Рассказ в переводе Егора Фетисова
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 75, 2021
Перевод Егор Фетисов
Хенрик Понтоппидан (1857 – 1943) по праву считается одним из крупнейших представителей датской литературы. Понтоппидан активно писал более шестидесяти лет и, помимо восьмитомного произведения «Счастливчик Пер» (1898 – 1904), принесшего ему всемирное признание, оставил после себя целый ряд романов, из которых наиболее известны «Обетованная земля» (1891 – 1895) и роман-хроника «Царство мертвых» (1912 – 1916), а также множество рассказов и автобиографических очерков. Мы предлагаем вашему вниманию рассказ «Безносая с косой» из сборника 1887 года «В хижинах».
Где-то там, на востоке, по ту сторону длинного, некогда опоясанного рвом вала, теперь уже разрушившегося, но все еще служившего границей между пастбищами и возделываемыми полями, входившими, собственно, в городскую черту, стоял маленький, но радующий глаз своей ухоженностью домик с зелеными ставнями; стену его обвивал дикий виноград, а вдоль живой изгороди были расставлены пчелиные ульи.
Уединенно и печально смотрелся он на серой каменистой земле, полóго спускавшейся к месту впадения фьорда в море.
Но в маленьком, заботливо и продуманно разбитом саду перед домом росло множество роскошных и редчайших цветов. Особенно летом, когда вьюнки и лоза растений укрывали стену и соломенную крышу, а плоды в огромном количестве созревали в листве невысоких, карликовых фруктовых деревьев, это великолепие бросалось в глаза посреди скудной, безотрадной пустоши – сад представал тропическим оазисом, корзиной, полной цветов, окрашенных в тысячи тонов и оттенков; изысканный, едва уловимый аромат разливался навстречу горьковато-соленому дыханию моря.
Это и правда было поразительно: сколько всего удалось взрастить и выпестовать на этом небольшом пятачке земли.
И порой летними тихими вечерами, когда солнце уже клонилось к закату, кто-то из городских жителей, мужчины с трубкой, а женщины с недовязанным чулком в руках, поднимались на вершину каменистых холмов и, стоя на тропинке, которую называли восточной, наслаждались видом появившейся здесь как по мановению волшебной палочки пышной красоты.
«Ихний рай», так окрестили люди между собой это место; а многие почти были готовы поверить, что на этот уголок снизошло особое благословение Господа.
Но кто они – супруги, жившие здесь, никто не знал.
Восемь лет назад они переселились в эти места из-за фьорда. Всей утвари у них с собой было два выкрашенных красной краской сундука, прялка и постельные принадлежности для супружеского ложа. И с тех пор они жили в этих краях, оставаясь для всех чужаками.
С утра до вечера можно было наблюдать, как они, не разгибая спины, трудятся в поле, идя за своей светло-серой мохнатой лошадкой, или в саду, вооружившись садовым ножом и лопатой. Однако они продолжали держаться особняком, хотя местные жители не раз давали им повод познакомиться поближе.
Даже в церкви, где супруги неизменно появлялись трижды в год по большим праздникам, чтобы сделать пожертвование, они садились поодаль от всех на одну из последних скамей и преданно держали друг друга за руку, не спуская при этом глаз с пастора; и не успевал дьякон произнести последние слова «Отче наш», как они бесшумно вставали, и, когда прихожане выходили из церкви, они были уже далеко, направляясь через холмы к себе домой.
Он был невысокого роста, вечно сутулился и выглядел изможденным работой, правое плечо было непропорционально большим, и в целом его фигура выглядела кособокой, что типично для людей, жизнь которых проходит в рабском труде. Выражение больших, доверчивых глаз неопределенного цвета выдавало в нем человека внутренне неуверенного в себе; и его жене действительно нужно было приходить на помощь всякий раз, когда предстояло решить важный или сложный вопрос.
