Рассказы
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 57, 2017
Я
давно никуда не иду
Я давно никуда не иду.
Не выхожу из дома. Не прихожу домой. Это страшно. Для человека, который всю
жизнь по утрам привычно дом покидал. Малышом его уносили в ясли, везли на
санках в сад, провожали до школы в первый класс. Потом шел сам. В школу,
институт, на первую работу, на последующие места работы. Уходил из дома. Чтоб в
дом вернуться. В этом очень много сакрального. Я не ухожу. Мне некуда
возвращаться.
И поначалу это паника.
Особенно когда по утрам смотришь в окно кухни, как торопятся на работу… И
мгновенное острейшее чувство ненужности. И 200 залпом. И еще, и еще. И себя,
любимого, жалко. И эта охватывающая ненависть ко всем, кто так или иначе… И
конечно, все они идиоты, бездари, суки и приспособленцы. А ты, стойкий и
несгибаемый, со светлой (это само собой) головой – и за бортом. И мир пусть
пропадет. И небо пусть почернеет. И вот в очередной раз везет тебя, мудака,
скорая. И очередная сестра в реанимации вяло кроет матом и желает тебе поскорее
сдохнуть. А потом ломается стержень во всей событийной конструкции. Пропадают
начала и концы. Начисто. А вместе с тем и привычная формально-логическая
цепочка целеполаганий вдребезги. Важная штука, между прочим, –
причинно-следственные связи к ебеням. Дальше уже линейно. Круг проблем шире –
круг близких ỷже. Эта сжавшаяся окружность – последняя черта. И чтоб не
стала она овалом над ямой, ты бежишь от себя любимого к себе неизвестному. О
существовании которого ты не и подозревал. О том, что не ты живешь жизнью, а
жизнь живет тобой, задумываешься лишь тогда, когда из жизни выброшен. Понять,
что это была не жизнь, – трудно. Срабатывают рефлексы: догнать, схватиться за
поручень, запрыгнуть в уходящий вагон. Это понятно. Это привычно. Это
стереотип: step by step, лестница вверх, по спирали, количество переходит в
качество… А то, что количество это даже в качество гроба не обязательно
перейдет, именно вдруг и понимаешь. И вот тогда, когда понимаешь, – и
становишься чужим. Человек, который не уходит и не приходит, – неизбежно чужой
всем уходящим и приходящим. И время не вперед. Время давно стоит. Даже не так –
ход времени перестает что-либо значить и определять. Время просто есть вообще. Мне
давно все равно – день или ночь. Все равно, потому что для человека, который никуда
не уходит и не возвращается, не имеет значения рано или поздно. Зато появилось
новое. Всегда. И это мой новый дом. И то ли я его обживаю, то ли он меня. И как
мы нашли друг друга? Жаль, что так поздно.
Гвоздь
***
Боль была такой, что я
помню ее до сих пор, через многие десятилетия.
– Господи, Сашенька,
как? Как он в рот-то залетел?
Мама дует мне в рот, в
глаза, залитые слезами, а я ощущаю себя разрастающимся огненным шаром.
Я ведь только хотел
посмотреть, что он там делает… в спичечном коробке, и слегка приоткрыл. В предвкушении
обязательного чуда я разеваю рот… Чтоб неизбежно удивиться. Удивление не
заставило себя ждать и немедленно перелетело из одного открывшегося
пространства в ближайшее – широко и удивленно распахнутое. Большущий мохнатый
шмель сказал все, что он думает о мальчиках с пустыми спичечными
коробками-ловушками… И вот я стою, ужаленный им в нёбо, и горю, горю, горю. А
мама с Костей бегают вокруг меня и дуют мне в рот.
***
Память – странная
штука. Как там всё в голове, после дефрагментации дисков? На каких полках
лежит? В каких папках хранится и извлекается через годы?
***
Мы идем по тропинке, и
я, семилетний, прижимаю к груди машину. Машина, как в фильме «Кавказская
пленница» – та, что забирает Нину в финале картины. С крылышками. Большая.
Красивая. Моя. Я после месяцев больниц в санатории под Выборгом. Мама и Костя
приехали меня навестить. Я иду по тропинке и держу Костю за руку. Он большой,
сильный и красивый. Мама идет рядом. И все мы счастливы. Мы вместе. Еще.
Совсем скоро Костю разорвет
на фрагменты. Взрыв баллона с газом на химическом заводе будет такой силы, что
Костю станут отскребать от лабораторных стен. Для меня это так и останется
информацией. Страшной, но – информацией. Вестью, которая мама принесет мне в
санаторий осторожно. Так осторожно, чтоб меня это не убило. Так осторожно, чтоб
не убило вместе со второй – умерла бабушка. Я маленький. Я понимаю, что их
больше нет. И я не понимаю, что мама осиротела. Что она потеряла почти всех.
Что могла потерять в эти месяцы вообще всё и окончательно… Потому что, попав
под машину, под армейский «Урал», я выжил чудом. Выжил на ее слезах. Которые
она выплакала все. А оказалось, это только начало. И смерть заберет самых
близких мгновенно. За считаные дни.
