Рассказ
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 62, 2018
Галчонок была
тонкокостна и пышнотела, – редчайшее сочетание, почти не встречающееся в наших
широтах.
Нас бросило друг к
другу злым ветром девяностых, начисто выдувшим из моей головы вместе с мозгами
ощущение реальности.
Великая Птица Тройка,
понукаемая весёлым алкашом, неслась к предсказанному обрыву, по бокам её
гнойными пузырями закипали войны, на улицах стреляли не только по ночам, жратвы
и шмуток в магазинах не было никаких, и при этом гроздьями плодились гнусные
ресторанчики с малиновыми внутри пиджаками, и нищие вагнеровскими хорами пели
на папертях метро. Мне же на эти мелочи глубоко плевалось, потому что у меня
был Галчонок, на меня свалился Галчонок, я получил, я обрёл, захватил Галчонка,
столкнувшись с ней совершенно случайно нос к носу в подземном новоарбатском
переходе.
Всё недолгое время
нашего ослепительного романа я думал об одном – как мог её пропустить в ГИТИСе,
где мы не так давно учились на параллельных курсах? И только вежливо улыбаться
при встречах в буфете? Как мог не увидеть матовую светящуюся кожу,
ослепительную улыбку, снежные, аж в синь, как у Пушкина, белки глаз? Не
обратить внимания на копну вороных, с бронзовым отливом на солнце волос, на
умение сходу делать «мостик» в любом положении и состоянии? При выпуске, два
года назад, Галчонка брали в какой-то молодежный театр, но не сложилось, и она
уехала по распределению с мужем, талантливым однокурсником и алкоголиком.
Хлебнув провинциальной рутины, развелась, вернулась в столицу, столкнулась со
мной, – и вот мы в любое свободное время занимались любовью в снимаемой
Галчонком абсолютно пустой квартирке в доме над метро «Преображенская площадь»
на надувном пляжном матрасе. Матрас пропускал воздух, быстро мы оказывались на
голом полу, не в силах оторваться друг от друга и поддуть мерзавца, и в кровь
ссаживали колени и локти, и я не мог найти дырочку, хоть честно искал, и
ссадины не заживали, пока наконец Коля Серебряный, сжалившись над сумасшедшими,
не привез в подарок старый топчан.
Три месяца у меня
постоянно кружилась голова, – когда я глядел на Галчонка, нюхал её, касался,
выпивал с ней и смеялся с ней, когда о ней думал.
А у кого бы не поехала
крыша от такого божественного подарка?
Галчонок распахивала
мне небеса, несмотря на то, что в техническом плане была почти невинна. Всё, к
чему она прикасалась, телом или душой, окрашивалось в совершенно особый цвет и
приобретало иной, доселе мне неведомый смысл, хоть внешне казалось самым
обыкновенным шутовством.
Например, когда я
уходил из дома, она в последний момент распахивала халат и показывала мне
титьки, отчего я целый день улыбался и скучал. Или, когда после особенно
выдающегося, по её мнению, секса, делала зарубку фломастером на истлевших обоях
у изголовья. (Зарубок было много, и когда кончился фломастер, в ход пошла
нелюбимая помада). Или, когда, проснувшись ночью, я видел, что Галчонок глядит
на меня, подперев щеку кулаком, и вороные с каштановым отливом её волосы
пропускают розовый свет за окном. Или, когда она проезжала пол-Москвы с двумя
пересадками, чтобы, вызвав меня на минутку с репетиции, просто поцеловаться и
лететь дальше по своим делам, презирая время и расстояния.
Или, например: один
раз, уловив странный любовный ритм, я расколол Галчонка. И она, стесняясь и
краснея, сказала, что иногда подпевает про себя нашему сексу и что в этот раз
она пела: «…а я маленький, ниже стремени…», – и я потребовал петь вместе, и мы,
любя друг друга и смеясь, шепотом заново спели про маленького, потом про шар
цвета хаки, про ледяной айсберг, а когда, в изнеможении, затянули: «…среди
долины ровныя…», у нас случилась истерика, и мы, не отпуская друг друга, упали
с топчана, и соседи стучали в пол и потолок.