Она была рослая и дюжая крестьянская баба, из тех, что нынче встречаются все реже. Сказать правду: от лишений и перенесенных страданий щеки ее впали и жизнь придала ее взгляду выражение некоторой настороженности. Но в целом осанка и манера держаться свидетельствовали о натуре прямой и смелой, не покорившейся покамест никаким жизненным обстоятельствам. На ее широком, живом лице читалась спокойная уверенность в своих силах: она изучила мир, составила о нем суждение и больше не испытывала перед ним страха.
Поговаривали, что в свое время им тяжело далось сойтись вместе; и тем вернее и крепче держались они теперь друг друга.
Возвращаясь к их детству: они были брошены и никому не нужны в целом мире, росли сперва в бедном и убогом церковно-приходском приюте; позднее жизнь разлучила их, но в душе они носили одни и те же упования и стремились к одной цели – каждый из них прошел школу нищенской жизни и лишений, будучи в услужении у крупных фермеров по соседству, и узнал, почем фунт лиха… и вот спустя почти двадцать лет самоотверженного труда, откладывая каждую копейку и отказывая себе во всем, они наконец дожили до того дня, когда банк признал их «достойными» людьми, и они смогли внести первый маленький платеж за дом и землю, которыми теперь владели.
Но в то время это еще была убогая лачуга с обветшавшими стенами и землей, которую давно никто не обрабатывал. Теперь – по прошествии неполных восьми лет – не только был полностью со всеми процентами выплачен долг за дом и землю, которые за это время выросли в цене втрое и совершенно преобразились, но и, как судачили в городе, счастливчики в день последней выплаты долга могли бы и на накопительный счет в банке положить довольно приличную сумму.
Однако и это далось им огромным трудом и стоило больших жертв.
Все эти годы они ежедневно и ежечасно изнуряли себя тяжелой работой, стремясь к единственной цели, достичь которой было заветной мечтой и потаенной надеждой их юности: стать когда-нибудь свободными людьми и владеть своей землей.
Низкая, выкрашенная зеленой краской дверь их дома открывалась еще до рассвета, когда двери остальных домов были по-прежнему заперты, и закрывалась уже за полночь. В дневную жару, пока все спали, в дождь и бурю, они неизменно без передышки трудились в поле или в саду… дробили камни, возводили ограду, ухаживали за цветами, окуривали пчел. Даже в самую холодную и темную зимнюю пору в четыре часа утра красный отблеск света падал на снег из их окон.
Они сидели там у себя в комнатке с низким потолком, преисполненные скромного, неисчерпаемого усердия, и проводили время с пользой, пока не начинало светать. Ана пряла или чесала шерсть. Симон плел циновки из камыша или вырезал из дерева ложки. А по вечерам, когда короткий день подходил к концу, они брали Библию и спокойно принимались читать ее с того места, где остановились накануне, и прочитывали полглавы из Нового Завета при слабом свете, после чего отходили ко сну в своей постели за занавеской.
Летом уже сад предъявлял притязания на их время, незанятое другой работой. Каждая пядь земли обрабатывалась ими с величайшей заботой и знанием дела. В саду повсюду было полно маленьких хитрых приспособлений, которые Симон, будучи большим умельцем по части изготовления различных механизмов, (этот талант нередко встречается у людей, несклонных к рассуждениям и умозаключениям), смастерил, дабы защитить низкие деревца от ветра, отпугнуть птиц, клюющих ягоды, или обеспечить тот или иной цветок солнечным светом.
Однако все это: плетеные циновки, деревянные ложки, мед, цветы и фрукты, все до последней ягодки Ана каждую субботу относила в городок поблизости, в тот, где был рынок, и там продавала, добавляя увесистости красному, связанному ею кошельку, спрятанному в соломенной подстилке кровати – он снова пустел, когда подходил день очередной выплаты.
Так прожили они шесть лет, не обзаведясь детьми. Но на седьмой год Ана родила дочь, которой они, в соответствии с церковным календарем, дали имя Евлалия.
Год спустя у Аны появилось чувство, что она опять понесла. Но прошло время, и, к удивлению Аны, выяснилось, что она, видимо, ошиблась.
Раньше Ана испытала бы облегчение, но на этот раз она почувствовала разочарование. Теперь, когда они наконец могли поднять голову, ей хотелось завести ораву ребятишек, чтобы было с кем поделиться счастьем.
