Рассказ
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 67, 2019
Для русского человека уйти в запой – это как съездить в Париж. Я шагал по своей ментальной де ля Пэ, курил и наполнялся кисловатым деревенским воздухом, напоминающим беззаботное детство. Местные псы, уставшие от меня за эти шесть дней, раздражено прятали тряпичные носы под щетки лап. Моя деревня вымерла с началом сериала после вечерних новостей. Седая деревня одиноких стариков и старух. Одна Баба Земфира, которая (кто бы мог подумать) повесится спустя четыре дня на ветке цветущей вишни, стояла у шиферного забора и глядела на меня, пытаясь узнать.
Во всей деревне я был в тот вечер один. Только электрический, голубоватый свет из окон домиков напоминал мне о существовании односельчан.
Улица Энгельса (моя ментальная де ля Пэ) напоминала коридор. Свет из окон слева и справа освещал мой путь, а в конце этого коридора света не было и выхода к ангелам тоже. Скорее наоборот, была пожирающая все темнота и теснота. Она затаилась в конце улицы, у трактора, возле дома Удода. Там у него я планировал купить самогон.
А как началось это? Началось все с большого взрыва в моей душе. Помню я это отчётливо! Иду шагами страуса в магазин, который притих на краю деревни. В нем продается что угодно. Гордый, как утес Кавказа, я стремлюсь к магазину, не глядя в скучные лица наших деревенских обывателей, напоминающих кто Адама, а кто Еву. Редкие машины, как дикие звери, обтекают меня, но не сигналят. От машин воняет смертельно. Я сплевываю под ноги желтой от никотина слюной, не глядя никуда конкретно.
«Как пройти к автостанции?» – спрашивает непонятно откуда взявшаяся тут незнакомая мне женщина с огромным ртом. Рот, как разрез по экватору, как четвертая часть второго кольца Юпитера.
«Вон там! Вон туда вам!» – говорю я и показываю пальцем на горизонт.
А горизонт горит как от ожога кипящим маслом. Блестит от воспаления. Я прикрываю глаз, глядя на него. Кажется, таким вижу его я один.
Вот. Он. Магазин. Красный, как сердце большевика. Пахнет пластмассой и бумагой, сырым песком, хлебом, солодом, духами, виноградом, конфетами, кислой капустой, собачатиной, потом от хлопковой рубашки продавца, сыром, куревом, чужими мыслями. Вот. Он. Магазин.
Беру бутылку. Беру властной рукой за тонкое горло, как взбесившийся пролетарий брал гимназистку в холодном октябре.
«Кто крайний?»
Крайний теперь я.
Слова перемешаны как мысли. Колет от едкого света глаза. Неодобрительные взгляды жгут, как кислота, цепляются к рукавам и гладят куртку. Чернеет у кассы тетя Алла. Она грязными от денег руками хватает буханку и, пронося у самого носа покупателя, сует ее белую тушку в прозрачный кулек, а тот шелестит. Последние вздохи у смерти так же легки, как рука старика, принимающего от кассирши медную сдачу. И все. Мой черед.
«Мне не нужен пакет» – говорю. Я возьму бутылку и так понесу, как несут, уцелев, солдаты, знамя обратно в тыл, надеясь, что позиции вернутся, как возвращаются иногда загулявшие жены.
Вот я опять на улице и опять страусовыми шагами измеряю деревню. Спешу на душную одинокую кухню. Исчезнуть с карты деревни на вечер, пострадать под шелковый шепот шуршащего радио.
А все потому, что она уехала от меня. Я ее проводил молча до автостанции, а потом было шесть дней тумана, превращающегося в дым. Она уехала. Уехала навсегда.
Когда мне исполнилось семнадцать – ей было шестнадцать лет. У нас не было вариантов. В нашем классе нас было двое. Нам учительница Елена Анатольевна, которая вела у нас географию, физику, историю, русский, литературу и, иногда, православную культуру, так и говорила: «От судьбы не убежите. Это она вас нарочно так свела».
