Рассказ
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 65, 2019
Первая зарплата
Она, моя первая, удивительным образом совпала с первым же пьянством. Разумеется, для России это не редкость, скорее норма – выпивать после первой получки. В некоторых случаях пропивать эту самую получку. В избранных (но при этом всё равно не редких) случаях – пропивать все последующие получки, иногда вплоть до пенсии, которая потом продолжает пропиваться вместо зарплаты.
Особость моего случая состоит в отсутствии постепенного разгона, или, другими словами, штатного набора заданной высоты. Типа я, впервые придя в спортивный зал и схватив штангу, с ходу рванул 100 килограмм, к великому изумлению моего девственного во всех смыслах организма.
А виноват во всем Коля Лисицкий, лучший мой кореш, который в начале лета 1973 года, в самой затравке блаженных каникул, сообщил, что в ПЭэЛе набирают штатских людей для каких-то срочных работ и платят по факту выполнения. То, что нам было по тринадцать лет, Колю не смущало, как и многие другие вещи на свете, практически все.
Никто, кстати, не понимал нашей дружбы. Я, уже замечаемый девочками, спортивная надежда школы (борьба, хоккей), зачитавший всю фантастику, до которой можно было дотянуться, цитировавший страницами «Понедельник начинается в субботу» и уже подбиравшийся к серьезной литературе. И Николай, вошедший в местные анналы знаменитой фразой: «А что я вам сделал?», – в ответ на вызов к доске с накарябанной на ней формулкой. Щуплый и сутулый Лисицкий не интересовался ничем нормальным. Девчонками, битлзами, сборной Чехии по хоккею, Тилем Уленшпигелем, булькающим и шипящим из приставки «Нота» Высоцким. Он любил у меня покушать, любил мультфильм «Бременские музыканты» и делать взрывпакеты из магния. Тем не менее дружба существовала, и довольно крепкая. Наверно, основывалась она на романтическом решении Николая после 8 класса уехать в порт Ванино, выучиться на судового механика в тамошнем техникуме, а потом плавать на кораблях по всему миру. Значительно позже я узнал, что СССР, несмотря на либеральничанье с рабоче-крестьянскими детьми, требовал, для принятия в такой техникум, пятерок в ведомости по физике и математике и сданных норм ГТО за восьмой класс. Так что Коле не светило в Ванино ни хрена, кроме судьбы матроса-рыбака на сейнере тюлькин-флота, что, при рабски-тяжелом труде и Колькиной хилости, тоже перспектив не сулило.
В то раннее летнее утро Николай, растолкав меня, дал две минуты на одевание, пока сволакивал мой велик во двор. И уже на ходу, накручивая педали на лесной тропинке, ведущей к ПЭэЛу, объяснил суть аврала. Мамуськинс (так Коля называл свою маму), намывая полы в хозяйственном, незасекреченном крыле штаба ПЭэЛа, вечером услышала отголоски какого-то скандала, связанного с тем, что какую-то работу военные не могут исполнять ни в коем случае, и нужно срочно, сегодня с утра, нанять гражданских за сдельщину. Это известие Мамуськинс и сообщила Колиному отчиму, пока жарила вечернюю картошку, а отчим откупоривал «Магаданское Столовое» по девяносто две копейки за бутылку.
Это удивительное заявление, что военные не смогут сработать какую-то работу, но с которой справятся гражданские, своей невероятностью вытряхнуло из моей головы образы «Марсианских хроник» (читал до пяти утра без всякого фонарика, давно отвоеванное каникулярное правило), зато пробудило чисто пионерскую меркантильность, натренированную сдачей макулатуры. Я поднажал на педали своей «Украины», обошел Николая на «Орленке» и держал лидерство до ворот ПЭэЛа.
На ступеньках крыльца хозяйственного отделения штаба сидел замузганный мужичонка, субтильнее Лисицкого. Он улыбался и время от времени произносил невнятно «…и за того парня» (Строчка из советского хита того времени, до «Арлекино» оставалось целых три года).
По крыльцу торопливо спустились две тетки, совершенно разные – высокая и маленькая, толстуха и худая, в лиловом платье и морской повседневке с погонами «сундука» (мичман на сленге, равный «куску», – сухопутному прапорщику). Одинаковым у них было одно – пылающее негодование, которое они обрушивали друг на друга. При этом общались шепотом, воровато оглядываясь и суетясь.