Отсутствие беременности, наверное, всерьез опечалило бы ее, если бы другое, значительное событие, случившееся в ту же пору, не затмило его.
А именно – подходил день уплаты последнего взноса. Счастливая пора, о которой они так долго мечтали и которую приближали кропотливым и многолетним трудом, наконец настала.
Долгожданный день близился, рождая в их душах чувство особой торжественности. Они словно не могли по-настоящему поверить в то, что и правда достигли цели. Накануне ночью они не могли заснуть от волнения; Симон поднялся уже за два часа до рассвета и оделся по-городскому, чтобы идти в банк. Ана, помогая, беспокойно суетилась вокруг него, края ее век покраснели; и когда силуэт его потертого пальто из грубого сукна, в просторных внутренних карманах которого были предусмотрительно зашиты двести крон, в последний раз мелькнул и исчез за холмами, она склонилась над спящей малышкой Евлалией и на мгновение разразилась искренним и неподдельным плачем.
И после обеда, когда Симон наконец возвратился и кивком дал понять, что все свершилось, их обоих словно окутала пелена растерянности и опустошенности, не рассеивавшаяся до вечера. Ана подала на стол жареную сельдь с кислой капустой, чтобы придать дню праздничности; но аппетита у них не было, да и разговор не клеился.
Потом они вместе вышли в сад, воздух которого был наполнен ароматом множества цветов. Они пошли дальше через поле, глядя, как поживает колосящаяся рожь, корова, пасущаяся в клевере, и овцы на склоне. Полле, их мохнатая коняга, тоже была там; Ана будто украдкой достала из кармана ломоть хлеба и протянула лошади.
Все вокруг цвело и благоденствовало, говорило о будущем счастье, о преодоленных ими невзгодах, о новой жизни, о снизошедшей на них милости, которой, как им казалось, они совершенно не заслуживали.
Вечером они вместе присели перед домом на скамейку, сделанную Симоном по случаю новой жизни, которую им теперь предстояло вести. Тут он неспеша набил свою новую деревянную трубку с блестящей крышечкой, купленную утром в городе; аккуратно потягивая ее, он внимательно следил взглядом за стелящимися низко над землей синеватыми облачками табачного дыма: он считал, что так полагается вести себя людям, наслаждающимся жизнью.
Ана иногда вставала со скамейки и рвала в передник ягоды крыжовника, после чего садилась обратно и ела, отгоняя от себя мысль о том, сколько за них можно было бы выручить на рынке в городе. На грудь она прицепила свежесрезанную розу.
Время от времени они смотрели друг на друга и тихо улыбались. Глаза Аны всегда были немного увлажненными, а Симон временами облегчал душу, задумчиво произнося: «Вот ведь как… мы сидим здесь с тобой, Ана!»
Постепенно тяжесть стала уходить, их смех сделался более непринужденным. Под конец Ана даже стала – охваченная внезапным порывом игривости – бросаться в Симона ягодами крыжовника. Он какое-то время терпел ее озорство c напускной невозмутимостью, но потом начал в ответ благодушно тыкать ее в бок мундштуком и щекотать под мышками. Она хлопала его по руке и задорно смеялась. Но тут Симон вдруг схватил Ану за оба запястья и хотел повалить на спину. Она мужественно отбивалась, брыкаясь ногами в деревянных башмаках.
Это развеселило их. Раньше у них никогда не было времени на то, чтобы даже помыслить себе такого рода беззаботную возню. И, забравшись после захода солнца в свою отгороженную от комнаты кровать, они принялись целоваться так горячо и страстно, словно заново обрели друг друга и какую-то новую, счастливую молодость.
Одним из многих изменений, которые они собрались внести в свою жизнь, было решение вставать отныне по утрам на час позже. Однако внесенные новшества поначалу слишком будоражили их кровь, и, в общем и целом, течение их жизни не слишком поменялось.
