Опубликовано в журнале Новый берег, номер 67, 2019
Молли
«У чёрта сильный дублинский акцент».
Дж. Джойс
Рыжая Молли худа и нескладна, глаза зеленей долин
древнего Эйре, грудь с кулачок, ладонью накроешь обе.
Рыжая Молли из самых податливых божьих глин.
Это могло стать профессией, но… Оказалось – хобби.
Рыжая Молли училась в школе с портретами римских пап –
длинные юбки, смешки в коридоре, овсянка и катехизис.
«Что ты читаешь, Молли? Йейтса? Это тебе не паб.
Спрячь и будь поскромнее, какие ещё стихи здесь?»
Рыжая Молли из Тринити-Колледж знает наперечёт
всех, кто умеет слагать сонеты на дублинской пьяной миле.
Рыжая Молли – ангел ночью. С рассветом, конечно, чёрт.
Будь она человеком, её бы хоть иногда кормили.
Вечер на Графтон окутал пятничный пряный дух,
саксофонист таращится, дуя немыслимые бемоли.
Старая песня чаще всего лучше новых двух.
В городе ты знаешь только её. И Молли.
***
…Среди благословенных зелёных холмов Нижней Галилеи,
где месяц, бледный, узкий и кривой, как зелотский нож,
появляется в небе задолго до заката,
где гладь озера столь недвижна и безмятежна,
что на ней при желании можно разглядеть
следы чьих-то босых мозолистых ступней,
где Кана или Капернаум – не призрачные селения
из седых еврейских легенд, но вполне осязаемые
топонимы, возникающие среди солнечных бликов
на зелёных указателях вдоль шоссе…
О, где же, как не здесь, человеку могла прийти мысль
про то, что жизнь хороша, и неплохо бы
продлить её за видимый нам горизонт, словно дорогу,
которая вьётся среди пышных садов и тёмных пашен,
и пропадает из виду где-то южнее, ближе
к древним стенам Иерусалима…
Если, раскрывая книгу,
ты видишь не мёртвые арамейские письмена,
но ватагу мальчишек, несущихся к берегу,
чтобы встретить лодку,
слышишь гортанную перекличку рыбаков,
чувствуешь движение ветра, тёплое, как прикосновение
влажных полураскрытых губ Магдалины,
жизнь кажется тебе вечной,
будто зёленые холмы Нижней Галилеи,
где все дороги не имеют конца.
А́льте за́хен
Пик, середина летнего дня в Леванте.
Тени ушли партизанить, а то и вовсе сдались без боя.
К вечеру город станет серее и угловатей,
в полдень же царствует яркое, голубое.
Лайнер пронёсся над крышами, он уменьшается на глазах, и
точку над морем уже скорее угадываешь, чем видишь.
Тощий араб-старьёвщик покрикивает:«А́льте за́хен!»,
то есть, «старые вещи!», корёжа в гортани идиш.
Белые облака уходят на юг отарой,
не дожидаясь ночи, готовой пролить чернила…
Ближневосточная сказка опять остаётся старой,
потому что жизнь новой не сочинила.
Пенджаб
Ресторанчик Ви́крама Сингха – угол Сорок второй с Девятой,
целый день он на месте, в серой пиджачной паре, слегка помятой,
ароматы клубятся в зале, беседы таксистов неспешны, ёмки,
у Викрама Сингха лучший панир в Нью-Йорке,
и во время ланча не протолкнуться… И дети-Сингхи
прибегают из школы, их головы – сажа с лёгким отливом синьки,
и до самого вечера носятся здесь, у дверей, в пассаже.
Голова у Викрама тоже когда-то была того же оттенка сажи,
но лихой двадцать первый век уже давненько её полил…
Ладно, пусть не полил – обрызгал лёгким дождём белил.
В два часа, когда ресторанчик особенно шумен и многолик,
как обычно, является маленький, круглый таксист Малик,
пакистанец, но светский – не требует от супруги ходить в хиджабе.
Он приходит поесть, поболтать на родном пенджаби,
обсудить пассажиров, цены, политику мировых держав,
и всегда разговор как бы сам собой сходит на Пенджаб,
англичан, кто был прав, кто нет, кто кого изгнал
из родных деревень, кто о чём не знал
или знал… Через двадцать пять минут или тридцать
Сингх начинает краснеть, свирепеть, яриться,
переходит уже на английский, мол, пусть мы не на ножах,
но однажды, Малик, я сниму пиджак,
и мы выйдем на улицу выяснить, чей Пенджаб…
Диалог всегда поражает новых
посетителей… Но завсегдатаи знают, что на иных основах
строится мир и бизнес в Нью-Йорке, и для обоих
нет никакого резона в разборках и мордобоях,
слишком многих мирила эта страна, спасала…
И Малик доест свой чикен тикка масала,
похлопает Сингха по напряжённым плечам и вые,
таксисты всегда платят кэшем, дают хорошие чаевые,
уедет в нью-йоркский туманный день как в разведённое молоко.
Да, Пенджаб – это родина, но Пенджаб далеко,
и что было, то было, и ни воскресить, ни помочь…
Скоро в небе появятся звёзды, и на Манхэттен опустится ночь,
и в этой ночи уснут, напахавшись от сих до сих,
пенджабец-суннит Малик и Ви́крам, пенджабец-сикх.
