Рассказ
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 74, 2021
1
Маму освободили американцы. Открывшимся «окном возможности» мама не воспользовалась. Зато родился не кто-нибудь, а я. И мама теперь боится, что нас прослушивают через отдушину на кухне.
— Тс-с! Эм-гэ-бэ…
И это она — в «оттепель»? Когда все это ушло и осуждено.
Мама смеялась вместе с нами над своими фантазиями, но все равно не выдерживала и вторгалась в наши споры с отчимом. В такие моменты мама напоминала мне разгневанную статую Свободы — правда, без факела, но наэлектризованные волосы торчат во все стороны, рука вскинута и тычет нам указательным в потолок, откуда подслеповато щурится замазанная побелкой вентиляционная решетка.
— Мама?.. «Умирают в России страхи, — наставительно декламировал я… — Словно призраки прошлых лет. Лишь на паперти, как старухи, кое-где еще просят на хлеб».
Мы, горе-оккупанты, жили не совсем в России, но ведь главное, не в какой точке ты находишься внутри «одной шестой», а чтобы духовно быть с лучшими из поколения, в авангарде бесстрашия, которое охватывает страну. И маму тоже. Хватит. Намолчалась!
Вот мама уже противоречит отчиму, хотя он и просит не подрывать при мне его авторитет и совершенно забывает про эту дурацкую отдушину, когда маму заносит до такой крамолы, как сходство между Сталиным и Гитлером. Выкатив желваки, отчим каменеет лицом, но маме истина дороже: «А разве нет, Леонид? Хрен редьки был не слаще!»
Все это с желваками вместе повторяется не раз, и не два, а на третий от меня поступает вопрос:
— А почему ты не уехала в Америку?
Две пары глаз вперяются в меня.
— Вождь убил твоего отца, и моего, кстати, деда, — говорю я, чтобы подчеркнуть личную заинтересованность. — Фюрер использовал как рабсилу. От одного диктатора американцы тебя освободили, а ты вернулась к другому.
— Мама вернулась на свою родину, — говорит отчим так, будто рычащее слово само по себе закрывает тему.
— Америка, — говорит мама… — Когда Августа в Таганроге росла без матери. Дочку я же бросить не могла? Ну, и воспитаны мы были в духе…
— Патриотами были мы воспитаны, — подсказывает отчим.
— Сталин не Сталин, сынок, а с родиной трудно расставаться. Знаешь, как у меня на груди рыдали девчонки, которые повыскакивали за союзников? Особенно Валя Смирнова, мелитопольская, она замуж уехала аж в самую Австралию. А твоя мама в Германии сразу на стене себе нарисовала солнце с лучами: «Москва, наше солнце, мы к тебе вернемся!» Даже написала, когда.
— И когда?
— Через три года, написала. А это был сорок второй. Так и получилось…
Ясновидения этого мама смущается, а отчим, тот на все ее экстрасенсорные случаи с удовольствием говорит одно и то же: было бы у нас темное средневековье, сожгли бы тебя, Люба, на костре. И всё: тема закрыта, можно не вдаваться, а накрыться «Литгазетой» и «задавить» после обеда минут на сто двадцать.
— Но ты, — говорю, — вернулась не в Москву.
— До Германии я вообще ничего не видела, кроме Таганрога, но написала почему-то именно «Москва».
— В порядке символа, — поддакивает отчим, который столицу как город терпеть не может. Спорить он не любит тоже, однако вынужден, считая, что мои взгляды до добра меня не доведут.
— А потом, — говорит мама, — Америка эта ваша…
Я напрягаюсь брюшным прессом:
— Что?
— Меня не очень привлекала. Судя по тому, что видела и слышала… Наша советская семья, при всей случайности ее возникновения, в чем я усматриваю послевоенное торжество бытийных сил, была все же очень русской, и в качестве таковой диалектически, шизофренически и бицефально объединяла «западника» и «славянофила». Но каждый был с нюансами…
Советская гражданка в силу обстоятельств, сложившихся не в ее пользу, мама и после опыта в рейхе сохраняла чувства к Европе, которые передал ей ее австрийский Vati, после плена не вернувшийся к себе в Вену и Тироль, а выбравший новую Россию. «Ваша Америка» — не просто так было мамой сказано. В виду имелся не только я, но отчим тоже. Выступая в роли славянофила (патриота, государственника, монархиста, сталиниста), Америку он любил. Не только по литературе, и мы с ним годами обменивались «Джеком», «Хемом», «Биллом» (который Фолкнер) и прочими переводными героями, но и по своим собственным наблюдениям и выводам в совместно оккупированной Австрии.
