Рассказ
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 73, 2021
Бызов прикачался.
Небольшой шторм, зыбь или волнение моря стали для него чем-то вроде похода к зубному врачу – помаешься (ну что ж тут сделаешь!), поморщишься (и хуже бывало!), потерпишь (да когда же это кончится?!). А отпустит – возрадуешься (даже не стошнило!).
Прикачался – перестал ощущать себя хрупким, как беременная женщина, и капризным, как младенец. Стал как все и зажил заедино: ходил на обед, пил чай с командой, ужинал, а вечером наведывался в каюту, где собирались свободные от вахт заединщики послушать небылицы да попить тропического вина. Заединщики вознамерились выпить все запасы еще до вступления в тропики, где стакан вина в день полагался всякому моряку для поддержания кислотно-щелочного баланса в условиях тропической жары. В тамошних портах захода заединщики планировали заместить выпитое вино аракой и даже «трупняком» – копеечным аптечным спиртом для наружной протирки живой или мертвой плоти и хоть таким дешевым образом, но поддержать кислотно-щелочной баланс внутри. И теперь, скаля зубы в веселой компании после пары стаканов «Старого замка», Бызов то и дело замирал, ловя себя на том, как же долго он досаждал братве своей морской болезнью.
Хотя какие неприятности он доставлял? Ну, лежал на койке, как живой труп, отторгая еду и питье, и все вокруг думали: а вдруг Бызов уже умер? И возмущались: зачем только таких слабаков на флот берут!
Теперь Бызов работал (нес вахту) по ночам. С нуля часов до шести утра в помещении кают-компании, поскольку лаборатория на этом рыболовецком судне не была предусмотрена. Этого требовало дело, на которое Бызова подписали на берегу, охмурив сказками о тропическом рае и магазинах Сингапура, в которых уже почти коммунизм. Ночью на судне не работали лебедки и прочие вспомогательные механизмы, а потому напряжение в судовой сети не скакало как сумасшедшее, сводя на нет результаты измерений аппаратуры. В шесть утра Бызов обычно отходил ко сну и спал до двенадцати – до самого обеда, который проспать было бы совсем опрометчиво, поскольку Бызов в силу вышеозначенных обстоятельств был лишен завтрака.
Сосед Бызова по каюте, предупредительный молодой человек, исполнявший обязанности морского геолога в рейсе, был в курсе Бызовских обстоятельств и потому, помимо своего законного, ежедневно употреблял еще и завтрак Бызова. Употреблял, полагая, что иначе завтрак пропадет даром. А Бызов никогда не требовал от соседа ни свой кусок колбасы, ни яйцо вкрутую, ни даже говяжью сардельку с ниточкой – которые сосед, конечно же, обязан был хотя бы через день приносить Бызову на блюдечке. Но лишняя сарделька с ниточкой была сильнее, и сосед всякий раз с досадой вспоминал об этой обязанности, уже извлекая изо рта несчастную ниточку.
Нельзя сказать, что ночью Бызов трудился в полном одиночестве.
В кают-компанию то и дело наведывался второй механик (наряду со вторым помощником капитана он нес собачью вахту с нуля до четырех, правда, не на мостике, а в машине), чтобы хлебнуть чайку и пожаловаться свою собачью (гори она синим пламенем!) жизнь в аду машинного отделения. Вдоволь нажаловавшись, второй механик нырял в ад и горел там синим пламенем, а на его место в кают-компанию заявлялись корабельные тараканы. Стаями! Как шайки поселковых хулиганов.
А тут Бызов со своим анализатором.
Это по какому праву?!
Однако оторопь при встрече с Бызовым нападала на тараканов лишь поначалу. Вскоре они привыкли к Бызову и даже заинтересовались им. Кто-то из шайки обычно взбирался на стол, где находилась аппаратура Бызова, и, шевеля усами непосредственно возле бызовской ладони, напряженно всматривался в показания приборов. Как физик атомщик из кинохроники. Следом подтягивались остальные.
Бызов мог, конечно, прихлопнуть какого-нибудь из них. Но что бы это изменило? Ведь на место одного такого мигом станут десятки других, а на место десятков – тысячи тысяч.
