Рассказ
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 67, 2019
Соседу по Нескучному
В когда-то необъятном нашем дворе сейчас два четырёхэтажных офисных кубика с тонированными стёклами красуются один напротив другого, каждый за отдельной чёрной чугунной решёткой, на одинаковых воротах один и тот же – наш – номер, только /1 и /2 добавлены, у парадных входов чёрные лимузины дежурят, крёстного отца дожидаются или генерала тайной службы – кто различит, покой обоих стерегут идентичные лысые хмурые мужики с микроэлектроникой в не раз обматерённых мохнатых ушах, крупные экземпляры, возможно, бывшие кремлёвские курсанты, в кудрявой юности охраняли от провокационного волшебного поцелуя труп в хрустальном саркофаге.
Привычных детских визгов в когда-то огромном дворе массивного дома сталинской постройки теперь не слышно, исчезли инфантики вместе с песочницами и качелями, кто знает: мамы-бабушки их в Сад повели, или дальше, в Парк? Или вообще не родились новейшие наследники, будто не захотели.
Не осталось для них здесь места.
Как и для обоих дубов-долгожителей, легендарных свидетелей красных патриотических петухов назло надменному французу. И для рядовых тополей, каждый май гонящих осеменительную пургу, лип в дурманном чайном цвету, кровенеющих по осени клёнов, сплетённых кустов сирени розовой и сирени белой персидской…
Ушли, будто не было. С пеньками. Наверное, корни ещё догнивают, как в могиле, под погребальным асфальтом, которым функционально и тотально покрыта вся твердь вокруг. И всюду – машины, машины… Исключительно иностранного происхождения, правильней сказать: «кары».
И даже в разгар лета, после июльского проливного дождя, ни из одной щели травинка любопытная не высунется. Лишь неторопливо воскуряется от размягчённой солнцем углеводородной брони пробензиненный парок.
Хотел красиво продолжить «моих воспоминаний». Правда, с такой добавкой «порок» сочетался бы лучше, чем парок. Но здравый смысл может обидеться.
Впрочем, ни на чём не настаиваю.
***
В горячий день под свежим ветерком с Реки готовиться к экзамену в тени сирени было намного приятнее, чем дома: кондиционеры в те годы, по моим ощущениям, не дули нигде, москвичи жили скромно, об озоновых дырах и фреоновой угрозе никто в мире ещё не подозревал. Я легко нашёл незанятую скамейку недалеко от растущих из асфальта железных ног – именно – пустых столов грязного зелёного цвета и погрузился в изящную мудрость фейнмановских диаграмм.
Жизнь будто замерла в этом обычно оживлённом уголке Сада – ни любителей, ни опытных теннисистов.
Жарко.
Мамы и бабушки традиционно уводили малышей от не стесняющихся в выражениях разгорячённых игроков подальше – к горкам над Рекой, к бетонным скульптурам, к цветочным клумбам, в тот день мне никто не мешал.
До поры до времени, когда услышал громкую перебранку на два голоса:
– И какого хера мы сюда через всю Москву тащились, – негодовал с чувством невидимый тенор.
– Полегче, полегче, киса, здесь дети гуляют, может, тоже любишь смотреть, как они умирают?
Ничего себе загнула, кто же такое любит? А голос приятный, низкий, с обертонами глубокого проникновения.
– Пардон, но от этой штуковины не умирают, а наоборот, появляются на свет. И где ты детей видишь? Мы одни во вселенной, хочешь эхо послушать? – и действительно заорал: – А-а-а!
– Уху ел? – прозвучало совсем рядом с моей временной резиденцией. – А вот и дети, даже подрасти успели.
Из кустов к моей скамейке вышла молодая пара: высокого роста худой блондин, лицо острое, нервное, взгляд слегка высокомерный, хотя не уверен, вероятно, я это позже уловил. А его спутницу описать затрудняюсь, потому что любое моё слово будет ложь, достаточно сказать: она совершенная красавица была. Я в ту пору уже встречался с девушками, даже дружил сильно с двумя симпатичными сестрами – сначала с Людой, а чуть позже с младшей Валей, так уж интересно получилось, мы очень весело проводили время в отсутствие их родителей. Но с сиреневой королевой их было не сравнить. Обидно, она ведь если и старше меня, то всего на пару лет, везёт же некоторым блондинам.
– Смотри-ка, – обратилась незнакомка к предположительному психу, – твой брат-поэт, – и сразу ко мне, будто к доброму соседу по лестничной клетке:
– Любовная лирика, как водится?
Я слегка опешил от небывалой простоты или от чудесного облика неземного, а она успела заглянуть сверху в мою тетрадку и разочарованно протянула: – Формулы какие-то, синус-косинус, «сечение рассеяния позитронов на электронах» – как же, слышали где-то, «пифагоровы штаны», на школьника не похож.
– По три года посидели бы в каждом классе – тоже были бы непохожи, – наконец заговорил я.
Воображала неожиданно расмеялся: – В пинг-понг играешь?
Ещё один друг детства, хоть и на полголовы выше меня, но тонковат в кости, это прибавило мне уверенности, и я ответил просто, но авторитетно:
– Немного. Вы член партии?
– Член, член всего, – с убийственной иронией прокомментировала королева, а её бубновый король спросил несколько растерянно: – Почему?
– Сходу на «ты», по-партийному.
Представьте, это его осадило.
