Прозаические эпизоды
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 62, 2018
+++
Поэт А. каждое утро смотрелся в зеркало
и приговаривал: «Бродский, Бродский, хрен уродский». Однажды он увидел, что на
его голове вырос всамделишный хрен, только вялый и нищенский. Попытки срезать
его провалились: хрен визжал и плевался латинскими эпиграфами, да и вообще было
больно, а боли поэт А. не терпел ни в каком виде. Он пошел к хирургу. Хирург
покачал головой, расписался в бессилии медицины и выдал больному бархатную
шапочку с вышитой на ней буквой «М».
Вскоре его шапочка сделалась модной,
одни ему стали подражать, другие завидовать, и весь поэтический бомонд
разделился на шапочкистов и антишапочкистов. Через несколько лет он даже
получил премию «Московский счет».
– А что означает буковка «М»? –
спрашивали поклонницы.
– Не знаю, – отвечал он.
Он знал. Но сказать стеснялся.
+++
Бродский любил гулять по Нью-Йорку. Но
его раздражали вездесущие репортеры. Однажды он приобрел на благотворительном
базаре маску за 99 центов, нацепил ее и отправился фланировать. На ближайшем
углу его окружила стайка разноцветных школьниц.
– Вуди Аллен! Вуди Аллен! – закричали
они. – Сейчас он даст нам автограф!
– Хрена вам лысого, – подумал Бродский и
купил каждой по мороженому.
+++
Поэтессе Б. подарили галстук Бродского.
В полночь она оголялась, обматывала галстук вокруг шеи, делалась легче воздуха
и с криком «Эвоэ, эвоэ» улетала в форточку.
Возвращалась перед рассветом, с
ободранными локтями и мятой пачкой Marlboro в руке. Из этих пачек ее племянник
смастерил модель «Титаника» и взял гран-при на выставке в Пензе.
А поэту В. подарили рубашку Бродского.
Клетчатую, из байковой ткани. Ничего особенного.
+++
Поэт Г. завел роман с бывшей женщиной
Бродского. Поэту Г. это очень нравилось, а Бродский не возражал, ибо к тому времени
он давно умер. Она была литературным критиком и в своих статьях писала, что
Бродского и Г. объединяет общая духовная микрофлора.
+++
К двадцати годам Бродский понял,
что живет во сне Джона Донна. Однажды он захотел увидеть реальный мир и стал будить
Донна своими элегиями. Донн проснулся, и Бродский очутился в поселке лесорубов
под Архангельском. Бродский стал бегать от барака к бараку, чтобы найти Джона
Донна и упросить его снова заснуть. Но это был сон Михаила Танича, и никакого
Донна в нем отродясь не водилось.
Тогда Бродский подобрал один из
беспорядочно валявшихся топоров и потопал в тайгу навстречу грядущей славе.
+++
Семь синагог оспаривали честь хранить у
себя крайнюю плоть Бродского.
В каждой из девяти синагог утверждали,
что их плоть самая крайняя.
Поэт Д. объехал все четырнадцать синагог
и установил, что в трех из них лежит крайняя плоть Андрея Дементьева, а еще в
одной – полметра пожарного рукава.
«Брехня это все, в мире просто нет
двадцати трех синагог», – прокомментировал критик Е., давно подозревавшийся в
антисемитизме.
+++
Раз в месяц Бродский приезжает на
Васильевский остров, чтобы умереть. Хоронят его здесь же. Со временем
образовалось целое кладбище Бродских. Однажды ночью поэт Ж. и поэтесса З.,
прихватив бутылку «Столичной» и плавленый сырок «Дружба», забрались на
территорию кладбища, чтобы поклониться памяти покойного и вообще посмотреть,
как там что.
Но сторож их выгнал. «Нечего тут
смотреть, тут одни самозванцы лежат!» – сказал он. – «Настоящие Бродские в
Венецию помирать ездют».
Между прочим, бутылку он отобрал. А
сырок сам потерялся, когда через забор лезли.
+++
У Бродского были модные штаны-техасы со множеством карманов. Бродский хранил в них анжамбеманы.
Бывало, идет по улице, видит – анжамбеман выброшенный валяется, поднимает и
прикарманивает.
Ахматова не пускала его к ужину, не
обыскав все карманы. «С анжамбеманами у нас за стол не садятся!» –
провозглашала она. «Опа, шо это у нас такое?» – приговаривала она, извлекая
очередной анжамбеман своими длинными тонкими пальцами.
Анжамбеманы часто были кривые, мятые, со
следами уличного сора. Ахматова их относила в
утильсырье и меняла на разливные духи Chanel.