Увидев нас, вернее, не увидев никого, кроме нас и мужичка, тетки всплеснули руками и зашипели одновременно, стараясь перешипеть друг друга: «…Ну, я предупреждала… Ты меня? Серьезно, ты меня? – Пахомыч, чего не уходишь, тебе сказано было!.. – Мальчики, кто вам рассказал, идите отсюда! – Куда, мальчики, вы что, он в штабе бригады уже, а если сразу свернет? Что вы стоите, пошли, пошли!.. – Ну куда ж, совсем дети… – Мальчики, сразу же заплатим!»
Действуя как опытные генуэзские стреги на веницианском карнавале, заманивающие молоденьких провинциальных дворянчиков в разбойную гондолу, где их за несколько чентезимо зарежет и утопит матерый чапероне, «лиловая» и «сундук», притягивая и одновременно отталкивая, вели нас в глубину ПЭэЛа, в сторону от основных строений. Позади плелся Пахомыч, присаживаясь временами для равновесия на четыре точки, но не упуская из виду группу лидеров.
ПЭэЛ (хоть убейте, не помню расшифровку) являлся крупнейшей военно-морской базой для атомных подводных лодок типа «Ленинского Комсомола», новейших и страшнейших по тем временам. Естественно, охранялся усиленной группой боевых кораблей, многоцелевой авиацией, танковой бригадой, морской пехотой, десантниками, и Театром Дальневосточного Флота, где зарабатывала особую пенсию моя мама.
ПЭэЛ располагался в живописнейшем месте между небольшими, крутыми сопками, поросшими сибирскими кедровыми соснами и такими же мощными лиственницами вперемешку. Периметр, не смотря на свою огромность, был идеально ухожен. Ни одной бумажки или случайно высунувшегося кустика, усыпанная хвоей земля, по всем направлениям проложены многочисленные асфальтовые тропинки с водостоками, поражающие геометрической правильностью. Иногда между соснами виднелся свежевскопанный след – наказание матросу, рискнувшему срезать напрямки и сошедшему с асфальта – будучи застуканным, он перекапывал весь самовольно проложенный путь.
То тормозя нас с Колей за наши велосипеды, то, наоборот, за эти же велосипеды толкая вперед, «лиловая» и «сундук» безостановочно ругались. Информация, которую я вычленил из кудахтающего двойного потока сознания, была примерно следующая.
Кто-то должен был сделать вовремя, но этого не сделал, потому что хотел, жадная какая, сэкономить, а теперь кто-то приехал и ходит везде со свитой суют носы проверка у них видите ли того не хрен бы в Москве им кой-чего проверить но может не сунет нос обязательно сунет потому что адъютанты взяли из сейфов рабочие тетради текучек с масличными печатями которые Пахомыч иди тебе сказали и если застукают то уволят «лиловую» или «сундука» а вероятнее обеих мальчики быстрее можете…
Мы вышли на площадку, которая одной стороной вытягивалась в бухту длинным и узким, как кинжал, морским пирсом, другой – уходила в сопку, через распахнутые невероятной толщины бетонные створки ворот. Из недр сопки до конца пирса были проложены рельсы, и на них, посредине, на двух вагонетках, лежала невероятно красивая и страшная торпеда.
Я впервые в жизни видел реальную торпеду вблизи, к тому же такую громадную. Хвостовой отсек с двумя винтами был отделен от корпуса и висел рядом, на стенде. Летнее японское солнце жарило вовсю, лупя в каждый миллиметр Морской Машины Смерти, вальяжно развалившейся во всем своем сиянии на вагонетках, но при этом оставаясь сосредоточенной, угрюмой, мощной, ждущей и желающей только одного – легкого нажатия кнопки адмиральским пальцем.
Потрясенный, я посмотрел на Лисицкого. Коля ковырял в носу, закапывая в песок носком кеды невезучего жука.