– Могу и на «вы», – сказал он вполне мирным тоном, – как пожелаете.
– Желаю на «ты», товарищ, но позвольте и к вам с вашей девушкой симметрично обращаться, если возможно. Меня Вова зовут, а вас? – шутил я, шутил от застенчивости, хотя действительно Владимир с рождения.
Неземная впервые поглядела на меня с некоторым интересом и представилась:
– Я Анютка.
Решила поддержать мои дурачества?
– И я не девушка, а Муза, запомни, Вова дорогой. А это – тот самый Буров, неужели не слышал? Наше национальное достояние, такой молодой, а член СП. Дядя Стёпа прослезился, когда билет ему вручал: «П-по-хлопаем будущей гордости советской литературы», – газеты читаешь хотя бы?
Я было собрался признаться, что со стихами не очень дружу, но Буров уже откомментировал снисходительно:
– Врёт, всё врёт, она там дальше кабака никуда не заходила.
Мне осталось лишь научно констатировать:
– Редкая удача, все по-алфавиту – Анютка, Буров и Вова.
Анютка быстро разрушила иллюзию:
– Вообще-то по паспорту он Стален, но по фамилии сейчас благозвучней, правда? Его все кругом Буров зовут. Можно и Бурый, он не обижается: видишь? – подтверждает.
Недавно специально проверял в Гугле, он Сталер был, со вторым слогом безусловно от Поэта, а мне запомнилось по-другому, неудивительно, для меня он сразу Бурым Буровым стал, хотя в дальнейшем общались мы не особенно часто, я никогда не залетал в высоты, на которых он парил природно и принародно.
Единственное, что нас по-настоящему объединяло – мы оба потерпевшие оказались.
– Договорились в Саду поиграть, приехали, заплатили в той будочке за три часа, получили всё что надо: две ракетки почти новые, два шарика свежие, два кронштейна, сетка.
А тапочки её белые резиновые – дома остались.
На шпильках она играть не может, а босиком – не хочет, революционная ситуация, выручай, Вова, – коротко изложил ситуацию Бурый.
– Не хочет, – сказала Анютка, – на этом асфальте кожа сразу сгорит, попробуй сам для начала, после таких соревнований мне белые тапочки в гробу понадобятся. Зато всё остальное – не забыла: одно мыло земляничное в мыльнице, одно полотенце махровое, одни трусы фигурные белейшие… что ещё?
– Жарко, – сказал я, – у меня экзамен через два дня, квантовая электродинамика.
Фейнмановские диаграммы, – это-то им знать зачем? Ничего, кашу маслом не испортишь, не у пронькиных, пусть почувствуют, что в мире существует что-то кроме стихов.
Сработало, Бурый надолго задумался.
– Ладно, Вова, – сказал он наконец, – тебе фора десять будет, сгоняем пару партий, минутное дело, обидно ведь, как будто на свободную хату пригласили – и продинамили.
– Мне дай десять фору, а не ребёнку, свистун, – возмутилась Анютка.
– Тебе не будет, у тебя второй женский разряд, я тебя с трудом дожимаю, – по-деловому возразил Бурый.
«Говно какое, – подумал я, – фору он мне даст, на этой площадке мне мой лучший друг и бывший чемпион Москвы среди юношей Шурик Любимский руку ставил и даже хвалил. Потом он выполнил мастерскую норму, запил на радостях, и наши тренировки прекратились.
И эта туда же с ребёнком…», – подумал я и промолчал.
А Бурый вдруг страшно завёлся, объявил, что хочет меня экономически простимулировать и кроме форы предлагает целых десять рублей, если я выиграю, мол, у него недавно книжка избранных стихов вышла, и он сейчас богатый.
Анютка сказала:
– Хорошо, дай мне фору пять плюс десять рублей – и я тебя прикончу. А стопы, стопочки свои беззащитные я трусами обмотаю, хоть они разного цвета – ничего, переживёшь.
– Жарко, – сказал я, – у меня стипендия повышенная, мне хватает, осталось пять баллов взять через два дня.
Врал, конечно, не про то, что повышенная – я к тому времени уже научился экзамены сдавать – а что хватает.
Но Бурый не отступал, раскраснелся, достал из кармана модного пиджака огромный бумажник, в котором долго рылся, наконец вытащил маленькую зелёную бумажку, обмахнулся ею, как веером:
– Пять д-до-лларов, – произнёс он в волнении, почти как дядя Стёпа, – единственные пять баксов от первой командировки в Штаты, назадекларированные, неучтённые, зелёные и хрустящие, фора… – он считал в уме варианты, – окей, фора двенадцать. Победа – и это будет твой приз, а проиграешь – забирай червонец совейский-полноценный.
– Сыграй, Вова, – поддержала Анютка, – я в тебя верю, сделай его, и мы пойдём с тобой в Берёзку, купим ботл односолодового и солёных орешков, я всё сама организую, тебе с твоими фраермановскими диареями туда нельзя, я сразу поняла, мы всё это выпьем и съедим и вспомним позорного фраера, который женщине без трусов проиграть боится.
После такой проникновенной речи стыдно было молчать:
– Годится, Бурый, мы сыграем одну партию, спортивно, без форы и без денег. И пусть неудачник плачет.
Я был полностью вознаграждён выражением лиц моих новых знакомых, пока прятал в папин полевой планшет тетрадь, ручку и учебник.