Они приобрели платяной шкаф красного цвета, который поставили в комнате, и купили Симону новую шляпу – давно уже пора было это сделать. Летом взломали во всем доме утрамбованный глиняный пол и настелили вместо него доски, а вместо привычной картошки с молочно-мучным соусом ели теперь частенько ячменный суп с салом и овощами, гороховую кашу на молоке, жареную свинину, а то даже и сушеную треску, политую растопленным сливочным маслом. Но в остальном все шло как прежде, и красный кошель в соломенной подстилке заметно потяжелел от монет, предназначенных для взноса на накопительный счет.
Но когда наступила уборка урожая, Ана раз за разом вдруг начала чувствовать недомогание; и однажды, стоя на телеге и укладывая солому, она вдруг, сдавленно вскрикнув, схватилась за бок.
– Погоди немного, – стиснув от боли зубы, быстро выдавила из себя Ана Симону, подававшему снизу солому.
– Створилось шо? – спросил Симон, опустив вилы.
Но боль скрутила Ану так, что ей пришлось сесть прямо на телеге.
– Матерь Божья! … да шо с тобой такое, Ана?
– Не знаю… что-то с животом.
– Ааа, – успокоился Симон и метнул наверх следующую охапку соломы. – Съешь на ужин несколько горошин перца, полегшит.
Вернувшись домой, Ана выпила полстакана шнапса, добавив в него тринадцать крупных горошин перца. На ночь она укрыла живот шерстяной юбкой, а потом взяла горох и тайком положила в недавно появившуюся мышиную норку раздавленную горошинку… поэтому само собой разумеется, что в тот раз она поправилась.
И все же хворь не отпустила Ану полностью. Всю осень она чувствовала легкое недомогание, ее знобило, хотя она в точности исполняла все предписания и наставления сельского доктора, трижды в день растирая поясницу шерстью, не ела никакой тяжелой пищи, утром и вечером пила очищающий кровь чай и подписала Петицию датских женщин к правительству.
Доктор – пожилой, жизнерадостный весельчак, с готовностью приехал – он только что то ли отужинал, то ли отобедал в одной из близлежащих усадеб в компании охотников – но ничего серьезного не обнаружил и не нашел поводов для беспокойства.
Однако лучше Ане не становилось. Она могла спокойно взбивать масло или хлопотать у очага, как вдруг боль пронзала ее, не давая разогнуться.
Одна городская старушка, время от времени покупавшая у них овощи, посоветовала Ане отрубить голову курице-несушке и на пустой желудок выпить кровь птицы, пока она не остыла. Ана последовала совету, но это не помогло.
Другая женщина, прослышав о недуге Аны, разыскала ее как-то раз в поле и по секрету поведала о великом множестве снадобий и средств, каждое из которых, по ее словам, действовало безотказно. Просто Ане нужно в следующее полнолуние, но так чтобы никто этого не видел, помочиться на свиную шкварку, и пусть она повисит в дымоходе, пока луна не сойдет на нет. Еще можно закопать эту шкварку в каком-нибудь месте, где Ана никогда не бывает; тогда, прежде чем уйти оттуда, нужно трижды прокричать свое имя. Но лучше всего все-таки взять ивовый прутик, каким лозоходцы ищут воду, спрятать его под крышей дома и каждую ночь выходить на улицу в одной ночной сорочке и крутить им над головой.
Ана добросовестно испробовала все эти средства, но безрезультатно.
Тогда старушка уговорила Ану обратиться к одному знахарю, жившему в соседнем приходе, он неоднократно помогал людям избавиться от опухолей, необъяснимой слабости в теле, падучей и многих других недугов.
Ана сперва противилась; но однажды в погожий воскресный день они все-таки поехали туда и разыскали дом этого человека. Множество повозок стояло перед домом в ожидании своих хозяев. Ведун пробормотал над ней заклинания, осмотрел Ану и в итоге дал ей крынку с желтым жиром, которым она должна была натирать живот. Сначала ей показалось, что от жира она почувствовала себя лучше, но потом хворь вернулась, и все стало как прежде.
Ана решила пока смириться с тем, что улучшение не наступает, переждать Рождество и наступление нового года.