«Лиловая» и «сундук» подвели меня к торпедной заднице и объяснили ситуацию. Надо проползти по пустому пространству, занятому ранее боевым зарядом, к носовой части торпеды и обработать там все видимые детали, которые за три месяца окисляются. Те, которые обработаны, видны, посмотри… – и «сундук» направила луч фонарика в глубину торпеды. Там действительно, с правой стороны солнечно засияли медные толстые спиральные проволочки и чашечки, тогда как такие же, но справа, не сияли, тусклые, и даже мне было понятно, окислились.
– Надо быстро, комиссия в любой момент нагрянет. Пахомыч вчера пытался, до сирены, и сегодня с открытия пытался, но у него… голова кружится.
– И за того парня! – поддакнул Пахомыч, и я, наивный, только в этот момент понял, что Пахомыч абсолютно, в дрыбадан, безнадежно пьян.
– А чем промывать?
«Сундук» в ответ налила из большой военной фляжки в литровую банку примерно половину пронзительно прозрачной жидкости, а «лиловая» сунула в банку кисть.
– Не шваркать, слышишь, мальчик, ни в коем случае не шваркать!
– А что делать? – спросил я, даже не пытаясь прикидываться растерянным.
– Тыркать! Только тыркать, понимаешь, вот так! – и «сундук», сложив пальцы трехперстным знамением, стала показывать, как воображаемый дятел долбит воображаемое дерево. – Или некачественно, ясно? И вот еще, возьми, одень, он, правда, не действует… – «Лиловая» протянула мне противогаз, – у Пахомыча вчера старый не действовал, сегодня взяли со склада новый, ещё хуже.
Расправляя противогаз, я увидел, что выпускающий клапан вместе с мембраной выдран с мясом, и в дырку видна малиновая туфля «лиловой», нервно постукивающая по колесу вагонетки. Пахомыч старательно, при помощи всего лица, подмигнул мне. Я, не понимая, что делаю, надел противогаз, взял банку со спиртом и полез в торпеду. Весь путь занял не больше минуты, но к концу его я был мокрый, как мышь в наводнении. Пристроив банку, стал шваркать и туркать кисточкой, снимая патину с причудливых медных деталей. Пот залил стёкла противогаза, я содрал его, бесполезного. Пары спирта, которыми моментально наполнился воздух, стали штурмовать мое тело со всех сторон, как турки Византию, – с моря, долбя стены с суши, и предприняв отчаянную атаку подземными ходами. Спиртовая взвесь впивалась в кожу, сушила слизистую, слепила глаза, глушила перепонки. Быстро отключались рецепторы, я уже не чувствовал никаких запахов, кроме обжигающего запаха спирта. И еще – никогда, ни до, ни после, за всю свою жизнь, ни в одной парилке, мне не было так жарко. Извиваясь в луже собственного пота, уже не видя деталей в свете ремонтной лампочки, я шваркал и туркал наугад, наощупь, интуитивно. Страшно раздражали «лиловая» и «сундук», которые, снаружи, в полуметре от меня, продолжали свой обоюдно-обвинительный бессмысленный бубнеж, прерываясь для того, чтобы оглушительно стукнув по обшивке торпеды, спросить, все ли со мной в порядке? И я вынужден был, тратя драгоценные остатки энергии, постоянно кричать: «Да!» или «Все хорошо!» или «Нормально!» или «Как я вас ненавижу, палачихи, паучихи, мерзкие, жадные, старые суки»!
Быстро онемела рука, затем вторая, перестал чувствовать ноги, и вскоре меня интересовало только одно – сколько я еще продержусь? Потом перестало интересовать и это, и я стал ждать, когда подует ветер с гор, и красный песок марсианской пустыни покроет меня тонким слоем, а смуглые и золотоглазые отнесут меня в мертвый город и полупрозрачная женщина с прекрасным именем Илла, сняв с лица стальную маску печали, поцелует меня прохладными губами.
Проснулся ночью. Заря в окне чуть набухала на краю безбрежной бухты Советской Гавани. В соседней комнате бесшумно спала мама, в дальней, у кухни (квартира была коммунальной) похрапывал бездарный и сумасшедший актер Шитиков, которого весь театр звал, разумеется, Шизиков. Я прошел на кухню, выпил ведро водопроводной воды и заснул снова.
