Рассказ
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 69, 2020
Оккупанты бывают разные. Я видел их немного, но понял, что мне достались лучшие.
Когда Барс ушёл, коротко дёрнув хвостом и злобно мявкнув, был четверг. Он мылся по четвергам. Он мылся и в другие дни, но по четвергам особенно. Начинал он с кончика хвоста, вылизывая и выкусывая одному ему видимое в шерсти, двигался миллиметр за миллиметром. Движение незаметно, нет его, и вдруг понимаешь, что уже середина хвоста. Как? Зрелище завораживало. Любой, кто видел это, замирал, забывал дышать, застывал и сжимался, становился одним единым взглядом, заваливая голову набок и пуская слюну из полуоткрытого рта перед неотвратимой, смертельной неизбежностью шерстяного движения. Так движется скала. Ад отдыхает. Два-три стремительных, плавных до омерзения выброса языка и – вечность, длящаяся секунды. Под еле слышные кастаньеты зубов. Кастаньеты из сумасшедшего дома. Тело внутри трепетало: оно ждало лязга выкидных фреддикрюгеровских стальных когтей, ждало медленного стона, рожающего испанский вопль фламенко, ждало трепетания в унисон с дрожанием струн над разорванным круглым ртом гитары. Барс поглощал. Вакханалия движения шерстяного камня длилась пять часов. Минута в минуту. Тогда ещё ко мне ходили гости.
Возможно, Барс злился из-за того, что не понимал, зачем уходить. Никто не понимал. Я не понимал. Никто. Просто надо уходить. И всё.
Потом пришли они.
Почему их назвали оккупантами? Не знаю. Они даже милые по-своему. Никто из них никогда ни одному из нас не сделал плохо. Наоборот. Они всегда помогают. Старший из мелких очень любит приносить мне тапки. Он потом сидит возле ног и вроде улыбается, смотрит. Они все так смотрят. Они смотрят так, что готовы сделать всё для тебя. Тебе нужно сердце? Он вскроет себе грудную клетку и отдаст тебе своё сердце. Оно ещё будет биться. Вот как смотрят.
Первую я заметил её. Она выглядывала из-за шкафа на кухне. Сначала я ничего не понял, а потом удивился и понял, как мне повезло: мои были с человеческим лицом.
Первая реакция на них у всех одинакова: тошнота. От их вида не может не мутить. Если бы не их взгляд. Один голый хвост чего стоит.
Их хотели назвать крысами. Почему-то остановились на оккупантах. Некоторые давили самых маленьких. Невыносимая мерзость! Но потом все сходили с ума, а кто и кончал жизнь самоубийством. Взгляд не осуждал, он излучал заботу, заботу и только заботу, даже почти любовь. А может и не почти?
Она выглядывала из-за шкафа. Я прошёл к плите, поставил чайник. Она быстро пододвинула стул к мойке. Они могут двигаться стремительно. Она вскочила на стул, моментально вымыла мою любимую кружку до невыносимой белизны, поставила её рядом с плитой и осторожно заглянула мне в глаза. Я достал маленькую кофейную чашку, налил ей чаю и себе. Она высунула длинный язычок, поболтала им в чае, выдохнула, взяла чашку обеими руками (или лапками, их невозможно разглядеть), зажмурилась и выпила всё махом. Беззвучно. Я смотрел на её лицо. Она аккуратно придвинула мою кружку. Я взял, отпил. Мне показалось, что она благодарно улыбнулась. Может, я это придумал.
Потом появился он. Он был незаметен. Она была хозяйкой. Потом появились мелкие. Я никак не мог их сосчитать. Когда я случайно дотрагивался до кого-то из них, они замирали в позе, в которой их заставало касание, закрывали глаза и запрокидывали голову. И ждали. Я попробовал одного погладить. Это не сыграло никакой роли. Я не знаю, почему они так делают. В доме стало идеально чисто. Все вещи лежали именно там, где мне надо. Еда та, что мне нравится. Удобная одежда. Отпала надобность выходить из дома.
Я наблюдал, как она готовит. Иногда она залезала на стол с ногами (пусть это будут ноги), орудовала большим ножом, пожалуй, круче иных шеф-поваров. Откуда в этом мелком теле столько силы? Я наблюдал. Ей нравилось. Она была кокетливой, что ли. Хозяйкой. Смотрела особенно. Глазами. Это были глаза. Точно.
Сначала я ходил осторожно, смотрел вниз, боялся раздавить. Потом привык. Боялся не потому, что жалко – просто противно, мерзко! Когда привык не смотреть – раздавил нескольких ночью. Наутро ни следа, ни пятнышка. И ноги чистые.