Американцы, какими их видел отчим, были беззлобными, доверчивыми, щедрыми. Никогда не чинили препятствий на контрольно-пропускных. Мало того. Встречали на ура. Пачки «Честерфильдов», «Лаки страйк» и тех, что с верблюдом, так и летели в открытый двухдверный «хорьх», на котором отчим гонял по зонам, слетав однажды в самоволку по прекрасному автобану даже в Мюнхен, который они взяли к счастью для баварцев.
— Форма у них, — говорил он, — не очень боевая, солдат от офицеров трудно отличить. Специально было так задумано, чтобы уменьшить потери в офицерском корпусе. Но низшие чины, даже просто солдаты, у них могли спорить с командирами. Вообще свободы там у них было много, наши удивлялись — как такое может быть? На чем у них все это держится? Не боялись ничего и никого. Разве что МП, военную их полицию
— «Милитари полис», — вставлял я, и отчим мне в ответ кивал.
— Когда они набирались в злачных заведениях Вены и вываливали на улицу, чтобы как следует подраться, то из-за руин сразу налетали «виллисы» и «джипы». И, как начинали метелить белыми дубинками, — утихомиривали всех подряд. А дрались американцы часто. Ну, это у них в природе, сам знаешь, как возникла эта нация. И с англичанами, и между собой. Но МП всегда была на страже порядка.
Этот род американских войск, кажется, больше всего импонировал отчиму. Еще ему нравилось отсутствие там политруков.
— Священники у них были, причем, на каждую веру свой, а вот этих — нет. Каждый думай что хочешь, во что хочешь верь. Однажды встретил американского офицера, глазам не поверил. Значок на клапане нагрудного кармана. Это кто у вас? «Узнали? Ленин ваш, да. Из чистого золота. Специально заказал себе, потому что очень уважаю этого человека». Вот так…
— А как ты с этим ленинцем разговаривал, через переводчика?
— Ну как-то объяснились. Может, по-немецки. Не в этом суть. Представь себе — если бы я вот, офицер Красной армии, нацепил бы на мундир… ну кого?.. даже хотя бы Рузвельта. Или отца их основателя Джорджа Вашингтона? Не поняли бы меня у нас, мягко говоря…
Образ американского значкиста-лениниста нравился отчиму как символ свободы без пределов, то есть воли и произвола — что для него, сибиряка, было высшей ценностью. Что хочу, то и ворочу.
— К Ленину под влиянием времени, любимых поэтов и собственного невежества я относился менее решительно, чем к Сталину, но этот придурок из армии США, отливший себе значок с лысиной врага, раздражал меня даже больше, чем те союзники, что кричали пролетающему мимо отчиму: «Дядюшка Джо!» Показывая большой с присыпкой…
Мама рассказывала тоже.
На той же кухне с МГБ-отдушиной, но без отчима. Что было мне понятно. Вряд ли бы отчиму понравился рассказ о маминой встрече с US Army.
Мамин арбайтлагерь находился на промышленном западе Германии, земля Северный Рейн/Вестфалия. В первой половине 14 апреля 1945 года 342-й полк 86-й пехотной дивизии, известной под названием «Черный ястреб» и командованием генерал-майора Харриса М. Меласки обложил Люденшайд, который немцы называют «Город-на-горе». Подавляя гнезда машингеверов (как называли пулемет MG-4), американцы с большими потерями поднимались к городу по склонам. Перед городской ратушей, а она в Люденшайде в стиле итальянского Ренессанса, болтались на виселице солдаты вермахта, осознавшие бессмысленность дальнейшего сопротивления.
Такими, однако, были далеко не все. Дракон отчаянно бил хвостом. Особенно внутри периметра большой фабрики на ближайших подступах к городу. Даже в тот день в цехах работали русские «остовцы». Подвиг одного из них не забыт дивизией «Черный ястреб»: под пулеметным огнем немцев этот русский slave доставил американцам сухие теплые носки с фабричного склада. После переговоров на исходе того дня немцы сдались. Несколько сотен, и в том числе — на радость заокеанским любителям сувениров — подразделение СС. Но не все целиком.