И ещё Галчонок меня
совершенно не ревновала. Ни к многочисленным бывшим моим, ни к не менее
многочисленным желающим стать будущими. Только смеялась беззлобно и беззаботно
там, где любая другая откусила бы мне руку по
локоть. И эта её царственность, клеопатренность в смурном бытовом вопросе,
погубившем многих и многое, сбивала меня с ног окончательно и превращала и так
не шибко умного человека в полного дурака.
И ещё она была
остроумна. Не злобно-въедливо-иронично, что свойственно многим, а обладала умом
хоть насмешливым, но добрым и веселым. Именно Галчонку принадлежала идеальная
отмазка от угрюмых вернисажных покупателей, которой я потом пользовался до
самого конца своего торгового стояния. Когда мелкие владельцы жизни, и особенно
их жены, яростно раздувая ноздри и потрясая резным элегантным мундштуком моей
работы, спрашивали, почему, мол, так дорого? – Галчонок, выпивая паленой водки
из пластикового стаканчика и закусывая шашлыком, маринованным в марганцовке, с
очаровательной улыбкой отвечала, что, мол, мы не хлебом торгуем, это вещь
совершенно в быту бесполезная и поэтому обязана быть дорогой.
Я с легкостью съездил с
Галчонком в её родную Тверь, тогда ужасно провинциальную, к родителям. В
электричке узнал, что везут меня не женихом, а «просто чтоб не волновались»,
потому что выходить за меня замуж Галчонок не собирается. Я почувствовал укол
самолюбия и познакомился с папой-полковником и мамой-училкой. Полковник тоже был
ученый, не в смысле кот ученый, а, занимая должность начальника секретной
лаборатории, был полковником насильственно-производственного свойства.
Честнейший, моральный, невероятно скучный и невероятно красивый мужик
казацко-донского разлива, и мама-училка, тоже скучная и обычная, прекрасная
кулинарка, тоже была необыкновенно хороша, Галчонок в обратной электричке
сказала, что единственный урод в семье – это она, ха-ха.
На этого, ха-ха, урода,
бешено клевали все окружающие мужики, даже Коля Серебряный, мой многолетний
сосед по Вернисажу, любивший только деньги, паривший иностранцам серебряные туркменские
украшения и зарабатывавший на них совершенно невероятные бабки по сравнению с
моим скромным доходом. Но мне это было по барабану, потому что на те
семь-десять долларов, которые я вырывал в выходные из жестоких сердец скупых
интуристов, можно было неделю жить припеваючи (невероятные времена!) – и потому
что Галчонок глядела только на меня, и потому что Берлинская стена рухнула, и
Галчонка взяли все-таки в её молодежный театр и она там уже репетировала, и мой
крохотный театрик, состоявший из трех человек, тоже успешно функционировал и
даже ездил на гастроли, и потому что в то удивительное лето московский дождь
шел только ночами, и недалеко от дома открылась кафешка с курицей гриль на
вынос (величайшая редкость по тем временам), и потому что ночами, каждую ночь,
у меня было то, о чем я раньше даже не подозревал, что это может быть, что так
может быть, такое.
Наверно, напрасно я
пишу о Галчонке так подробно, но иначе не объяснишь про Владимира Ильича.
Владимир Ильич,
представляясь, выдвигал многозначительно палец и говорил: «Прошу не путать с
известным политическим деятелем!» Первый раз я засмеялся, потому что перепутать
их не мог никто в мире, второй раз кивнул, третий раз подумал, что это, может,
и не совсем шутка, а в последующие разы просто пытался этого не услышать.
Как-то вечером раздался
пронзительный звонок во входную дверь, я открыл, и Галчонок тихо ахнула у меня
за спиной. В проеме стоял мизерабль. В те годы на улицах встречалось очень
всякое, но такого, честно говоря, я не видел. Лицо мужчины было покрыто
синяками и поджившими коростами, одет он был в рубище почище Ивана Блаженного,
в руке авоська с двумя пустыми бутылками и какой-то дрянью, завернутой в
газету. Я сказал: «Чего?» – Мужчина сказал: «Галя», – Галчонок ахнула ещё раз,
я сказал: «Ты кто?» – мужчина ответил: «Прошу не путать с политическим
деятелем», а Галчонок сказала: «Это мой муж».
