Повествование
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 57, 2017
1.
С
Филом Нольде, краснощеким
гривастым брюнетом из города Сан-Рафаэль, штат Калифорния, мы летели в Одессу
снимать фильм о Сергее Панкееве, одном из самых известных пациентов Фрейда,
герое многочисленных исследований и интервью, проведшем добрую половину жизни в
анализе, скончавшемся в венском приюте для душевнобольных в возрасте девяноста
двух лет и вошедшем в клинический архив психоанализа как случай Человека-Волка.
Фильм нам заказала небольшая нью-йоркская телекомпания на основании синопсиса,
построенного вокруг ряда интервью в рамках докудрамы,
переосмысляющей кейс Ч-В, тестирующей отдельные выводы статьи Фрейда «Из
истории одного детского невроза» и включающей игровые куски плюс вставной
анимационный сегмент о белых волках. Причем с последним нам лишь предстояло
определиться: мне на саундтреке слышалось нечто индастриал, Филу – атмосферный Брайан Ино.
Разумеется, при заключении контракта заказчик учитывал стаж Фила, более
солидный, чем мой, и мой бэкграунд и контакты по обе
стороны Атлантики, более разветвленные, чем у моего партнера. В ходе поездки предполагалось собрать новые сведенья о Панкееве,
встретиться с его знакомыми – кто-то же остался в живых, – взять интервью у
племянницы с материнской стороны, поснимать усадьбу Васильевка под Одессой, где
он провел детство, увидеть воочию места, где его соблазнила старшая сестра,
покончившая жизнь самоубийством в 1906 году, прикоснуться к мшистым стенам
имения, в котором его преследовали голоса, видения, страшные белые волки
с пушистыми хвостами, наконец. Это был наш третий с Филом
совместный проект. Идею нам неожиданно подкинул киевский оператор Лешка Цвигун,
натура экспансивная и экстравагантная, носящаяся с проектом более пяти лет, но
в описываемый момент не находящая возможным оставить Нью-Йорк, новую жену и
троих детей, дабы принять участие в съемках. Тем не менее
он взял с нас слово, что если вдруг мы прославимся – а на экраны к тому времени
уже вышли первые фильмы Майкла Мура и Эррола Морриса,
и документалистика начинала восприниматься всерьез не
только на кампусах и в артхаусах – то мы возьмем его
оператором на наш следующий «не-стыдно-бюджетный»
проект. Мы и пообещали, тем более, что бюджет нашего
«Волка», благодаря грантам и частным инвесторам, был не таким уж и стыдным. Фил
был более сведущ в хитросплетениях психоанализа, я, по
совместительству с функциями оператора, переводчика и продюсера, взял на себя
бухгалтерский учет – математик я был не ахти, но обращаться с валютой
аборигенов по старой памяти все же надеялся без калькулятора и переводных
таблиц.
2.
Мальчик-наоборот
– так прозвал меня в детстве дедушка, скорее за пресловутый дух противоречия,
чем за привычку заглядывать в конец книги, чтобы удостовериться
все ли герои живы, что тоже есть род неповиновения. В первый класс
престижной школы с преподаванием ряда предметов на английском я был зачислен
благодаря сосновому щиту для нечистот, изготовленному по спецзаказу на
предприятии, где работал отец. Вакансий в школе не было, но, по доставке
настила для мальчикового туалета, место тут же
обнаружилось. После линейки, поминутно оглядываясь, впустили в сплюснутое
трехэтажное здание с заднего входа и подсадили на последнюю парту к будущему
двоечнику Васечке Биндерчуку
по кличке «Рот». Так, в известном смысле, с заднего и
приступил к начальному. Но довольны остались все: и
букварная мама мыла раму в правильном месте, и сынишки большого начальства жижу
по коридорам не разносили, и буквальная мама с объяснимой гордостью отводила
мальчика перед работой в школу. Хорошо, что прознал про инициацию
через зад спустя годы: одной детской травмой меньше, – рискуя быть не до конца
понятым, вводил я Фила в курс дела над облаками Атлантики, и не язык был
причиной моих сомнений, и не третий Johnny Walker Black Label
безо льда и с закуской «ни жить, ни умереть», но особенности детских и
юношеских лет, проведенных в реалиях зрелого социализма и удаленных
от сознания моего немногословного собеседника. Другому
как понять тебя? А никак. Но и усилий оставлять не следует, соавторы же.
3.
Не давались науки, хоть
тресни – с какой радости, если на родном со скрипом
шли точные дисциплины, и в школе, и дома, и с репетиторами, и так. Ходил к одному губастому, ушастому, на Розы Люксембург, с
невысоким, в морщинах, лбом и голубыми, как у незрячего, глазами; что-то он
трещал, что-то я решал, точнее, делал вид, тянул время, родительское время,
пять рублей за урок, казавшиеся состоянием, а я себе казался мотом и
папенькиным сынком, и чувство неловкости не покидало меня. Губастый тем
временем, родительским временем, изучал некролог на первой полосе сложенных
пополам «Известий» и вдруг как выдернет газету из-под тетрадки, как заверещит:
«Господи-и! А я-то читаю:
«сын негра»! Какой же он, к монахам, сын негра, если сам из Ростова и член
партии большевиков с 36-го года? Откуда на Дону неграм с детьми взяться? Поль Робсон, что ль, нагастролировал»?
Газета оказалась сложенной на переносе: «сын негра-перенос-мотного
рабочего…» Но то был сын псевдо-негра
на кухонном столе в скромной бельэтажной квартирке Ефима Натановича Сардинкера, преподавателя математики в сто шестнадцатой
школе для особо одаренных детей, прилагавшего сверхчеловеческие усердия, чтобы
подтянуть скупо одаренного меня к выпускным, и все равно в тригонометрии я был
не в зуб ногой, а тут калифорнийский элитный колледж, в окружении башковитых
крепышей из Китая, изучающих микробиологию, естественно, по-английски –
темный, словом, рибонуклеиновый лес со снующими туда-сюда белками и углеводами,
по которому блуждал я мальчиком-с-пальчиком вслепую, без компаса и репетиторов.
И дал при первой возможности тягу на факультет кино, где и стричься можно было налысо, и рассуждать о репрезентации, фигурации и
идентификации до посинения, и подвергаться умеренной радикализации
посредством осмоса сам Жан-Люк Годар велел. Там я и
свел знакомство с Филом, долговязым угрюмым парнем,
отец которого разбился насмерть за рулем «вольво»
годом ранее. Фил не любил об этом распространяться, я от его приятельницы Викки узнал.
4.
До онтологии монтажа и
семиотики освещения в жизни случились термех и сопромат.
В техническом ВУЗе заслонки от нечистот идеологических включались сходу и на
полную катушку. Был у нас, Фил, такой Воглый,
доцент, зав. кафедрой истмата, немолодой однорукий мужчина с багровым,
изжеванным историей партии лицом, на первой же лекции первого семестра
пустившийся в рассужденья о необходимости повышать бдительность неукоснительно,
если даже такие люди, как – и единственный указательный палец Воглого, воздетый над невысоким лбом, описывал сложную стереометричекую фигуру, в которой угадывались и угроза
незримым силам реакции, и неминучий Паркинсон – Нобелевский лауреат
академик Сахаров и писатель Солженицын не устояли, подались, споткнулись, пали,
бдите же, молодые люди, я к вам обращаюсь! Доцент Воглый
повторял слова «бескомпромиссная» и «антисоветская» как мантру,
но контекст со временем повыветрился. Запомнился рот,
перемещавшийся от одной прыгающей щеки доцента к другой и сразу назад. А какой,
если вдуматься, мог быть контекст у этих слов в 70-е? Бескомпромиссная,
разумеется, борьба. А антисоветские – не иначе как происки наших врагов за
океаном. Ты догадываешься, о ком я, Фил.
Или как исключали из
комсомола. Подначивали вожаки на собрании: «Что,
родители едут и тебя, как собачонку, берут? Так вот, они пускай едут, скатертью
дорожка, а тебе выделим комнату в общежитии, будешь здесь продолжать
образование». – «Куда намылился, у них же кризис, деканы на Бродвее пирожками
торгуют»? Не повелся на комнату, послал сопромат поближе к истмату, рванул за
океан к идейным врагам, устроился сценаристом, ностальгирую себе вполсилы, лечу
в родные пенаты с калифорнийцем шведского замеса в
третьем колене по следам Человека-Волка, большую часть жизни, бывают же
совпадения, проведшего в эмиграции. Как там у
нелюбимого тобой Вуди Аллена: комедия это трагедия
плюс время, Фил? Знать бы, сколько накинуть времени, чтобы вдруг стали
охватывать приступы гомерического хохота.