И Бызов смирялся с тараканьей бесцеремонностью. Лишь иногда сбрасывал какого-нибудь бегущего по журналу записей наглеца, да и то, если в этот момент записывал в журнал важные научные данные, а наглец мог наследить или еще как-то помешать науке.
Позже, после посещения Коломбо, Сингапура и Рио-де-Жанейро, Бызов на досуге то и дело пускался в размышления о судьбах корабельных тараканов.
Эти твари здесь рождались и здесь умирали. И не видели ничего кроме камбуза и кают-компании, и не слышали ничего, кроме шума волн, крика чаек и хрипов моряков. Всю свою тараканью жизнь они проводили на судне и были моряками в большей степени, нежели любой член экипажа. И потому, вполне вероятно, считали себя единственными хозяевами на судне.
Были, однако, моменты, когда и они сходили на берег.
Главным образом, во время приемки продуктов вторым помощником капитана (приемка продуктов – его обязанность) в порту захода, когда на камбузе и в кладовках начиналось светопреставление, и из всех щелей тогда неслись, спасаясь бегством, рыжие морячки. Если судно стояло у стенки, некоторые из них, рискуя быть раздавленными, могли в панике сбежать по трапу на причал (или же попасть туда в куче судового мусора). И там уже ошалеть от синего неба, солнца и свободы. И скажем, в Рио-де-Жанейро, где на территории порта обитают свои портовые тараканы (кукарачи!), раз в десять превосходящие корабельных по габаритам, могла произойти пронзительная встреча корабельного прусака с портовым кукарачей. Все равно, что снежок, тюремная шестерка из Нарыма – этакий расхристанный дрищ в кепочке, с фиксой во рту и с финкой за голенищем – столкнулся бы в Бронксе с десятипудовым черным братишкой, свирепым как Кинг-Конг, распираемым вширь могучей мускулатурой и вдоль и поперек расписанным, как хохломской петух. Даже страшно подумать…
Судно еще находилось в Средиземном море, и работы по подъему донных проб не начались (до Центральной Индийской котловины было больше недели пути). Однако Бызов уже измерял – занимался градуировкой своего анализатора.
То и дело во время измерений Бызов выходил на палубу поглядеть на южное ночное небо, на черном бархате которого был рассыпан весь алмазный фонд Царства небесного.
Это небо отличалось от того, к которому Бызов привык у себя в Питере и на котором частенько тусклой керосиновой лампой горела лишь Полярная звезда. Остальные звезды вечно прятались в тумане или вообще отсутствовали. И только тут, в Средиземном море, Бызов понял, куда именно сбегали звезды с холодного питерского неба. А главное, почему. В благословенных южных широтах даже зимой было тепло как летом, и все, даже беглые питерские звезды, отогревшись здесь, светили как сумасшедшие, не жалея себя и не думая о том, что завтра им этого света может уже не хватить.
Бызов смотрел на небо, улыбался, зевал и потягивался. Ночное одиночество не тяготило его. Но бывало и так. Чтобы разогнать ночную дремоту, которая то и дело овладевала им, он, натянув боксерские перчатки, стучал по «мешку», подвешенному к какой-то снасти.
Индийский океан был близок. Даже в пропахшей щами и горелым луком кают-компании чувствовалось его пряное дыхание. Однако до него еще нужно было идти сначала Суэцким каналом, потом Красным морем, которое моряки со свойственной им прямотой прозвали «жопа, ноги, голова» за шторма с короткой волной, способные изрядно извалять человека в тавоте.
Пока же судно стояло у стенки в Порт-Саиде. Ждало своей очереди для прохода по каналу. Старпом сообщил Бызову, что, «возможно, сегодняшней ночью, наконец, тронемся», очередь подошла.
Ровно в ноль часов Бызов прильнул к своему рентгеновскому анализатору.
Неожиданно в кают-компанию ввалился второй помощник, а следом за ним какой-то оборванец в серой вязаной шапочке и сером же пальто – не то приобретенном на вырост, не то снятым с кого-то большого и бездомного.