Разумеется, я
растерялся, а Галчонок закричала, указывая пальцем на мужчину: «Брови! Смотри,
смотри!» Вглядевшись, я увидел, что мужчина был завшивлен. Причем настолько,
что насекомые шевелились даже в его бровях, кустистостью могущих поспорить с
бровями другого известного Ильича.
Отслуживший срочную
службу на БАМе, я был хорошо знаком с педикулезом. Поэтому заволок Владимира
Ильича в ванную, набрал погорячее, раздел, общелкал ножницами и, пожертвовав
новую бритву, обрил без особых церемоний бедолагу везде, куда позволила
дотянуться брезгливость. Галчонок в это время, орудуя вилкой, запихнула шмотки
Владимира Ильича в его авоську и сволокла на помойку, цокая каблуками. После
чего я густо намазал Владимира Ильича скипидаром (бутылка подарком судьбы
стояла за унитазом, и у меня раньше просто руки не доходили её выкинуть), и,
нарядив Владимира Ильича в мою футболку и джинсы, стал его кормить на кухне.
Галчонок, выведя меня в комнату и усадив на топчан, отчаянным шепотом
рассказала свою историю, ставшую в те времена, увы, обыденным социальным
явлением.
Владимир Ильич,
аспирант кафедры научного коммунизма, спился, обнищал и, потеряв корни с
перспективами, решил продать путем фиктивного брака квартиру. Сам намеревался
уехать в Рузскую область, где его ждала и любила однокурсница, и тихо
преподавать историю в сельской школе, где эта самая однокурсница служила
завучем, и в свободное время, по примеру Плиния-младшего, сажать приусадебную
капусту. Через надежных знакомых была найдена семья Галчонка, и дело было сделано.
Вернее, половина дела, – они поженились, прописали Галчонка, и Владимир Ильич,
с половиной весьма существенной суммы, уехал любить завуча. Через год Владимир
Ильич должен был развестись и, получив вторую половину, выписаться с
жилплощади, чтобы не появляться в жизни Галчонка никогда.
Но что-то пошло не так,
свидетельством чего был сам Владимир Ильич, материализовавшийся в моих шмутках
на бывшей своей кухне, жутко вонявший советской бытовой химией и дочиста, с
костями, сожравший половину курицы.
Всё стало ясно. И
чудесное попадание Галчонка в театр, куда она раньше попасть не могла
(прописка!) и её фантастическое нежелание выйти за меня замуж, и смутно-смущенноё
общение со мной её безукоризненных родителей, – всё встало на свои места в
пазле и выявило неблагополучие Галчонковских обстоятельств.
Я пытался расспросить
Владимира Ильича, когда он снова канет в небытие. В ответ получил много
фантастических и темпераментных историй, вылупляющихся одна из другой, как в
Сарагоссовой рукописи, – простого же, ясного ответа не добился. Владимир Ильич
вертелся ужом на сковородке, обвинял систему образования и Ельцина, раскрывал
личные трагические обстоятельства и даже, слазив на антресоли, показал фотку из
обувной коробки, где был изображен с мамочкой, умершей полтора года назад.
Фотка меня глубоко
поразила, – Владимир Ильич сидел в парадной позе на диване рядом с
невыразительной женщиной, очень похожей на него, диван стоял в этой самой
квартире, теперь вроде бы принадлежавшей Галчонку. А вокруг дивана невероятно
плотно располагались предметы достойного советского быта – уродливые кресла,
шкафы, набитые книгами, серванты с хрусталем, полочки с бюстиками классиков,
шторы, ковры, люстры и прочее.
Мне стало ясно, что
Владимир Ильич, похоронив родительницу и вырвавшись на оперативный простор, в
одночасье слетел с катушек и в стремительном пике пропил, всего лишь за год,
мамочкино наследие.