После первых радостей освобождения в женский барак неожиданно ворвались измученные и яростные красавцы в камуфляжных куртках Ваффен-СС и с автоматами наперевес. «Ах, руссише?» Они готовы были открыть огонь по нарам, но тут на авансцену выпрыгнула мама с ее свободным немецким, а языку она научилась от отца и в немецких колониях Приазовья, тогда еще не ликвидированных. Австриец Петер Теодор работал там как сыродел и овчар (в свое время я тоже усмехался названию профессии, которой мой мифический дед обучался в канун Первой мировой не где-нибудь, а в Англии). Во время оккупации Таганрога мама не воспользовалась правом крови и языка, чтобы объявить себя «фолькдойче», то есть персоной с германскими корнями, но без гражданства, — и обрести соответствующие преимущества. Это шло вразрез с ее умонастроением. Именно в этом уличал ее донос, поступивший в городское отделение тайной полевой полиции из бывшей колонии Офенталь, а именно от Эрики, маминой подруги детства-отрочества. Советы не успели сослать эту Эрику в Сибирь, и теперь она была в статусе фолькдойче.
Суровые немцы с бляхами на цепях посетили маму на дому и произвели дознание, показавшее, что мама — дочь австрийца, после аншлюса германского подданного, который был репрессирован Советами. Какой же после этого у дочери может быть совпатриотизм? Немцы решили, что такое невозможно. Ну вот такие они были, согласно маме: дурили их «остовцы» как могли. Потому что у нас и невозможное возможно.
Когда мы с ней в Праге писали «Германию, рассказанную сыну», я пытался извлечь из ее памяти монолог, адресованный эсэсовцам в ту апрельскую ночь 45-го года. Что именно она им говорила? Ведь тщетой сопротивления их было не взять, ребята прекрасно знали, что в плен американцы вряд ли их возьмут. Так или иначе, но от маминых слов пальцы на спусковых крючках расслабились. Эсэсовцы решили воздержаться от кровавой бани. Повернулись и сникли в ночи под слоями тумана. Впереди у них было еще три недели войны.
А русские девушки, освобожденные американцами, остались целы. Мама их спасла. Но они потом спасли и маму, когда темные пришельцы, недовольные ее европеизмом, пытались устроить над мамой суд Линча — но только без горящего креста, а с чисто славянским «разрывом на березках». Такое было время даже на западе Западной Германии — после освобождения.
Так вот, освободители.
Как все русско-советские тех лет, мама была воспитана на «Хижине дяди Тома» и кинокартине «Цирк» с Любовью Орловой. На окраинных склонах Люденшайда, где только что отгремели бои, она сострадательно улыбнулась угнетенному человеку другого цвета кожи. Тот без лишних слов схватил ее и потащил в блиндаж к собратьям. Красной армии-освободительницы мама еще не знала, а в Германии ничто, кроме предостережений Геббельса по радио (которым она, естественно, не верила) не подготовило маму к такому повороту. Конечно, стала отбиваться, но силы были неравны, ее просто перебросили через могучее плечо. Тут бы и пришел конец моей маме, но, к ее (равно как и к моему) счастью, на рокадной дороге тормознул «виллис», выскочил гневный офицер. Разбил в кровь физиономию стоящего навытяжку гиганта, после чего вынул пистолет («„Кольт“, — перебивал я, — сорок пятого калибра? — Не знаю я, тяжелый!») и протянул униженной и оскорбленной, и белой young lady: «Шиссен!»
— Что, — не поверил я… — Shoot him?
— Ну ясно, раз пистолет дает.
— А ты?
— Ну, представь: Поль Робсон плачет… Грех на душу зачем мне? Отдала пистолет я офицеру.
— А он?
— Поехал по своим делам. Южанин оказался.
— Йокнапатофа?
— Да, с юга США. Вот так, сказал, мы с ними там… А ты всё: «Америка, Америка». Разве можно так с людьми?
— Но тот же…
Мне неудобно было — моя мама — вдаваться в то, что ее ждало в блиндаже, полном этими людьми. Шиссен за это мне малым не казался.
— И как бы я теперь жила? — предъявила мама мне узкие ладони в складках. — Нет уж, пусть уж лучше наш!
— Который?