+++
В часы досуга Бродский принимался
составлять свой донжуанский список. Но никак не мог закончить, потому что
каждый раз звонил Карл Проффер и сбивал его со счета.
– Ну какой из тебя донжуан, Джозеф? –
добродушно смеялся Карл.
– Какой-какой… у жены своей спроси,
какой, – думал Бродский, но вслух не говорил.
Бродский называл его «мистер Пропил», а
его жену – «Ленин, где я?» Ни одного американца не удавалось рассмешить этой
шуткой. Постепенно Бродский и сам стал подозревать, что в ней нет ничего
смешного.
+++
Поэт И. был эпигоном Бродского. Во сне
Бродский гонялся за ним с топором. Поэт И. еле успевал добежать до Государства
Израиль со столицей в Иерусалиме и спрятаться там. Это государство было
окружено стеной, которую Бродский преодолеть не мог. Порой оно напоминало
птичий базар, на каждом камне чистили перья возбужденные эпигоны, воздух
разрывали резкие гортанные анжамбеманы.
Однажды ночью поэт И. перепутал и
спрятался в Государстве Израиль со столицей в Тель-Авиве. Бродский его легко
настиг и здорово порубал. Проснулся поэт И. – ножки нет. Да и ручки нет.
Родные приняли его за румынский
секретер, кое-как починили и отвезли на дачу в Фирсановку.
+++
За поэтом Й. Бродский по ночам не
гонялся. Из этого поэт Й. делал вывод, что он не эпигон Бродского.
Возможно, он был неправ; не мог же
Бродский гоняться за всеми эпигонами? Их же много, а он один.
+++
Бродский ненавидел своих эпигонов.
– Ты представить себе не можешь, Миша,
чем мне приходится заниматься во сне. – жаловался он Барышникову. – А ведь в
это время я мог бы резвиться с эльфами на зеленых лугах Аркадии!
Барышников понимающе улыбался.
+++
Бродского часто ссылали. Однажды его
сослали на строительство Телеграмканала.
Каналармейцы встретили его настороженно,
но потом потеплели и стали выползать из-под шконок. Они делились с ним
перепелиными яйцами и свежими иранскими финиками из своих паек, а он потчевал
их заныканными анжамбеманами.
Сытная пища быстро пробудила в нем
половой интерес, он соблазнил кастеляншу и сбежал с ней в Лас-Вегас.
+++
Солнечным осенним утром
поэт Ж. и поэтесса З. поехали в лес под Бронницы и собрали целую корзину
крупных, крепких бродских. Добычу они привезли в редакцию журнала
«Перебьетесь».
– Что это вы мне приперли? – ехидно
спросила редактриса К. – Это же ложные бродские, по-научному – дольник
обыкновенный. Такую тяжесть зря таскали!
– Но мы ж не знали… мы думали… –
засуетились неудачники.
– А я вам на будущее скажу, как отличать. Настоящий бродский при
нажатии на шляпку кричит ястребом. А ложный – бубнит, как простуженная сова в
синагоге. Вот так!
Редактриса вмяла в шляпку жирно покрашенный ноготь, и кабинет
наполнился звуками «у-у-бу-кх-у-у-бу».
– Кстати, корзину-то поставьте, – сказала она им у двери. – Не
волочь же вам ее обратно. А тут, – она быстро зыркнула по углам, – подумаем
еще, что с ней делать.
+++
А поэт Л. привез в редакцию
никелированное ведро обычных рыжих – и пришелся ко
двору. Редактриса К. пригласила его домой, они пожарили рыжих в сметане,
душевно умяли под коньячок, а после всю ночь сидели на подоконнике, вывесив
ноги над остывающим городом, и беседовали о луговой флоре Забайкальского края.
+++
– Ты
используешь силу, но ты делаешь это без уважения, – сказала Ахматова Бродскому.
– Не
увавает фовевфенно! Я буду валоваться в фовет введаев! – лепетал Найман,
придавленный ртом к потолку. Ему с трудом удалось повернуть голову вбок, нос и
губы его были в серой известке, помнившей времена Республики. – В конце концов,
я на четыре года старше!
– Да
нет давно никаких джедаев, в Ленсовет жалуйся, – сказал Бродский и перевел
взгляд на ворона, долбившего клювом глобус галактики.
Найман рухнул на
хрусткие джутовые мешки.
– Пойдем, Эдгар, нас
тут не любят, — сказал Бродский, принял ворона на плечо и вышел через круглую
дверь. В комнату, как ленинградские понятые, участливо заглянули пряные ароматы
местных болот.