И тут они решили воспользоваться хорошей возможностью, а именно – сковавшим фьорд льдом, чтобы отправиться в столицу с товарами на продажу: сплетенными за зиму Симоном циновками и вениками, которые они намеревались сбыть в столице выгоднее, чем на базаре в ближайшем городке. И заодно Ана могла показаться профессору, о котором они были наслышаны; он разберется, что за недуг у Аны, и здоровье и бодрость вернутся к ней к тому времени, как земля оттает и нужно будет приступать к весенним работам.
В одну из ночей, в три часа, они в лунном свете пересекли по льду фьорд и преодолели четыре мили, отделявшие их от Копенгагена.
Им никогда раньше не приходило в голову, что Ана на самом деле опасно больна. Когда они осторожными намеками пытались выспросить об этом своего врача, он всегда отвечал в свойственной ему шутливой манере, вынув сигару изо рта и положив руки им на плечи:
– Друзья мои! – говорил он. – Что есть опасность? Можно умереть, уколовшись булавкой, и выжить, будучи раненым саблей. Так что, друзья мои, всего хорошего и до свидания!
Но теперь, когда они ждали своей очереди в просторной приемной знаменитого профессора, наблюдая вокруг себя объятых горем и несчастьем людей, сидевших рядами вдоль стен или нетвердыми шагами тихонько бродивших по комнате, их внезапно охватил страх. Непривычная тишина большой приемной, бледные, напряженные лица, воздух, насквозь пропитавшийся карболкой, как в больнице, – все это напоминало им о смерти и распаде.
Они как обычно забились в уголок и молча держали друг друга за руку, встречаясь взглядами всякий раз, когда дверь профессорского кабинета открывалась и очередная бледная тень вплывала внутрь или выскальзывала в приемную. Но когда ассистент профессора выкрикнул их номер и они уже стояли на пороге кабинета, готовые войти, Ана вдруг испуганно вцепилась в руку Симона, словно пытаясь удержать его.
– Прошу вас, входите и закройте дверь! – громко провозгласил профессор, проворный, невысокого роста мужчина с седой шевелюрой и белым шейным платком, стоявший посреди комнаты, пол которой был укрыт ковром, и протиравший носовым платком какой-то маленький медицинский инструмент.
– Что вас беспокоит? – быстро спросил он, едва дверь закрылась, бросив в их сторону изучающий взгляд из-под темных, кустистых бровей.
Когда Симон, как умел, объяснил и обстоятельно обрисовал причину их «визита», профессор, слушавший его все это время, не меняя позы, решительно засунул платок в задний карман и жестом указал в направлении маленькой комнатки, смежной с кабинетом, коротко попросив пациентку пройти внутрь и раздеться.
– Я сейчас подойду к вам, – добавил он, проведя по маленькой блестящей штуковине в последний раз пальцем, после чего убрал ее в лежащий на столе футляр.
Ана вопрошающе взглянула на Симона; лицо ее сделалось пунцовым. Но когда он после короткого размышления кивнул, она медленно пересекла кабинет и исчезла в комнатке.
На время воцарилась тишина. Профессор перебирал какие-то бланки, иногда делая в них пометки. Но когда он вдруг, повернувшись, не говоря ни слова, вошел к Ане и закрыл за собой дверь, Симон почувствовал, как внутри у него что-то оборвалось.
Он шатнулся вперед, схватился за спинку стула и, затаив дыхание, стал прислушиваться. Снизу, с улицы, доносились звуки шагов, шум проезжающих повозок и резкие крики торговок. Но там, в комнатке, все было тихо. Только время от времени приглушенно позвякивали медицинские инструменты.
Симон ощутил странную тяжесть в ногах. Холодный, покалывающий кожу пот выступил у него на лбу. Кабинет вместе со всеми своими картинами на стенах, книгами, коврами и окнами медленно начинал вращаться перед глазами Симона, и когда ему наконец показалось, что из-за двери смотровой донесся сдавленный вскрик, он почувствовал, что вот-вот упадет, и опустился на стул.