Утром меня растолкал Лисицкий и убедил, что это был не сон. Проспав сутки, я чувствовал себя прекрасно, не считая синяков и шишек, на которые я, семиклассник, входящий в хоккейную сборную школы, привык не обращать внимания. Никакого такого «похмелья», которым пугали взрослые, не чувствовал. Николай поведал недостающие подробности. После того, как я перестал шваркать и тыркать, «лиловая» и «сундук» моментально врубили каждая свою сирену. Пахомыч вытащил меня за ноги из торпеды, и уложил в холодке. Так как я в сознание не приходил (но вроде дышал) вконец перепуганные тетки велели Николаю убрать меня с глаз долой. Коля замаскировал в папоротнике свой велик, посадил меня на мой и повез домой (до выхода из ПЭэЛа с другой стороны помогал Пахомыч, уверенный на сто процентов, что со мной все в порядке, и даже, как показалось Коле, немного мне завидовавший). Как Коля оттранспортировал меня по лесной тропинке от ворот ПЭэЛа до моего дома, больше четырех километров, Коля сам не мог сказать, не помнил. Самое сложное было, по его мнению, в конце пути отодрать мои руки от руля. Дверь открыл Шитиков, бубнивший монолог Гамлета, мама была на репетиции в театре. (Если б знала она, моя бедная, на сколько её постоянные репетиции вне дома облегчили наше совместное проживание!)
– Я что, Коля, вообще, что ли, молчал?
В ответ Лисицкий задрал рубашку и показал на своей субтильной груди и ребрах такие же синяки и ссадины, как и у меня, только посеянные гораздо гуще. Совсем я не молчал, оказалось, отчего мы падали раз сорок, то на него, то на меня, больше всех везло велику, так как он всегда оставался в середине. Вообще чудо, что мы проскочили мимо военных патрулей и просто любопытных взрослых, которые любят порядок и не любят беспорядка. (Кто помнит те года, тот подтвердит, что подобных доброхотов на улицах советских городов было как саранчи в Моисеевом Египте).
Под конец рассказа Николай выдал мне шесть рублей, – плату за работу. В ведомости, сказал, за всех расписался Пахомыч. Пораженный Колиной преданностью и демонстрацией настоящей пацанской дружбы, я хотел разделить деньги поровну, но Коля категорически запротестовал. Тогда я, по пути на бухту, купил 400 грамм ирисок «Золотой Ключик», любимых им беззаветно, и набил ими все Колькины карманы.
И мы провели первый счастливый день из длинной череды подобных. Оказалось, за сутки ветер перестал дуть с Татарского пролива, вода у берега, наконец, прогрелась. И уже можно было не только купаться, а нырять за гребешками и «милиционерами» (красными прибрежными крабами), и за морскими звездами. И мы купались до посинения, загорали, запекая крабов с гребешками на углях, и опять купались, и опять синели. И весь день, не переставая, сосали ириски, так что к вечеру не могли шевелить разбухшими языками.
Пару дней немного беспокоило, что про «работу» кто–то узнает, стуканёт в школу и меня не примут в комсомол. Но вскоре беспокойство прошло, так как на бухту стали приходить девчонки из танцевальной студии Дома Офицеров, щеголяя друг перед другом невиданными в 70-х годах покроями купальников, которые их папы, высокопоставленные морские офицеры, хрен знает где доставали.
Хоть убейте, я не помню, куда потратил первую свою зарплату, громадные для пионера деньги. Кроме ирисок, конечно.
Вивальди
Съездил на рынок в городишку. На обратном пути, на выезде, подобрал женщину с дочкой. Раньше, будучи тут новеньким и робким, я подсаживал на шоссе кого ни попадя, но, когда улыбчивый пейзанин внезапно наблевал на пол в машине, – стал задумываться о своем альтруизме. Судорожные извинения с одновременной попыткой вытереть коврик своей курткой только усугубили мое неверие в бессмысленную дорожную доброту. А когда, на том самом месте, на выезде, три года назад веселые пасаны зарезали посадившего их водителя за две тысячи (все, что нашли в его карманах) – дал себе слово никогда не останавливаться на поднятую руку. Сказано же, – за окнами чай не Франция. Но вскоре стал слово нарушать. Из-за женщин, мимо которых проехать не позволяла совесть, хоть я и понимал свое духовное двурушничество, – иная дама, вроде моей соседки Светки Сумкиной, с похмелья замочит кого угодно, если ей покажут бутылку водки.