И ещё мне стало ясно,
что всё это добром не кончится.
Мы уложили Владимира
Ильича на кухне на надувной матрац (я мстительно порадовался, что не нашел
дырку и что Владимира Ильича вскорости ожидает сюрприз). Галчонок на топчане
прошептала мне, что Владимир Ильич скоро уедет, я обнял её в ответ. Галчонок
бесшумно и яростно отбивалась, но я ведь владел парой секретов, без которых не
стояло бы мироздание, и вскоре добился Галчонкинского тихого и сладкого вздоха,
того самого, после которого я становился властителем вселенной. Галчонок, не
шевеля губами, шепнула: «Он услышит!», на что я в темноте пожал плечом, – и что?
Галчонок отрицательно замотала головой, но у меня был ещё секретик, и когда
Галчонок, привычно скинув подушку на пол, запрокинула голову с невидимой мне,
но явной гримасой отчаянного блаженства, Владимир Ильич четко и громко сказал
из кухни: «Галя, выходи за меня замуж». Мы обмерли и замерли. Через большую
паузу Галчонок пискнула: «Я уже», и ущипнула меня с вывертом, чтобы я не
смеялся. Долго помолчав, Владимир Ильич сказал: «Не так, по-настоящему. Он
спит?» На что Галчонок сказала: «Нет». – После следующей, уже чисто МХАТовской паузы,
Владимир Ильич сказал: «Это не важно», обидев меня всерьез, и стал, делая
перерывы между фразами минут по пять, развивать перспективы их с Галчонком
будущего. Как Владимир Ильич восстановится на кафедре (Ирина Игнатьевна поможет),
как допишет диссертацию, (две первые главы лежат в кабинете Николая Фомича),
как, после защиты, он подаст заявку на улучшение жилищных условий, как… Вскоре
я заснул, не от усталости или пережитых эмоций, а скорее, от ужаса и
растерянности.
С этого вечера Владимир
Ильич пророс плесенью на кухне, поражая реалиями своего бытия. Днями неподвижно
сидел на единственной табуретке, никогда ничего не прося. Еду съедал, чай
выпивал, не благодарил, ничем не интересовался, даже «Огонька» моего не читал. Матрац
я перестал надувать, потому что он его никогда не поддувал, и Владимир Ильич
спал фактически на полу. Никак себя не проявлял, кроме ночных птибурдуковских
монологов, обращенных к Гале. Я как-то спросил, читал ли он «Золотого теленка»,
и узнав, что нет, сразу поверил. Лицо Владимира Ильича было странно неподвижно,
будто парализовано, не выражало ничего, и только нижние веки, лишенные ресниц,
постоянно дергались, будто Владимир Ильич тайно и безостановочно морзировал
своему Мордору – всё идет по плану.
Один раз мы с Галчонком
ушли на целый день по делам, и ещё вечером, не преодолев соблазна, завернули на
чудесный спектакль французского театра. Вернувшись поздно, нашли Владимира
Ильича абсолютно, до неподвижности пьяного, снова страшно избитого, валявшегося
посреди внезапного и отвратительного хаоса. Всё было перевернуто, разбросано и
разломано, на обоях застывали капли крови, тарелки, привезенные из Твери,
раскоканы в мелкие осколки, у единственной сковородки была отломана ручка
(наверно, ею и били Владимира Ильича), и рядом с топчаном, иллюстрируя наше с
Галчонком положение, находилась куча говна, отложенная матёрым человечищем.