— Ну как же? — И мама напела свою любимую. — «Товарищи в тюрьмах, в застенках холодных, мы с вами, мы с вами хоть нет вас в колоннах. Не страшен нам бело-фашистский террор! Охватит все страны восстанья костер! Охватит все страны…» Пролетарский интернационализм.
Я был не против, я сам отказывался от школьного завтрака в пользу парижской семьи Хулиана Гримау, но факт, рассказанный мамой, меня смутил. Хотелось мне, чтобы Америка была безгрешной в смысле расизма. В оправдание Америке я сказал, что двадцать лет почти прошло, и, мама? Посмотри, что сделали братья Кеннеди с этой сегрегацией?..
Мама не стала спорить. Конечно, в отличие от немцев, которые, даже допрашивая тебя в гестапо, держали себя корректно, американские освободители казались ей развязными. Но в целом к девушкам и женщинам они относились с уважением. Все время, правда, жевали резинку, когда не курили, а иногда жевали одновременно с сигаретами в губах.
Именно от американца мама получила первое предложение замуж «на свободу». Мне было приятно слышать, что моя мама была популярна среди союзников, и я сожалел, что на возвратном своем пути к демаркационной черте и в советскую зону оккупации, она отклонила еще два предложения руки и сердца, которые были сделаны ей английским инженером средних лет и очень молодым французским дипломатом-аристократом из Союзной комиссии. Конечно, тогда бы не было меня — меня, но все равно отчасти, а точнее процентов на пятьдесят, я был бы англичанин или, что предпочтительней, француз. Свободным!
Но тот американец, Стив, и он же Степан, поскольку был из русских, оказался первым претендентом. Сталевар из Питтсбурга, райской жизни маме он не обещал (за отсутствием, по его мнению, таковой за океаном), однако заверял, что в его лице мам обретет надежного «хардуоркера»-«провайдера», работягу-кормильца то есть. «У нас равноправие, — поясняла мама, — а там мужчины считают, что обязаны женщин содержать». Не нравилось маме такое унижение сексуального достоинства. Да и Стив не то чтобы особенно. Совершенно не начитанный, хотя и русский. Ну да, конечно. Сталевар из Пенсильвании… Откуда мог я знать, что лет через пятнадцать именно в этих призванных во Вьетнам сталеваров, я сам без ума влюблюсь в бархатном кресле парижского кинотеатра на пляс Одеон? Но тогда, на той кухне в Минске, мне так хотелось услышать от беспощадной — в отличие от отчима — мамы хоть что-нибудь в пользу страны идеалов:
— Но хоть кто-нибудь тебе понравился?
— Из них?
Мама задумалась надолго и сказала:
— Да.
Один сержант. Худой верзила с несчастными глазами. Несколько дней простоял у них в женском бараке, и все вечера писал. Мама со своих нар смотрела на него, сидящего с вытянутой босой ногой за пишущей машинкой, и засыпала под ее стрекот. Однажды не выдержала: «Was schreiben Sie?» Сержант ответил тоже по-немецки. Рассказ он пишет. «Ich bin ein Schrifts-teller…»
Я выхватил из-под себя ногу, которую отсидел:
— Сейчас! Секунду, мам!..
Сбегал к себе и вернулся на кухню с «огоньковским» сборничком Сэлинджера. Тощим, всего на четыре рассказа, но с фотопортретом на бело-красной обложке. Через год после карибского кризиса это издание тиражом в сто тысяч с лишним было явной идеологической диверсией, и я зачитал эту книжечку из библиотеки минской областной больницы, где лежал с острым холецеститом: все равно, кроме меня, никто там ничем не интересовался, кроме историй своих болезней, и я хотел знать тоже, только не свою — всеобщую…
— Не он?
Мама вгляделась:
— А знаешь? Очень может быть!
2
Литература, любимая в юности, претерпевает изменения, и в данном случае, боюсь, не к лучшему. Теперь он мне представляется своеобразным случаем пуританизма. Этот его выкрик про наши маленькие половые органы, которым не дает покоя Фрейд? Тем не менее, благо эпоха Интернета, я проследил путь, который совершил сержант Сэлинджер в составе двенадцатого полка четвертой пехотной дивизии — с высадки в Нормандии в «Ди Дэй» 6 июня сорок четвертого до битвы в лесном массиве на бельгийско-германской границе. Но заносило ли сержанта в город Люденшайд? Как занесло туда, к примеру, военнослужащего вермахта Генриха Белля, который вскоре сдался там американцам. Нельзя исключить. Неподалеку от Люденшайда был серьезный концлагерь СС, которым грозили маме в местном гестапо, куда она попала по доносу цехового бригадира — и чистокровного немца — за отказ работать с ацетоном без резиновых перчаток. А стоит напомнить, что служил писатель в группе контрразведчиков, которые занимались нацистами и их деяниями.