Темнолицый, с бешеными глазами, попахивающий помойкой оборванец беседовал со вторым помощником на английском, но на таком, который можно назвать и турецким, и армянским, если, конечно, не знаешь ни того, ни другого. Второй помощник тоже говорил на английском (по крайней мере, отдельные слова из его фраз можно было перевести на русский), и все же до конца понять его мог только он сам. Поэтому каждый во время беседы крутил пальцами у носа собеседника, гримасничал, закатывал глаза, бил себя по ляжкам и даже пускал пузыри слюны, пытаясь донести свою мысль. Наконец перегретый, как паровой котел, второй помощник удалился на мостик спустить пар, а оборванец, как был в пальто, шапочке и пыльных сапогах, завалился на офицерский стол (здесь питались старпом, стармех и капитан), намереваясь отойти ко сну.
И тут дверь камбуза распахнулась, и в кают-компании появился кок Яковлевич с буханкой хлеба под мышкой и банкой тушеной говядины на ладони.
«Ему в пять вставать – готовить завтрак, а он еще не ложился!» – поразился про себя Бызов, нисколько, впрочем, не удивившись вшивому оборванцу, лежавшему, как гусь в яблоках, на офицерском столе.
С вежливым полупоклоном Яковлевич протянул продукты питания оборванцу, и тот тут же раздумал спать. Сел на место капитана, извлек из глубин своего пальто кинжал (это был именно кинжал с чуть изогнутым клинком!) и принялся открывать им банку. Яковлевич бросился на камбуз и уже через несколько мгновений вернулся с чайником, кружкой, миской, вилкой и ложкой в руках. Однако оборванец отверг эти излишества и продолжил орудовать кинжалом, поглощая тушеное мясо прямо с клинка, то и дело бросая острый разбойничий взгляд на Бызова, сидевшего за два стола от него перед анализатором, словно Бызов мог отнять у него банку.
Открыто смотреть на жующего оборванца Бызов остерегался, полагая, что тот может расценить его прямой взгляд как публичное оскорбление. Потому смотрел на светящиеся цифры и думал о том, что на этом судне, вероятно, существует самаритянская традиция накормить, напоить и обогреть даже разбойника, а потом, щедро снабдив его наличными, отпустить с миром.
Яковлевич с умилением взирал на чавкающего и рыгающего от удовольствия оборванца, совсем как горемычная баба, подперев щеку ладонью, смотрит на своего непутевого, но и ненаглядного, вернувшегося с косьбы. А наглядевшись, подошел к Бызову и, заслоняя собой последнего от оборванца, еле слышно процедил:
– Это наш лоцман.
Бызов даже привстал, чтобы еще раз взглянуть на оборванца с глазами разбойника. Но уже как на лоцмана, за которого платили валютой и который должен был провести их судно Суэцким каналом.
Покончив с шестисотграммовой банкой тушеной говядины, громко порыгав, поцокав языком, поковыряв спичкой в желтых зубах и поплевав тем, что наковырял, себе под ноги, лоцман вновь завалился на офицерский стол – теперь уже с крепким намерением покемарить.
И почти тут же захрапел.
Бызов понял, что работы ему теперь не видать, вернулся к себе в каюту, где висели позаимствованные у боцмана боксерские перчатки, и отправился на палубу.
Однако на палубе его встретили двое неизвестных с пистолетами-автоматами в руках.
Один из автоматчиков, длинный, худой, с красивым, как у античного героя, правда, смуглым лицом, в небесно-голубом джинсовом костюме (именно небесно-голубым он показался Бызову в свете корабельного прожектора) и второй, пониже, столь же смуглый, улыбчивый толстяк в довольно хорошей куртке и брюках. Оба уставились на Бызова с удивлением, а тот не успел не то что испугаться, но даже подумать о чем-то постороннем.
Пройдя меж автоматчиками с таким видом, словно их тут нет, он принялся бинтовать руки перед тем, как надеть боксерские перчатки. И тут его все же зацепило: «А это кто такие и чего им тут надо?» Но спросить об этом у автоматчиков Бызов не успел, поскольку второй помощник откуда-то сверху сдавленным, словно кто-то его душил, голосом прояснил ситуацию.
– Ты там не очень-то размахивай кулаками. А то кто этих полицейских знает?!
