Стихи
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 64, 2018
Тихое слово
И выдохнула слово тихое,
ни гнева, ни обиды в нем,
ни соразмерности с шумихою
дверей, захлопнувшихся в дом.
Но окна плотно занавешены,
никто теперь не разберёт
ни силуэт любимой женщины,
ни рук её напевный взлёт.
Дожди взялись за настоящее,
едва о прошлом загрустив,
и это слово шелестящее
поют на простенький мотив,
вбивают капли в подоконники,
полощут чистое белье,
и головой качают слоники
на полке в комнате её.
Он списывает эти шорохи
на складки мокрого плаща,
не различая в общем ворохе
произнесённого «прощай».
***
Как хорошо расстаться в ноябре
с бессонницей, назойливой, как муха,
начать спокойно, вдумчиво стареть,
не уподобясь девочкам-старухам,
ничем не приукрасив тишину –
ни музыкой, ни скрипом половичным,
ни возгласом, готовиться ко сну,
измазав губы джемом земляничным
(не целоваться, просто пожелать
себе, уставшей, сладких сновидений).
Неспешным брассом переплыть кровать,
по-лягушачьи подтянув колени,
преодолеть волненье простыней
и мыслей круговое беспокойство.
Бессонница, ты видишь? Я сильней
и твоего болезненного войска,
и неопрятной скуки ноября,
одетого опять не по погоде,
и зеркала… Короче говоря,
как хорошо все то, что происходит.
***
Больше ни слова стрекозам о прожитом лете,
вот уже осень проела свою половину.
Каждый кленовый листок полагает – бессмертен,
но, отрываясь от ветки, летит в октябрины,
в сине-лиловое, сине-садовое море
падают пятиконечные рыжие звезды.
Море волнуется, и через дырку в заборе
день убывает, летят голубые стрекозы.
Голые ветки не помнят ни липы, ни клёна,
птицы клюют перезрелую горечь рябины,
и головами качают в саду удивлённо
белые астры, сиреневые октябрины.
Никуда не уеду
Никуда отсюда не уеду,
проросла корнями в тишину,
в долгую застольную беседу,
в зимнюю до срока седину,
вмёрзла, словно лодка в лёд поспешный,
в ртуть остановившейся воды,
и прибрежный спутанный орешник
надо мной звенит на все лады.
Ладно, ладно, есть места получше,
если по течению реки,
скольких там к обетованной суше
прибивало, видели таких.
А у нас метёт сегодня гуще,
не взирая на календари,
на ветвях осыпавшейся кущи
розовые зреют снегири,
ветер тут и холит, и лелеет,
пробирая нежностью насквозь,
ночь от ночи лепится белее,
лишь бы мне спокойнее спалось,
лишь бы за окном обледенелым
хоть одна маячила звезда,
и мело, мело во все пределы,
лишь бы мне не ехать никуда.
Белое
Ничего без тебя не изменится в мире моем,
белой взвесью под утро заполнится окоем,
белой завистью склеятся звуки в словах у других,
расцарапает уши бессмысленный белый стих.
Рваным платьем наденет день на себя снегопад,
выйдет чистить дороги до дома восточный люд –
им, наивным, и невдомек, что не хватит лопат
всей богатой Москвы на новый шелковый путь.
В непрозрачном окне из непрочной молочной слюды
(проморозило так, что и за день не продышать)
белой тенью нездешней птицы метнется душа,
или чем там покажется мне сигаретный дым?
Ничего, ничего не изменится в мире моем,
поседеет под утро от инея старый дом,
небо станет на землю отряхивать белый прах,
под сугробами белыми спрячет мой серый страх.
***
Засыпаю по времени Лиссабона,
просыпаюсь по времени Красноярска,
потому весь день хожу полусонно,
на людей поглядывая с опаской:
что у них на уме, разбери, попробуй,
отчего их лица полны тревоги?
Может, просто надели узкую обувь,
до кровавых мозолей натерли ноги.
Что теперь в Лиссабоне, жара, плюс тридцать,
океан вылизывает побережье?
Я бы рада в рай, но, как говорится,
нас туда с грехами берут всё реже.
В Красноярск берут, не в анкету глядя,
а по линии культуры и спорта.
Девятнадцать рейсов летает за день,
не запутаться бы в аэропортах.
И опять не сплю часами ночными,
на груди сплетая руки крест-накрест…
Ничего нет общего между ними,
разве только и тот, и другой – анапест.
***
Какие-то нелепые причуды:
мыть окна на излете ноября,
когда от ветра или от простуды,
а может, вспомнил кто-нибудь – горят
рябиновыми всполохами щёки,
немеют пальцы, а потом молчат,
перебирая струны или строки.
Влетает снег и тает на плечах,
на подоконнике, стекает на пол
и оставляет мокрые следы,
как будто кто-то здесь стоял и плакал
от одного предчувствия беды.
Это здесь
Это здесь, говоришь ты, и я соглашаюсь: здесь
ночью ясной, как прошлая, или яснее прошлого,
из ковша медведица сыплет на землю взвесь
серебристого цвета, сладкого снега крошево.
Посмотри, говоришь ты в десятом часу утра,
я смотрю из окна и вижу: дрова наколоты
во дворе, на траву из чистого серебра
налетают с деревьев листья чистого золота.
Скоро снег, говоришь ты, тяжелая голова
о погоде знает больше, чем метеостанция:
через день зазвенит стеклянно забудь-трава,
через два ничего от осени не останется.
Ничего, говоришь ты, потом уже не вернёшь:
ни опавших листьев, ни дров сожжённых, ни месяца,
ни ковша… хотя никуда не денется ковш,
из которого снег на землю сыплет медведица.
Почти черно-белое
На кухню днем влетали облака,
они к дождю особенно летучи,
и оставались белыми, пока
над разговором не сгущались тучи.
И в черных тучах острые слова,
как молнии, оранжево мелькали,
перед дождем болела голова
(вот-вот и дождь пройдет, а боль едва ли).
День сдулся, стали комнаты тесны,
из каждого угла – по черной кошке,
и лишь под утро в дом влетели сны
в ночных рубашках в белые горошки.
Сны так ясны, в них нет полутонов,
о черном – черные и белые – о белом,
не нарушая жизненных основ,
они с душой не разлучают тело.
Другое дело у тебя во сне
подсолнухи как солнца у Ван Гога
оранжевы, и только обо мне
прозрачно, акварельно и немного.
Не музыкой единой
Не музыкой единой живы,
но каждым шорохом в ночи:
цикадой, мокрой веткой ивы,
постанывающей в печи,
тяжелых капель мерным стуком
по доскам старого стола,
гудящим роем ноутбука,
где каждое письмо – пчела,
зубовным скрежетом задвижек,
плаксивым скрипом половиц,
и наконец, к рассвету ближе,
неугомонным пеньем птиц.
И целый день потом – ни слова,
чтоб ненароком не спугнуть
многоголосия ночного
едва уловленную суть.