Служба доставки работала отлично. С едой проблем не было. Что они ели? Не знаю. Она готовила только мне, я это видел. Через полгода мне захотелось чего-то ещё. Я показал ей пальцем на одного из мелких. Хотя нет. Не мелкий. Это были родственники. Я их так назвал. Они потом появились. Их было много. В доме стало ещё чище. Не у всех родственников было человеческое лицо. Но я уже привык. От хвоста к лицу (или что там?) взглядом и нормально, не тошнит. Главное – от хвоста, в этом вся фишка. Мне на неё нравилось смотреть. Когда я показал пальцем на одного из мелких, она смотрела мне в лицо. Не в глаза, а в лицо. Это другой взгляд, он объемлет тебя всего, как если бы конфетку перекатывали во рту тёплым языком. И ты вместо конфетки. Она смотрела мне в лицо. Он притащил двоих других. Я продолжал показывать пальцем на избранного. И тут она посмотрела мне в глаза. Я вспомнил. Она так смотрела, когда я в самом начале, утром, собирался раздвинуть тяжёлые ночные шторы и открыть окно. Она тогда тащила двух мелких и посмотрела на меня так. Мол, я всё понимаю, ты самый замечательный на свете, и мы готовы все, как один, просто так, умереть, как только ты раскроешь шторы и откроешь окно, если тебе это нужно сделать – делай, не смотри на нас, мы будем смотреть на тебя, и тебе будет хорошо, ты будешь конфеткой. И немного прикрыла глаза. Не прищурилась, не зажмурилась, а прикрыла. Покорно, что ли, я никак не пойму. И не покорно, и не обречённо, вот, как бы, твоя власть и мы, сильные люди, гордые и добрые, готовы быть полностью в твоей власти, а ты готов быть в своей власти? Голые пионеры на расстреле перед муравьиной кучей. Что больше страшит: что убьют или что не убьют, а муравьи сожрут живьём? Я продолжал показывать пальцем на выбранного. Я привык. Наверное, человек ко всему привыкает. Идеал приедается. Она перестала смотреть мне в лицо. Выбранный был доставлен на стол. У меня мелькнула мысль: а службой доставки тоже они занимаются? Служба доставки работала исключительно. Я смотрел на стол. Она ловко отсекла головы у троих. Одна голова была с человеческим лицом. Потом она выпотрошила тушки, набила их чем-то, посыпала их внутри и сверху белым, завязала на двойные узлы лапки (руки, ноги?), чтобы тушки не раскрылись, и подвесила их за хвосты на шампур. Ничего особенного на вкус, я даже не доел. Интересно, нежно, корочка приятно хрустит, но не более. Может, в варёном или печёном виде вкуснее будет? Не знаю.
С появлением родственников она стала больше тревожиться и суетиться. Я понял это как-то так. Меня стали выживать со спальных мест. Оккупанты могли спать только на мягкой возвышенности. Если кто-то оставался на полу – начиналось грандиозное переселение народов, организующих спасательную операцию: горки, холмики, горы, шевелящиеся на диване, кресле, кровати, выпускающие из себя ручейки, извивающиеся, свисающие в поисках забытого на полу. Я не знаю, что это за фобия, но моё спальное место переместилось на пол. В этот момент она смотрела на меня точно так, как когда я собирался открыть окно.
После «шашлыка» я подошёл к кровати. Шевелящаяся гора замерла. Я повернулся, спиной упал на кровать. Упал на совершенно чистую простыню.
С тех пор я перестал пользоваться одеждой и одеялом. Я спал на кровати, лёжа на спине. Она спала у меня на груди, остальные накрывали меня одеялом из своих тел. Воздушным одеялом. Они были очень легкие. Каждый из них стремился быть поближе к моему телу. Мне это не мешало. Мы спали, пока я спал.
Потом мне приснился сон. Приснилось, что вернулся Барс. Он веселился. Нанизывал оккупантов на когти, рвал их, жрал, выплёвывал, вываливался в их останках, как собака в дохлой птице. Я проснулся. У меня во рту была шерсть и кровь. Я сунул руку в рот. Там было пусто. Потом мне опять приснился Барс. Он мылся. Так, как он моется в четверг, выгрызая из шерсти что-то и слизывая, что осталось. Потом я проснулся оттого, что дико заболели уши. Я прижал руки к ушам, но они продолжали болеть. Я понял, что у меня открыт рот, и вдруг я услышал свой крик. От него у меня болели уши. Я кричал. Я не мог закрыть рот. Я сорвал штору с окна, я ослеп от света. Я схватил цветочный горшок с умершим растением и бросил в окно. Я кричал. Я видел, как они смотрят на меня, как они корчатся, как они, корявыми былинками, валятся на пол. Я перестал кричать. Я познал ужас. Те из них, с не человеческими лицами, с их лицами творилось такое… Я завизжал и потерял голос, упал и закрыл голову и лицо руками.
Влажное ткнулось мне в плечо. В разбитое окно затекал воздух со светом и заоконным шумом. Я открыл глаза. Барс протиснулся между моими руками, потёрся щекой о щёку, радостно мявкнул, побежал по еле слышно хрустящим останкам на кухню, заорал оттуда. Я налил ему воды, взял веник, совок и стал подметать пол. Барс напился, подбежал ко мне, потёрся об мою ногу. Я упал. Я посмотрел на свои руки, ноги: как после концлагеря. Я ослаб. Барс мурчал и тёрся мордой о моё лицо. Из угла рта что-то торчало.
Её я нашёл, когда ложился спать. Она спряталась под подушкой. Она прижалась, распласталась на моей груди, когда я укрылся одеялом. Её трясло. Она билась мне в грудь, а изнутри, ей в ответ, билось моё сердце. Я не знаю, что с ней делать. Барс спал в ногах. Утром я нашёл старую майку в обтяжку, чтобы этой майкой её прижало и она не свалилась у меня с груди днём. Сверху я надел плотную, тёмную рубаху.
Вчера был четверг. У меня были друзья. Барс был, как всегда, на высоте.