И если мне что-то и
хочется понять, то только то, как она тогда выжила? Как не сошла с ума?
***
Этот выборгский
санаторий словно точка отсчета. Отсчета какой-то другой жизни, которая влетела
в меня нечеловеческой тоской и перешила в сознании все заложенные раньше
программы… Я так и не успел привыкнуть к слову «отец». Я не помню этого слова
совсем. В моем далеком-предалеком детстве его не было. И бабушка осталась в
рассказах мамы о том, как я ее любил, а она любила меня… В ее рассказах. Но не
в моей памяти.
А в памяти этот
страшный санаторий. Санаторий смерти и боли.
***
Я стою на лестнице,
ведущей со второго этажа на первый, а мимо меня воспитатели проводят группы
мальчиков и девочек. Первую. Вторую. Третью. Для меня эта вереница детских глаз
бесконечна. Она тянется через всю мою жизнь. Я стою совершенно голый и дрожу от
стыда и ужаса. Я так наказан. За то, что на занятии по рисованию не нарисовал
жирафа сам, а, подложив картинку под бумагу, обвел просвечивающий контур.
Получилось красиво и очень правильно. Слишком правильно для семилетнего
ребенка…
– Саша! Это ты сам?
– Сам.
Конечно, я горд. Ведь у
меня вышло красиво.
Почему, зачем маленькие
дети врут?
Я не знаю этого и
сейчас. Даже став дедом.
Зато я знаю, что такое
смертельный стыд и чувство абсолютной беспомощности.
На той лестнице, куда
меня поставили голым на всеобщее обозрение за совершенное страшное
преступление, небо упало на землю. И вереница любопытных и испуганных детских
глаз перешила мое сознание. Перепрограммировала.
С этого момента
единственным мне близким существом в санатории стал игрушечный заяц с
оторванным ухом и разодранной лапой. На него никто не претендует – недавно
привезли новые игрушки, и за них идет нешуточная детская война. Я хожу с зайцем
везде и беру его с собой спать. Ночью я прижимаю его к себе, и нам грустно и
одиноко вдвоем… Мы одни с ним на всем белом свете. Мама где-то далеко-далеко.
Бабушки больше нет. Кости больше нет. И только зайцу я могу рассказать все, о
чем может рассказать ребенок… Нет. Еще я могу рассказать все звездам. Я люблю
смотреть на них и могу стоять, задрав голову к звездному небу очень долго.
Бесконечно.
***
Сопоставимость и несопоставимость
масштаба – не детский уровень. Детское сознание может поставить в один ряд вещи
невероятной онтологической разницы. А в памяти они останутся равнозначными по
силе и стоящими рядом.
Санаторий отнимал у
меня жизнь изощренно и по-разному. Следующим ударом стала жвачка. Я выменял ее
у местных пацанов, которые постоянно ездили в Выборг и бегали за иностранными
туристами. Выменял на мамину передачу. Два апельсина, пять яблок и мешок с
конфетами ушли за пачку иностранной жевательной резинки. Я получил сокровище.
На пачке было написано что-то на иностранном языке. Пацаны гордо объяснили:
«Пурукум»…
Теперь я мог не жевать
сосновую смолу, как все, а насладиться божественным иностранным чудом. Сначала
я носил пачку в кармане. Но потом решил спрятать. Я спрятал очень хорошо. У
сосны. Под корнями. Я решил жевать по одной пластинке через день. Нет – через
два. Чтоб хватило надолго. С мыслью, что завтра я попробую первую пластинку, я
закрываю глаза и блаженно засыпаю, прижав к себе зайца с оторванным ухом. А
утром что есть сил бегу к сосне. Бегу, чтоб получить еще один удар. Под корнями
пусто…
***
Гвоздь очень большой.
Он прошил верандную доску и вышел наружу на длину пальца. Да и сам он толщиной
с палец и торчит ржавым острием в небо. Вот уже который вечер я прихожу тайком
на санаторскую веранду и стою у торчащего на уровне моих глаз гвоздя. Я уже
точно решил, что мир серого цвета. Вся жизнь серого цвета. Темно-серого, как
огромные, высотой с дом, валуны в лесу вокруг санатория. И мир сам как эти
валуны. Огромный и бездушный. Я смотрю на гвоздь и ищу в себе силы… В таком
оцепеневшем состоянии я провожу долгие минуты и, так и не решившись, убегаю.
Убегаю, чтоб на следующий день поставить точку…
***
Каждый раз, когда я
слышу слово «Выборг», я вздрагиваю. Я впадаю в транс, когда проезжаю Выборг по
дороге на таможню. Когда слышу в новостях о выборгском кинофестивале «Окно в
Европу»…
Для меня Выборг
навсегда – окно в ад.
***
Я долгое время считал,
что шмели, после того как ужалят, умирают. Оказывается, нет. Умирают пчелы и
осы. У них жало устроено так, что вытащить, не сломав, они его не могут. А без
жала они не живут… А шмель может жалить сколько угодно.
Я очень люблю шмелей.
Это настоящее мохнатое чудо. И еще я знаю, что они очень добрые. А жалят,
только когда край…