Мы убирались всю ночь,
и Галчонок тихо плакала под стоны Владимира Ильича с кухни. На рассвете я
предложил ей уйти. Куда угодно, в мою съемную крохотную комнату в коммуналке, а
потом подумаем. Из театра Галчонка сразу не выгонят, дальше жизнь покажет, всё
образуется, наладится, исправится. Галчонок обреченно покачала головой. Все
сложнее, ответила Галчонок, всё ужасно сложно. Оказывается, моральный
папа-полковник был категорически против «брачной аферы», как он выражался, и
мама с Галчонком уговаривали и уплакивали его долго, и несгибаемый папа сдался,
чтобы не превратить семью в ад, и продал свой старенький, но ухоженный
«Газ-24», который он любил так же, как Галчонка, и теперь родителям не на чем
ездить на дачу, поэтому дача тоже продается, и сейчас папа с мамой экономят на
всем, чтобы через полгода выплатить Владимиру Ильичу вторую половину суммы, и
уже влезают в безумные, для семейного бюджета, долги, и папа, отдавая Галчонку
деньги, предупреждал, что всё кончится плохо, но дочь он любил больше любимой
машины, и вообще больше всего, и ему очень хотелось, чтобы Галчонок стала
актрисой московского театра, хоть и молодежного.
Галчонок ещё много
говорила, за окном рассветало, отвратительная вонь не выветривалась, и птицы,
запев хором, совершенно ничего не облегчили. Вскоре, собравшись и не
накрасившись, Галчонок побрела на репетицию, а я, растолкав Владимира Ильича,
спросил, где деньги. «Какие деньги?» – естественно, парировал Владимир Ильич, и
я, с трудом сдерживаясь, чтобы не добить его вошедшей во вкус и просившейся в
руки сковородкой, объяснил, какие. Владимир Ильич с жаром поклялся здоровьем
матушки, – никаких денег он ни от кого не получал. Затем, прослезившись,
заявил, что все хотят ему зла и что единственный его друг – это я, и что только
на меня Владимир Ильич надеется. Сила убеждения полусумасшедшего социопата была
столь мощна, что я ему даже поверил, на целых две минуты, наверно, потому, что
он поклялся здоровьем усопшего человека. Но, скинув с себя кафкианский морок,
схватил гнусную скарлапендру за ухо и отвращением поволок в ванную, на
очередную бессмысленную помывку.
Больше мы не рисковали
оставлять Владимира Ильича один на один с квартирой, и он, дожидаясь нас,
послушно сидел на лавочке у подъезда в окружении бабушек, знавших Владимира
Ильича с детства. Бабушки Владимиру Ильичу, естественно, сочувствовали, хоть
прекрасно знали, что он за гусь, а нас с Галчонком, естественно, ненавидели,
особенно Галчонка, которая была специально придумана для пробуждения эмоций
всех бабушек мира, сидевших на своих, расставленных по миру, лавочках.
Практически каждую
ночь, лежа на кухонном полу, Владимир Ильич, через громадные, иногда
многочасовые паузы, раскрывал перед Галчоноком перспективы их будущего, и это было
уже совсем не смешно, а как это было, я до сих пор не могу определить.
Под натиском двинутых
на нас Владимиром Ильичом стеснений тепличный Галчонок начала стремительно
сдавать. Она перестала смеяться и вызывающе краситься, практически перестала
носить каблуки, а в кроссовках стала сутулится и шаркать, что было невозможно
для девушки, занимавшейся много лет балетом и танцами.
– Да убейте вы его, –
сказал Коля Серебряный, наливая по первой, восьми-утровой, вернисажной, после
того, как мы разложили товар на соседних столиках. (Торговать на Вернисаже
трезвым было невозможно, любой плававший в тех водах подтвердит, и торговую
форму надо было обретать как можно раньше с утра, типа надевать пуленепробиваемый
жилет). – Убейте урода, так сейчас все делают. Не сами, конечно, человечка я
подгоню. – Чтобы отбрехаться, я ответил, что, дескать, все сразу обо всем
догадаются, и менты и вообще все. – И что? – пожал плечами Коля. – Исполнит
чисто, трупа не найдут, а нет трупа – нет дела. Правда, денег стоит, но я
подгоню, до года по дружбе без процентов.