Женщина, рядом с которой я остановился, была похожа на товарную гирьку. Плотная, сбитая, аккуратно со всех сторон круглая, крепко попирающая землю крепкими ногами. Распахнув дверь машины, спросила: «До Лугов, э?» Я ответил, что сворачиваю в Чечетово. (До большой деревни Луги после моего поворота ещё километров шесть). Секунду поколебавшись, женщина цыкнула, опять сказала: «Э», кивнула дочери, очень на неё похожей, и плюхнулась рядом со мной, поставив между ног сумки с провизией, аккурат на то место, которое года три назад её односельчанин обессмертил содержимым своего организма. Девочка ящеркой скользнула на заднее сидение.
Не успев разогнаться, я почувствовал, что женщина чем-то недовольна. Скосив глаза, увидел чем, – она глядела на бортовую магнитолу, из которой мурлыкал второй концерт «Времен года» Вивальди.
Я вообще человек простой, и в моей дорожной коллекции много прекрасного, типа «Триппер» группы Сектор Газа, «Дым над водой» в исполнении японского народного ансамбля, Леди Гага, «Говнорок» Дяди Феди и прочего, чтоб бодриться за рулем. Но в данный момент была вставлена флешка с Вивальди, и женщине, сидящей плотно, как мешок картошки, рядом со мной, эта фигня явно не нравилась. «Чё эта?» – спросила женщина минут через пять. «Музыка», – ответил я. «Это классическая, мам, классическое», – пискнула девчонка, но мама повела бровью в сторону дочери, и ребенок заткнул варежку.
Есть люди, не любящие классическую музыку. Не просто не любящие, типа кушать не могу, а ненавидящие всеми фибрами души, до последней капли крови, и делающие это активно, – не уходят, повесив голову, а кричат «выключи херню немедленно!», и в случае неисполнения ломают магнитолы принесенным с крыльца топором. Здесь был явно такой случай, поэтому я прибавил громкости, чисто в воспитательных целях. Боковым зрением видел блестевший глаз и чувствовал ярость, закипающую на соседнем сидении. Мы проскочили семнадцать километров, тормознули перед поворотом в мою деревеньку. Женщина что-то спросила. Я убавил звук почти до нуля, она повторила, кивая на магнитолу: «А как его фамилия?» Вопрос был настолько потрясающим, что я растерялся, и почему-то ответил «Даргомыжский». (Дебильный юмор, понимаю и стыжусь). Но тут я заметил, что женщина, хоть и открыла дверь, но по-прежнему сидит на сиденье плотно. Вивальди журчал, до Лугов было шесть километров по жаре. Почувствовав, что что-то происходит, я, неожиданно для себя, сказал: «Ладно, Луги недалеко, давайте-ка…». Девчонка, успевшая выйти, быстро плюхнулась обратно, я вырулил на асфальт.
И тут божественный Вивальди меня не подвел, грянув третью часть концерта, «Летнюю грозу». Это такая музыка, от которой у меня всегда, в любых обстоятельствах заходится и ухает сердце и возникает понимание, что все-таки я не зря явился на этот свет. Выкрутив громкость до максимума, я втопил газ, опасно превышая скорость, чувствуя, что впадаю в транс, усиленный чистой и очень мощной эмоцией, кипевшей рядом со мной, справа. Мельком глянув на пассажирку, заметил, что она сильно побледнела, аж веснушки проклюнулись на загорелой коже, что зубы её сильно сжаты, а на щеках играют мужские желваки.
Домчались до Лугов, до автобусной остановки. Женщина повелительным жестом указала мне в проулок. Это было более чем неожиданно, потому что все другие женщины, в основном, старушки да бабки, которых я до Лугов из жалости подвозил, вылезали на шоссе, рассыпаясь в благодарностях. Повинуясь безмолвному приказу властной мазохистки, я поехал, очень медленно, вперевалку, по ухабистой грунтовой деревенской дороге в глубину села, а «Летняя гроза» продолжала громыхать во всю мощь, и волшебным образом кончилась в момент остановки у ладного дома за крепким, как хозяйка, забором. Я выключил мотор, магнитола отрубилась. Женщина, не взглянув на меня и не сказав ни слова, подхватив сумки, скрылась за глухой калиткой, девчонка с уже нелегкой судьбой просеменила за мамкой, пискнув тихо «спасибки».