5.
Ему тридцать пять. За
пустым столом в таверне на Второй авеню, такой же
пустой, в зеркале, умножающем число столов до восьми, за двумя из них – он.
Если фото есть память, если фото на память есть память о памяти и она не
лукавит, то случайная смерть подражает барышням из провинции: соблюдает
дистанцию, прячет взгляд, не знает, что делать с косой. Ему под сорок. Седых
волос нет или числом их можно пренебречь. В этом отражении, при этом освещении,
на этой фотографии. Вспомнить черный сюртук, фотоаппарат со вспышкой, угол
зрения, состояние подвешенности, незавершенности. Зачем обстоятельства,
опустим. В памяти девушка у окна, за окном – море, на горизонте маяк, в правом
углу – чистильщик сапог ворожит над штиблетами из змеиной кожи. Сцена из
спектакля по жизни или из самой жизни? Но память все в итоге обрамит, значит:
какая разница? По правую руку – корабль. Слева – маяк. Ему сорок, он хорошо сохранился.
Двадцать лет назад он сделал ей предложение. Молодой человек из хорошей семьи,
эффектная мать, раз в неделю примерки, отец вспыльчив, женолюбив. Красивая
пара, даже две: пиджачная на отце, на сиденье кремового экипажа – он с женой, и
молодой человек, закроем глаза на рыхлую трусцу и одышку, также хорош собой:
гены. Закроем глаза на страсть к азартным играм, на карточный долг, растущий
геометрически, вынесем за скобки самоубийство сестры и дурную болезнь. Итак,
невеста в одной стране, молодой человек – в другой. Перетасуем окна? Теперь они
рядом. Он – крапленый, в синей рубашке в косую полоску валет пик с лихо
вспушенными бакенами. Она, натурально, дама треф в шиньоне и бижутерии, с
мушкой над верхней губкой, некогда сводившей с ума всю колоду. Остались
альбомы, первый приз на состязании по естественным наукам, гейша, нескромно
заголяющая икры на японской гравюре. Они летят навстречу фотографу и судьбе,
она примеряет одну фату за другой, свадьба назначена на конец сентября.
Остались счета, долги, долгая память о памяти. Я продолжу, почти без ретуши,
если позволите.
6.
Закроем глаза на
одышку, на страсть к азартным играм, у нас играют все, но он играет отчаянней
соотечественников, играет в Атлантик-сити и в
полусонном городке Рино, штат Невада, в Лас-Вегасе и
в нелегальных домах Брайтона, в двери которых следует стучать особым стуком и
лишь после называть пароль; закроем глаза на растущий долг, на то, что ушел от
первой красавицы города Наденьки Ш. буквально из-под венца. Закроем глаза, как
закрыл их он, рефлексируя на лестничной клетке:
броситься из окна, выходящего на Ошеан-авеню,
взбираясь на подоконник, высаживая плечом оконную раму, отдуваясь и
сквернословя на хорошем английском, или фатальным оммажем
старшей сестре выпить жидкий металл (меркурий) и скончаться пятью днями позже?
Итак: бывшая невеста у окна в одном полушарии, Сергей Панкеев, так зовут
молодого человека, готовится к прыжку – в другом. И не совершает его: страх
смерти оборол ужас жизни. Конец истории? Напротив, ее
зачин. Перетасуем окна, раскроем их? Кода, одна из них, наступит перед войной,
когда Тереза Келлер, жена Сергея, примет летальную
эстафету у сестры его Анны и также наложит на себя руки: отравление газом.
Остались фотографии: студент первого курса, почти жених, здесь и далее – Сергей
Панкеев, вручает Наденьке Ш. приз на состязании по естественным наукам, она –
старшеклассница в длинном платье цвета сирени и прическе «под мальчика», они
встречаются, у них светлое, как ее канадские полусапожки на шнуровке, чувство.
Наденька безудержно хохочет на одной фотокарточке, на другой – прикрывает
ладошкой нос, будто берет на пробу запах изо рта и, судя по блеску глаз,
результатами остается довольна, белый шлейф ее платья взвивается на ветру, она
в интересном положении. Остались счета, долги, ребенок, черное пальто, старый
фотоаппарат, разрозненные записки, память о памяти. Я продолжу, если возражений
не будет, почти без дублей.
7.
Надежда Шаповалова: Московское телевиденье? Что вам угодно?
Фил Нольде:
Мы – американские независимые, кинокомпания «Уайт Вулвз
Продакшнз», а Юджин ко всему – ваш земляк. Мы с вами,
Надежда Саввишна, переписывались, получили ваше
любезное согласие. И вот мы здесь, c техникой и
желанием услышать о вашем родственнике. И, разумеется, о вас. Речь о событиях
семидесятилетней давности, и все же: помните ли вы вашу первую встречу с
Сергеем Константиновичем? Когда она произошла? При каких обстоятельствах?
НШ: Разогнался. Этот
бухтит, тот переводит… Дурдом. За вами никто не
гонится, молодые люди, здесь не Америка. Сбавьте обороты, независимые. Сережа
вон тоже в Америку двинул, и? И преставился, царствие ему небесное… От себя
бежать – задних ног не уважать. Переведи, земляк. А как он любил автомобили, «Изотту» свою!.. А перчатки,
перчатки его пупырчатые, запах кожи! Первый жених города: красавец, богач,
будущий юрист. Где мы только не колесили: Аркадия, Фанкони,
потом на Маразлиевскую к ним, заполночь…
У них весь город бывал. Там свели знакомство. Мне, мелочи пузатой, завидовали.
Аж два авто на весь город. Два, остальные – омнибусы и моносипеды.
ФН: Интересно, Надежда Саввишна. У нас же, напротив, сложилось впечатление, что
Сергей Константинович жил и умер в Вене, и так далее.
НШ: А?
ФН: Панкеев в Вене жил.
И умер. Служил страховым агентом. Здесь в революцию все потерял. Такое у нас
сложилось впечатление из прочитанной литературы.
НШ: Сложилось? А зачем
меня фотографировать тогда, переводить, если всё сложилось? Агентом по продаже
подержанных автомобилей. На Ошеан-парк авеню, это
самый центр Нью-Йорка, мы переписывались. Несчастный случай положил всему
конец. А район волшебный: океан по левую руку, по правую –
парк. Мачты яхт горизонт застилают, а кабаков!
Панкеевы, их учить, как жить, не надо. Лечил его от белых волков австрийский
врач, безумец, бежавший в Америку от фашистов, у него сейчас свой институт.
Тот, что сказал: еду с чумой. И привез.
ФН: Доктор Фрейд.
НШ: Фрейдл,
вот-вот. И бабка его отсюда. Одессит лечил одессита в Америке. И залечил.
ФН: Чья бабка?
НШ: Одесса изменилась, молодые
люди, вот здесь точно не нужен гид по катакомбам. Той Одессы больше нет. Моей
Одессы. Где она? Все еле дышит, кроме этих, что в трениках
– паркуются на тротуаре, плюют сквозь железные зубы.
Те как раз полной грудью, будь здоров и не кашляй. Балкон застеклил племянник,
он и ухнул, как подморозило. Хорошо, никто не пострадал, кактусам что станется?
ФН: Печально, Надежда Саввишна. Особенно для человека местного, для старожила. Но
вернемся к Сергею Константиновичу. Кем он вам приходился?
НШ: Сережа? Двоюродным
дядей, по документам. Увлечением молодости. Я не гожусь в ваше кино, господа
независимые. Я плохо знала его. Больше в письмах из Америки раскрылся. Храню,
хоть и предлагали выкупить для архива, все ж подспорье. Жизнь не дешевая. То
есть, по некрологам считать – ничего не стоит. А так – дорогая. Виктора одна
растила. Сейчас с правнуками сижу.
ФН: Благодаря «Истории одного детского
невроза» вашего дядю знает весь мир. Мы надеялись услышать то, чего мир пока не
знает. Виктор – это?..
НШ: И что? Утесова тоже
знает мир, молодые люди. Так он же пел как! А тут? Я с сестрой больше дружила.
Это была личность, вот о ней кино снять. С Сережей встречались, но дружба с
Аней была.
ФН: Расскажите о вашей
дружбе с Аней Панкеевой.
НШ: Дружили с Анечкой
моей, отношения были доверительные. Была насмешница, старше и развита не по
годам, нравилась молодым людям. Игривая, но добрая. Писала стихи в альбом.
Стихи подписывала: Ан.Панк.
Они особенные, рафинированные.
ФН: Стихи?