Дальше рассказывать почти неинтересно, ещё до первой его подачи, по постановке рук и корпуса я понял, что у моего соперника нет ни единого шанса. Но унижать людей я не умею, даже не хотел никогда, поэтому вёл себя за столом предельно скромно, чтобы у них вдруг не возникло подозрений, будто их на…, ну вы сами знаете это точное русское слово.
Короче, я чисто выиграл 21:19, корректно поблагодарил Бурого, извинился за везение – дескать ветер с Реки мне помогал, и выразил надежду, что ещё сыграем тут же позже, после экзамена, устроим турнир на троих, если Анютка опять не забудет тапочки захватить.
Только я не представлял, с кем имею дело, этим человеком владели страсти, Германн был кусок льда по сравнению с молодым членом СП, который вообще не умел проигрывать.
Бурый побелел смертельно: – Последнюю. Прошу. Всё что хочешь.
Он поглядел пристально на Анютку, мне стало как-то неуютно.
Посмотрел мне в глаза.
– А? – и ни слова больше, всё понятно было, ну и …
– Мудак! – она сорвала это с моих губ, а я стоял, как истукан, и думал: «Врезать ему по хрупким костям, или пусть сами разбираются? И вообще – что я здесь делаю?» И ещё я думал чуть блаженно, что легко обыграю дурака и, может, освобожу себе путь к сокровищу, это уже полная низость была, но я смутно догадывался, что способен и на такое.
Вот тебе и просвещенья дух, и куча открытий чудных, и диаграммы Фейнмана в Саду около необъятного нашего двора почти три неповторимых жизни назад.
– Говно сраное, мразь! – заорала она, двое мужиков, появившиеся пять минут назад на противоположном конце площадки прекратили играть и разинули рты.
Она резко развернулась, дошла до кустов отцветающей сирени…
И вдруг медленно вернулась назад, улыбаясь, сказала спокойно:
– Сыграй с ним, Вова, я согласна, я – ваш приз.
И я понял, что она всё поняла.
И что приз будет мой.
И что никакие душевные сомнения меня теперь не остановят.
В этот раз я играл в полную силу, она ведь всё знала, чего же убого притворяться, всё свершилось в минуты, он пыхтел, как паровоз, но не выбрался из десятки. Почти уверен: чувак даже не сообразил, что это не он проиграл, а я выиграл. Потом он, не сказав ни слова, аккуратно собрал всю прокатную сбрую и молча понёс её в будку к всегда заспанной кассирше.
Она смотрела на меня и тоже молчала.
Я стоял напротив и потел, хотя совершенно не устал.
Солёный пот крупными каплями катился по моему лбу, щекам, подбородку, падал на горячий асфальт и тут же испарялся с шипением.
Очищенный пресный пар возносился над зелёными столами, над сплетающимися кустами белой и розовой сирени, над ещё не зажелтевшими липами, над заснеженными, ещё не облетевшими тополями, над двумя былинными живыми дубами в нашем ещё уютном дворе, над раскалёнными крышами больших соседских домов…
И расширялся далее – прямо в верхние слои родной московской атмосферы.
Жарко – я же пытался ему объяснить.
И я сказал:
– Прости, Анютка, видишь, что со мной творится, вон в том синем сарайчике у них душ, может, одолжишь мне своё махровое полотенце, я быстро.
Она полезла в сумку.
– И мыло земляничное в мыльнице, – добавил я.
Вдруг вспомнил старый анекдот и ещё добавил:
– А трусы твои фигурные мне, наверное, маловаты будут.
Мы оба облегчённо засмеялись.
– И забудь все эти глупости, никакой ты не приз, ты Муза. Муза сама выбирает себе художника, а не наоборот.
– Пойдём, Вова, поглядим, что за душ там у них, – сказала она весело.
*
– Не пора ли вам уже начинать одеваться понемногу, сэр? Или ваша цель скомпрометировать в общественном месте слабую, доверившуюся вам женщину?
Я сидел в прострации на мокрой лавочке, моё персональное время текло по своим законам, не было никакого желания возвращаться в бывшую жизнь с её нелепыми обязанностями, унижающей убогостью институтских общежитий, случайными оздоровительными совокуплениями. Я прижался щекой к её тёплому, ещё незагорелому животу под распахнутой блузкой – неужели она сейчас уйдёт навсегда, а я вернусь к своему разбитому корыту?
– Что ты делаешь, Вова, хоть голову вытри, куда я пойду такая мокрая, да ещё беременная, плохие предчувствия меня редко обманывают, тебе меня жалко?
– Очень, говори, говори, оставайся со мной, что я буду без тебя делать.
– Экзамен сдавать, стипендию получать огромную, красивым девочкам мороженое покупать в кино, вы все нежные вначале. А потом…
– Никогда в жизни. Он же тебя предал.
– Зато ты спас мою честь мгновенно, правда? Ты понимаешь, что он всё искренне делал? Просто в тот момент ему надо было выиграть. А в следующий раз ему надо будет четыре строчки записать, и он забудет и об игре и обо мне. А когда его вдохновить надо будет, оторвать от земли, по-научному – сублимировать, тогда и настанет мой час, вот и думай, кто я – Муза или переходящий приз?
– Тогда сублимируй меня, каждый день, – попросил я в безнадежности, – вдруг я тоже что-нибудь выдающееся запишу, несколько строчек, не сейчас, конечно.