Коротко хохотнув, как это делает не слишком уверенный в собственных силах человек перед тем, как пуститься наутек, второй помощник закрылся в рулевой рубке, а Бызов растерянно огляделся. На корме белела небольшая лодка с мотором, на которой, видимо, и попали на судно вшивый лоцман и двое полицейских, призванных охранять судно во время его прохода по каналу.
Не ощущая под ногами палубы, Бызов приступил к ночной тренировке – принялся колотить набитый ветошью мешок, пытаясь вновь ощутить в себе себя – прежнего, напористого и уверенного в собственных силах. Однако прежний в присутствии этих двух автоматчиков куда-то подевался.
Полицейские подошли поближе к Бызову и стали вполголоса переговариваться между собой. Худой на чем-то настаивал, а толстый, похоже, его отговаривал, положив свои ладони ему на плечи. Потом, вздохнув – мол, что с тобой поделаешь – толстяк подошел к Бызову и, глядя на него ласковыми глазами пастора, начал излагать что-то на египетском английском, то и дело уважительно указывая пальцем на своего товарища. Из всей этой тарабарщины Бызов все же уловил суть: перед ним египетский чемпион по боксу (тот, в голубом костюме), но главное, что египетский чемпион желает сейчас боксировать с русским чемпионом. Поскольку делать ему все равно нечего.
Надо сказать, предложение Бызова не обрадовало. Вежливо улыбаясь, Бызов попытался донести до толстяка, что вовсе не является чемпионом по боксу, скорей спарринг партнером чемпионов. Толстяк не понимал английского Бызова и упорно настаивал на поединке.
Быть битым Бызову не хотелось, но и ударить лицом в грязь перед иностранцами он не имел права.
Натянуто улыбаясь, Бызов продолжал вежливо кланяться чемпиону, когда тот бросал на него свой надменный взгляд. И все думал, как ему поступить.
Сверху за этими переговорами следил нервно посмеивающийся второй помощник, который вполне мог своей властью запретить Бызову поединок. И тогда Бызов, конечно, поломался бы для приличия, покричал бы что-нибудь воинственное, срывая с груди майку, и с легким сердцем удалился бы к себе в каюту, избежав и позора, и избиения. Однако второй помощник и не думал гнать Бызова с поля боя, видимо, давая шанс последнему совершить спортивный подвиг. Или хотя бы сохранить лицо.
И значит, лицо Бызову было теперь не сохранить.
Никак.
И он потащился за второй парой боксерских перчаток.
«Не убьет же он меня?! – справедливо рассуждал Бызов, заранее бледнея. – Мы все же не враги, а их президент Хосни Мубарак вообще наш друг!»
И ежился, и немел. И, чувствуя легкий озноб, уже переживал сокрушительный удар египетского чемпиона в собственную челюсть. Было тревожно, даже страшно. Но этот страх был не страшней второго помощника, который весь рейс потом в красках расписывал бы команде позорное бегство Бызова от египетского чемпиона.
Бызов успокаивал себя: бежать от какого-то египтянина, пусть даже тот чемпион по боксу?!
Вернувшись на палубу с еще одной парой перчаток, Бызов взглянул на звезды: те светили во всю мощь и, кажется, плевать хотели на то, что сейчас чемпион сделает с Бызовым. Он понял: ждать спасения неоткуда. Теперь он один на свете. И один на один с целым миром.
Договорились о трех раундах по три минуты, хотя чемпион капризничал и настаивал на пятнадцати раундах.
Разминаясь перед поединком, Бызов надеялся, что не мытьем так катаньем ему удастся за девять минут боя избежать нокаута. Ноги у него были в тот момент быстрые, легкие, не знающие устали. О своих ударах, довольно жестких, могущих не то что остановить – свалить соперника, он и не думал. Что они против ударов чемпиона?! На память тут же пришел его первый серьезный бой на всесоюзном боксерском турнире, когда еще желторотый, перспективный перворазрядник Бызов вышел против мастера спорта, в том же году ставшего чемпионом Союза. Вышел с намерением победить, а в результате со сломанным носом едва унес ноги. Нет, он не лег в том бою, да еще и пустил кровь будущему чемпиону Союза. Но три нокдауна, перенесенных на ногах, и сломанный нос?! После того боя Бызов сутки просидел дома в кресле: не ел, не пил, не спал и не знал, куда деться от чудовищной головной боли. И уже понимал, что бокс – не его собачье дело…
Бызов был в море уже белее трех недель и успел сбросить довольно много килограммов, так что весил теперь не более шестидесяти, чувствуя крылья за спиной вместо обычной послеобеденной тяжести в животе. Впрочем, и египетский чемпион весил никак не больше шестидесяти пяти – семидесяти.