Что я думаю сейчас, «во всеоружии»?
Если это был действительно Джером Дэвид, то «химии» между ним и мамой, красивой, но все-таки 23-летней, вряд ли могло возникнуть в свете новых биоданных об анатомическом дефиците писателя на одно яичко, что объясняет будто бы влечение «неполного» Сэлинджера к девушкам юным, девственным и неопытным. Что, однако, не помешало начинающему американскому писателю в октябре победного 45-го и в нарушении закона о недопустимости «братания» с местным населением жениться и увести за океан свою ровесницу — полунемку, полуфранцуженку Сильвию Велтер.
Как известно, через два года этот его первый матримониальный фальстарт был аннулирован предположительно из-за антисемитизма супруги, на что жаловались родители Сэлинджера, а также из-за внезапно, вдруг — но каким же образом? А хотелось бы знать… — открывшихся писателю ее связях во время войны с гестапо. Однажды утром эта Сильвия, скорее немка, чем француженка, нашла в Нью-Йорке на своей тарелке купленный супругом билет на самолет в Германию, но предпочла остаться в Америке, где стала доктором медицины и ученым-офтальмологом, — что за пределами рассказа, впрочем…
Но что же «в кадре»?
Думаю, больше шансов за то, что маме встретился именно Сэлинджер, чем другой начинающий, похожий на Джерома Дэвида всем — за исключением того, что стать писателем бедняге тому не удалось, и мир о нем не узнал, как этот мир узнал о таких ветеранах WW2, как Марио Пьюзо, Джозеф Хеллер, Курт Воннегут на Европейском театре военных действий, как Норман Мейлер, Джеймс Джонс и Херман Вук на Тихоокеанском… Кого я тут еще забыл упомянуть? Всем им я благодарен, но дело не в этом. А в том, что к середине 60-х я в Союзе ССР свихнулся окончательно. И было от чего. Началась моя война.
После убийства Кеннеди, который спас человечество от кремлевско-кубинского «волюнтаризма», как возобладавший «коллективный разум» Политбюро деликатно назвал безумие Хрущева, война назревала и наконец разразилась. Во Вьетнаме, нежное подбрюшье. Домашних моих эта газетная война оставила более или менее индифферентными, моя же крыша, как стали говорить потом, решительно поехала. Союзники во Второй мировой, «мы» вдруг стали лучшими друзьями врагов Соединенных Штатов. Память о братстве по оружию, благодарность за ленд-лиз, простое рыцарство? Ничего не было в помине. Какое на хер рыцарство? Газеты так злорадствовали по поводу американцев, взятых в плен Вьетконгом и ливших под их чудовищными пытками грязь на великую страну, что я сходил с ума. Хотелось записаться в US Army и самому сражаться с «чарлиз». Для подростка того времени и места идея была не только подсудной, она была совершенно фантастической, и это я прекрасно сознавал. Тем не менее что ни ночь я мысленно пробирался через великую сушу во Вьетнам, а там через рисовые поля и джунгли шел к «своим», чтобы где-нибудь в дельте Меконга отдать до последней капли за свободу. Таким был внутренний мир совюноши.
А во внешнем открыл почтовый ящик — повестка в военкомат. Нет, пока еще только на комиссию — на предмет установления годности к исполнению «священного долга». Но перевернем страницу. А заодно и всю эту ненаписанную повесть про то, как антигерой нашел-таки свой способ попасть в армию предпочтения и отслужить свою войну.
«Холодную», правда…
Но — в конец, в конец!
3
Однажды, а это было еще в Нью-Джерси, завернули на гаражку. Закупившись органикой на неделю, возвращались с близлежащей фермы (на месте которой давно уже огромный местный филиал «Мерседес-Бенц»), и перед самым перекрестком, откуда поворот на Пэскак-роад, в глаза бросилось ярко-желтое объявление с надписью черным фломастером «Garage Sale».