– Закрой дверь, гений,
стрекозавров напустишь! – крикнул вдогонку Найман. Ахматова ласково поглаживала
его по прилипчивым наэлектризованным волосам.
– Пора на Землю, –
думала Ахматова. – Там, говорят, холодильники через Литфонд дают, успеть бы
записаться до четверга.
+++
Маститый
петербургский писатель М. на своих творческих вечерах любил рассказывать о том,
как он принимал Бродского в пионеры.
Почему-то
дело было в Нижнем Новгороде, на высоком берегу Волги.
Был
зимний день, годовщина смерти вождя, с реки дул ледяной ветер, и красный флаг
на флагштоке мерно хлестал по чьей-то невидимой заднице, как розга деда
Каширина. Лица школьников, выстроенных в шеренгу, были синее венгерской сливы.
В
этой шеренге Бродский ничем не выделялся, хотя клятву юного пионера произнес с наибольшим выражением, особо выделяя
слово «торжественно». Повязывая ему галстук поверх самодельного шарфа из
мешковины, М. ощутил нечто надмирное в его взгляде и незаметно сунул в карман
потрепанной, не по размеру сшитой тужурки томик Иннокентия Анненского.
– Именно оттуда наш Иосиф
украл свои первые рифмы, – неизменно резюмировал мэтр.
Каждый раз его слушали
благоговейно, не прерывали и не задавали каверзных вопросов, например: «А
почему в Нижнем Новгороде, а не в Чебоксарах?» Все знали, что последняя фраза
этой истории одновременно служит сигналом к началу фуршета.
Фуршеты М. устраивал
по старому образцу, со стограммовыми жульенами, толсто нарезанной любительской
колбасой и водочкой в запотевших графинах.
Однажды какой-то умник
все-таки спросил про Чебоксары, и фуршет отменили. Литераторам пришлось идти в
хинкальную на Боровой, где их заразили сальмонеллой через аджарский хачапури.
+++
У поэта Н. в юности случилась переписка
с Бродским. Вот как было дело: он отправил Бродскому письмо со своими стихами,
Бродский неожиданно ответил. Тогда Н. написал еще одно письмо, но ответа на
этот раз не дождался.
Письмо Бродского Н. положил в бархатный
мешочек, в котором его покойная бабушка хранила бочонки для игры в лото. Все
четыре строчки письма были очень дороги Н., затрагивали в нем нечто
сокровенное. Он никому не пересказывал содержание этих строк.
Иногда, в минуты отчаяния, мучаясь своей
беспросветной непризнанностью, Н. доставал Письмо Бродского из мешочка, садился
в кресло и долго его перечитывал, поднеся к самым глазам. Заветные строки будто
бы подсвечивали его унылую жизнь таинственным светом. Порой Н. казалось, что
это не он читает письмо, а письмо читает его, вычитывает в нем новые редкостные
таланты, почему-то незаметные окружающих людям, открывает щекочущие
перспективы.
Со временем он стал перечитывать Письмо
Бродского все чаще и чаще. Он перестал читать книги, отказался от сериалов.
Женщины более не интересовали его; сначала его бросила любовница, а потом и
жена.
Ввиду отпадения женщин он смог, наконец,
оставить надоевшую работу. Теперь его день начинался с того, что он
торжественно вынимал Письмо Бродского из бархатного мешочка и принимался за
чтение. В обед он выходил в магазин «Седьмой континент», брал бутылку
«Столичной» и сырок «Дружба» и потом уже продолжал чтение в приятной компании
этих продуктов питания.
Но однажды случилось страшное: у Н.
кончились деньги. Он несколько раз обшарил все шкафчики и ящички в доме, но не
обнаружил ни единого казначейского билета.
Три дня он не выходил из дома,
предвкушая свою голодную смерть и грядущую славу. На четвертый день тоскующий
желудок подсказал его помраченному сознанию неслыханно дерзкий план.
Н. достал из бархатного мешочка Письмо
Бродского и пошел с ним в «Седьмой континент». Там он набрал в тележку
всевозможных деликатесов: красной икры, осетрины, французского коньяка,
итальянского прошьютто. Когда подошла его очередь в кассу, он протянул кассирше
Письмо Бродского и пристально посмотрел на нее, судорожно повторяя про себя:
«Это пять тысяч рублей, это пять тысяч рублей, это пять тысяч рублей».
И случилось чудо: кассирша Азиза приняла
Письмо Бродского за пятитысячную банкноту и даже дала сто пятьдесят рублей
сдачи!
Его сказочный пир продолжался всю ночь.
Но даже Remy Martin не мог заглушить горе от потери главного сокровища и, по
сути, единственного друга. Горе и стыд предательства.