В девяностые россияне боялись рожать детей. Наши с ней родители молодцы, конечно, в этом плане. Родина, ох ты ж моя родина! Вот как с тобой быть? Ты так часто давала мразям, что любить тебя теперь опасно для здоровья.
Ну так вот, мы с ней долго не могли решиться, хотя и чувствовали, что иных вариантов не предусмотрено самим устройством нашей деревни. У нее, если не я, то Сашка Дурачок – ему тогда было двадцать восемь, ну или залетные придурки на машинах. Гопники. Гопники на машинах пьяные. (Она их не любила, говорила, что гопники – это неорганизованные фашисты). А у меня, если не она, то Самодайка. Но к ней уже тогда даже Дядька Никита не ходил. В общем, вопрос о любви не ставился. Страсть, конечно, была. У кого в семнадцать лет не бывает страсти? Мы были заложники страсти и одиночества. Как Адам и Ева – они ведь тоже друг друга не выбирали.
Вся деревня ждала нашего грехопадения. Я слышал, как об этом шептались.
Помню, весна была, вот как в тот самый вечер моего шестого дня запоя. Мы договорились с ней встретиться на цветущей поляне у пруда, под кленом, когда зайдет солнце и все уйдут смотреть сериал. Она в платье была и куртке, а я в свитере и черных джинсах, вымытый и выспавшийся.
«Как мы будем?» – спросил я. Я боялся и не понимал, как себя вести. Она пожала плечами и прошептала мне в макушку: «Давай в деревенской позе». Я очень удивился. Я не знал, как это, но она научила. Где она это подсмотрела – не знаю. Тогда интернета на телефонах еще не было, может, бабки рассказали. Главное, что у нас все получилось. Хорошо все вышло. Она разглядывала меня с удивлением, и я ее тоже. До сих пор мои пальцы помнят ее тело. Я бы мог ее вылепить из глины с закрытыми глазами, наверное. Ребра эти синеватые, лоб со шрамом.
Мы потом жили вместе. Она меня многому научила. Читать заставляла и пересказывала мне книги от скуки.
Она тосковала. Бывают такие, кто выбивается из племени с самого рождения. Им нужно бежать из стаи и искать другое. Они мостик между разными племенами.
Назову нашу совместную жизнь так: «я ей загадывал отгадки, а она сочиняла загадки». Вечерами она писала что-то все время в тетрадку, сидя на кровати. Со мной говорила мало. Днем я был на работе – кирпич от застарелого раствора чистил. Подпускала она к себе редко. Я и так к ней, и сяк, а она губы сожмет и отворачивается.
Да что там… Она была по-настоящему счастлива только раз. Это когда мы с ней сдали ЕГЭ летом. Она на 259 баллов, а я на 225. Из-за меня, кстати, она никуда не поступила. Осень настала, а она документы никуда не подала. «Потом», – говорит. Дотерпела до весны и уехала в город, собрав все тетрадки, все документы и всю себя. Ну а я эмигрировал в свой ментальный Париж.
Одинокое существование – пьяное, бедное и безрадостное – вот что стало моим настоящим. А что такое мое настоящее? Это всего-то мое прошлое. Настоящее обременено прошлым. А что будущее? Это то, что уже было. Вот так и никак больше. Я сегодня делаю свое вчера таким же, каким будет завтра. Проще не скажешь.
А как я стал запойным? Это не сложно. Прежде у меня было знание, потом у меня появилась воля, чуть погодя, я нашел последнее – дисциплину. Шесть дней назад я утратил все это разом – в такой миг ты и срываешься.
Вот знаете, что? Я ненавижу людей, которые вместо истины выбирают эстетику. Плевал я на эстетику. В нашем селе эстетика – это забор моих соседей: пестрый, как павлиний хвост. Этот их забор – художественный эксперимент, вызванный определенным стеснением в средствах. Их забор – это наш деревенский арт-объект, наш вызов городскому авангарду, наше культурное достояние. Забор моих соседей нравится всем. Деревенские восхищаются пестротой забора, но что толку то? Соседи мои настоящие говнюки. Жадные, завистливые и ограниченные люди. Истина выше эстетики, этики и морали. Вот об эстетике я и рассуждал, когда шел по ментальному де ля Пэ, вдыхая деревенский воздух, который напоминал мне детство.