Рефери боя был безальтернативно назначен второй полицейский – толстяк с добрыми глазами. Именно на него теперь надеялся Бызов, полагая, что тот в случае чего не даст чемпиону добить соперника.
Сняв свои наручные часы, толстяк зажал их в кулаке и, сверкая улыбкой, приготовился к потехе.
Египетский чемпион не спеша скинул с себя джинсовую куртку, затем белую майку с красивыми арабскими буквами и предстал перед Бызовым обнаженным по пояс. И каждая его мышца – и трапециевидная, и клювовидно-плечевая, и даже двуглавая с передней зубчатой – и каждая его косточка с самой незначительной жилкой, пульсирующей поверх, явились Бызову выпукло, как на мраморном шедевре Микеланджело, и зримо, как на извлеченном из формалина экспонате. Ах, этот чуть угловатый, мускулисто-жилисто-костистый смуглый торс! Бызов залюбовался его фактурностью.
Что ж, быть поверженным таким красавцем теперь не выглядело для Бызова позором. Напротив, фигурная композиция с египетским чемпионом, победно воздевшим над головой руки, и поверженным Бызовым у ног чемпиона могла претендовать на высокую оценку у ценителей прекрасного.
«Такому натурщику у нас в Академии художеств цены бы не было!» – почему-то подумал Бызов, не имевший никакого отношения не только к Академии художеств, но и к художествам вообше, а рефери, крикнув: «Бокс», дал сигнал к началу боя.
Чемпион так и сыпал прямыми ударами в лоб Бызову.
Бызов же, прикрыв челюсть перчаткой, невпопад нырял, как мог, уклонялся, но больше включал заднюю передачу (пятился) и никак не мог приспособиться к египетскому напору. Сам он лишь иногда отвечал чемпиону одиночным джебом. Однако чемпион держал свою челюсть на замке, и кубики его живота были непробиваемы. При этом длина рук египтянина значительно превосходила длину рук Бызова, так что в бою на дистанции у последнего не было ни шанса.
А чемпион все стрелял и стрелял в голову Бызову, расстреливая беднягу. Бызов думал только о том, как дотерпеть до конца раунда, тянувшегося уже возмутительно долго – никак не меньше трех с половиной минут! Хотя это ему только казалось. Ведь рефери контролировал время, то и дело бросая взгляд на циферблат наручных часов.
Неожиданно Бызов пропустил довольно ощутимый удар в нос. Пошмыгав носом и уяснив, что кровь пока не пошла, но, если он пропустит еще один подобный удар, непременно пойдет, прямо-таки хлынет (он знал за своим ломаным переломанным носом эту особенность), Бызов возбудился.
Был за Бызовым такой грех во время боя на ринге или драки на улице: когда он получал в скулу или в глаз, но особенно в нос, в нем просыпался зверь, до того спокойно спавший под ложечкой. Но этого своего зверя Бызов не сразу спускал на обидчика, а как мог, сдерживал его, и тот метался в клетке, наполняясь свинцовой яростью, а его прежде бесстрастные глаза наливались кровью. Сдерживал, чтобы в самый неожиданный для соперника момент открыть клетку.
Но почему особенно нос? Да потому, что именно носу Бызова всегда доставалось в первую очередь при любой потасовке, и нос тут же распухал и ныл потом целую неделю. Именно нос, по мнению Бызова, мешал ему в личной жизни. Так сказать, оказывал Бызову упорное сопротивление в делах сердечных. Бызов почему-то думал, что всякая отвергшая его девица сделала это, в первую очередь, после детального рассмотрения его многострадального носа. Ах, если б у него был такой же нос, как у мраморного Давида работы Микеланджело! Тогда без сомнения ни одна из девиц не отказала бы Бызову в сердечности. Но Давидов нос был Бызову не положен, и всю молодость Бызов отчаянно пытался сохранить хотя бы тот, что достался ему от Создателя.