НШ: Панкеевы. В салоне
собиралась талантливая молодежь, четверги. Последняя встреча, прощание, и не
потому, что последняя всегда прощание, а потому что уезжала Анечка, стоит перед
глазами. С Сергеем провожали в Новороссийск, долго прощались, не уходили с
пристани. Она просила написать как можно скорее… Долго махала рукой с палубы.
Просила приехать к ней. Корабль вышел из гавани. В открытом море запятой
казался, потом точкой. Спустя две недели до нас дошло, что Анечка заболела,
вскоре сообщили о ее смерти… Мы очень дружили. Не
могла найти себе места, долго. Стихи до сих пор в памяти. Вот:
«Волчонок в клетке, рот
в крови, / Вгрызаясь в прутья, ищет волю. / Стою у клетки vis-à-vis,
/ Ведь это хищник и не боле, / Ему и клетка суждена, / И смерть от раскаленной
пули…/ Так отчего ж я так больна, / Как будто в сердце
нож воткнули, / Как будто это я в плену / У дикарей в партикулярном, / И я
кровавую слюну / Глотаю в ужасе кошмарном? / Да, это я. Мой серый брат, / Мы в
клетку ввергнуты на муку, / Но нам Господь протянет в ад / Гвоздем пронизанную
руку»[1].
8.
Интерпретация
сновидений – наука неточная. Сколько терапевтов с персональными тараканами,
столько интерпретаций. Белые волки на ореховом дереве – это про маму-папу в
интересной позе или потому что в русских сказках волков как собак нерезаных?
Что, в конце концов, не исключает маму-папу. И если «получить на орехи»
возможно только по-русски, то как быть с Вишенкой?
Потерять ее можно только по-английски. Сказано же: бессознательное
структурировано как язык. Спросим: как родной? Спросим: как быть с родной
культурой? Другому как понять тебя? Особливо, если он
из Австрии, ты из Одессы и немецким владеешь на
крепкую тройку?
Тискал в сновидении
девушку, лез к ней под юбку прилюдно и напористо, на Елисейских полях петлистый
променад имел место – будто хотел украдкой взять ее тактильный след и
одновременно сбить со следа незримую полицию нравов, – трусики же под юбкой
дамы сердца, наоборот, места не имели; и, покуда прогуливались, целуясь и вжимаясь друг в друга, на наших глазах возводилась
электрическая, вся в мигающих лампочках, инсталляция Марка Шагала или
неведомого его адепта, высоченная, чуть не с Эйфелеву башню ростом, но легко
умещающаяся под Триумфальной аркой; иными словами,
инсталляция самоводружалась как на дрожжах, и вдруг я
случайно назвал девушку именем графини Вишенки, и тут же суетливо, с
нервической расторопностью дежурного, стирающего с доски скабрезность визави
варикозной училки истории, внезапно заполнившей собой
дверной проем, стал пояснять, что обмолвился, потому что счастлив с ней точно
так же, как с графиней Вишенкой некогда. Объяснение сомнительной
эффективности и этичности: кому приятно прознать о
счастье, имевшем быть у тебя с кем-либо до тебя? Тем паче, что не был я так уж
невозможно счастлив с Вишенкой, то есть, был до поры. До ссор, до обманов, до
слез. Но что-то нужно было сказать, сгладить конфуз, исправить оплошность,
пробудиться, наконец.
По дороге на вечеринки,
которые мы с графиней Вишенкой посещали на заре взаимной приязни, и это уже
чистой воды явь, я резким движением срывал целлофановые пакетики, подвешенные у
входа в лавки корейских зеленщиков Бруклина, один пакет запихивал в рот, другой
натягивал на голову перед самой дверью. Так и вплывал, галлантно
пропуская Вишенку в квартиру, не забывая послать изнутри скафандра воздушный
поцелуй мезузе на косяке. Потом под общий смех,
отвешивал поклон-другой, стаскивал пакет с головы, короткое время не то мычал,
не то скворчал, не то головой, как китайский болванчик, качал, вынимал изо рта
мокрый катыш и отпускал средней плоскости шуточку насчет того, что в Америке,
мол, все пластиковое, включая комки в горле. Громче всех смеялись хлебосольные
сестры-хозяюшки, да прыскала в оголенное плечо постоянная их гостья –
полногрудая девушка Анечка, в свою очередь бывшая объектом всеобщих насмешек. И вот, не успел рассеяться густой туман от пяти безалаберных лет
студенчества, как отправляюсь я на собеседование по трудоустройству в костюме с
папиного плеча, который не всегда успевал прогладить (на приличный персональный
средств никак не находилось), и потому: «помятый несколько вид у вашего
клиента», – передал мне агент слова сотрудницы отдела кадров компании «Меррилл Линч» после интервью, до которого дополз под
дождем и вправду примятый и ко всему невыспавшийся. И в результате работу не получивший.
Но как крупный специалист по COBOL’у,
нанятый почти вслепую британской консалтинговой фирмой, явился через пару дней
на интервью, не помню уже в какую корпорацию все же в темносинем
костюме из плотного сукна – разорился и прикупил в магазине одежды Dollar Bill, что на 42-й – и эта
девушка Анечка, судя по кургану окурков в пепельнице, заядлая курильщица,
успевшая произвести, судя по фото в рамке из дутого серебра, двух
толстоморденьких близнецов-очаровашек и, судя по
размеренности движений и табличке на столе, дослужившаяся до начальницы отдела,
узнала меня раньше, чем я ее, буквально по словцу, которое любил повторять в
годы моих перформансов с пакетами. Кто-то из
тогдашних моих приятелей назвал их, кстати, двойным презервативом – и
неожиданно попал в точку: мне и впрямь хотелось предохраниться, как можно
основательней, от общества, в котором я вынужден был появляться с графиней
Вишенкой. И признав меня по оброненному словцу, совсем проходному, чуть ли не: Alright!, просекла Анечка на интервью, что опыт,
приписанный мною в резюме, никоим образом не мог соответствовать реальному, ни
по времени, прошедшему с нашего знакомства, ни по уклончивым моим ответам на
технические вопросы, – и интервью я не прошел. Срезала пышка-хохотушка. Тусовались вместе, а брать в отдел
неквалифицированного программиста – себе дороже. То есть – ей толстомордышей кормить, мне, предположительно, лишь
заводить, но не за ее счет и не в ущерб отделу. Так и остался я, фигурально, с
мешком на голове, а она, получается, со смешком на устах, с последним.
А
когда посещал я с графиней Вишенкой вечеринки нашей первой нью-йоркской весной
– весной сакуры в цвету и шуршащих по асфальту велосипедисток в темных одеждах,
ибо надобно же, чтобы человеку хоть куда-нибудь можно было пойти, как некогда
тонко подметил Федор Михайлович, вовсе не имея в виду человека, гуляющего с
объектом нежности, хотя и его, конечно, тоже имея в виду, девушки-сестры,
бессменно сексуально озабоченные хозяюшки, быстро
вычислили, что ловить им больше нечего: уж очень мы с графиней Вишенкой не разлей водой представлялись, да и были тоже. Сестер звали Мася и Пуня, обе симпатичные
толстушки, одна блондинка, другая брюнетка, вечно бранящиеся из-за ухажеров, и
родители Маси и Пуни, отдавая себе отчет в том, что
девушки – на очень большого любителя и хорошо бы выдать их замуж, да поживее,
отправлялись на время Масипуниных парти
в гости, и надолго, чтобы ускорить события, а то и соития. Один из
гостей-ухажеров, отчаянный спорщик, любитель девушек в теле, иногда
появлявшийся у Масипуни в фиолетовом с переливами
бархатном пиджаке и тем усугублявший сходство с провинциальным конферансье
между выходами, как-то бросил графине Вишенке, тоненькой и хрупкой, не в его
вкусе, и, возможно, потому ставшей легкой мишенью для его хамства:
«Я больше черной икры съел, чем у тебя волос на голове, понятно?» Неудачно, абсурдно и неаппетитно прозвучала фигура речи, верно,
хотел подчеркнуть фиолетовый юноша, насколько лучше жилось ему в СССР, чем ей,
однако представились не его былое благополучие, папина цветомузыка и мамины
солнцезащитные очки Domino, но именно эта дурацкая черная икра, втертая щедрой рукой мастера
конферанса, подобием лечебной грязи, в скальп графини Вишенки и потому начисто
лишенная как вкусовых нюансов, так и статуса эксклюзивности. И ставшая в результате умозрительного массажа скорее паюсной.
