в отключке, скотина? — Вопрошаю смурного. Тот только молчит в ответ. Ну, думаю, если и не избивал, то теперь точно изобьет.
— Да я же тебя только притащил! — Бросился объяснять Фофанов. — Я из леса возвращался, смотрю — ты у дома пьянющий валяешься, замерз уже совсем. Я тебя так по снегу и волочил, как санки, до самого пункта.
— Ты мал еще, не понимаешь, — отвечаю. — Сейчас эта свинья у меня свое получит!
Я вскакиваю и на дрожащих ногах пытаюсь подбежать к фельдшеру. Тот без труда отталкивает меня. Я падаю. Медленно поднимаюсь, ожидая увесистого пинка под зад.
— Он их, падла, убил! — Кричу я срывающимся, тонким голосом. — И Фофанова, и Чечивицына! Потому что изувер! Потому что садист! …И сексуальный маньяк!
Голос окончательно пропадает. Последняя фраза — просто старушечий визг. Так и не найдя своей шапки, я вываливаюсь из двери и наугад определяю направление, ведущее к дому. Через некоторое время передумываю и поворачиваю обратно. Бабушкин дом оказывается всего в трех домах от фельдшерского. Дверь открыта. В окнах темно. Внутри так же холодно, как и снаружи. Я раздеваюсь до гола и залезаю под одеяло.
***
Тут бы мне и уснуть, но, очевидно, пришло время трезветь. С ясностью мысли пришел озноб. Даже лихорадка: нестерпимый жар и сокрушающий холод. Подряд, поочередно. А то и одновременно. Через какое-то время (казалось, что прошла вечность, но за окном так и не светало) я нащупал под одеялом бутылку. Абсент. Нескончаемый. Волшебный. Он не закончится, пока не убьет меня. Либо мне не будет жизни, пока я его не допью. Или наоборот? Я умру не раньше, чем бутылка опустеет? Значит ли это, что я бессмертен, что меня невозможно убить, пока внутри остается хотя бы немного зеленой жидкости? Я чувствую, какая она яркая даже в кромешной тьме.
Я лежал, дрожа, затем делал глоток, на секунду комнату заливало изумрудное северное сияние, а затем медленно гасло. Мне же оставалось только продолжать лежать, дрожать и ждать момента, когда я буду готов к следующему глотку. Я отчетливо чувствовал его наступление и был уверен, что ошибиться и глотнуть раньше или позже необходимого просто невозможно.
Утром меня пришел проведать младший Фофанов. Правда, я никак не мог взять в толк, что он пытается мне сказать. Видимо, он слишком разволновался из-за вчерашнего. Наверное, стоит сейчас и убеждает, что фельдшер меня не трогал и что вообще он отличный парень, и что это у него брюки такие, а не опорки и что вообще такое опорки? Я, конечно, вчера немного драматизировал, признаюсь. Но с недавних пор я все чаще замечаю, что могу выразить то, что у меня на душе только так — только безбожно перегибая палку. И пусть он меня не избивал. Возможно, даже и не избивал, скорее всего, не избивал, а все тело болело от того, что я поскользнулся, вырубился и пролежал несколько часов на морозе. Не важно. Я отчетливо понимал это и вчера, но остановиться не мог. Не хотел. Да, не хотел! Я больше не хочу говорить то, что нужно, я хочу говорить только то, что доставляет мне удовольствие.
— Послушай меня, юный мой Фофанов. Я все понимаю. Ты хочешь выгородить этого подонка, эту свинью фельдшера, я понимаю. Бедняжка, ты находился под его разлагающим влиянием годы и годы. Как он заставлял себя называть? Доктором? Нет, мой юный друг, он — не доктор. Он — свинья. А знаешь, кто доктор? Я! Я специально прибыл сюда инкогнито, чтобы вывести этого мерзавца на чистую воду. Подумать только! Столько лет! Столько лет он калечил тела и души несчастных жителей! Ни в чем не повинных деревенщин! Но теперь этому пришел конец! Иди же, мой друг, иди и объяви всем! Я закрываю эту мерзостную избушку! Фельдшер волен повеситься на ближайшем суку! Все беды, все хвори, все немощи, другими словами — весь свой человеческий капитал, все, что было нажито за долгую или не очень жизнь, пусть с сегодняшнего же дня теперь приносят сюда, мне. Теперь я буду врачевать их, и не теми варварскими методами, что практиковал местный коновал. Нет! Теперь здесь будет царство духа. Дух будет врачевать плоть! Передовая наука, темнейшая метафизика, алхимия! Пусть я не смогу спасти всех тел, но за каждую душу я буду сражаться до последнего! Беги же, беги!
Ну, и он убежал. Речь произвела впечатление. Какое — не важно. Главное — он побежал. Побежал, чтобы возвестить! Целитель здесь, исцеление пришло! Конец страданиям! Конец бренности и смерти! Но стоп! Как же?! Ведь, кроме власти телесной, — то есть фельдшера, здесь еще должна быть власть церковная, в лице пропойцы священника. По крайней мере раньше была. Я помню, как бабушка рассказывала, что как-то раз местный поп зазывал местного же электрика рисовать у него дома голых баб. Каждый раз эта история поражала меня до глубины души. Ни одна страшилка не доводила меня до такого исступления. Каждую ночь, в очередной раз услышав ее от бабушки, я не мог сомкнуть глаз — стоило только на секунду ослабить внимание, как из темноты на меня набросился бы разъяренный, сальный, торжествующе и ехидно ухмыляющийся поп. Нет — он не убьет меня, он сделает со мной что-то ужасное, сделает и утащит меня с собой, навсегда, к себе, туда, где он рисует своих омерзительных голых баб.