Как же дёшево я звучу.
– Он гений, хотя это мне не совсем очевидно, но он сам – уверен на все сто. Ты сумеешь так:
«Музы отлюбили,
Отгремел парад,
Строчки, как в могиле,
Меж листов лежат»?
– Первый класс:
«Осень наступила,
Высохли цветы» – сто лет назад это было, автора забыл, помню, то ли мы, то ли нам читали, в первом классе, точно, там дальше:
«Подожди немного,
Отдохнёшь и ты».
– Ты не дурак, сынок, но он ведь действительно пропадёт без меня, его тебе тоже жалко?
– Нет, – ответил я уверенно, я пронзительно жалел себя самого.
– Может, твоё время ещё не пришло, Вова дорогой?
– Ерунда, я уже новый человек, на тысячу лет старше твоего писателя, ты скоро мной гордиться будешь. Когда мы увидимся? – лепил я в полной панике.
– Чересчур много радостей для скромной любительницы пинг-понга второго разряда, я тебе позвоню. Секунду… Говори.
Она быстро поцеловала меня в непослушные губы, обернулась с порога:
– И, пожалуйста, не приглашай сюда своих подружек, пусть это будет только наш тайный бордель-сарай. Пока.
«Вот и всё, – подумал я, натягивая свои скромные одёжки, прилетела и рассеялась как позитрон на электроне – довольно справедливо. Правда, теперь номер моего телефона записан на почти пустой пачке сигарет. Которую она к вечеру выбросит в мусор. Или сохранит чудом?
И хоть вёл я себя сейчас недостойно, но сумел всё-таки не пустить слезу. Вова, чувак, ты взрослеешь на глазах. Нет, ребята, не всё потеряно: азартный член СП ещё продолжает хранить пять баксов в своём богатом бумажнике, и моё неидеальное тело ещё помнит её совершенное. Мы сошлись как две элементарные частицы, незабываемо провзаимодействовали и разошлись с миром, всесильные поля организуют нам новое свидание, изучайте физику, дети!»
Я сдал свою КЭД, последний экзамен в летней сессии, и получил свою огромную стипендию. Но покупать подружкам мороженое не стал, не хотелось сравнивать, во мне ещё не угасла синяя бордель-сарайная радость-грусть. Пить с друзьями не тянуло ни в столице, ни в провинциях у моря, свободного времени было навалом, и я решил немного самообразоваться в поэзии. Нашёл тонны правды, про себя и не только, во всяком случае, перестал удивляться фантазиям двадцатилетнего актёра-бунтаря о кайфе от наблюдения за умирающими детьми, хотя и не полюбил его сильнее. А потом я прочёл две книжечки С. Бурова: как и для Анютки, для меня его гениальность была не совсем очевидна, но кто я, чтобы критиковать члена СП, может, сожаления о моей неразвитости здесь были бы уместнее. А уж когда наткнулся на «Пока не исчезну в горящем гробу – /Спасибо, Отчизна, за жизнь и судьбу» – я его Музу пожалел.
Наконец понял, что переборщил в монашестве, и опять переместился в Сад, прямо к пинг-понговым столам. Лето в тот год выдалось, в основном, прохладное, на площадке – полно народу круглый день, многие знали друг друга ещё со школы за забором, все играли со всеми, пары, особенно смешанные, моментально составлялись, и распадались, и воссоединялись заново. Вечером все вместе шли в шалман неподалёку пить пиво, или танцевать в Парк, а после дневные партнёры задерживались на садовых скамейках, и там я убедился, как высоко оценивают юные настольные теннисистки моё спортивное мастерство в отсутствие конкуренции поддающего Шурика.
От Анютки ничего не было слышно, я уже не сомневался, что она выбросила меня из памяти вместе с телефонным номером, да и само приключение казалось мне с расстояния всё более несерьёзным – вроде свиданий в Саду, с одним лишь отличием: в тот единственный раз выбирала она. Зато Бурый громко заявлял о себе каждому – с газетных страниц и даже концертных афиш – он теперь читал свои стихи в Дворцах Спорта вместе с Андреем, Беллой, Евгением и прочими пророками, хотя на полчаса раньше, для «разогрева» публики в наполняющемся зале.
Верите или нет – новая встреча нашего трио состоялась на том же месте, желание судьбы – не приговор районного суда, не отменишь.
В один прекрасный день около одного из дальних столов вдруг заклубилась толпа, кто-то крикнул: «Бурый здесь!», наши партнёрши мгновенно рванули туда. Его золотая башка царила над площадкой, как яркий городской фонарь, барышни кричали: «Мне! Мне!» – началась автографная сессия и признания в любви…
Мы увидели друг друга одновременно. И в тот же миг я понял: всё осталось. И двинулся, как лунатик, к ней. Она пошла своим путём – прямо к той скамейке в сирени. Звёзды играли за наш микст – там было пусто. Но мы не садились.
– Ты ещё красивей, чем я запомнил, – тихо сказал я, а она, с обертонами: – Ну дура, дура, прости, – и протягивала ко мне руки, и таяла в моих дрожащих губах… Неведомая, могучая сила полностью лишила нас разума, мы уже лежали на скамейке, в двух шагах от столов, наши намерения были натуральны, как у пары мух на оконном стекле, и чисты, как небо над Садом.