И когда расставались, она мне и этого хама в пиджаке с икрой вменила в вину,
что, мол, никогда не мог защитить ее от жлобства,
окружавшего нас плотным кольцом в первые месяцы жизни
вдвоем. Но ведь вдвоем, по сути, и не живешь никогда, Фил. Вечно среди
свидетелей или лжесвидетелей личного счастья найдется какой-нибудь топтыгин,
набредет на рай в шалаше, притопчет костер, а то и подомнет суженую под себя,
да еще, урча от удовольствия, кучу рядом с провиантом наложит.
9.
Когда
стало до смешного очевидно, что после колледжа в лучшем случае придется
вкалывать на Джорджа Лукаса и его «Лайт энд Мэджик
Компани», а не в худшем – клепать рекламные ролики о
калифорнийских персиках, мы решили, что в стенах колледжа следует творить все,
что душе заблагорассудится, а по какую сторону добра и зла окажется продукт
творчества – покажет время. Или не покажет. И
затеяли съемки короткометражки, бичующей манеры и быт новоявленных
сан-францисских яппи. Сюжет поначалу не просматривался. Вроде,
она хотела ребенка, он, знаток калифорийских вин и
фанат бразильских сигар, был не готов, или готов, но с другой женщиной, которая
делила с ним офис в здании Трансамерика и принуждала
фотографировать себя без обуви во время ланча,
предварительно выдавливая на бледно-розовые пальцы ног мякоть зрелых авокадо,
но это выяснилось несколько позже. Пока имелись наскоро набросанные
сцены. Вот яппи приглашает свою яппиху
на свидание, но денег наличных у него нет, он останавливает «понтиак» у банкомата, на тот момент они только появились,
хочет снять со счета наличные – недопустимое, по мнению Фила, нарушение
этикета, об этих вещах молодой человек должен думать заранее. Частично мы
планировали съемку широкоугольной оптикой – с точки зрения автомата, что ли,
чтобы подчеркнуть всю неприглядность молодого человека так же и визуальными
средствами… Не на шутку взъелась богема на яппи,
расслоение на состоятельных и не очень, резко вдруг прочертилось: кончились
вялотекущие 70-е, и неожиданно, при Рейгане, все, кто хотели зашибать деньгу –
этим и занялись без оглядки, а кто и с озлобленной оглядкой на
бесцельно/безденежно прожитые. Оба актера – студенты
театрального факультета, рослые, красивые, с правильными чертами лица, нарядно
одетые, – девушка в светлой юбке и кургузом жакете из дизайнерской дерюги, по-страусиному чинно перебирала мускулистыми ногами, узкий темнозеленый галстук ее спутника отплясывал на ветру
ламбаду. Фил взял на себя функции режиссера, я – оператора. Вопрос, кто будет
нести расходы за пленку и ее обработку, не обсуждался. Проект общий, какая, в
сущности, разница? Кого из нас агентства по выколачиванию студенческих долгов
спустя годы будут поднимать в семь утра звонками с угрозами наложить арест на
возврат подоходного налога – в голову, по крайней мере, коротко остриженную мою
– не приходил. И все же справедливости ради: когда я намылил лыжи в Нью-Йорк,
Нью-Йорк, Фил сделал мне щедрый подарок – дал в дорогу старенькую да удаленькую
кинокамеру Arriflex 16SR и световой счетчик Sekonic – на счастье.
10.
После развода с
Вишенкой, чтобы немного подзаработать, перевозили соседку Ронду
в центр для престарелых. С утра паковали
ее пожитки, продукты, постельные
принадлежности:
40
коробок с макаронами и кукурузными хлопьями, 20 видов специй, 3 одеяла на
гусином пуху.
Плюс
консервы, большей частью тунец, без счета и срока годности. Платила 5 долларов
в час
–
прилично по тем временам. В Уолнат-Крик перевозили.
От Ронды
нестерпимо несло мочой, нас предупредили открытым текстом, что описывается
женщина, причем не единственно
в
ночное время. Рыжеволосая, грузная
старуха
в байковом, несмотря на жару, халате, щеки в румянах, патлы
в бигуди,
отдавала
приказы низким лающим голосом:
«Вазу
осторожно! Зацепишь кровать – убью!» Хотела там уже подыскать кавалера, по
интересам. Кто знает, возможно, также
страдающего
недержанием, чем не интерес?
«Любви
все возрасты попкорны», – немелодично
(у меня нет слуха,
никогда не было и, по всей видимости, уже не будет)
пропел я и перевел, и пояснил,
подпрыгивая в кабине грузовика U-Haul, взятого нами в
аренду на сутки. «Да, но сначала подмыться не худо бы», – насупился Фил. Он
недавно бросил
курить
и острее меня реагировал на запахи. Некоторое время Ронда
плелась сзади в своем белом, б/у
«кадиллаке»,
но вскоре сравнялась с нами
и,
присвистнув в два пальца, скрылась из поля зрения. Вычла за вмятину в тостере и
трещину в ночном горшке.
Вечером того же дня у
меня была встреча с Мэри Суини, ассистенткой монтажера
Дэвида Линча, только что закончившего пост-продакшн
«Синего бархата». Мэри вскоре сделалась главным монтажером и матерью ребенка
Линча, далее продюсером почти всех его фильмов. Встретились в берклийском кафе «Roma». Миловидная, приветливая, помогла с первой работой,
рассказала за капучино как долго «резала»
документальные и индустриальные фильмы, прежде чем… К «Бархату» у нее были
серьезные претензии: очень в нем женщинам достается от Линча. Сравнить бы
фильмы Линча до Мэри и во время. По-моему, подход вполне легитимный… И еще любопытно: всё, что происходит между Маклахленом и Дерн в «Бархате» – стратегии проникновения в
квартиру и т.д., обсуждается прерывистым шепотом и с таким придыханием, что
кажется – преступление, секскошмар в квартире Росселлини – это так, между делом, повод для ритуала
ухаживания, а то и стимул. И как был в 86-м забавен фокус в одной из сцен, так
и сейчас: Маклахлен слепому афроамериканцу,
показывая четыре пальца: сколько? Тот отгадывает. Маклахлен:
«До сих пор не понимаю, как ты это делаешь». Я же, помимо прочего, не понимаю,
зачем. Впрочем: лепет текста, как выразился бы Ролан Барт,
если завершить теми же 80-ми.
11.
Вот ты многое повидал,
Фил, исколесил пол-Азии, включая Индонезию и Таиланд, бредил авангардом,
божился Дзигой Вертовым,
отчего-то и меня считал его последователем (ошибка: про Дзигу
я узнал на год позже тебя, Алексей Каплер тщательно
скрывал кинока от дорогих товарищей телезрителей). Но в городе Сочи в середине июля ты, Фил, не был ни разу, и не
покупал ты, Фил, в киоске «Союзпечати» на площади перед входом в морвокзал последний экземпляр иллюстрированного журнала
«Ровесник» и крем для загара, и не приглашал ты на танец жену моего репетитора
по математике тетю Виолу Сардинкер в музыкальном
салоне теплохода «Шота Руставели», и не потчевал ее запотевшим пильзенским пивом и бутербродами с голландским сыром в
буфете на главной палубе, а вечером не танцевал с нею вновь, но уже прижимая к
себе настойчивей прежнего, под медленную песню «Йестердей»,
музыка виа «Битлз», стихи О. Гаджикасимова?
Не покупал ты иллюстрированный журнал «Ровесник», Фил, – годами и гражданством,
ты, Фил, не вышел. Потому что ты, Фил, ровесник убийства президента Джона Ф. Кеннеди бывшим морпехом Ли Харви Освальдом, а в шестидневный круиз до г. Батуми и
обратно тетя Виола Сардинкер отправилась в 71-м. И
хорошо отдохнула, и приобрела ровный красивый загар, даже в труднодоступной
области подмышек, и посетила дом-музей Чехова в Ялте и обезьяний питомник в
Сухуми, и удостоверилась, что способна по-прежнему привлечь и расположить к
себе мужчину. Не тебя, Фил, другого мужчину, из города Новокузнецка. Пусть на
несколько суток, но все равно очень приятное ощущение. Ну и что, что женат,
отец двоих малышей, и утром изо рта несвежий запах? Вернулась
в родной город, летит Виола, что твой пух от уст Эола, едва касаясь асфальта
каблуками пробковых босоножек, мимо 6-го отделения милиции, где на ее глазах, –
бывают же совпадения, способные оставить неприятный осадок, а то и задуматься о
непростых отношениях культуры и власти, Фил, – бритоголового парнишку в
коротких портках менты под микитки сгребли и,
раздраженно погавкивая, уволокли внутрь здания,
прямиком в следственный изолятор. А все потому, что молодому
правонарушителю взбрело на ум скрестить под акацией тощие, в царапинах ноги и,
заикаясь, прочесть вслух стихотворение А. Крученых – и без того нелегкое для
восприятия, а тут еще дефект речи декламатора – из недавно вышедшего тома
антологии поэзии начала ХХ века. Вот тебе и весь состав преступления, Фил. Вот
тебе и революция в поэтическом языке, и говорящий субъект, и законность,
понимаемая эйдетически… Ну не скоты подлые? В
здании милиции сейчас ветеринарная клиника, а в те годы частенько бивали двуногих по печени валенком, доверху наполненным песком.