Свернули, припарковались у стриженой туи. Оставили машину и вернулись назад, к драйвэю. Начинаясь здесь на столах, выставка-продажа уводила взгляд в открытый гараж. В тени томился там хозяин, а слева от него увиделось нечто неожиданное: русский самовар.
Хозяин, удобно развалясь, сидел на пластиковом кресле, возложив босые ноги на сиденье точно такого же. С виду пластика не русская, но кто же знает… Америка. Плавильный котел…
— Горячая!
Жена отдернула руку от блюдца — с краю тут выставлен был фарфоровый сервиз. Потом все же взяла и перевернула:
— О! Бавария…
Сопрягши это с самоваром, он сразу подумал о маме. И не только о своей…
— Хауюдуин, — сказал, вступая в тень.
Хозяин буркнул, а также в знак приветствия снял одну венозную ногу с сиденья и вставил ее в разношенную мокасину. Не знаю, осознал ли он это, но мне он показался братом-близнецом. Одет, как я: шорты, тишотка с небрежно отхваченными рукавчиками, бейсбольная кепка. Возраста того же, поколение «бэби-бума» на финише: не то чтобы возраст доживания, но с ярмарки давно, разве что ноги похуже, в смысле венозных проступаний, сеточек и узлов. А так — ровесник, и решительно ничего не американского — ну разве что общая вредная привычка, которую он тут же продемонстрировал. Повернувши корпус к столику, уставленному фото в рамках, вынул сигарету из пачки «Мальборо-лайт» и прикурил от одноразовой — сбросить мини-стресс от вторжения клиентуры. Явно, что не профессионал коммерции: просто пожилой сын пытается посильно освободиться от наследия предков. Выставленное на раскладные пластиковые китайские столы, наследие это начиналось на подъездной дорожке, где застряла жена, и было в основном Hergestellt in Deutschland — и в минувшем веке. Фарфор с хрусталем, на мой современный взгляд, пожалуй, вредоносней, чем картонные тарелки. Но были и другие трофеи: в Интернете есть их утомительный список, по приказу Сталина составленный МГБ на даче Кузнеца Победы. Не так изобильно, конечно, как у прославленного маршала, зато и — чего у маршала в помине не было — перемежалось не с «хергештельт», а с чисто русскими вкраплениями. Дореволюционными, конечно. Привезенными в Америку первой волной и любовно собранным здесь, на свободе, где бывшая советская «остовка» обрела исконный менталитет: православие (образа в серебряных окладах) и монархизм (стопки англоязычных альбомов, посвященных династии Романовых). Гротескно — и даже кувшиннорыло как-то — меня отразил самовар полированного белого металла. На боку овальные печати, в них миниатюрные двуглавые орлы. Затейливый кран не заедал.
— Чай пить! — подал голос его хозяин.
Клиент кивнул.
Пить чай. Он понял…
— Русский, — просветил хозяин.
— Хау мач?
Хозяин сказал цифру. Дорого, нет ли, этого клиент решить не мог, но, видимо, справедливо. Все же раритет… Он снова кивнул и, поскольку не испытывал ностальгии по самоварным чаепитиям, пережитым в детстве на Пяти углах за столом питерских предков, двинулся дальше к тому, что по-настоящему интриговало, и не имело отношения ни к России, ни к Германии, ни к прошлому, которое в тот раз, несмотря на все издержки, человечеству удалось благополучно пережить… Снаряжение для подводной активности — вот перед чем остановился. Пара заплечных хромированных кислородных баллонов. Большой фотоаппарат в чехле для подводной съемки. Гидрокостюм (напомнивший ему его гениального друга, профессора в одном из южных штатов и его первую статью в советском журнале «Вопросы литературы», сокращенно «Вопли», где среди прочего сквозь железный занавес впервые прорвалось — возопив — сообщение об одном из модных трендов сексуальной революции на Западе, а именно «секс в резине»).
Взял за плечики, резина устремилась вниз.
Гидрокостюм был маловат.
— Моей сестры, — сказал хозяин. — Она переехала во Флориду.
— Ныряла где, на Shore? — имея в виду побережье Южного Джерси: они эти атлантические пляжи, полтора часа отсюда на машине, тогда с женой осваивали.
— В Лонг-Брэнче, если знаете.
— Как же… Пирс! Любимое там наше место.
— А что там водятся акулы, знаете?
— На Пирсе?
— Вот именно.