Спасительное: – Вовочка, Вовочка, ты где, озорник? – вылезай немедленно, – включило остатки разума, через секунду мы чинно сидели, тяжело дыша.
– Я здесь, – честно сознался я и получил в ответ: – Неостроумно, молодой человек, у меня дети старше вас.
Я тут же извинился, а Анютка спросила шёпотом: – Наш бл…кий сарай не снесли ещё? – это же издевательство над человеком.
– Отменяется, там сейчас пьют портвейн и курят отраву, москвичи перестали потеть – как динозавры, скоро вымрут от перегрева, – я приходил в себя понемногу. – И у меня нет никакого желания унижать невольника чести прямо у него на глазах. Он сейчас распишет химическим карандашом и помадой всех здешних девчонок и хватится тебя, чего же не позвонила, если не было противно – выбросила пустую пачку?
Она полезла в сумку, нашла бумажный клочок, молча протянула мне.
– А почему Надя?
– То же, что и у тебя, может, мне там Володя подписать надо было? А так удобней запомнить. Я не тебе, я себе проверку устроила. И поняла, что хочу быть с тобой.
У меня глаза на лоб полезли. Но она ещё не закончила:
– И с ним тоже, я порочная?
– С обоими сразу?
– Ты юмористическую прозу не пробовал писать?
– Так кто я тут – Вова или Ося?
– А разве это важно? Вижу, ты времени даром не терял, умник мой атомный, можешь не волноваться, моего душевного чувства хватит на вас обоих, хоть это и выглядит нетрадиционно до сих пор, позор какой в конце второго тысячелетия. Но когда же нарушать традиции, если не сейчас, или будем всю жизнь воровать наши лучшие минуты у Бурого? Ладно, пора возвращаться, пошли, пошли, поболтаем чуть-чуть втроём по-семейному. Ты за него особенно не беспокойся, его без меня в этом мире не существует, и он это хорошо знает.
Она уверенно выводила меня за руку из кустов, будто беспокойная бабушка, нашедшая наконец внука. Бывшие партнёрши с автографами члена СП на выдающихся местах глядели на нас изумлённо: Вовка с Буровской чувой. Я непонятно с чего стал считать свои шаги, на десятом прохрипел незнакомым голосом:
– Я согласен, я люблю тебя, – она крепче сжала мою ладонь.
К тому времени я уже любил папу, маму и бабушку. И ещё одну девочку в детском саду, но она давно умерла от инфекционного гепатита, она всегда отдавала мне свою творожную запеканку, и мы каждый раз целовались, расставаясь.
– Привет, Вова, – как ни в чём не бывало поздоровался со мной Бурый, – что же скрыл, что царишь на здешней горе, только партию с барышней начали, подождите нас теперь, куча новостей, Анютка подтвердит.
Мы отошли в сторонку.
– Он песню смешную написал, «Марш Шашистов», а ещё ему Моссовет квартиру двухкомнатную на Соколе дал, само получилось, он даже не просил – вот такие новости.
– А когда он отчизну за судьбу благодарил – тоже само получилось?
– Вова, ты же не мудак – хочешь, чтобы ему шашку над головой сломали, как диссиденту, и в дурдом отправили бессрочно? Пока ты свои синусы-косинусы рисуешь – кому ты нужен, а вот попробуй сказать, что за бугром лауреатов Нобелевки больше, чем у нас членов ЦК КПСС – сразу по жопе сапогом получишь. Это слово и дело, а не формулы мёртвые. Угадаешь с трёх раз, кто из пяти могучих так отметился? – она продекламировала с чувством: «И если б коммунистом не был я, то в эту ночь я стал бы коммунистом!» И вообще кроме текста существует и контекст, и подтекст, наверняка знаешь.
– Тогда я, пожалуй, сам писать начну, неюмористическую прозу, только сублимировать меня не забывай.
Она опять залезла в свой спортивный баульчик, покопалась, вытащила сложенный листок:
– Последнее, называется «Прощание с Гудзоном у Батарейного Парка», конечно он не гений, я шутила, он просто хороший поэт.
Я развернул бумагу:
Паром последний на Гудзоне,
Прощальный плеск солёных гряд,
Ночной туман, гудки, baloney,
Почти не здесь, почти не рад.
– Потом дочитаешь, и лучше не показывать до времени, хотя там никакой крамолы. Но и отчизна отсутствует, убедишься.
– А что такое ба..?
– Балони – жаргон: ерунда, чушь, пустые разговоры, он мне сам объяснил.
– Я никогда не буду тратить твоё время на эти балони, – серьёзно сказал я, и она поцеловала меня в щёку, как родного человека.
– Кстати, как твой экзамен головоломный, всё время помнила.
– Как обычно, огромная стипендия карман рвёт, так что приглашаю вас сегодня на семейную вечеринку.
Жизнь втроём начиналась непредсказуемо, но приятно, чёрт возьми. Всё страшное притаилось на время.
Вечеринка состоялась и удалась, Бурый удивил меня неожиданной теплотой, нам было хорошо втроём, мы пили замечательное грузинское вино и ели вкуснейшую грузинскую еду.
Когда вышли из кабака, Бурый вдруг вспомнил: – Не видел родителей целый месяц, сегодня я не с вами, прощаемся.
– Двигай, Бурый, для первого раза неплохо, – скомандовала наша повелительница, – дальше будет ещё складнее.