Наконец появился профессор. По всей видимости, не замечая Симона, поспешно вставшего, он прошел за отгораживающую угол кабинета занавеску помыть руки. Выйдя оттуда, профессор, продолжая вытирать руки полотенцем, мерил комнату шагами, бросая из-под опущенных бровей беглые взгляды на Симона в те моменты, когда тот этого не видел.
Симон не отваживался ни о чем спрашивать. Он просто стоял и раз за разом проводил пальцами по нагревшимся волосам, а его взгляд беспокойно и потерянно метался по комнате.
Наконец вышла Ана.
И все сразу стало понятно без слов. Она была белая, как мел. Зубы у нее стучали, и она избегала встречаться с Симоном взглядами.
Сунув руку во внутренний нагрудный карман, Симон сделал неловкий шаг к доктору.
– Сколько… с нас..? – пробормотал он.
– Восемь крон, – ответил профессор, стоявший в небольшой нише у окна, – тоном, в котором едва угадывалось глубокое сострадание, читавшееся в его взгляде; он не спускал с них глаз, говоря при этом так, словно был поглощен приведением в порядок своих ногтей.
Симон покопался толстыми пальцами в бумажнике и отсчитал деньги.
– Если вы стеснены в средствах, то можете ничего не платить, – сказал доктор очень тихо.
Но Симон покачал головой, и они ушли. Прислонившись спиной к оконной раме, профессор немного постоял, погруженный в свои мысли.
– Следующий! – крикнул он затем и вышел на середину кабинета встретить посетителя.
…На улице их ждала Полле, лохматая кобылка, запряженная и готовая немедленно отвезти Симона и Ану домой. Они молча забрались на телегу, и, только выехав далеко за город, Симон нашел в себе смелость заговорить.
– Все не очень хорошо, так ведь? – спросил он, не глядя на Ану.
– Да, – отозвалась она еле слышным шепотом.
Он слегка хлестнул лошадь.
– Совсем все скверно?
– Да.
И хотя он ожидал от Аны этих слов, каждое из этих «да» заставило Симона содрогнуться. Его посиневшие губы дрожали, и он не осмелился дальше расспрашивать.
Но когда они доехали до фьорда и на другом его берегу завиднелись зеленые рамы их дома и ульи, стоявшие вдоль изгороди, Ана заплакала. А когда они добрались до дома и женщина, которую они оставляли на время своего отсутствия присмотреть за Евлалией, вышла из дома с малышкой на руках, Ана тут же так неимоверно горячо стиснула дочку в объятиях, что Симон понял все.
–––––––––––––––
Это была смерть.
Она приближалась медленно, но неотвратимо, и должна была без всякой пощады забрать с собой Ану в бесконечный мрак.
В первые часы после возвращения домой они, как во сне, бродили по участку и дому, словно оглушенные ударом обуха по голове. Но когда Евлалию уложили в кровать и вокруг наступила тишина, они сели за стол, чтобы спокойно поговорить обо всем.
Ана точно и максимально подробно пересказала Симону все, что говорил профессор о причинах болезни и начале ее протекания. О том, как болезнь будет развиваться дальше и насколько она опасна, он поначалу не хотел сообщать ничего конкретного; но когда Ана настоятельно попросила его сообщить ей ясно и ничего не утаивая, что ее ждет, профессор наконец дал понять, что надежды нет никакой: уже спустя пару месяцев состояние ухудшится, по всей видимости, до невыносимого. Он добавил, что Ана может лечь на операцию в окружную больницу; но, когда она опять настойчиво попросила его ничего от нее не скрывать, он вновь признал, что, на его взгляд, исход болезни в любом случае практически не вызывает сомнений.
Рассказав все Симону, Анна таким образом облегчила душу и, казалось, сразу успокоилась; а по прошествии нескольких дней самообладание полностью вернулось к ней.