— Вау. Не думал, что в наши широты заплывают.
— О, еще как. Сестра их снимала, где-то у меня альбом… Не такие, как во Флориде, конечно. Небольшие. Но акулы. Пасть, зубы, и все девять ярдов. Вы там осторожно.
— Спасибо, теперь будем, — сказал клиент и взял в руки ружье с гарпуном.
Нешуточное. Сердце запросто пробить. Впрочем, его тогда уже пробито было, и даже с надеждой, что в последний раз. Он отложил ружье и бросил взгляд на свой «прощальный луч». Солнечный ореол вокруг выгоревших добела волос, лицо отражает нарастание сомнений в баварском сервизе…
Обогнул завершающий выгиб экспозиции и приблизился к последнему столу — за спиной без удовольствия пускающего дым хозяина. Старые фото в косо стоящих рамках стояли здесь кое-как, и на одной я увидел то, что искал мой взгляд. Счастливая парочка второй половины победных 40-х. Река на заднем плане, несомненно, Рейн. Светлая пилотка набекрень — брюнет в американской форме. Тоже высокий, но не как Сэлинджер. И в отличие от писателя веселый. Девушка красивая и с тем, что во Франции называют «славянским шармом». Высокая прическа с детства была знакома клиенту по собственным фамильным фото, на которых с аналогичной красавицей точно так сиял улыбкой военнослужащий — только советский.
Хозяин повернул голову:
— Not for sale.
Конечно… вернул клиент на место фото, средним пальцем растягивая заднюю опору рамки. Зелбстферштендлих… Только почему предков ты держишь в гараже? Видно, не так давно он перевез к себе все это и пока не определился, куда что поставить в своем доме.
Устыдившись своей резкости, хозяин сменил тон:
— Вы, случайно, не из немцев?
— Нет, — усмехнулся клиент. — Можно и мне вопрос?
— О, ну конечно. Для этого здесь я и сижу.
— Персональный?
— Стреляйте…
— Отец ваш, — кивнув на фото парочки, — случайно не писатель?
— Писатель? — Он живо подхватился с кресла и повернулся к клиенту. Два пожилых хрыча в бейсболках, они оказались того же роста, которому до сэлинджеровского было далеко. — Почему вы спрашиваете?
— Не знаю… Вид у него такой.
— Интересно! Дело в том, что это отчим. Отец, он из Европы не вернулся. Вот он, действительно, хотел стать писателем. Тогда это было в моде, знаете. Они все шли на войну, чтобы вернуться с «Великим Американским романом». Что ж, люди тогда еще читали…
— Ну да.
— Но это не он, а отчим. — Он бросил взгляд на фото в рамке. — А там другой был бизнес. Он был… ну, да неважно… Даме вашей, вижу, нравится тот сервиз. На шесть персон, и полный. Ни одной чашки не разбито. Сделаю вам скидку, а?
Он вышел к жене на солнце. Передал цифру. И вернулся, чувствуя себя неловко:
— Она подумает.
— О’кей. Надумаете, возвращайтесь.
Не то чтоб улыбнулся, но губы растянулись. Все-таки не банальный был контакт. Зубы вставные, но качества хорошего. Легкий никотиновый налет.
В машине он сказал:
— Ты ведь любишь лимож, а там позолота… Слишком flashy, нет?
— Да, но розочки…
Жена надумала, но слишком поздно. Когда вернулись, все объявления о гаражках с телеграфных столбов у перекрестка были содраны. Долго искали дом, сворачивая в боковые улицы, которые все тут оказались одинаковы: ворота на гаражах опущены, предвечерний зной, томительный конец уикэнда, и никаких следов баварского сервиза.
На пути домой через пустынный Вашингтон, штат Нью-Джерси, он произвел назальный звук.
— По поводу? — повернула голову жена.
— Могло быть все иначе.
— А я, ты знаешь, не жалею. Как вышло, так и получилось.
— Вот именно. Дитя, — сказал он, — советского патриотизма…
— Ты о чем? Я говорю, что розочки, пожалуй, слишком уж сентиментальны.
Лет десять назад все это было. Попавши в Америку слишком поздно для завоевания пером ее умственных пространств, тогда я не был еще натурализован, а вот мама была жива, в свои под девяносто оказавшись после распада СССР в одной из самых невезучих славянских стран — еще не вполне тоталитарной, но уверенно к тому идущей.