Все втроём долго ждали такси у подъезда, громко смеялись, крепко обнимались-целовались на прощание – сильно пьяные были. Потом мы с ней плюхнулись в машину, молча сплетая пальцы приехали на Сокол, вошли в его новую квартиру и на неделю забыли о существовании хозяина, занимаясь исключительно друг другом. Я узнал, что такое счастье, я любил и был любим.
И я уже был болен, яд нашего нетрадиционного союза начал отравлять мои заурядные мозги и слабую душу.
Но втягивался в новое бытие по ходу, часто подавлял в себе приступы хандры, ревности и даже гнева – такое, наверное, и при матриархате случалось. Бурому намного легче было, он подчинился с самого начала, я же отрубал хвост своей свободы по кусочку. Книги, кино, музыка, театр почти одинаково волновали наше трио. Но круги их и моего общения трагически не пересекались – что было делать среди блестящих креативных людей бедному студентику, насасывающемуся знаний, будто клоп крови в нашей загородной общаге? Я ведь даже не представлял, пригоден ли к настоящему творчеству в принципе, может она права была в сарае, когда сомневалась, пришло ли моё время?
И суровый быт, о который разбилась не одна любовная лодка. Я не мог привести в нашу «семью» ни одного приятеля, не мог пригласить в родительский дом её с Бурым, за несколько месяцев я, душа компании, сделался раздражительным, подозрительным и угрюмым.
И слухи, толки, сплетни, рождающиеся, как тараканы из мусора, и ветвящиеся на манер компьютерных деревьев:
– Старик, тебя с потрясной чувихой видели, говорят она Буровская зазноба, ну ты даёшь, он же природный псих и ревнивый как чёрт, сам читал: «Знай, проститутка, я любого/Поставлю на перо за ночь с тобой».
– Сынок, раньше тебе разные подруги целыми днями названивали, а теперь только нам с папой друзья изредка, ходишь какой-то невесёлый, на одной свет клином не сошёлся, любовь приходит и уходит, не замыкайся в себе, заработаешь какой-нибудь нервный срыв, ну хочешь, мы тебя с хорошей скромной девочкой познакомим, вон Петр Никитич, выдающийся военный инженер, помнишь он на папин банкет приходил – у него ведь три дочки, и все красавицы, а? Не грусти, дай я тебя поцелую, Вовочка.
А потом вдруг звонок. Трубка выдаёт мелодично: – Ииэх, что повесил сопли, молодец?/Оий, жить без песен – это ж нам п…ец, даа! – Дальше она на прозу переходит. – Что, терпеть не можешь? – какое совпадение, будут тебе каникулы скоро, отправляем Бурого к народным демократкам, что-то открывать там собирается, по мне – хоть филиал конторы глубокого бурения, даст нам тут подышать полной грудью, или ты не рад?
И я, забыв все мысли чёрные, шепчу, чтобы не услышали родные:
– Рад, ещё как.
– И я рада. И он рад тоже, Бурый, ты рад?..
– Натуральменто, кара миа!
Недавно в Италию на конференцию ездил.
– Слышал? Он тебе привет передаёт, целую, любимый! Наденька моя!
И я понимаю, что снова живу, мой сопливый нос снова ловит сквозь открытую форточку бензиновые выхлопы с Проспекта, мои раскрывшиеся, как у африканского слона, уши слышат возню малышей во дворе, и тиканье часов-ходиков на кухне, и последние новости из тихого городского ретранслятора.
Я улыбаюсь, и моя наивная, золотая моя, ещё живая мама спрашивает с надеждой: – С вишнями или с творогом?
А я говорю: – Двоих-обоих, жутко проголодался.
Вот такая «проститутка».
Подумайте, сколько это всё могло длиться? Представили? Теперь прибавьте года три-четыре, не ошибётесь.
К тому времени Анютка стала ещё красивей, хотя, казалось бы, куда ещё?
Бурый сделался ещё известней, начал заседать в президиумах, хотя хватило чуваку ума не связываться с Власьевной и заниматься любимым делом.
А я не сделался никем, работал научным сотрудником в секретном исследовательском институте, со средним энтузиазмом изучал взаимодействия в неживой природе, изредка слушал нарциссоидные Буровские легенды о покорении шара земного в составе официальных делегаций и индивидуально, иногда прекраснодушно подумывал о смене занятий, пробовал писать короткие тексты – Анютка находила их интересными, и я ей доверял – столько лет согревала сиденьице литсекретарского стульчика; его высокомерного мнения я даже не спрашивал.
Только это ещё не конец истории, жизнь – не прямолинейный кусок стального полотна между начальной и конечной станциями, может сильно изогнуться в промежутке. Что и случилось однажды, таков уж закон всемирной подлости. И с того момента всё для нас двигалось в одном направлении – вниз.
Началось всё так высоко, куда и Бурый не залетал. Один из самых влиятельных членов Политбюро ЦК – что за страна была, члены снизу доверху в разных диспозициях – вдруг стал проявлять отдельные признаки деменции, проще – старческого слабоумия, спросил однажды друга, тоже члена, того же примерно возраста:
– Слушай, Коля, не знаешь, гхде мне этого чудака Х. найти, пишу ему, спецкурьеров посылаю: ни ответа, ни привета, думаю он в Завидовском хозяйстве с бл…ми гуляет, а дела стоят. Как бы нам его оттуда вытащить?