И на этот раз, получив от чемпиона в нос, Бызов озверел. Правда, на лице его все еще блуждала улыбка бравирующего новичка, мол, вы меня бьете, а мне не больно. Но чемпион, похоже, знал все фокусы слабаков и, ухмыляясь, не верил улыбочке Бызова, бомбил того, уверенный в полном превосходстве египетского оружия.
Но вот что еще с удивлением вдруг открыл Бызов: удары египетского чемпиона вовсе не обладали чемпионской силой. Да нет же, это были вовсе не удары панчера (нокаутера), скорей, удары дружинника в парке, общественника на коммунальной кухне и артиста погорелого театра в драме Шекспира.
И, осознав это, Бызов забыл об усталости.
Ныряя и уклоняясь уже на средней дистанции, а то и в непосредственной близости от египтянина, Бызов ждал еще одного удара в нос. Только собственной крови ему не хватало, чтобы, наконец, взорваться. Бызов знал, что едва он еще раз получит в нос, как зверь сорвется с цепи и выскочит из клетки, чтобы вцепиться в египтянина.
И египтянин как по заказу вновь попал Бызову кулаком в нос.
Свирепо положив подбородок себе на грудь, чувствуя закипающий в крови адреналин, Бызов сделал широкий шаг вперед и одновременно выбросил левый кулак в голову чемпиону. И чемпион сел на палубу (не рухнул, а именно сел, поскольку удар этот был хоть и быстрый, но довольно легкий), потом, ошарашенный такой дерзостью уже порядком избитого противника, чемпион вскочил на ноги и вместо того, чтобы повисеть на Бызове в клинче и хоть немного прийти в себя, бросился на Бызова с открытым забралом (задрав подбородок), словно Бызов был не боксер, а уличный хулиган. И тут красноглазый зверь Бызова впился зубами в горло жертвы: второй встречный удар Бызов нанес с такой яростью, словно собирался проломить кулаком кирпичную стену.
Чемпион грохнулся на промасленные доски промысловой палубы и лежал с открытыми глазами, в которых отражалось южное небо со всеми своими звездами. И ни боли, ни страха, ни досады, ни разочарования – ничего больше в них не было.
К поверженному чемпиону с криком «стоп» подскочил рефери, встал перед ним на колени и принялся приводить его в чувство, шлепая его ладонью по щеке.
– Что ж ты делаешь, Бызов! – просипел откуда-то сверху второй помощник.
В этот момент чемпион пришел в себя. Сначала он сел, потом, покачиваясь, встал на ноги, и, оттолкнув рефери, нерешительным, однако широким шагом направился туда, где оставил свою одежду.
Бызов подумал, что бой закончен, и уже хотел на радостях поблагодарить чемпиона за поединок (так принято в боксе, даже когда один поединщик едва не отправил другого на тот свет), но египтянин, не одеваясь, схватил свой пистолет-пулемет и, передернув затвор, направился к Бызову.
Бызов только присвистнул. Он и не подумал испугаться и, скажем, рвануть в машинное отделение или же сразу в каюту капитана. Просто не поверил в реальность происходящего.
А зря не поверил.
Чемпион был в ярости и, кажется, готов был пристрелить своего обидчика.
Формально он имел на это право. Ведь его, находящегося при исполнении, только что ударом в лицо сбили с ног.
Рефери, весь поединок едва сдерживавший смех (видимо, он что-то знал об этом чемпионе и был готов к подобному исходу поединка), тут же испуганно повис на напарнике, крича ему в ухо что-то на родном тарабарском. Чемпион же с неожиданно почерневшим, как у хама, лицом и налившимися кровью глазными яблоками разорвал эти объятия, сбросил с себя толстяка и направился к Бызову с твердым намерением пристрелить его как собаку.
Второй помощник, наблюдавший за развязкой драмы сверху, тут же юркнул в рулевую рубку, задраил ее изнутри и стал что-то кричать кому-то по судовой связи.
Бызов стоял посреди промысловой палубы в свете корабельных прожекторов.