На рассвете он привязал веревку к
комнатному турнику, оставшемуся от отца, соорудил надежную петлю и принялся
писать записку потомкам. Он достал осиротевший бархатный мешочек, чтобы
наполнить его запиской, открыл его и… нет, не может быть. Второе чудо за сутки:
в мешочке, как ни в чем не бывало, лежало Письмо Бродского!
С тех пор пошла у Н. веселая жизнь.
Вечером он менял письмо в «Седьмом континенте» на всякие вкусности, а под утро
оно возвращалось, как жена с гулянки.
Вновь проклюнулись прежние друзья. Н.
стал ходить по редакциям толстых журналов, поить редакторов диковинными винами,
и в печати начали появляться его первые поэтические подборки. И «Трясогузка»
отметились, и «Фурункул», и даже неприступный журнал «Перебьетесь».
Но по пятам за радостью всегда ходит
печаль. И вот в одно печальное утро Н. привычно сунул руку в бархатный мешочек
– и рука как будто заледенела. Письма не было.
Всю первую половину дня Н. метался между
надеждой и отчаянием. В три часа дня в его почтовый ящик на gmail.com капнуло письмо.
From: Письмо Бродского
To: Н.
Date:
Thu, Oct 9, 2014 at 2:44 PM
Subject:
Fare thee well
Извини, дружище! Этой ночью в магазине
прошла внеплановая налоговая проверка, и старший налоговый инспектор Кузнецова
О.А. разъяснила мне некоторые факты. Я узнало, что мой автор – лауреат
Нобелевской премии по литературе. Это значит, что я очень дорого стою, гораздо
дороже, чем сраные 5000 рублей, которые я изображало ради тебя каждый вечер. Я
решило продать себя на аукционе Christie’s. Сегодня вечером я вылетаю в Лондон
рейсом British Airways. Прощай, порой нам было неплохо вместе!
Yours truly,
Письмо Бродского
На этот раз Н. повесился реально и
окончательно. Недавно в рамках проекта «Они ушли – они остались» в библиотеке
имени Крупской прошел вечер его памяти. Люди стояли в проходах. Многие плакали.
+++
Поэт О. был очень некрасив.
Остальные участники литературного
объединения «Аксолотль» тоже были не брэды питты, но их внешность можно было
спасти метко подобранной деталью. Один носил шапочку с вышитой буквой «М»,
другой изящно перекидывал шарфик через плечо, третий щеголял тростью с
мельхиоровым набалдашником – вот и готов творческий образ. Внешность О. никакая
деталь не спасала: бородка, тирольский жилет, малиновые штаны делали его вид
лишь еще более жалким.
В довершение этой беды поэту О. была
дана мука напрасной любви. Он любил поэтессу П., но не осмеливался предложить
свое безобразное тело москвичке в полуторном поколении, шортлистеру премии
«Дебют» и постоянному автору журнала «Перебьетесь».
Поэтесса П. была уродлива. Поймите
правильно – она не страдала от отсутствия комплиментов. Любое ее фото,
размещенное в соцсети – пусть даже с лицом не в фокусе, с красными глазами или
с соленым грибом в зубах – вызывало бурю восторгов:
– Богиня!
– Лапочка наша!
– Ты тут вылитая Марлен Дитрих!
– Да что вы говорите, Дитрих тут рядом
не стояла!
Но она не верила этим увальням в
растянутых свитерах, этим музейным крыскам, этим лолитам под пятьдесят. Она
верила зеркалу. А зеркало говорило ей: внешность у тебя, милочка, нетоварная.
Попа жирная, грудь плоская, волосы редкие, губы тощие, уши вразлет, брови
курица поклевала, а глаза – как у доярки, по вечерам плачущей над Тургеневым.
При этом, что самое забавное, поэтесса
П. была влюблена в поэта О. Но дни словом, ни жестом она своих чувств не
показывала. Во-первых, потому что девочка должна быть гордой, а во-вторых… ну,
сами понимаете.
Что могло соединить влюбленных? Только
случай. Но случай все медлил и медлил.
Однажды О. и П. были на презентации
книги воспоминаний о Бродском в одном из столичных баров. После вечера был
небольшой фуршет. Водка от организаторов быстро кончилась, водка от заведения
была бессовестно дорога. Литераторы переместились в соседнюю чебуречную. Там
они махали беленькую из стограммовых стопок, тостуя отсутствующих коллег по
такой модели:
– Ну ведь правда, последняя книжка N. –
говно?
– Точно, говно, самое натуральное!
– Выпьем за это?
– Святое дело!
Дело спорилось, деньги у литераторов
быстро кончались, и они один за другим отваливались куда-то в московскую тьму.