Райли
Настоящая радость, Райли, может быть только в Дельте.
Помнишь? Пусть гитара проста и штаны холщовы,
догорает закат за оградой твоей трущобы,
ты играешь «Блюз Миссисипи», аншлаг, ещё бы,
на лужайке все белозубы, все веселы, как дети,
золотистая туча в лучах тяжела, космата,
воскресенье кончается, в поле идти с рассветом,
ничего ещё не получится этим летом,
ни Чикаго, ни Мемфиса, но разве дело в этом?
Нет, у дома тебя давно поджидает Марта,
ночь короткая вспыхнет яростней фейерверка,
поцелуем останется на неподъёмных веках,
ты не знаешь, что быть тебе саундтреком века,
весь твой мир – гитара, Марта, гремящий трактор,
ни пластинки не снятся, ни радио, ни контракты,
ни одышки нет, ни диабета, ни катаракты…
Блюз взлетает над полем, берите, мол, все, владейте!
Настоящая радость, Райли, останется только в Дельте.
Белль
В пятницу Белль приходит на Хендерсон-Авеню,
открывает двери своим ключом,
прижимает к уху айфон плечом
и едва не роняет пакеты и свёртки, где всё меню
из любимого ресторана Рика,
предвкушая его удивлённое: «Ты смотри-ка…
Я к апрелю себя на тебе женю».
Белль, едва сбросив плащ, ищет в доме невидимую пыль,
начинает метаться по кухне и накрывать на стол,
проходя мимо зеркала, тычет в себя перстом,
мол, давай, не стесняйся, девочка, оттопырь,
что ли, зря с диетами исстрадалась?
В новостях говорят про рейс Цинциннати-Даллас.
Но она же не видит ни паники, ни толпы,
потому, что сегодня пятница, и прилетает Рик,
и она так соскучилась, и впереди два дня…
«Цинциннати-Даллас: смертельная западня.
Прерываем трансляцию новостей спорта.
Рейс 138 разбился среди холмов у аэропорта.
Прямое включение с места крушения… Грейс…»
И ещё прежде, чем Белль поймёт, что это за рейс,
глубоко под грудью гранатой взорвётся крик,
обжигая связки, вырвется, вознесётся, запутается в антеннах,
вырвется и оттуда, до крови содрав края…
В доме напротив старушка ладони прижмёт к вискам,
на две секунды Альцгеймер прикажет разжаться своим тискам,
чтобы она прошептала: «Вот так же кричала я
над телеграммой про то, что Билли погиб в Арденнах…»
Бретт
Бретт много лет не пьёт, потому что возраст, сердце и диабет.
За девяносто уже. Слава Богу, что при ходьбе выручает палка
справа, а слева рука сиделки, добрейшего парня Пако…
Так вот они каждый день ковыляют к Дэвиду на обед.
После полудня у Дейва толпа, кавардак, запарка…
В возрасте Бретта только привычки и составляют смысл
существования… Выйти, увидеть небо, деревья, солнце,
в тысячный раз говорить о том, как высаживались на мыс,
на Иводзиме, под артиллерийским огнём японцев…
Пако потягивает милкшейк и заглядывается на мисс,
по мексиканским меркам субтильных весьма пропорций,
мисс на прощанье качает бедром, исчезая в очереди у касс.
Мало что понимая в сбивчивой речи Бретта,
Пако вполуха выслушивает рассказ,
зная, что будет дальше… Про Джека и огнемёт,
как разорвало осколком живот лейтенанту Райли,
горы убитых, дым, гарь и вонь… Что война не мёд,
что самых лучших она забирает, вот только в рай ли…
«И ни черта ты не понимаешь, Пако…»
Но кто поймёт?
Misericordia di Firenze
…И опять в устье улицы прочной опорой для низких туч
возникает собор, и крестильня, и колокольня Джотто.
Золотая дверь баптистерия тускло-жёлто
смотрится в миллионы глаз, объективов или очков.
Весь этот мир, доселе кое-как слепленный из клочков,
обретает и смысл, и стройность, и перспективу.
Мраморный Брунеллески (мрамор лучше, чем ничего)
смотрит из ниши на купол, созданный им для детища ничьего,
только не может пожаловаться неподалеку стоящему Донателло
на голубей, зевак, погоду или артрит….
Осень в Тоскане не всякую кровь бодрит,
не говоря уж о тех, чье из камня тело.
Опускаются сумерки, распускаются розами фонари,
под ноябрьский дождь исчезают туристы, а с ними и сизари.
Во Флоренции вечер, и вечен набор преференций.
Полыхают свечи на стойке, и хочется съесть по стейку
с красным монтепульчано, да и упасть в постельку,
чтобы, проснувшись утром, снова увидеть в углу
площади три амбуланса с надписью Misericordia di Firenze*,
рядом с мокрым каменным зодчим, которому не утереться…
*Misericordia di Firenze (lat., it.) – «Милосердие Флоренции», надпись на автомобилях «скорой» и зданиях медицинских учреждений Флоренции, благотворительное общество, основанное в 1244.