Чтобы следов не оставлять. Скоты подлые.
12.
И
вот, прибывает, представь, в Новый Свет, на предмет покорения Голливуда в
кратчайшие сроки, Лешка Цвигун, племянник уже знакомой тебе тети Виолы Сардинкер, чистовыбритый,
седеющий, разводной, как ключ (его острота), тарахтящий, как мопед (моя), с
двумя или даже тремя отпрысками от разных браков, и буквально через неделю
зазывает меня в Нью-Джерси, поскольку доподлинно сделалось ему известно («Как
именно?» – «Есть способа
контактов, и не один, Жека»), что на пустыре, рядом с
кладбищем автомобилей в Джерси-Сити ожидается высадка летательных аппаратов
неземного происхожения, и он, кинооператор со стажем,
успевший снять в Киеве несколько документальных фильмов и один полный метр и
проявляющий к инопланетянам повышенный интерес, хочет запечатлеть исторический
момент («навроде Берлинской стены, и тоже,
получается, между двумя системами: у них там всё на озоте,
не хухры»). Видеокамера у Леши была, не было
автомобиля… Не помню, отправился с ним или нет. Если отправился, то от
воспоминаний не осталось и следа: всё до последней приветственной речи и
ритуального хоровода плиссированных присосок стерли из памяти зеленые человечки
ультрафиолетовыми своими ластиками. Всё да не всё: про Сергея
Панкеева, Человека-Волка, земляка, аристократа, студента юридического
факультета, потерявшего в революцию наследство, похоронившего сестру и отца, а
впоследствии жену, я впервые от Леши услышал, и запомнил, и загорелся, а
загоревшись, подбил на это дело Фила Нольде, сидящего
в Сан-Франциско между проектами и, сколько могу судить, между отношениями –
некомфортная, как ни крути, зона. Фил представлялся
идеальной кандидатурой для совместного проекта: с ним после колледжа мы
поддерживали связь, делились идеями разной степени безбашенности
и актуальности, помимо прочего, мне была по душе его благожелательность: всякий
раз, когда в титрах нью-йоркского артхаусного кино
Фил замечал третьим с конца мое имя, тут же раздавался телефонный звонок из
Калифорнии, и он прочувствованно поздравлял меня с очередным, как ему
представлялось, прорывом. Привлекала языковая дистанция между Филом и интервьюируемыми, равно как и степень отчужденности
его по отношению к локусу – что ему жемчужина у моря, что он ей, если, конечно,
не считать «Броненосца» и Бабеля. Уже не говорю, что
менталитет и бэкграунд нашей целевой аудитории были
также ближе к Филу, чем ко мне. С Филом
мы некогда слушали семинар по психоанализу и кино, а к концу его взялись за
невозможное: совместный доклад по «Революции в поэтическом языке» –
фундаментальному труду Юлии Кристевой о работе
поэтического языка как семиотической системе, генерируемой говорящим субъетом внутри социально-исторического поля, с отсылками к
произведениям XIX и XX вв. С кем же, как не с Филом,
путешественником со стажем, ко всему обладающим способностью мыслить кинообразами, мне было отправиться в экспедицию к истокам
психоанализа по следам Человека-Волка? Леша Цвигун остался в Нью-Йорке с новой
женой и новой работой в должности новостного оператора в одной из вновь
созданных русскоязычных телекомпаний Нью-Джерси. Леша любил все новое.
Стали к концу 80-х
прибиваться к нашим хлебосольным берегам друзья и друзья друзей вроде Леши, и не друзья друзей, но из одного города, и потому все знали
если не друг друга, то девушку друга или старшего брата не друга, а то и
недруга; всех привечал, всех угощал, на программистские копейки покупал
гамбургеры и картофель-фри и
друзьям друзей и детям не друзей, в качестве первого шага адаптации через
кишечно-желудочный тракт, выказывая за ужином интерес к житью-бытью вновь
прибывших, несмотря на предсказуемость проблем по эту сторону Атлантики и
повторяемость судеб по ту – почему? Потому что никто не встречал меня и не
выказывал ничего такого мне – пионеру, ранней пташке миграции всем примеру? –
Женька-то наш в Америке – ого–го, – говорили одни с
шутливой многозначительностью. – Жалеет – не то слово, таксистом, стоило огород
городить, – привносили холодную струю реальности другие. Пассажирка, из
русских, с усиками жужелицы и тяжелыми семитскими веками, разводила переливчатыми
крылышками плаща: мой племянник в Гарварде, на окулиста, а у вас, собственно,
какие переспективы за баранкой вашего кэба? Все
утряслось, и с руля своевременно слез, и на квартиру-еду хватать стало, но…
Тепло, где тепло добывать? Был всем краснобаям краснобай в
краю краснобаев у самого синего в мире, но быстро допетрил,
что не поюморишь на чугунном иностранном и на
материале иной культуры не покуролесишь… Хотел тепла от чужих, потому что не доставало своих, то есть, свои
задерживались, были заняты своим: женились на своих, рожали от своих,
отправлялись в отпуск на Кавказ как к себе домой. Не знаю, что бы делал без
Вишенки тогда, не вполне осознал, что делать сейчас… И кто
может сказать (я определенно не могу): не поглотил ли случай Человека-Волка
меня, прозябающего на эмоциональном безрыбье, подобно страшным белым зверям с
разверстыми пастями из детских фобий Сергея Панкеева или сестре его Анне,
проглотившей летальную дозу ртути на могиле Лермонтова в Пятигорске, и не из-за
персонального ли невроза, некогда именуемого охотой к перемене мест, я оставил
службу, сдал квартиру улыбчивому гроссмейстеру-москвичу, работающему над
книгой мемуаров «Mittelspiel: Perestroika Style»,
вооружился двумя видеокамерами и отправился в путь, прихватив с собой Фила,
озабоченного поисками выхода из личного тупика всеми имеющимися у него
средствами, включающими Zoloft, Prozac
и проч. Или причиной персонального энтузиазма служила все та же тоска, если не
тупая по родине, то острая по Вишенке, вернувшейся в дышащий на ладан СССР, о
чем мне поведал ее кадыкастый и стильно небритый племянник-бартендер
Алик, с которым я столкнулся случайно ночью в метро – причем вернувшейся с
новым мужем, ворохом повесток в суд и тремя чемоданами с самым необходимым –
времени на сборы у них оказалась неделя. Анекдот ее почему-то вспомнил. Из
серии «дошкольники шутят». Идет верблюд по пустыне. За ним черепаха: чап-чап. Останавливается: «Отстань, надоело твое чап-чап». Идет дальше. Опять слышит: чап-чап.
Оборачивается: «Не прекратишь, выверну наизнанку!» Идет дальше, слышит: чап-чап. Остановился, вывернул наизнанку, идет дальше. А
сзади черепаха: пач-пач, пач-пач…
Тоже революция в языке, Фил, звукоподражательная, нет?
13.
Вышла за бизнесмена с
двойным подбородком и таким же гражданством, копной соломенных волоc и бесцветным маникюром. Свидетели утверждают: чуть не
в кокошнике Вишенка под венец взошла. В строгом ошейнике, кожаном лифчике и
белых чулках. За бизнесмена – понятно. После твоего покорного голодранца
взалкала материальной предсказуемости. Но с маникюром? Только у здешних русских
наблюдаем столь трогательную заботу о красе ногтей. Здешним русским и оказался.