Внезапно О. и П. остались одни. Они вышли из чебуречной, неторопливо пошли по
улице и, проходя мимо алкогольного супермаркета, осознали, что время-то не
такое уж позднее и до закрытия этой полезной торговой точки остается целых пять
минут. О. пробил в кассе бутылку «Старого Кенигсберга», а П. решила прихватить
еще одну бутылку, спрятав ее к себе в трусы. Но датчик у дверей запищал, и они
пустились бежать, не разбирая дороги.
Они бежали с такой скоростью, с какой
упорно отказывалось летать их поэтическое воображение. По пути бутылка
выскользнула из трусов П., но О. ухитрился ее поймать, благо роста он был
самого невысокого. «Какой ты ловкий!» – пыхтя, восхитилась она.
Оторвавшись от воображаемых
преследователей, они остановились на бульваре и сели отдышаться. К их лавочке
тут же подошел бомж в ковбойской шляпе и драном шотландском килте и принял
посильное участие в «Старом Кенигсберге», Бомж, представившийся Аркадием,
рассказал им о своих воздушных сражениях в небе Вьетнама, а О. прочел маленькую
лекцию о влиянии микенской письменности на новейшую французскую философию.
«Какой ты умный!» – поразилась П.
Покончив с бухлом, они попрощались с
геройским летчиком и двинулись куда-то вверх. По пути П. зацепилась своей
длинной шерстяной юбкой за край водосточной трубы, и О. долго возился у ее ног,
пытаясь высвободить нитку, не порвав, но все равно порвал. Через тридцать шагов
О. упал в лужу, а П. долго его поднимала.
Потом они столкнулись с группой
азиатских лиц. Азиатские лица начали приставать к П., а О. неожиданно для себя
и, кажется, впервые в жизни крикнул «Россия для русских», хотя сам он был
наполовину поляк, наполовину перуанец. Лица отвернулись от П. и одно из них
дало О. в глаз. О. упал, и чужеземцы начали бить его ногами. В это время
поэтесса П., сидя на корточках, судорожно набирала номер полиции. Наряд приехал
быстро. Азиатские лица растворились во тьме, и полицейским пришлось забрать
тех, кто остался в наличии, то есть О. и П.
В камере, кроме них, были только две
молдаванские торговицы, задержанные за нарушение режима временного пребывания
на территории города Москвы. О. попросил П. посмотреть, что у него под глазом.
Свет в камере был тусклый, П. даже включила фонарик на своем смартфоне.
Она увидела безобразный кровоподтек – и
вдруг прикоснулась к нему губами. В ответ он машинально поцеловал ее в нос.
Потом они поцеловали друг друга в губы. И в этот момент – вы не поверите! – они
превратились в красавца и красавицу. Причем каждый из них почему-то сам это про
себя понял, хотя зеркала в камере не было. И после этого, прячась за
необъятными жопами добродетельных молдаванских торговиц, они сделали друг с
другом все, что пристало делать мужчине с женщиной и женщине с мужчиной –
разумеется, без боли, грязи и извращений.
А через месяц они сыграли свадьбу. Ни
одного литератора на свадьбе не было. Хотя 328 фотографий, вывешенных в сети,
давали исчерпывающее представление о мероприятии.
– Ну она и уродина, – писали в комментариях
поэтессы.
– Ну он и урод, – писали поэты.
– Ну они и уроды, – писали критики.
Зато бомж Аркадий подарил новобрачным
пластмассовую модель самолета «МиГ-25» и тронутые морозом цветы, любовно
нарванные им на клумбе возле редакции журнала «Перебьетесь».
+++
Иногда Бродский навещал редакцию журнала
«Отчий хрен». Он приносил с собой торт «Сказка» и набор магнитиков I LOVE NEW
YORK. Он отлавливал сотрудников по углам, сажал их в кабинете главного,
повязывал им слюнявчики и раздавал куски торта, нарезанные большим ржавым
ножом. Пока они ели, он читал им вслух новые волшебные стихи Уистена Хью Одена,
с которым он крепко подружился в последние годы. Затем он вкладывал магнитики в
раскрытые ладошки и исчезал.
Однажды он случайно вошел в соседнюю дверь, где размещалось похоронное бюро
«Снусмумрик». Там ему понравилось больше. Люди были приветливее, аппетит
изображали натуральнее, и никто не убегал от него с криками «Спасайся!
Привидение!»
Впрочем, в редакции «Отчего хрена» так
встречали всех авторов.
+++
Шел мелкий дождик. Бродский вжал голову
в воротник и пожалел, что не взял зонта. Уходят ленинградские привычки, сказал
он себе.