Галчонок грустно
улыбнулась, закусила выпитое глубокой затяжкой и начала объяснять первому
потенциальному покупателю принцип оздоровления курения через деревянный
мундштук. После обеда я пошел к знакомому матрешечнику менять доллары на рубли,
чтобы купить курицу гриль, половину которой сожрет Владимир Ильич. Вернувшись,
увидел, что Коля Серебряный исчез вместе со своим товаром, а рядом с
прикормленным местом стайкой возмущенных гусей топтались три интуриста,
явившиеся на специально назначенную им стрелку. Это было беспрецедентно, так
как Коля отличался невероятной жадностью, а сделка, судя по насупленным
иностранным бровям, предстояла нешуточная. Галчонок на все наши с интуристами
вопросы только пожимала плечами. Ночью Владимир Ильич, приняв нашу
безответность за свою силу, решительно заявил, чтобы я уходил с жилплощади,
поскольку не имею тут никакой прописки. Я зажег лампочку у топчана и поглядел
на Галчонка. Она, не открывая глаз, опять пожала плечами, уж какой раз за этот
вечер. Затем, выключив лампочку, привлекла меня к себе и обняла, очень крепко.
Через день Владимир
Ильич исчез.
Не было его сутки,
вторые, третьи.
Невероятное облегчение,
накрывшее меня подобно волне крымского пляжа, через пару дней переродилось в
тревогу. Владимиру Ильичу, по его многочисленным жалобам, совершенно некуда
было идти, да и без жалоб было понятно, что его никто нигде не ждет, вплоть до
прозревшего завуча в дальнем Рузском районе, родной брат которой (Владимир
Ильич проболтался) поклялся его убить при встрече. Я уговорил, почти заставил
Галчонка написать заявление о пропаже мужа и отнести его в милицию. В следующие
выходные Коля Серебряный не явился на Вернисаж. Это было равносильно
землетрясению, Коля продажных дней не пропускал никогда, – прошедшей зимой,
например, явился на торжище в тридцатиградусный мороз, сбежав из больницы, и
торговал, зажимая левой рукой шрам от только что вырезанного аппендицита, а
правой – выпивая и закусывая. Осмыслить и сделать выводов я не успел, так как в
понедельник, рано утром, раздался звонок во входную дверь. За ней стояли два
приятных молодых человека и девушка, почти такая же красивая, как Галчонок.
– Здравствуйте, мы из
милиции, это вы писали заявление о пропаже мужа? – Побледневшая Галчонок молча
кивнула. – А это кто? – Галчонок посмотрела на меня и сказала: «Так». –
Понятно, – кивнул человек, – меня зовут Михаил. – Меня – Володя, – сказал
второй. После чего они прошли в квартиру, Володя принялся фотографировать,
часто и много, Михаил же, усадив Галчонка на топчан, сам сел на табуретку
Владимира Ильича и стал расспрашивать о Владимире Ильиче, об их совместной с
Галчонком жизни, а красивая девушка просто стояла у стены молча, переводя
взгляд с меня на Галчонка, потом на Михаила, потом на Володю и опять на меня, и
это было очень неприятно. Галчонок, естественно, путалась и повторялась, Михаил
ее постоянно успокаивал. Я сел рядом с Галчонком, чтобы она чувствовала хоть
какую-то поддержку, рука моя соприкоснулась с её бедром, и я почувствовал, что
Галчонка колотит дрожь.
И в этот момент на меня
обрушилось понимание, что Галчонок убила Владимира Ильича. Такое ослепительно
ясное, яркое, трагическое и безысходное, что я перестал слышать наивное вранье
Галчонка и иронично-доброжелательные вопросы Михаила. Только глядел, как
Володя, улыбаясь в усы, вырезает скальпелем с обоев квадратик с засохшей кровью
Владимира Ильича, и чувствовал ужас, муку и почти смертную тоску сидевшей рядом
со мной моей девушки.
Потом Михаил сказал: –
Ну ясно в принципе, теперь пройдемте. – Куда? – спросил я. – К нам, тут недалеко,
протокол там, то, сё. – Мы с Галчонком переоделись, и все вместе спустились с
пятого этажа, и бабушки в полном составе глядели со скамейки нам вслед. Михаил
взял за руку красивую девушку, которая до сих пор не проронила ни слова, прямо
так, как я брал Галчонка, и я тоже взял за руку Галчонка, и мы шли парами, как
в детском саду, по прекрасному, умытому ночным дождем городу, и перепрыгивали
через лужи, и Володя рассказывал что-то смешное, и мы смеялись, и у меня тоже,
как у Галчонка, начали дрожать колени, и я чувствовал тонкий, проламывающийся
под подошвами лёд и бездну под ним.
