Стихи
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 74, 2021
* * *
Бронзовки, осы, пыльные плодожорки,
ящерки, головастики, голавли,
яхты, фрегаты, шлюпки, фелуки, джонки —
где они? Утекли
в плоской полоске света, в летучей влаге
ворохом охры в мелком лесном овраге,
щепками, головешками на плаву,
струпьями лета, лопнувшего по шву.
Врунгели, уленшпигели, оцеолы,
дервиши, беспризорники, короли,
дерзкие чародеи бродячей школы —
где они? Утекли,
сгрудившись на корме одряхлевшей барки,
где посылает «sos» головастик в банке
азбукой Морзе всем старикам земли,
прячась под курткой у китайчонка Ли.
В темных запрудах, в заводях неопрятных,
переливая «некогда» в «никогда»,
лица листвы в прожилках, в пигментных пятнах
перед концом разглаживает вода.
И проступают вдруг, как на общем фото,
скулы, носы, веснушки. Вполоборота
кто там свистит беззвучно щербатым ртом —
Гек или Том? Да ладно! Конечно, Том.
* * *
Путь, обескровленный, как «forever», из магазина «Дигма»
к дому, где каждый теперь — фонема, Немо или энигма.
По Чернышевской, по Маяковской — спринтерскими рывками,
спевшись одежкой своей неброской с прочими ходоками,
сбившись на роль рядовой литоты, немолодой хористки, —
лишь бы тебя не заметил тот, кто хор подвергает чистке.
Вправду ли были азарт, застолья, читки, гулянья Невским,
если, у самого края стоя, за руки взяться не с кем?
Если, взбираясь к себе на пятый, слышишь не перебранку
там, где привычно сосед поддатый стряхивал пепел в банку,
не перекличку пилы и дрели, не дрожжевого теста
вздох предпасхальный, не дрожь апреля в мокрой листве, но вместо
лепета, клекота птиц небесных — этих господних бомжей —
хор несогласных из братской бездны, что не боится больше.
* * *
Старики обживают улицу, как траншею,
осторожным шажком: налево, направо зырк.
И у каждого колокольчик на тонкой шее
обездвижен и безъязык.
Им понятно, что бой неравен, а ров неровен.
Все труднее дышать под маской беззубым ртом.
Срок просчитан, а колокольчик пронумерован,
вписан в ведомость, и его заберут потом.
Старики семенят, сбивая в ходьбе набойки,
так прозрачны в апрельских сумерках, что дитя
пробегает сквозь них, тинейджер летит на байке,
оперяются клены, гривами шелестя.
Безнадзорные, сокращающие до мига
путь извилистый от собеса к небытию,
слышат музыку: это вслед им поет Доминго
на балконе, как на переднем своем краю.
И покуда ты, в добровольной томясь тюряге,
в сотый раз подсчитав, как список смертей подрос,
кипятишь молоко, отхлебываешь из фляги,
очевидное, словно мантру, бубня под нос:
что не Юлиус Фучик ты и не Януш Корчак,
твой сосед внизу
все звонит, звонит в беззвучный свой колокольчик,
сглатывая слезу.
* * *
На волну науськивая пса:
ну, куси, куси! (но пес — калачиком),
слева — где песчаная коса,
надувной дельфин и мальчик с мячиком —
ты стоишь, колеблясь и двоясь;
а левей — подвижной аппликацией —
тень зонта нашаривает связь
между тамариском и акацией.
Все так близко: метрах в тридцати.
Ты — студент, а я покуда — школьница.
Лихорадка пульса: как пройти
мимо, так пройти, чтобы запомниться?
Пса погладить? Лихо под волну
поднырнуть? В непрочном равновесии
(… за буйки рвануть?.. пойти ко дну?)
перегретый мозг рождает версии,
зажигая красные флажки:
не годны ни первая, ни сотая.
Но панамку легкую с башки
сдернув, перебежками несет ее
ветер по веснушчатым камням
через чьи-то сумки, спины, талии.
И, на миг прибив к твоим ступням,
далее и далее, и далее…
Я догнать могла бы. Но завис
кадр, в котором все дрожит и движется,
плавясь под лучом, влетая в бриз
жизни, упраздненной, словно ижица,
где волна пинает не всерьез,
и в азарте с ловкостью мошенника
мокрый выворачивает пес
золотую морду из ошейника.
Mantis religiosa
Пыль. Подросток, пьяный в хлам —
не спасли семья и школа.
Ветер носит по углам
оболочку богомола.
Пересохших веток хруст,
скрип, предсмертное дрожанье.
Богомол прозрачен, пуст —
больше нет в нем содержанья.
А ведь было всё дано
храбрецу в садовом блоге:
летней битвы полотно,
пыл, хватательные ноги,
треугольник головы,
что вращается по кругу,
выпасая средь листвы
каннибалиху-подругу.
Что еще? — триумф, провал,
рынок жизни, полный снеди,
где ты пан или пропал,
счастлив, то есть, или съеден.