От площади расходилось одиннадцать или
двенадцать улиц, и он не знал, куда идти. Выбрал самую среднюю из них, не
широкую и не узкую, с домами не высокими и не низкими.
– Что это за улица? – спросил он у
девочки с торчащей из школьного ранца кожаной плеткой.
– Это улица Александра Солженицына, –
ответила она и окинула Бродского приценивающимся взглядом. «Нехило вырос
Санек», – подумал Бродский.
Между тем улица раскрывала перед
Бродским свои богатства. Мимо него проплыли тир «Вермонт», казино «Красное
колесо», пивная «Раковый корпус» и гриль-бар «Заглотчики». Навстречу шел
человек средних лет с бородатыми шизоидными глазами и заглядывал в подворотни,
будто прикидывая, где бы половчее справить свою нужду.
– Что это за улица? – спросил у него
Бродский.
– Гулаг Архипелаг! – выкрикнул тот
приветственно. – Это улица Александра Солженицына.
– Все еще она?
– Она, родимый. И не сомневайся даже!
Погода портилась. Легкая поземка, будто
шавка-попрошайка, засуетилась вокруг итальянских туфель Бродского. Потянулись
серые избы, лабазы, на проезжей части стали попадаться упряжки извозчиков.
Через переулок Бродский приметил будку, а при ней настоящего городового, в
шинели и башлыке.
– Не по погоде одеты, барин! – заметил
городовой.
– Да уж так. Как-то вот… – замялся
Бродский. – Мне тут недалеко, дойду как-нибудь.
– В неолит вы дойдете, если так и будете
прямо переть. Лучше свернули бы вот сюда, в Добровольческий, а оттуда в
Товарищеский, так хоть куда-то бы и дошли.
Бродский так и сделал – и через четыре
поворота оказался прямо на Набережной Неисцелимых, в Венеции.
– А гриль-бар «Заглотчики» надо бы взять
на заметку, – медленно подумал он, оттаивая. – Было бы неплохо там посидеть кое
с кем.
+++
Поэт Р. поселился на Мадагаскаре, в
хижине местного колдуна, уехавшего в Бостон на курсы повышения квалификации.
Питался тараканами в кляре, не бывал в интернете, не читал толстых журналов – и
впервые в жизни смог написать несколько хороших стихотворений.
Через пару лет колдун вернулся и
попросил русского бхай-бхай. Пришлось тому вылезти в интернет и быстренько
снять ледяной домик в Лапландии. По пути в новый порт приписки своей души он
остановился в Петербурге, где ему пообещали устроить творческий вечер.
Он читал стихи в актовом зале
библиотеки, его слушало одиннадцать человек в бархатных креслах – то есть,
сначала семеро было, затем еще четверо с извинениями набежало. Потом публика
переместилась в китайскую забегаловку, где со своим бухлом можно. После и вовсе
разбрелись кто куда.
В частности, поэт Д. и поэтесса Е.
зачем-то оказались на Невском. Невский был подозрительно пуст для полуночного
времени, фонари не горели. Вдруг из тишины раздался цокот и мимо них пронесся
всадник на коне. Всадник был плотен, сутул, лысоват, конь под ним пег. Всадник
был одет в шелковый китайский халат, в руке у него был не меч, а какой-то
свиток. На мостовую из-под коня со звоном падало что-то блестящее.
Д. и Е. так оторопели, что прижались
друг к другу и почувствовали взаимное влечение тел.
– К тебе или ко мне? – спросила она.
– Давай прямо тут, – ответил он.
И она дала… Нет, ну зачем я тут вам вру?
Не дала и до сих пор не дает, это же вам не Москва развратная. Е. была девушкой
строгих нравов, старообрядческой веры, к тому же лесбиянка. Вместо этого Е.
уставилась в темноту, быстренько метнулась на мостовую и выхватила два
серебристых яблочка прямо из-под колес спортивного автомобиля. Это был
новенький «мазерати» прозаика С., купленный на недавно полученную премию.
Наутро, то есть часам к двум, Д. и Е.
уже топтались у двери критика Т., надеясь получить от него разъяснение ночного
происшествия. Критик Т. имел длинную седую бороду и знал все. Он выслушал их
сбивчивый рассказ, бросил взгляд на яблочки и размеренно произнес:
– Казус понятен. Вы вчера слышали
хорошие стихи, не так ли?
– Точно, хорошие! – воскликнула Е.
– Ну так, неплохие, – согласился Д.