Только вот нашла на нее какая-то странная, нешумная, но лихорадочная и тревожная торопливость, заставлявшая ее беспрестанно сновать по дому, спускаться в погреб и подниматься на чердак, хотя вскоре каждое движение уже давалось ей с трудом. Анна понимала, что сейчас она действительно должна собраться с силами, ей нельзя сидеть, сложа руки то недолгое время, которое ей оставалось. Столько всего еще нужно было переделать, так много наверстать, чтобы успеть оставить все после своего ухода таким, как она хотела. Под конец она почти полностью отказала себе в отдыхе, часто сидела до поздней ночи, приводя в порядок одежду Симона и Евлалии, штопала их нижнее белье, перебирала и пересчитывала свою одежду, аккуратно убирая каждую вещь в ящик или сундук, чтобы во всем был порядок и муж с дочкой легко нашли бы нужную вещь, когда ее больше не будет с ними.
Тем временем все развивалось так, как и предсказывал профессор. Не испытывая собственно боли, Ана чувствовала себя так, словно где-то внутри нее лежит тяжелый кусок свинца, увеличивающийся с каждым днем в размерах. Живот у нее раздался как у беременной, ослабевшие колени отказывались служить.
Но ни звука жалобы ни разу не сорвалось с ее губ. Когда Ана по-настоящему осознала, что ей предстоит умереть, она поняла, что так есть и по-другому уже не будет, и эта мысль принесла ей покой.
Только однажды, в первый солнечный весенний день, когда Ана отважилась пройти по саду и увидела раскрывающиеся почки и первые зеленые побеги – будущие листья и цветы, которыми она никогда больше не насладится, ее большие глаза наполнились слезами, но она не заплакала.
Под конец силы стали убывать с ужасающей быстротой. Ана совсем сгорбилась, стала похожа на старушку, лицо сделалось смертельно бледным, а ноги распухли и настолько ослабели, что она с огромным трудом волочила их, держась за стены. И все же она до последнего своими руками прибиралась на кухне и в комнате, не желая принимать чужую помощь, пока она еще была в доме.
Наконец, однажды майским вечером, Ана тяжело опустилась на стул в комнате, прижала руку к боку и сказала:
– Пора, Симон… Мне кажется, мне пора в больницу.
Спустя какое-то время Симон поднялся со своего места во главе стола и вышел заняться приготовлениями к завтрашнему отъезду.
В хлеву мохнатая кобыла, словно не понимая происходящего, несколько раз оборачивала к Симону морду. Неудивительно: он трижды запнулся о сточный желоб и под конец, уходя, забыл забрать висящую под потолком лампу.
Лишь один раз за всю ночь Ана в страхе прижалась к Симону. Остальное время они лежали тихо и молча, держа друг друга за руку.
Они все уже обсудили. Вместе выбрали женщину из города, которая должна была заменить Ану в доме по хозяйству, Ана объяснила Симону, где что лежит и как со всем этим обращаться.
Под утро Ана еще раз повернулась к Симону и позвала шепотом:
– Симон… ты спишь?
– Нет – Ана.
– Я забыла тебе сказать, что красные штанишки Евлалии… новые, ну ты знаешь… те, что лежат в сундуке поверх простынь… их нельзя стирать с содой – ты не забыл?
– Я помню, Ана!
– Ну тогда вроде все.
Рано утром Симон запряг Полле в телегу, на которой они должны были ехать в больницу. Женщина, что они наняли, пришла и сразу бросилась с материнской нежностью ласкать Евлалию, которая, засунув в рот палец, стояла в углу и, совершенно очевидно, не понимала, что происходит.
Ана сидела на стуле посреди комнаты, полностью одетая, в полушерстяной плотной накидке, взгляд ее бегал по комнате, словно желая попрощаться со всеми вещами разом. Она была спокойна и собранна, до тех пор, пока не пришло время прощаться с дочкой. Тут уже Симону и женщине пришлось под конец силком уводить ее и сажать на телегу.
Но еще долго, удаляясь от дома, она слышала, как малышка кричит ей вслед.
На третий день после их отъезда Симон вернулся домой с могильным крестом и длинным, выкрашенным черной краской гробом, в котором лежала Ана.
В следующее воскресенье ее похоронили на кладбище. Многие горожане пришли проститься с ней, и пастор пылко говорил о прекрасных словах, сказанных в Писании: милость Господня не знает границ.
Перевод Егора Фетисова