Здешним русским аферистом, если чуть развернуть, поставщиком российских и
украинских сирот для бездетных пар в США. Нет, намеренья изначально были
благие, кто бы спорил: обездоленные детки пристроены, папки-мамки на седьмом
небе, бесцветный маникюр в шоколаде. Пилотные близнецы из Белой Церкви для историка современного искусства,
владельца дуплекса в Сохо, автора монографии о Майке Келли с цветными иллюстрациями инсталляций и супруги
историка, пероксидной блондинки Франсин,
завершающей работу над книгой «Феминин/маскулин в романе Набокова «Пнин», принесли бесцветному
маникюру семьдесят тысяч чистого дохода и обеспечили вхожесть
в среду манхэттенских интеллектуалов. Дальше больше и дороже, потому что
под заказчика: кто-то в память о чем-то своем, травматическом, настаивал на
сиротах от родителей, погибших в авиакатастрофах – это же надо таковых
обнаружить и предоставить доказательства; кто-то, либеральный и вселенско отзывчивый, требовал ребенка с врожденными
дефектами, не очень существенными, но тем не менее
очевидными и верифицируемыми. Чем своеобычней заказ,
тем выше цена. К началу 90-х на оборотистого
маникюра уже вкалывала дюжина ассистентов по обе стороны океана, а на счету его
в банке Chase лежала семизначная сумма. Аппетит
приходит во время еды, иногда вызывая изжогу и нарушая сон, а ускорение
производства может повлечь за собой небрежность и недобропорядочность.
Критерии усыновления в новой России были размыты, должностные лица без труда
шли на проплаченные превышения полномочий, тесты
оказывались подложными или поверхностными. Два раза слетать туда, второй – с
приемными родителями, доказать родословную ребенка, подтвердить компетентность
американской стороны – делов. Но можно и не париться: слетать один раз, а
второй, вместо Мукачево, – в какой-нибудь Сент-Барт с Вишенкой, где и морепродукты разнообразней и
климат мягче. И вот однажды чета бездетных литературных агентов Перлманов из аптауна, по
рекомендации друзей-рестораторов из Челси, недавно сделавшихся счастливыми
родителями украинской девчушки Милицы, обратилась к
бесцветному маникюру с заказом: мальчик не старше пяти, живой, смышленый,
желательно курчавый, определяющая характеристика: чистокровный еврей. Сказано –
сделано: найдено, привезено, получено, уплачено. С чемоданчиком и худосочным
одеяльцем из сиротского приюта в Кишиневе. Рекомендательные письма, печати,
родословная – комар носу не подточит. Персонально за мальчонкой приемные
родители слетать не смогли: непокоренная килиманджаро манускриптов в спальне с видом на Риверсайд-драйв требовала их присутствия в Нью-Йорке в том
бесснежном декабре. Понятно, мальчонка с места в
карьер завоевал сердца и умы благодарных Перлманов,
участливое расположение соседей и симпатии круглолицего добряка-консьержа Хернандо Потакиса, полугрека-полувенесуэльца с замысловатой эспаньолкой цвета
вороного крыла, а чему тут удивляться? Красавчик, шалун, первый смельчак на
карусели в Центральном парке, любимчик продавщиц из магазина игрушек FAO Schwarz на Пятой, лопочет
по-английски еще чуть-чуть и почти без смешного акцента, поет песенки, кажется,
по-молдавски. И даже на идиш чуть-чуть пробует на радость Робу Перлману, сыну бруклинского раввина, в свое время
закончившему ешиву. Но вот
незадача: через полгода выясняется, что шестилетний пацаненок вдруг возьмет и
назовет приемных родителей жидовскими мордами, особенно во время Пасхального
обеда перед гостями ужас как неловко, а учительница в школе однажды
пожаловалась, что на детской площадке Штефан ни с
того ни с сего сорвал цепочку со звездой Давида с шеи малышки Ревекки, дочки селебрити-уролога,
проживающего на Централ-Парк Вест, и с непонятными воплями втоптал в
песок… И тут выясняется, что маленький Перлман
вовсе никакой не еврей, а… гагауз. Представляешь конфуз? Каким образом? Кто
это вообще? Почему гагауз? А вот послушай: Кателуца, новая бебиситерша Перлманов, как-то заметила, что по-тюркски (язык, на
котором изъяснялись гагаузы в ее родных Бельцах) приемный сынок балакал шибче,
чем по-русски. И переводные картинки, кстати, у него в чемоданчике
из дому привезенном, вдруг расшифровались: волчонок в фас – символика
гагаузского флага. То-то хипеш на весь Аппер-Вест-Сайд! Тут припомнилось чете Перлманов,
и что Штефан быстрее сверстников составлял пазлы – ковродельческие навыки
родовые сказались. И что на Рождество чуть не увел лошадку-качалку из магазина
игрушек FAO Schwarz из-под носа у секюрити
– вовремя спросили квитанцию у малолетки-конокрада на
выходе и, услышав в ответ пискливое: «Мамми пэйд», пропустили, хотя крадут ли лошадей гагаузы до сих
пор окончательно не выяснено. Одно бесспорно: евреи лошадей крадут значительно
реже. И мамми таки пришлось заплатить. И пойми меня
правильно, Фил: никто здесь тупо не утверждает, что гагаузы непременные
антисемиты, Боже упаси! Особенно в раннем детстве – нет. Откуда? Хотя, конечно,
многое тут от среды зависит. И кто знает, какая у маленького Штефана была среда в родном Кишиневе?.. И о чем с ним балакали
за мамалыгой родители, кстати, оказавшиеся вовсе не погибшими в ДТП, как в
документах, а лишенными свободы за ряд краж со
взломом… Короче. По совету семейного адвоката Перлманы
вчиняют бесцветному маникюру иск на полтора миллиона, далее приходит еще иск,
но уже от других кинутых маникюром родителей. За ним третий, потому что ребенок
для однополой пары фотографов-минималистов, как выяснилось из бесед с малышом
на прогулках в Трайбеке, вовсе не достаточно
настрадался в Империи Зла. А они рассчитывали на такого замурзанного Оливера
Петровича Твиста, вечно унылого от недосыпа и недоеда…
Хотя тут вопрос сложный: иногда поешь на славу, выспишься, как человек, а на
душе все равно муторно, нет?.. Дело меж тем запахло
гражданским иском, ФБР, возможно, усиленным вниманием окружного прокурора… И тут бесцветный маникюр вместе с верной ему декабристкой Вишенкой,
не дожидаясь предсказуемой развязки, спешно собирают манатки, сбагривают через
друзей пентхаус, тоже, кстати, в Трайбеке,
и перебираются от сумы да тюрьмы подальше, в небольшой украинский городок N, а
состояния, переброшенного маникюром в киевский банк, по самым осторожным
подсчетам, должно хватить им на несколько безбедных жизней с ежедневным
трехразовым питанием и периодическими паломничествами в Париж и Гоа. Счастливый конец? Как сказать. Перлманов обманутых в ожиданиях
жаль. Возни со сложным ребенком невпроворот.
Выправится, есть надежда, но пока сюрприз за сюрпризом. И все нежелательные.
Примеры? Да сколько угодно. Недавно, к примеру, маленький Штефан
изорвал килиманджаро рукописей в спальне у приемных
родителей на полторы тысячи бумажных самолетиков и выпустил их на Риверсайд-драйв через окно, один за другим. Тормознул
культурный процесс бедокур. Выкрал запасной парик у Хернандо
Потакиса, пока тот расписывался в доставке кошерной
корзины сухофруктов и орехов, полученной на имя беременной меццо-сопрано, что
жила над нашими агентами – а это уже просто ни в какие ворота!
14.
Новое
– это хорошо забытое и сданное в ломбард (жить-то надо) старое, следует вспоминать
об этом вовремя, выкупать безотлагательно, если вдруг завелись деньжата, –
воскликнул Константин Белое-Ухо подобием послетостия
и, резко запрокинув голову, отправил жменю кислой капусты с сахарной клюквой в
широко разверстую пасть, куда секундами ранее он влил стопарь
огонь-воды, приятно стукнувшей его в грудную клетку.
По вигваму сновали сквозняки. Трубки мужиков погасли. Тереза Острый-Сосок порешила за пивком
засветло мотануть – путь через реденький лесок до
сельпо неблизкий. Поставила на граммофоне Пинков в Помпеях, любимых, крутанула
рукоять раз-другой и, полушутя пригрозив Константину
Белое-Ухо и Сержу Пушторгу: «Не целуйтесь тут без
меня, мальчики!», вынырнула на свет божий через нижний лаз. Близился излет
сезона индюков, глухие выстрелы в горах раздавались чаще, эхо тиражировало их
прилежно, в небе звезды с кулак младенца грозили, но не наказывали.
Серж Пушторг храпел ночами, Тереза пинала
его ногой по щеке – они валетом спали – небольно, но
ощутимо, тот затихал, после цезуры принимался за старое, сопел, а помешкав,
выдавал свои фиоритуры… Тогда она под квилтом
начинала щипать его дряблые бедра, редко-редко мошонку или же дозволяла переход
на личности визави своего закутка. Муж-то спит, да и
бодрствуя как данность принимал ее озорство и краткосрочное желание другого.