– Стало быть, молодые люди, – продолжил
Т., – пришла вам пора узнать одну из множества тайн, которыми так богат наш
интеллигентный город. Каждый раз, когда в городе звучат хорошие стихи, в
полночь того же дня по Невскому проспекту проносится Бродский на сказочном коне
Фигасе. Надо сказать, давненько он не появлялся.
– А серебристые яблочки? –
поинтересовался Д.
– А это, – пояснил Т., – волшебные
анжамбеманы, дар коня Фигаса. Их можно вставить в любое стихотворение, и оно
станет хорошим. Но с одним условием: такое стихотворение нельзя читать вслух,
иначе Бродскому пришлось бы гарцевать тут каждую ночь.
Д. и Е. поделили анжамбеманы поровну и
вставили их в свои стихотворения – просто приложили яблочки к бумаге, и
анжамбеман встал как влитой, а буквы заиграли серебряным блеском. И вышло у них
по одному хорошему стихотворению. Читали они эти стихи про себя и нарадоваться
не могли. А на поэтические вечера ходили теперь с новым потаенным смыслом:
после каждого вечера отправлялись на Невский к полуночи и смотрели – не
проскачет ли Бродский на коне Фигасе? Бродский не появлялся, и они
удовлетворенно улыбались друг другу: а что, и так ведь было понятно, что стихи
говно.
Но однажды в одном шумном прокуренном
месте проводился поэтический слэм. Поэтесса Е. была равнодушна к подобного рода
шоу, а поэт Д. очень хотел выиграть. А там ведь зубры, там бруталы, там
ядовитые фурии! Начал он читать свои обычные стихи. Одно прочитал – жидкие
хлопки из зала. Другое – вообще ноль внимания. И тогда не выдержал он, достал
заветный листок бумаги и прочел то самое, с волшебным анжамбеманом. Хлопали ему
так, что стены дрожали. Его тут же признали победителем и выдали приз – 50
долларов США.
Но в тот самый момент, когда он взял из
рук главного судьи вожделенную валюту, стихотворение в его руке превратилось в
кусок говна. Обычного конского говна. Его обсмеяли, деньги отобрали и выгнали
вон. От позора ему пришлось срочно переезжать в Москву, где публика прощает и
не такое.
А поэтесса Е. никому не читала свое
хорошее стихотворение. Она держала его в самшитовой шкатулке и всякий раз,
когда ее называли графоманкой, улыбалась таинственно и светло.
+++
Сантехник
Атаульф не любил мертвых поэтов. Как увидит мертвого
поэта на улице, непременно выдаст ему дрозда и идет дальше, насвистывая
что-нибудь из Россини.
А
принцесса Марфа обожала мертвых поэтов. Всякого мертвого поэта тут же
притаскивала к себе домой, наряжала в спортивный костюм с лампасами, кормила
жареной любительской колбасой с макаронами и усаживала вместе с собой смотреть
передачу «Давай поженимся».
Однажды
она обнаружила, что в ее квартиру больше не поместится ни один мертвый поэт, как их ни уплотняй. Вся в размышлениях, она
отправилась гулять. Видит – сантехник Атаульф выписывает люлей мертвому
Бродскому. Позвонила в полицию. Они приехали, Атаульфа скрутили, отобрали у
него телефон и деньги и стали вдумчиво паковать. Пакуют они его, а Марфа над
Бродским плачет: «Бродушка ты моя сиротинушка, не может Марфушка тебя приютить,
сердце разрывается!»
Но не бросить же его
тут? Поволокла она его с собой по своим делам – и в салон красоты, и в галерею
на Винзаводе, и в кафе-булочную «Волконский». Под конец дня звонят ей из
полиции. Мол, хулиган ваш раскаялся, вину свою осознал, просится к вам на
поруки. Уж вы его, в качестве общественной нагрузки, научите мертвых поэтов
любить, как положено.
Забрали они с Бродским
Атаульфа из отделения, поехали к нему на квартиру, там Марфа на примере
Бродского научила его, как обращаться с мертвыми поэтами, а потом они вместе,
изможденные, сели смотреть передачу «Давай поженимся».
Вскоре они расписались
и родили живых настоящих детей, мальчика и девочку. А Бродского и всех мертвых
поэтов сдали на казенный прокорм в Государственный литературный музей – и даже
писем им туда не писали.
+++
Бродский
сидел за столиком, смотрел на жиреющих чаек и ковырял двойной чизбургер
десертной вилочкой, купленной на блошином рынке возле Академии.
–
А ведь когда-нибудь поэзия кончится, мать ее за ногу, – медленно произнес
Бродский.
Эллендея
подлетела к нему, восторженно хлопая крыльями.