Совсем как Гамлет на Таганке. С разведенными в стороны руками. Однако в отличие от Гамлета, Бызов не верил в происходящее, полагая, что сейчас он непременно проснется. Потому что, во-первых, все это никак не может быть наяву. А во-вторых, не могут же его в самом деле взять и застрелить?! Конечно, застрелить могут кого угодно, но именно его – никогда! И потому-то он сейчас проснется и… пойдет на обед.
Бызов стоял и не рыпался, совсем как пасхальный агнец, подставляющий горло носатому резнику и думающий, что этот дядя сейчас погладит его по голове.
И тут на палубу со стороны камбуза выкатился Яковлевич.
С чаячьим криком, застрявшим у него в горле, с буханкой хлеба и несколькими банками тушеной говядины в руках.
Чемпион замер от неожиданности, и Яковлевич тут же отважно вклинился между ним и пасхальным агнцем. И словно верительные грамоты тирану, протянул разгневанному чемпиону банку тушеной говядины, которую чемпион, однако, решительно отверг – оттолкнул от себя дулом пистолета-пулемета. Тогда Яковлевич протянул чемпиону уже две банки говядины и дрожащим голосом изрек:
– Думаешь, свинина? И не сомневайся, парень, говядина!
Сбитый с толку чемпион уставился на банки. Видимо, зафиксировав на них изображение рогатой головы бычка, он опустил дуло пистолета-автомата и, словно нехотя, забрал банки из рук Яковлевича. Потом, метнув сверкающий молниями взгляд в сторону Бызова, предусмотрительно опустившего глаза, пошел одеваться.
Сверху – из приоткрытой двери рулевой рубки – раздался срывающийся голос второго помощника:
– Бызов, марш спать, пока нас тут всех не перебили.
Не веря своему счастью, Бызов на цыпочках отправился к себе в каюту, ощущая на спине прожигающий взгляд египетского чемпиона.
На палубе вместе с полицейскими остался лишь без умолку тараторящий что-то Яковлевич. Как опытный дипломат в стане потенциального противника, кланяясь и извиваясь по-змеиному, он крутился возле полицейских, ни на секунду не отпуская их от себя и не давая возможности задуматься. Рассказывал им что-то, на его взгляд, веселое и сам над этим хохотал. Подмазав ситуацию (тушенкой), он теперь, как мог, заглаживал, задабривал, убаюкивал. Одним словом, наводил мосты дружбы и при этом размахивал буханкой свежего хлеба, аромат которого не позволял египетскому чемпиону сосредоточиться на мыслях о мести.
Когда Бызов открыл глаза, солнечнее лучи уже лезли в каюту из всех щелей, как тараканы.
Бызов улыбнулся солнцу и разом все вспомнил. Все, что произошло этой ночью.
Соседа в каюте уже не было: тот наверняка обедал. Сосед всегда являлся на обед за пять минут до, чтобы успеть «снять пробу» с первого блюда – наложить себе в миску поварешку мяса. Второе, увы, было порционным.
Одевшись почище, Бызов покинул каюту. Для начала, воровски озираясь по сторонам, он появился на промысловой палубе. И только убедившись в отсутствии на корме белой лодки с мотором, вздохнул полной грудью. Лоцман покинул судно. А значит, и египетский чемпион с напарником.
Когда Бызов вошел в кают-компанию, обедающие поначалу испуганно уставились на него, а потом мигом – в свои тарелки. И Бызов понял, что все уже знают о его ночном бое и, похоже, не одобряют Бызова. Понял и почувствовал себя виноватым. Хотя в чем он был виноват?!
Бызов налил себе щей и принялся хлебать, изображая удовольствие. Обедающие заединщики то и дело исподтишка бросали на Бызова осторожный взгляд. Когда же Бызов откликался на него, готовый объясниться, заединщики вновь прятали глаза в своих тарелках.
Обед закончился. Где-то на камбузе гремел сковородками Яковлевич. Кухонный мужик Матти, не знавший ни слова по-русски, выносил с камбуза на палубу помои, поминая черта: Куррат!
Бызов подошел к раздаче и попросил у кока маринованный помидор. Один такой из пятилитровой банки «Глобус» сегодня полагался каждому к макаронам с сарделькой.