Я посидел в тишине, ловя оходняк от произошедшего. От того, чего не понял, но достаточно крутого, похожего на чувство, испытанное мной в начале лета, когда я на повороте увернулся от пьяного лесовоза, нагруженного бревнами под завязку и перевшего аккурат посреди разделительной шоссейной полосы. Заметив, что воздух стал неподвижным, духота невыносимой и летняя гроза состоится в реале, завел мотор, вынул флешку с Вивальди и, сунув в разъём «Богемскую рапсодию» не менее божественного Фреди, поехал обратно, в свою деревню, домой.
Мой духовный долг сельского интеллигента по просвещению населения на сегодня был выполнен.
Урсула
В начале февраля умер Славка Жемчужин, мой сосед и мой ровесник, убежденный пьяница, начавший бухать, как он сам рассказывал, с третьего класса, а из пятого выгнанный за неспособность ни к чему вообще. Нинка Жемчужина, любившая Славку беззаветно и преданно и прожившая с ним почти сорок лет, осталась одна. Жители деревни, и я, конечно, как ближайший, ежедневно стали заглядывать к Нинке проведать, – кто из жалости, а кто и из страха, что повесится, так как смысла и цели у Нинки для продолжения не осталось.
Сегодня Нинка зашла ко мне, спросила по Серую. Про ихнюю кошку, которую Славка называл Серушка и которая в декабре перебралась жить в мою избу.
– С ней все в порядке, – легкомысленно и бодро ответил я, – смотри, жива, здорова, поела и спит.
– Ну да, – странным голосом ответила Нинка, – конечно, здорова, что этой твари сделается…
Меня удивила непривычная в соседке агрессия к живому существу, потому что Нинка сама по себе человек необыкновенной доброты, всю жизнь проживший с коровами\свиньями\курами, любящая и понимающая живое вокруг себя.
И тут я услышал поразительную историю.
Серушка, оказывается, была личной Славкиной кошкой. Он её младенцем слепошарым выкормил из пипетки, любил как ребенка, хоть и лупил, воспитывая в строгости. Оставлял лучшие куски (чего именно куски, я не понял, поскольку Славка питался исключительно самогоном и хлебом с луком). Серушка отвечала хозяину необыкновенной любовью и преданностью, – раскладывала на пороге задавленных в хлеву крыс, ходила со Славкой на речку, сидела в утлой славкиной лодке, хоть и не умела плавать, и, что самое главное – всегда, все пятнадцать лет своей жизни, ночами спала на его на груди, яростно мурлыча и чихая от перегара. В первых числах декабря Серушка перестала спать на Славке, перебралась в изножье кровати (что Славка и Нинка отметили), потом стала ходить в мою избу, чаще и чаще. Освоив ночёвки и забив пару козырных мест, к Новому Году перебралась ко мне окончательно, из Серушки превратившись в Урсулу.
В Новогоднюю ночь Славка сказал Нинке: «Я умру». Через две недели выявили неоперабельную онкологию, и вскоре Жемчужин, только-только начавший условную местную терапию, сгорел, как свеча.
Хоронили в тихий и солнечный день. Урсула, органически ненавидя и боясь любую толпу больше двух человек, вышла из моей избы, прошла между ногами многочисленных людей, под «газелью» похоронной конторы, и села на минутку на снег между табуретками, на которых стоял гроб Славки, – это я сам видел, но, не будучи посвященным, не обратил внимания. Куда она потом делась, не углядел, помогая поставить гроб в машину.
– Меня она никогда не любила, с самого первого дня, – завершила рассказ Нинка, – если хочешь, убедись! Эй, Серая! Серка!
Сладко спавшая все это время на своем коронном месте (спинка дивана у моего изголовья) Урсула открыла свои странные глаза, посмотрела на Нинку, спрыгнула на пол и спокойно ушла на другую половину избы, за печку.
Я, оказывается, мало что в жизни понимаю.