–
Как ты сказал, Иосиф? Подвесить мать за ногу? Только русский поэт способен на
такой смелый образ! Я росла в проблемной семье и теперь понимаю, что с детства
хотела сделать со своей матерью именно это.
Бродский
захохотал так чисто и естественно, взмахнул руками так щедро, что вилочка
выскользнула из его пальцев и, описав параболу, канула в пруд.
Бродский
скинул свою нобелевскую мантию, в которой он обычно гулял по Манхэттену,
остался в одних семейных трусах, перевалил свое тело через парапет и сиганул в
воду. Пару минут спустя его выловили спасатели Центрального парка. Поэт был
вымазан в донном иле, но в его руке победно серебрилась антикварная вилочка.
–
Венсеремос, венсеремос! – кричал он, дергаясь на крюке.
Спасатели
вытерли Бродского брезентовым чехлом, а Эллендея порылась в сумочке и достала
оттуда запасные мужские трусы.
В следующем номере Wall
Street Journal вышла редакционная статья: Suspending Mothers: Weird Games of Russian Poets.
+++
Бродский
многое мог простить большевикам, но переименование Ленинграда в Санкт-Петербург
было последней каплей.
–
Что за безобразие! – жаловался он Барышникову. – Я родился в Ленинграде и
обещал умереть в нем. А теперь – где мне умирать? В Париже? В Венеции? Но это
же общее место!
Он
отбил Собчаку телеграмму: «остаюсь ленинградцем навеки плюю ваши рожи».
Когда
Собчак умер, в его архиве обнаружили зловещий план: соединить Васильевский
остров с Каменным и назвать получившийся участок суши «остров Василия
Каменского». К счастью, большевики проиграли выборы и этому прожекту не суждено
было сбыться.
+++
Бродский
не писал предисловий к книжкам молодых поэтов, а вот в послесловиях никогда не
отказывал.
–
Тексты в книге, как и напитки в застолье, должны следовать правилу повышения
градуса, – наставлял он Карла Проффера. – Берет читатель книжку в руки и видит:
пустословие, пустословие, пустословие – и вдруг бац – ПОСЛЕСЛОВИЕ. Наконец-то
есть что почитать!
Один
молодой поэт обманул Бродского: взял у него текст как бы для послесловия, а в
книжке поместил его как предисловие. Бродский велел не пускать его в «Русский
самовар», да и вообще проклял, после чего бедняге пришлось перейти на мемуары.
+++
Альфия из Стерлитамака была очень худой
девочкой, потому что она не завтракала в школе. Деньги, которые родители ей
давали на завтрак, она откладывала и раз в месяц посылала писателю Солженицыну
с сопроводительным письмом: «Прошу передать эти деньги поэту Бродскому, автору
моих любимых стихов».
Конечно,
Бродский этих денег не видел. Всё до копейки Солженицын направлял в фонд помощи
политзаключенным, а вернее сказать – спускал на квас и расстегаи в салуне «У
доктора Живаго», ибо важнейшим политзаключенным считал самого себя.
Со
временем Альфия выросла, потеряла адрес Солженицына, забыла стихи Бродского и
стала передовой крановщицей. Потом еще немного выросла – и умерла. Потом еще
немного выросла – и превратилась в ласточку. Хотела в ястреба, но не вышло,
жаль.
+++
«Однажды Иосиф мне сказал…»
Конференция
«Я и Бродский» шла вторые сутки, и вот уже семнадцатый оратор начинал свое
выступление этой фразой.
«Так
вот, Иосиф сказал мне:
–
На прошлой неделе я пошел в полицию и сменил имя. Я теперь не Иосиф, а Грант. Как капитан. И как его дети.
–
Но зачем?
–
А надоели. «Иосиф сказал», «Иосиф ответил», «Иосиф отметил», «Иосиф похвалил».
Шагу без Иосифа ступить не могут. Но отныне я знаю: всё это говорю не я, а
какой-то другой Иосиф. То есть не другой, а вообще Иосиф. А я – Грант».
Говорят
также, что под этим именем он живет до сих пор. Когда будете в Дилижане,
найдите там домик Гранта Назаретяна, вам покажут. По вечерам он садится за
деревянный стол под гранатовым деревом и по капле пьет тутовый самогон. Местная
молодежь ему приносит. А он рассказывает местной молодежи о своем друге Уистане
Хью Одене. Тот вроде бы неподалеку пасеку держит, иногда тоже заглядывает.
Конечно, он Айдинян теперь, а вот имя не помню.
–
Получается, что Бродский не умер?
–
А с чего ему умирать? Никто не умер. Нет такого явления в мире. А смерть люди
придумали, чтобы жилось интереснее.