Коля пообещал разобраться и намекнул, что лучше было бы об этом молчать пока, даже написал на бумажке крупно МОЛЧАТЬ ПОКА, отдал её влиятельному и попросил читать каждое утро. Однако сильно озаботился, потому, что его друг и был тот самый неуловимый Х. и, значит, пытался пробиться к самому себе, так получалось. Но рубить с плеча здесь никак нельзя было, от каждого влиятельного тянулись тысячи и более невидимых нитей к другим членам с неодинаковыми, но всё равно высокими степенями влияния, и удаление одной фигуры масштаба Х. из привычного силового поля могло вызвать вселенскую катастрофу. Надо было всё обдумать тщательно, а потом обсудить детально с доверенными, и с этим… медицинским академиком… ну, зятем… они встречались часто у того экстрасенса… или той? Он и сам не всё ясно… годы всё-таки.
В конце концов Там решили не привлекать отечественных светил: и квалификация не та – это им не еврейчиков норовистых по дурдомам сортировать, и язык за зубами держать не сумеют, и многое другое возможно, вспоминали даже злые судьбы Максима и Иосифа Виссарионовича.
Нужный человек обнаружился в штате Нью-Йорк, звали его Чарльз Фармер, он был выдающийся психиатр и работал в крупной специализированной клинике вверх по Гудзону.
Разведчики быстро нашли подходы и связались с доком, коротко описали ему симптомы, естественно, без персональных подробностей, и назвали количество нулей в возможном гонораре за консультацию, дав понять, что это лишь предварительное предложение. А о требовании хранить и не распространять никто даже не заикался, это всё автоматически входило в кодекс врача, который здесь попробуй нарушь – себе дороже будет. Или там попробуй? – голова кругом, тяжёлая работа в Первом Главке.
Но профессор Фармер предложение отверг: заканчивалась длительная апробация нового могущественного психотропного препарата, на создание которого были затрачены фантастические усилия и средства. Он извинился и даже любезно сообщил имена трёх коллег, по его мнению, наиболее подходящих для подобной миссии.
Возможно, те трое справились бы не хуже, но Там не привыкли получать отказы, упёрлись рогом изобилия и приказали рыть глубже и быстрей – кроме Фармера они никого видеть не хотели.
Вот тогда, хоть и ненадолго, засияла полным светом Буровская звезда. Чекисты вспомнили, что в прошлом году в Нью-Йоркском музее Метрополитен проходила большая выставка костюмов народов СССР, а к ней пристегнули скромный литературный семинар Москва – Нью-Йорк. Наш Поэт привычно не опоздал выступить перед просвещённой аудиторией.
И там же оказался профессор Фармер, он любил русскую литературу, неплохо знал язык – его бабушка родилась в Санкт-Петербурге – и даже изредка публиковал любительские переводы, в свободное время, которого было совсем немного.
На том семинаре они и сошлись, и остались довольны друг другом, даже обменялись письмами позже, ничего особенного, стишки любовные, у Конторы имелись копии, на всякий случай.
На следующий день Бурый уже летел в Нью-Йорк в представительском салоне с заданием особой государственной важности: без дурсветила не возвращаться, требовалось объяснить специалисту по мозгам, что его потенциальный пациент – большой друг Штатов, с его уходом мир может оказаться на грани всеобщего уничтожения. И лишь профессор Фармер способен остановить чернейший кошмар. Это было всё, что Бурому сказали, плюс добавили, что отчизна, которую он благодарил за свою судьбу, никогда не забывает добрых дел и даже показали с расстояния ордер на трёхкомнатную квартиру в свежепостроенном кирпичном доме на Арбате.
Он честно доставил чувака в Москву. И тот неделю жил на Соколе – для конспирации. Сделал свои дела, расцеловался с хозяином и уехал к себе на Гудзон. Да не один, с призом – он нашу Анютку с собой забрал, вот как мы с ним за работу расплатились.
Ну поддавали они на Буровской хате втроём, меня там и быть не могло рядом с иностранцем, но ребята и без психиатра могли выпить немало.
Ну сражён он был Анюткиными данными – естественно, ещё молодой холостой мужчина, она всех вокруг себя очаровывала.
Думаете, она его полюбила внезапно, как меня когда-то? Чушь, она нам двоим шариатскую верность хранила, хотя нас это абсолютно не волновало, простили бы ей что угодно.
Всё не так, она уже давно задумывалась, правильно ли живёт – мы верили, что ей всё понятно насчёт душевного чувства, а она, как раз, в душе, неуверена была, считала, что портит страшно две наши жизни.
«Правильно»… Кто-нибудь знает, как это?
В общем, бедная пьяная Анютка возьми да и выложи амбициозной дурзвезде всю нашу историю, как хрен на блюде, и тот нетрезво поклялся памятью коллеги Фрейда, что освободит её в своей клинике от любых маний и поможет разобраться в ментальных флуктуациях с помощью новейших достижений современной психиатрии и фармакологии, а иначе она может называть его не профессор Фармер, а говно собачье.
И пусть она редко выезжала даже за пределы московской кольцевой дороги, какие проблемы могли возникнуть со скромной просьбой консультанта члена Политбюро ЦК? Загранпаспорт с визой и авиабилет спецкурьер привёз за три дня до отлёта.