Я мельком глянул в жалкое желтое окошко Бабы Веры и увидел там ее и черта. Плечо к плечу, безмолвные, черные и неподвижные они смотрели на меня из спальни. Баба Вера была без платка, поэтому голова ее мне казалась непривычно маленькой, а черт был высокий и стройный.
Прежде я не знал форм белой горячки. Теперь же почувствовал, что приобщаюсь к этому высокому состоянию. Чтобы исключить лишние сомнения, не сводя глаз с черта, я дернул головой и перекрестился с искренностью ввергнутого в веру атеиста. Баба Вера испарилась, а черт нет. Как и прежде, он упрямо пялился на меня. Шевелил в темноте своей козьей башкой, повелевал мне черными копытцами, кокетливо сведенными под седой бородой. Он испытывал меня, а я держался и не прятал чистых, хоть и пьяных глаз. Он таращился на меня, а я на него. То была дуэль человека и черта. Время – лист, кружащийся в осеннем парке, пространство – окурок, раздавленный катком. Пушистая морда черта, упрямая и глупая, насмешлива, козлиная харя пялилась на меня, надеясь, что поддамся, но я был непоколебим.
Он приоткрыл пасть и не то зевнул, не то шепнул мне что-то. Я решил, что следует послать его куда подальше, желательно матом. И вот, как только я решился, то сразу заметил, что козлоногий черт – это и есть козел Бабы Веры. Не козел даже, а пидор! То ли Витька, то ли Вовка. Небольшой такой белый козел с присохшим дерьмом на шерсти задних ног! Вонючий козел!
Тут, будто и не пропадала, в окне появилась Баба Вера. Она постучала кулаком по стеклу и пригрозила мне пальцем (она знала, что я в ментальном Париже), а я, разозлившись на эту сельскую простоту, которая позволяет взрослому человеку в двадцать первом веке находиться в квартире с домашним скотом, схватил половинку красного кирпича (которая выпала днем с бортового УАЗИКа Дяди Миши), и запустил ее в Бабино Верино окно. Стекло треснуло, размножилось и осело. Козел прокричал что-то чертовское, а Баба Вера плюнула в меня гнилой и теплой слюной, будто застрелила в упор.
Больше мне, товарищ начальник, показать нечего. Меня, вы простите, трясет немного. Это ВСД. Раньше деды ходили в атаку, а мы теперь ходим в паническую атаку. У вас такого не бывает? Будет. Это болезнь нашего поколения.
Товарищ начальник, считаю, что в действиях моих страшного преступления нет, ибо пьяный все равно что дите, а дите безгрешное и чистое. Весь сегодняшний день я трезв, и день этот кажется мне самым отвратительным днем в прошедшей неделе. Удивительного, конечно, в этом ничего нет. За любым праздником следует траур, салют, разбрызганный по небу, оседает на землю истлевшими угольками.
Полагаю, и Бабе Вере нужно отнестись к произошедшему спокойно. Пусть рассуждает так: сегодня жизнь за стеклом, а завтра жизнь без стекла. Мир в движении постоянно, он дышит, распрямляется, корчится, старается, меняется. Застеклю я ей окошко, пусть не боится. Лучше прежнего будет. Не зима ведь. У нас в деревне летом как в Париже, я не был правда, но есть у меня один способ, который позволяет мне иногда туда мотаться. Ну, я вам говорил уже об этом.
Знаете, товарищ начальник, я задремал немного, пока вас не было, и снился мне сладкий душевный сон. В нем была она. Мы лежали голые на нашей поляне и говорили о хорошем. Ветерок дул, но был он теплый и освежал нас одновременно со всей природой. Мы были частью поляны, пруда и всей деревни. Она волосы распушила и вот так вверх руки приподняла. Смешила меня этим. Я любовался, а потом в нашей деревенской позе забылись, исчезнув, как тени в ночи.
Неужели, товарищ начальник, одна эта деревенская поза и будет мне являться как самое лучшее воспоминание обо всей моей длинной, бесполезной жизни? Не может этого быть.