Галчонок просидела
наверху, в служебных милицейских недрах, часов пять, и всё это время я мыкался
у входа в РУВД, боясь её пропустить и понимая, что простое составление
протокола не требует такой бездны времени. Когда я отчаялся, Галчонок вышла,
сказала: «Всё». Мы пошли обратно, домой, через подсохшие и замутневшие лужи,
мимо трамваев, магазинов и бабушек, поднялись в квартиру, теперь уже квартиру
Галчонка. Галчонок, не снимая джинсов, легла на топчан, прикрыла узкой ладонью
глаза и отрубилась, как умерла, даже дыхания не было слышно, а я, чтобы чем-то
заняться, начал торговым скотчем ремонтировать городской телефон, разбитый
удалым гостем Владимира Ильича.
Утром, сочинив отмазку,
я поехал к Коле Серебряному. Из-за стальной двери наворачивал наш любимый с
Колей «Dark Side of the Moon». После моего стука музыка прекратилась, блестящий
глазок в двери потемнел, потом опять стал блестящим, – кто-то, поглядев, на
цыпочках отошел. Я стал пинать дверь, высунулась соседка, уставшая, по её
словам, от каждодневных бардаков в этой квартире и уже вызвавшая милицию, и я
ушел, потому что в те годы, при всем бессилии системы, милицию уже начинали
бояться.
Дни и ночи превратились
в клубящуюся непроглядную серость, будто нас укутал дождь из ста лет
одиночества. Мы что-то делали, ели, спали, задавали друг другу вопросы и
отвечали, били на ночь комаров свернутыми газетами. Даже пытались заниматься
любовью, но бросили за бессмысленностью, потому что вместо нас на диване
механически дергалась пара бесчувственных манекенов, а мы смотрели на них
сверху, и нам было стыдно.
Доброжелательный
милицейский Михаил звонил раз в три дня, на следующее утро Галчонок уходила к
нему в милицию на бесконечные часы и ничего не отвечала на мои вопросы по
возвращении. Мне было ясно, что Михаил играется с Галчонком, как Порфирий
Петрович с Раскольниковым, но я ничем не мог помочь, кроме как попытаться
все-таки выяснить ненужную мне истину. Я съездил к Серебряному Коле ещё раз,
поднялся без лифта и, приникнув ухом к холодной стальной двери, долго
вслушивался в мертвую квартирную тишину. Выйдя из Колиного подъезда, я увидел
его, въезжавшего во двор на своем задрипанном «Москвиче». И Коля меня увидел. В
глазах его мелькнул ужас, он врубил задний ход и по-каскадерски бросил машину
через подворотню на улицу. Я побежал за ним, но Николай, вырулив на проезжую
часть, развернулся, газанул и был таков. (Пишу и сам не верю, что не так давно
по центру Москвы можно было быстро проехать).
Я сел на бордюр, и,
сжимая трясущимися руками трясущиеся ноги, услышал голос разума. «Беги! –
говорил мне разум, – ты ни в чем не виноват, ни сном ни духом, твоё дело
сторона, зачем тебе гибнуть ни за что, ничего не исправить, а у тебя впереди
жизнь, у тебя планы, твой театрик, на «Мосфильме» уже почти утвердили на роль
очередного комбайнера, тебя не будут искать, у тебя старенькая мамка, ты у неё
один свет в окошке, она не переживет…» – и все такое прочее талдычил мне мой
разум во время долгой обратной поездки на метро.
Выйдя из перехода, я столкнулся
с Галчонком, возвращавшейся из милиции, где с неё только что взяли подписку о
невыезде.
Мы прошли мимо черного
облака ненависти у подъезда, откуда блестела гадючья россыпь старушечьих глаз,
поднялись, открыли, вошли. Галчонок поглядела вокруг, как будто все это
убожество видела в первый или в последний раз, помотала головой на мое
предложение перекусить, легла на топчан. Я пристроился рядом, обнял. Ощутил,
как Галчонок страшно похудела за эти дни, как исчезла, испарилась тугая плоть,
как под кожей нащупывается каждая тонкая её косточка.