Кастрюлю с супом на огне оставила, наказала следить, чтоб не выпрыгнул. Она с
кастрюлями, казанами и прочей утварью к Константину Белое-Ухо перебралась,
когда его черед пришел сзади взять ее после молитвы. Был сезон кроликов – однажды
принес трех зараз, двух ей вручил. Она взглянула на кролика, после на его хвост
– и вдруг все поняла.
15.
Сьемён-Конкистадор:
Поверь женщине, и ты об этом пожалеешь, не верь ей – ты и об этом пожалеешь;
поверь женщине или не верь ей – ты пожалеешь и о том, и о другом; независимо от
того, поверишь ты женщине или нет, – ты пожалеешь и о том, и о другом. Можешь
повеситься, и ты об этом пожалеешь; не вешайся, ты и об этом пожалеешь; вешайся
или не вешайся – ты пожалеешь и о том, и о другом; независимо от того,
повесишься ты или нет, ты пожалеешь и о том, и о другом. Так в книге написано[2].
Фил Нольде:
Сильно. А проверить? Особенно про повеситься? Вы
хорошо знали его, Сьемён Исаевич?
С-К: Серегу? Или!
Дневал и ночевал у нас на Екатерининской. Отец вел занятия
по естествознанию в гимназии, где он проходил курс наук, а сам Серж за сестрой
моей, за Региночкой ухаживал. Так знал я его или что
я его?
ФН: Что запомнилось?
С-К: Фуражку давал
носить. Болтун редкостный. Высасывал воздух из гостиной, когда открывал варежку
на предмет потрындеть. Красные веки. От бессониц, думаю. Пистолет.
ФН: Пистолет?
С-К: Браунинг привез
из-за границы, они ж на воды ездили. Одеколоном несло, чтобы не сказать разило,
меня поташнивало. Трудно запах описать, но резкий. Потом, как заразился от
барышни-крестьянки этой, мне с ним запрещено было играть. И встречи с Региночкой прекратились.
ФН: Что-нибудь еще
вспоминается?
С-К: Усаживал на острое
колено и рассказывал сны. Часто страшные. Про лис, скулящих за окном, как
мальчика выкрали из колыбели и сделали кем-то. Не помню, кем.
ФН: Не волков? С
лисьими хвостами?
С-К: Капельмейстером,
первым капельмейстером в коротких штанишках, и именно лисы. Отца весь город
пришел хоронить. Большой человек. Нервный, но добрый. Говорят: случай. Случаи
тоже разные бывают. Я вот с Идусей моей
случайно познакомился. На «Трех мушкетеров» товарищ попросил сводить, сам не
мог, с Дугласом Фэрбенксом, очень популярен был. Я и
назначил свидание втихаря. С тех пор вместе. Трое
детей, двое внуков, правнучку ждем в октябре. Ждем, но не пассивно, вязать
научился, пинеточки связал, не лыбься,
Америка. Конкистадорка объявится, топать
в чем будет. Топ, топ, скоро подрастешь, переведи мерикосу,
земеля. Мои же с
португальскими нацменами якорь тут бросили при турках еще. Век великих, мать
твою, завоеваний. А Сергей жену приводил к нам, санитарку-француженку. Здесь
венчались, Глаза серые, большие, такая цаца, ты что!
Телеграммы слал, звал к себе, когда все тут поснимались
с насиженных. Подваливай в Вену, Сень, в оперу свожу,
мало не покажется. Какое! На Бугаз не завжды драйв
есть на дачу пилить, а так, образ оседло-прикладной большей частью: футбол,
юморина, видак, младшенький салон открыл, помогаю чем могу. Мои льготы сгодились. Я ж бывший инвалид
на одну ногу.
ФН: Он был человеком
уравновешенным, не проявлял странности?
СК: Наоборот. Научил
играть в шахматы. Ферзем палец уколол, до крови, я в слезы. Утешал, купил
билеты в цирк. Мне, Региночке и себе. Не сразу понял,
куда смотреть, клоп же был, почему обезьянка в пачке на пони интересней
арфистки в оркестре? Запах опилок как отлепить от
вальса морских котиков? Выскочили акробаты, стали крутить мортале,
я украдкой взглянул на сестру. Региночка спала на его
плече, но мне почудилось, что делала вид. Он меж тем целовал ее пальцы,
поочередно. Кажется, я испытал нечто вроде ревности. Со мной такое случилось
впервые. Вскочил с кресла, бросился вон из цирка, задыхаясь, бежал домой через
городской сад. Очнулся у львов.
ФН: Первичная сцена под
куполом!
СК: Да нет, манеж же
там. Униформисты, шталмейстера, хоровод пони. Карусель живая.
ФН: С тех пор не видели
его?
СК: Как же, а в 18-м,
когда в город немцы и австрийцы вошли? Дочь жены-немки заболела. И она
отправилась к ней. А Одессу уже заняли англичане, французы. Рубль упал ниже
некуда. Панкеевы всё потеряли. Сережа зашел проститься. Пили чай с миндальным
печеньем из красивых чашек, говорили о будущем. Где враги у меня есть – такое
им будущее. Брат на брата пошел, сын на отца.
ФН: Век потрясений… Сьемён Исаевич, что-нибудь вспоминается еще?
СК: Ну. А про ногу мою?
Пилю с работы, ларек закрыл. Вдруг шпана, а темно.
Стали бить. Сильно били. С ног свалили. Били ногами. Деньги забрали, портсигар,
фотки. Там, где мы в конце лета с Глебом на моторке. Из Кемерова
приезжал, шашлыки из баранины говорить не могут, лимонным соком спрыскивал,
чтоб я так был счастлив, Феля, Жека.
Перепихивался июльскими ночами, не для печати, вырубай
давай патефон свой, с несовершеннолетней племянницей Жизеличкой.
Фотографировал места, где гулял с ней, траву примятую. Калека-дочь, кокетлива
донельзя. У меня с ней тоже амуры случились. Но это уже конец шестидесятых, хлопчики. А где кино крутить будут, у нас тут? Или бандероль
с оказией ждать?
16.