Для того ли, чтоб затем
оголтелый ветер хлестко
сек тебя, мотал меж стен,
как поддатого подростка,
выплеснувшего под куст,
где сгнила собачья будка,
содержанье скверных уст,
содержимое желудка?
* * *
Ложку тянет ко рту старик, зависая в детстве,
а подросток нудит, что миру цена — пятак.
Видно, кто-то вверху нарушил порядок действий,
облажался, и все отныне пошло не так.
И всухую — гроза. И птица, когда я смолкну,
ждет, копируя гонор оперных склочных див.
Помышляешь о брюкве, но обретаешь смокву,
что досрочно созрела, вишню опередив.
Пахнет ветошью отсыревшая душевая
раскаленному шару в облаке вопреки.
Из нее, колебанье воздуха прошивая,
комары вылетают, словно штурмовики.
Лишь под вечер, когда в канон берегов не веря,
заливает закат морскую голубизну, —
раскрывается жизнь, как старый китайский веер,
предъявляя тебе рисунок во всю длину.
И сухая тоска, из коей уже не выплыть,
каждым пыльным кустом цепляет тебя за шелк.
Словно друг позвонил, что хочет зайти и выпить.
И, наверное, выпил где-то, но не зашел.
* * *
… там пеларгонию разводит Пелагея,
там — в юбке выцветшей — со шваброй и ведром,
к сараю дальнему крадется, где, наглея,
с утра Мишаня дегустирует с Петром
шмурдяк из ягод. «Разрази вас, трутни, гром!» —
кричит, разгневанно бутылку отбирая.
Два злоумышленника изгнаны из рая.
«Петро — на выход, паразит! Мишаня — спать!»
В облезлом флигеле железная кровать
визжит пружинами, брюзжит, вмещая тело,
еще бормочущее дерзкие слова.
Невнятной моросью пространство запотело,
многоочита абрикосами трава.
… Мишане снится: он — пилот, его подбили
в бою над Горловкой. Дымясь, вращаясь, он,
нечистой силой замурованный в кабине,
летит безвольно прямиком на террикон.
И некто бронзовый, но с харей проходимца,
с хвостом, закрученным, как мертвая петля,
гнусавит голосом поддатого Петра:
«В Крыму понежился, а сдохнешь, где родился».
В одно мгновенье разлепив скорлупки век,
рванув из флигеля, как «заяц» из трамвая,
вертя башкой, но ничего не узнавая
в дыму и копоти, Мишаня смотрит вверх,
где пеларгонии, подрагивая, рдея,
клубясь, растягиваясь, движутся на юг.
И нет ни эллина вокруг, ни иудея.
И всем — каюк.
* * *
Осень сошла с лица краской, читай: красой.
Жизнь выпрямляется встречною полосой.
Побоку — ясень, лох, дрок, облысевший злак.
Облака бледный клок. Четкость разметки. Знак.
Гаснущей вотчине побоку ярмарки,
где на обочине — ведрами — яблоки.
Между таможен двух — пост, автомат, затвор —
с телом нарушил дух временный договор.
Тело — вперед и сквозь: паспорт-контроль-стена.
Дух — возвращает в гроздь юную злость вина,
кость облекает в плоть, путь обращает вспять,
то, что не побороть, силится отмотать,
чтоб меж запретных зон, между таможен двух —
май, комариный звон, кроны зеленый пух,
чертополох в росе, новости без войны,
стол, за которым все счастливо влюблены…
Тело, пройдя посты, прыгнет в экспресс ночной,
духу махнув: «Прости, кровник невыездной!
Вряд ли тебя, лопух, где-нибудь хватятся».
Между таможен двух яблоки катятся.
Круг
«Вачик, — она зовет, повторяет, — Вачик!»
Имя от стен отскакивает, как мячик,
ищет окно, шмелём раздвигает марлю,
саду гудя «шолом», ударяет в мальву,
мнет анемон, врезается в резеду,
шершнем летит к пруду,
в коем вода рисует пейзаж с натуры
и, соскользнув на йодную рябь с фанерки,
чертят геометрические фигуры,
буквы и цифры юркие водомерки,
и полуспят, пошатывая мостки,
местные рыбаки.
Имя слепнём ютится на рыжем брюхе
пса, уползает мухой, что с кружки сбита
метким щелчком, ныряет в ноздрю Кирюхи
мстительным комаром и, с парами спирта
вылетев из другой, дребезжит вверху,
звуком дразня ольху.
Вачик с дровами возится у мангала,
хмурится: как достали все эти шершни,
мухи, слепни, жарища, что проморгала
дважды возможность с ливнем затеять шашни,
имя, с утра отбившееся от рук,
что завершает круг
тонким пунктиром над пустырём и яром,
брызгами незабудок, мазками мака —
к дому, где под марселевым одеялом
мирно свернувшись, женщина и собака
видят, как в сон влетает из-за угла
мяч, не разбив стекла.