Мы пролежали в
тягостном забытьи почти до полуночи, до того момента, пока в прихожей не
раздался противный дверной звонок, которого мы, оказывается, оба ждали, и мы
одновременно вздрогнули. Вышли в коридор. Я хотел открыть дверь, но Галчонок развернула
меня к себе, обняла. «Спасибо тебе за все, что ты для меня сделал», – сказала.
У меня защипало в носу и перехватило дыхание, и я, быстро отвернувшись,
распахнул дверь. За ней стоял Владимир Ильич, будто снятый с креста, – в
невообразимом рванье, покрытом засохшим дерьмом, в котором уже не угадывались
мои шмотки, вместо заплывших глаз на нас пырились две щелки, синяки бакстовыми
трехмерными узорами покрывали лицо человека, которого не надо было путать с
известным политическим деятелем. В отросших бровях копошились вши. – Галя, ты
дома? – хрипло, но бодро каркнул Владимир Ильич. Галчонок, не ответив,
устремилась в комнату, где, мы слышали, стала лихорадочно набирать номер
телефона. «Алло? Алло! – кричала Галчонок, и голос ее внезапно стал снова
звонким, – соедините со следователем Трофимовым Михаилом. Ушел? Да, ночь,
конечно, извините, передайте ему, срочно, что он нашелся! Мой муж, который в
розыске! Михаил поймет, только обязательно, я сама, утром, утром…»
Я глядел на Владимира
Ильича, Владимир Ильич сквозь амбразуру глядел на меня. Потом безотчетным
движением я снял с вешалки свою куртку и сделал шаг на лестничную площадку.
Владимир Ильич сделал шаг в квартиру. В проеме мы на секунду запутались, но
разминулись. И я, морщась от запаха Владимира Ильича, захлопнул за ним дверь в
их с Галчонком квартиру.
Я долго сидел на
лавочке у подъезда. Потом, у метро, выпил с какими-то угостившими меня
пацанами, даже попел с ними. Не дождавшись ничего (чего ждал?), уехал на
последнем метропоезде.
Объявившийся на
Вернисаже Коля Серебряный, узнав, что Галчонок сюда ходить больше не будет,
честно покаялся. Оказывается, в тот день, перебрав даже для себя, Коля,
дождавшись, когда я ушел, предложил Галчонку организовать убийство Владимира
Ильича за его счет, в ответ на тайные ласки, которые Галчонок ему, одинокому,
окажет, и даже погладил Галчонка по жопе. В ответ она вмазала по Колиной роже
его же туркменским свадебным серебряным браслетом, весом с килограмм. Когда же
Коля, собрав товар и зажимая нос, из которого хлестала кровь, пошел к выходу,
Галчонок крикнула вслед, что я найду его и добью, гада, за предательство
дружбы. Коля, больной паранойей, как любой спекулянт, всерьез в это поверил и
даже какое-то время обдумывал переориентировать мифического киллера на мою
особу. Но, в конечном итоге, страсть к наживе победила в Николае жажду жизни, и
мир на нашем крохотном участке Вернисажа постепенно восстановился.
Через полгода я ставил
новогоднее представление в Доме Культуры за пять остановок от Преображенки и
каждый вечер проезжал на трамвае мимо дома Владимира Ильича, на репетицию, и
ночью возвращался к метро. Разумеется, глядел на окна крохотной квартирки, где
я прожил самое непостижимое, хоть и короткое, время своей жизни. Свет там не
зажегся ни разу.
Конечно, по логике
жанра, надо бы написать, что мы больше с Галчонком не виделись. Но любой
профессиональный мир узок, тем более театральный. Мы сталкивались с ней
несколько раз на тусовках и премьерах, её сопровождали мерзкие роскошные
мужики, и Галчонок глядела сквозь меня.
Через несколько лет она
уехала.
Конечно, в Америку.
В Фейсбуке её нет.