Да, эта битва будет куда серьезней — это тебе не фельдшер, которому сказал — изойди, и вот он уже болтается в петле на опушке леса. С этим шутки плохи. Всем известно, поп — сущий дьявол.
***
Однако встать с кровати и направиться прямиком в поповское логово возможным не представлялось. Зубы прыгали и мучительно приземлялись друг на друга, лоб горел, ноги не слушались. И все это, несмотря на поразительную ясность ума и переполненность мыслительной энергией. Собственно, благодаря ей я даже не успел расстроиться из-за сорванных планов — выход был найден, и найден молниеносно. Мне не нужно никуда идти, враг сам явится ко мне, причем в абсолютной уверенности, что я стану для него легкой добычей. Все, что мне нужно, — просто дождаться, когда вернется облетевший деревню с благой вестью юный Фофанов, притвориться умирающим и потребовать к себе священника. Простота и гениальность плана моментально меня умиротворили. Я сделал еще один глоточек абсента и задремал.
Очевидно, я проспал сцену, в которой притворяюсь умирающим и отправляю Фофанова за исповедником, так как глаза я открыл только на том моменте, когда мой верный посыльный возвращается в комнату вместе с заглотившим наживку попом. Последний оказался до безобразия похож на покойного фельдшера. Хотя стоит ли этому удивляться? Безграничная власть, которой они обладали в этой богом забытой деревеньке, как и любая другая абсолютная власть, развращает всегда одинаково. То же смурное, темное, надменное выражение лица, те же сальные растрепанные волосы, даже опорки и те одинаковые. К сожалению, я слабо информирован в вопросах отправления обрядов и литургии, поэтому не мог с уверенностью определить точное значение действий прибывшего противника. Но стоит ли укорять себя в незнании всех этих жалких манипуляций, достойных разве что балаганного шарлатана, но никак не ловца человеческих душ? Поэтому для начала я решил просто понаблюдать, спокойно потягивая излюбленный напиток. Как и любой прогнивший бюрократ, святоша явился с огромным саквояжем, до отказа набитым, очевидно, всяческой епитрахилью. И, как и любое другое официальное дело, вопрос оформления моего перехода на тот свет, очевидно, должен был начаться с составления необходимых бумаг. Так как я все еще не мог толком разобрать, о чем меня спрашивают, на вопросы отвечал Фофанов, правда, я также толком не мог определить, что именно. Но для того и нужны верные помощники: умница Фофанов, очевидно, решил взять всю бумажную волокиту на себя. Злодей хмуро кивал головой, скребя по желтым циркулярам обкусанной пластмассовой ручкой. Это продолжалось достаточно долго, по крайне мере достаточно для того, чтобы я успел исполнить еще пару восхитительных возлияний, от чего в комнате установилось ровное ярко-зеленое северное сияние. А затем случилось невероятное.
Дверь распахнулась, с мороза, румяные и веселые, ввалились старший Фофанов и Чечевицын. От обоих попахивало винцом и дешевыми духами. Словно непозволительно запоздавшие на урок школьники, вновь прибывшие старались не привлекать к себе лишнего внимания и скромно устроились рядом с моей кроватью, продолжая, правда, слабенько между собой перешептываться. Явно разобидевшийся на отца юный Фофанов демонстративно не обращал на них внимания, поглощенный беседой со святейшеством, которое в силу общей смурности организма вообще ни на что не реагировало и лишь продолжало скорбно покачивать головой, углубившись в свои записи. Я продолжал выразительно пить, сияние продолжало растекаться…
***
Но что-то начинало меня волновать. Что-то тревожное высветилось с прибытием этих двоих. Слишком уж неуютным, слишком явственным и нездешним холодом разило от обоих. Слишком тихо заняли они свое место, слишком виновато переглядывались, слишком натужно улыбались и обреченно перешептывались. Почему юный Фофанов притворяется, что не видит отца? Неужели так обиделся, что не может даже порадоваться, что вот, мол, папка, хоть и дурачок, хоть и пьяница, а все же жив, все же вернулся? А священник? Священник ли он на самом деле? Может ли он как две капли воды быть похожим на повесившегося фельдшера? И мертв ли в действительности последний? Что в этом огромном саквояже? Какие ужасные приспособления извлечет он из него? Будет ли он врачевать мою душу или вновь примется за измученное тело? И почему я так ни разу и не увидел фею, а только бездушное ледяное сияние? И почему я не слышу их? Фофановых? Ни старшего, ни младшего? Словно я слишком далеко, чтобы услышать. Разглядеть — да, разглядеть еще можно, но вот услышать — нет, уже не получается, и вроде бы слова вылетают, но по пути где-то теряются, то ли уносимые в сторону ветром, то ли заглушаемые какими-то чужими, более громкими и наглыми звуками, то ли застревающие в толще замерзающего зеленого воздуха.
Сердце сбивается с ритма, мысли путаются, перед глазами темнеет.
В надежде обрести равновесие, я цепляюсь за последнюю ниточку надежды: новый глоток абсента должен согреть и успокоить.
Но и он обрывается на середине.
Бутылка пуста.
Понимающий взгляд старшего Фофанова.
Испуганный взгляд младшего.
Чечевицын.
Бабушка.
Поп.
Фельдшер.
Достает шприц.
Разрывает на мне одежду.
Лезет к моим застывшим губам.
Ломает ребра.
Никакой феи.
Никаких звуков .
Даже настойчивого стука в дверь.