– Все съели, – коротко ответил Яковлевич, взглянув на Бызова как на врага народа. Вид у кока был усталый, удрученный: похоже, ему и часа не удалось поспать этой ночью. – И учти, теперь суп с тушенкой будет без тушенки. Ты во всем виноват!
– Я не виноват, – начал оправдываться Бызов. – Он настаивал, очень хотел драться. Не мог же я отказаться?! Сам понимаешь, престиж, честь державы!
– Какой престиж, какая честь! – взвыл Яковлевич. – Да из-за тебя, парень, этот воин фараонов всех нас перестрелять мог. А меня – в первую очередь, если б, конечно, узнал!
– Что узнал? – удивился Бызов. – И за что тебя-то?
– За что? А за то, – Яковлевич вздохнул и, подавшись вперед, к Бызову, заметно смягчившись, заговорил приглушенно, – что как-то, еще до рождества Христова, мы их всех с божьей помощью перетопили, когда бежали из Египта, кстати, через это самое чертово море.
– Кто мы? – недоумевал Бызов.
– Да ешкин кот! – сокрушенно воскликнул Яковлевич и посмотрел на Бызова как на пионера. – Мы, мы – дети Сиона. Ведь тогда, – тут кок перешел на доверительный шепот, – они все утонули. Все фараоновы воины с военачальниками. Думаешь, они это забыли? Хорошо еще, что эти двое не заглянули к нам в судовую роль, где мы пофамильно расписаны.
– Так они ж по-нашему ни бум-бум! – засомневался Бызов.
– А кто их знает – бум или не бум… Я им под конец еще по банке тушенки выдал из неприкосновенного запаса. И лоцману одну сунул. На всякий случай. Они ведь все разбойники, я знаю…
Бызов представил себе исход измученного народа Израилева из Египта, до того двести десять лет горбатившегося на фараона на земляных и строительных работах. И тут же увидел в густой, шестисоттысячной толпе беглецов Лилечку Рохман в нижней рубашке и с верблюжьим покрывалом на плечах, зябко кутающуюся в него, смертельно уставшую от быстрой ходьбы по вязкому дну Чермного моря. Рядом с ней Бызов в этот момент видел запыхавшегося Яковлевича в белой поварской куртке и фартуке, небритого, с помятым лицом и грустными влажными глазами, обнимающего за плечи несчастную Лилечку и просящего ее потерпеть еще немного, поскольку уже близок конец их бегства, и Иегова, конечно же, не оставит своих в беде.
Эта Лилечка, воспитанная девочка с теплым материнским взглядом и большой грудью, которой она нисколько не стыдилась, сидела в девятом и десятом классе на первой парте вместе с Бызовым и всегда отдавала ему свои остро заточенные карандаши, шариковую ручку и даже транспортир, чтобы только Бызов не схватил двойку или тройку за свою вечную неготовность к уроку. И хотя Лилечка немного косила, тепло ее души всегда было направленно исключительно на Бызова, и Бызов порой изнемогал от этой ее душевной теплоты. Ее было слишком много для мало что понимающего в большой любви Бызова, но Лилечка Рохман не умела любить наполовину и всегда упавшим голосом восклицала: «Что с тобой? Что?», когда Бызов, сидевший рядом с ней, медленно, как рак в кипятке, краснел, не в силах вместить Лилину любовь.
И еще Бызов представил себе египетского военачальника в небесно-голубом джинсовом костюме, смуглого красавца с тонкими чертами лица и носом не хуже, чем у самого Давида, на верблюде, с пистолетом-автоматом в руках, что-то гортанно кричащего своим воинам и показывающего рукой вперед – туда, где уже видны спины спасающихся израильтян.
Бызов направился к выходу из кают-компании.
– Парень, стой! – крикнул ему вдогонку Яковлевич уже вполне дружелюбно.
Бызов обернулся.
– Ты не обижайся! Вообще-то, ты все правильно сделал. Если б я, как ты, умел, я бы ему навалял… На вот, возьми, все равно последняя.
Через окошко раздачи кок протягивал шестисотграммовую банку тушеной говядины с рогатой головой бычка на боку.