Расстались в Шереметьево:
– Он быстро разберётся – и мы опять соединимся, конечно, если не забудете. Берегите себя, не перенапрягайтесь в случайных связях, я помню о вас, я вас люблю, Вова, тебе кепку твою фирменную давно пора сменить нахер, сколько раз говорила, дыра на дыре, вся засаленная, Бурый, проследи, ну чего мы здесь сопли размазываем у всех на виду, разошлись пока.
Я посмотрел на него и в первый раз пожалел его больше, чем себя.
«Здравствуй, Наденька, дорогая, соскучилась по тебе, по Бурому, по Саду, набережным, вонючему сгоревшему бензину и вонючему сгоревшему табаку, очередям, троллейбусам, Таганке, Современнику, журналам, ряженке и прочей молочной еде, разговорам неторопливым, вообще звукам речи родной, даже матеркам в толпе блябуду и есть. Чак трудится надо мной, не в том смысле, о котором ты подумала, малышка, здесь ему пока не светит, хотя заметно старается, лепила разобрал по винтикам моё я и теперь пытается собрать что-то, отвечающее его эстетике, а может, и этике тоже. Как бы то ни было, он хороший, порядочный человек, и пытливый учёный, мб только не такой умный как ты, дорогая.
Манхэттен меня испугал и подавил несовпадением масшабов живого и неживого, но учти, киса, я ведь под таблетками, возможно, всё не так плохо и вскорости мы все обнимем друг друга, поздоровевшие кто телом, кто душой. Твоя наипервейшая подруга Анютка».
Листочек лежал в конвертике с надписью «Наде» и картинкой, на которой маленькая смешная девочка выдувала через соломинку громадный мыльный пузырь, Бурый достал привет от неё из главного конверта с отдельным посланием Поэту – всё справедливо.
Примерно через полгода после её отъезда по-прежнему живой «большой друг Штатов» ответил, письменно, конечно, на вопросы корреспондента газеты The New York Times, где без обиняков заявил, что мракобесный американский империализм – основная угроза миру, но Советский Союз не запугать, он не оставит камня на камне от любого потенциального агрессора, короче, у нас есть чем, у нас есть кого, и мы сами выберем, когда волшебно превратить этих плохих в радиоактивную пыль. «Сказал и сказал, не лучше и не хуже, чем раньше, уже проходили такое, нам-то что? – думали скромные советские люди, не читавшие западных газет. – Нас-то это как касается, где они и где мы?»
Он нам жизнь сломал, добрый смешной старикан моего сегодняшнего возраста, бедолага слабоумный. И профессор Чарльз Фармер – с ним заодно. Простодушный психиатр ужасно возмутился, развернув нью-йоркскую Таймс, а ещё более испугался, осознав, что его неадекватный пациент держит в трясущихся руках судьбы миллионов хомо сапиенсов. Конечно, трудно после этого считать господина учёного очень проницательным человеком: если бы он поразмышлял подольше – наверняка понял бы, что полуживой безумец не может принимать никаких судьбоносных решений, следовательно, их вынуждены принимать за него другие люди, вполне адекватные. Но трусом мистер Фармер не был, поэтому, сознавая, что подрывает этические основы профессии, всё равно отправил в Таймс письмо с анамнезом и эпикризом Героя Войны и Труда. Письмо газета опубликовала, автора мгновенно отстранили от работы, и его персональным делом начал заниматься Специальный Комитет.
А другой Комитет немедленно связался с Бурым и предложил на выбор несколько вариантов дискредитации ублюдка-в-белом-халате, номером один у них проходило обвинение психиатра в злонамеренном и незаконном похищении советской гражданки, её заключении в американский дурдом и неоднократных извращённых изнасилованиях несчастной жертвы, которую оставалось уговорить дать нужные показания.
Всегда лояльный Бурый подумал и послал чекистов на Й по всем вариантам, я сказал ему, что она бы гордилась им тоже, если бы знала.
Если б она знала – никогда не оказалась бы на Восточном Побережье, не была бы подло лишена советского гражданства за антигосударственную деятельность, не приехала к концу дня в Нью-Йорк, не села на паром у Батарейного Парка и не пропала тихо в холодном Гудзоне. Её исчезновение успели заметить, но помочь не сумели, даже труп найти не смогли, видно, течением в океан унесло. На символическую панихиду отчизна Бурого не выпустила, с какой это стати, что ему Гекуба – без отметки в паспорте о регистрации брака.
***
Мы лениво попробовали вскочить в поезд новой жизни, женились оба, он целых два раза. Потом развелись и забыли про неудачные попытки. Буровский поднебесный полёт, разумеется, прекратился, уже при новых властях его пригласили преподавать русскую литературу в довольно известный колледж в Новой Англии, где он в тяжёлой болезни завершил бренные дни. Его стерильный прах я противозаконно высыпал в ночной Гудзон у Батарейного Парка – строго по завещанию. Я бы и сам не возражал вновь соединиться там же с двумя близкими душами, только кто рассеет скрытно мою незвёздную пыль над суровыми водами – профессор Фармер? Выходит, так, если жив, больше некому.
«Прощание с Гудзоном…» я полюбил с тех давних пор, последними его строками и хочу завершить свою baloney о трёх московских тайных фриках:
В окне лишь небо и вода…
И вдруг настанет миг, когда
Душа под звёздами забьётся
И сладко предвкусит, какой
Несмелый, первый свет прольётся
Над Садом и Москвой-рекой.