Что тут поделаешь, Фил,
коль скоро мне довелось угодить к тебе в воздушное услужение в должности
бытописателя недавно прошедшей современности, дабы приуготовить к предстоящей
встрече с текущей, каким присоветуешь манером распорядиться воспоминанием
личного свойства, кто может сказать с определенностью, не предпоследним ли, события-то как ни меняй угол подсветки, как ни ряди манекены
в новые платья, ни нахлобучивай пыльные парики на деревянные
лысины, не прибывают, но норовят исчезнуть бесследно, как питьевая вода, пролитая
в песок в жаркий полдень, как лес за окном, мчащий выцветшим гобеленом вспять,
и прежде чем ретироваться к солнцу, пляшущему на никелированных
крючочках-замочках в купе, где с прошлой станции тебя ожидает остывший чай с
лимоном и книга братьев Стругацких в библиотечных штампах, – задернуть
занавеску в коридоре, конец моноспектакля
«Природа средней полосы родного края», точнее, антракт, и уже предвкушаем
бутерброд с сухой колбасой, но не в театральном буфете, а на расстеленной отцом
вчерашней газете. Моно, ибо зритель в коридоре – ты сам, а в соседнем вагоне и
лес не тот, и спектакль по ходу пьесы пялится на
зрителя также иного; в черных шашках, как не устает шутить ни
на минуту не устающий шутить папа: шашках наголо – проступает папино отражение
в спортивном костюме, моложавое, суетливое, кроме одной, со щербинкой, и в ней
часть его, и часть эта старше и страшнее оригинала, не потому ли, что не
достает отражению рта и подбородка: с оптикой, настроенной на неминучее, не
поспоришь, брат; в матово-белых не отражается
никто, а могла бы, отдавая дань симметрии, – мама. Другой бок леса, летящий под
стук под откос, в никуда, туда, где суждено ему стать лесами, для них, поглощенных игрой, избыточен. В
дверном зеркале за папиной спиной свидетельствует мгновенное свое почтение
опушка. Папа, югославская майка под спортивным костюмом, не перебор ли, все
равно никто не воздаст должное этому разгулу импортной роскоши? Ты и мама
воздадут, значит не все равно. Мама дважды одержит победу,
любимую Вишенку примут в пионеры, подслеповатое эхо торжественной клятвы не
вдруг нашарит выход из актового зала, алый галстук, помноженный на шестьдесят
чисто вымытых шей, отутюжен до блеска и ниспадает ста двадцатью рожками-ножками на слепящие глаз рубашки, мы
и смутно не ведаем друг о друге, не грезим препубертатными
ночами о назначенной фатумом встрече в Третьяковке: «Который из них
Алеша Попович, не подскажете, девушка?» – «Безбородый,
с луком, смахивает на Третьяка, Третьяковка же…» В мечтах
не столь отдаленных поправляет бант и гольф, второй бант и гольф, бант второй
или очень большой бант, поэтому в два приема его поправляет лучшая из подруг,
то есть сама Вишенка поправляет, потому что лучше не было ни в мечтах, ни в
местах согласно купленным в филармонию луна-парк кукольный театр оперы и балета
билетам, только время не подгадило чтоб своими
затесавшимися в водопровод нечистотами (а оно это ох как умеет): хорошо бы до
анонимных засосов на выпускном, и до нег на картошке безлунной ночью, отсюда не
различить с кем, и до леса островского с вдовым отцом подруги, замдиректора
винно-водочного, и до песен высоцкого на балконе у
заики-сокурсника шушурымуры, и до самиздатского бродского, взятого на ночь у светлоглазого выпивохи георгия, жаждущего
проводить, качнувшись, пока жена на дежурстве, влево. То есть: вестальной и полуприступной
Вишенкой на буром волке, где волк – ваш покорный слуга в бескозырке, она же – в
помаде по моде, рядом верблюжья сумка, в сумке неделька, люби меня без оглядки,
Женька…
Как,
говорю, распорядиться идущим на убыль воспоминанием подобно полустертым
переводным картинкам с тетей Агатой и песиком Пифом на оконном стекле, как идет на убыль острая боль, не
скажешь которой тоном, не терпящим: пройдемте, гражданочка боль, ибо может и
окрыситься на перроне гражданочка б., и резко вывернуться из костлявых тисков
участкового, и оставить в руках сержантика
болтающийся рукав, и пройти сама куда
следует и когда приспичит, потому что со временем, с частным и скоротечным
временем, как ни крути педали назад, проходит всё, или делается ненужным
многое: в эфире новости не обязательны, передача «время» задерживается на год,
жаркое из угря на набережной в Лиссабоне уписывает за обе щеки другой вояжер, безгастритный и платежеспособный, в краткосрочном альянсе в
кондиционированном номере трехэтажного мотеля при аэропорте со шведскими
стюардессами в ботфортах до ушей, с хвостиками, как воробей, с красивыми, как
на подбор, лошадиными профилями и неразличимыми крупами, если не считать
ниточку от тампона у тонкошеей насмешницы Ингрид,
называемого ею непереводимо: «мой бикфордов запал запал, но мой заглавный запал не пропал, йа» – участвует другой любитель троеборья; бутафорские, для
отмазки, чтоб мусора к концу трудовой недели за
грудки не чипали, костыли Сьёмы-Конкистадора…
А знаешь ли ты, дорогой Фил Нольде,
как, подняв горячую жесть забрала, бойко вел в свое время торг наш Сьемён газводой двойной
пузырчатости у главпочтамта, а за пару рублев и
цельный сифон заправить с вишенным, за милую душу, сиропом мог лихо, правда,
тут же пошел бы мотать сопли на бугристый кулак с наколками: долго, накладно,
липко, пчелы, обхсс, изжога, нет в жизни
счастья, одни лозунги с концертами по заявкам, а обещанное
каждому по потребностям когда? Недавно избавился от сухой ноги гипнозом
напополам с лечебной грязью и такой чарльстон отчебучить
дееспособен у фуникулера, что жена его Ида Горбатая к
желторотым промокахам (ну, к девчатам-рецепторшам
мутно-мужеской капели спутника жизни, так ею прозванным не без необоснованного
высокомерия) вновь ревновать заладилась как в первые годы супружества, когда у
сродственницы Сьемёна-Конкистадора по причине низких
темпов строительства жилплощадей за трофейным
трельяжем обреталися, тихо сопя, как мышата, во время
бесперебойных соитий на боку (молодым соития, что пожилым, проведем от руки
параллель, пенсия, но в разы чаще). Но на данный-то момент во
времени настоящие костыли-то, сокрытые занавеской от мычащего в голос соседа по
палате, с толстым, покрытым порослью обрубком выше колена – говорит и
показывает Ирак, а на деле совсем, брат, не так: жертва наркоразборок
в Джерси-Сити, чтобы не усугублять чужое страдание своим внешним видом,
сравнительно целым и почти невредимым, и стоном, сравнительно тихим, почти
мелодичным. Итак, в активе: занавеска, едва
колышущаяся, железнодорожно-купейная, захватанная в любовных пароксизмах или
чтоб наскоро обтереть пальцы, вкусив домашней вертуты
с творогом и изюмом, прихваченной в путешествие в столицу, и вторая,
сродственница ее за границей, больничная, белоснежная из сверхтяжелого
органического материала в приемном покое больницы Леннокс-Хилл.
Фокус-покус, ландромат, кто тут беден, кто богат?
Ответ: Да все мы, кто. Расщепились в сознании: меньшее-большее. Раньшее-позднее.
Постирать-погладить. Залатать-выбросить. Первый-второй. Угодил в больницу
зимой. Мог летом, но не падалось, не вывихивалось.
Белым-бело. Травма, гололед, ключица, бедро, помогите, спасибо, люди добрые.
Рано спускаются сумерки, быстрей, чем вода в сортире.
И бесшумней. Обернешься у вешалки – день. Накинешь
овечью шкуру с отцова плеча – вечер. Зыбкость различий: свет-тьма,
здоровье-болезнь, зверь-человек. Череда черно-белых больных в маминой
поликлинике на Пастера. Фотоэкспозиция «Метастазы»:
груди незнатных доярок, лимфомы негероев
труда. Фиолетовые каракули, янтарный клей историй болезней. Внешнее-внутренне.
Страх войны, страх злокачественных опухолей: молочные железы под прицелом
внутреннего врага. Ан и внешний, термоядерный, не дремлет. Но не бздо: победа все равно будет за нами, хоть бы он вообще
спать не ложился, слышь, Фил? Вот только калаш разобрать за две минуты. И тут же собрать. А на
внутренний, тот, что незримый, на тот уже брошена вся передовая, какая ни есть,
наука. В журнале «Здоровье» было, мама через работу выписывает.
17.
Объект желания,
согласно Лакану, всегда принадлежит
Другому. Чтобы приобрести ресурс, следует поделиться своим имуществом с Другим. Не скажу точно, какой ресурс на тот момент
интересовал меня (контакты в киноиндустрии? расположение деятелей перформанс-арта? страна Америка?), но «Революцию в поэтическим языке», Фил, вручил я на афтерпарти
Сполдингу Грэю, единственному участнику только что
отснятого фильма Swimming To
Cambodia. Фильма о фильме «Поля
смерти» о гражданской войне в Камбоджии, зверствах
Пол Пота и красных кхмеров, но как отправной точке для полуторачасовой конфессии, снятой за три дня тремя камерами в Wooster Performance Garage, что на Вустер-стрит,
наискосок от лофта, где жил Сполдинг,
один из отцов-основателей авангардного Гаража. «Мне нравится, что вы
делаете, – сообщил я даунтанной звезде в даунтанном же баре Sugar Reef, битком набитом участниками и гостями. – Но мне
кажется, вы могли бы больше играть с синтаксисом. Возможно, эта книга поможет
вам. Автор – французский лингвист и теоретик болгарского происхождения».
Сдержанно поблагодарил Сполдинг, взял из моих рук
книгу Кристевой и удалился на безопасное от русского
консультанта (моя кличка на съемках) расстояние.
Съемки были нескучными.
Всё делалось на живую нитку, при бюджете в 300 тысяч баксов,
скромном даже для арт-проекта. Голливудский персонал
работал за смешные по голливудским меркам деньги: уж очень ангажированно-привлекательным
представлялся наш авангардный проект – чувак во
фланелевой рубахе полтора часа извергает потоки сознания без
передыху перед камерой, разве воду из стакана
пригубит, – минимализм средств при максимализме выраженного; сухая брюнетка Кэрол Литтлтон, редактор по
монтажу («Инопланетянин», «Жар тела», нормально?), колдовала над консолью,
втащенной нами по лестнице в лофт Сполдинга,
так экономней, а наша братия ассистентов работала за кофе и бублики. Негусто,
но цель, декларируемая в анонсе, была достигнута: «Работа бесплатная, опыт
бесценный, проект релевантный. Сполдинг Грэй –
Джонатан Демме». Чему научился? Даже самая разлиберальная кинопублика придерживается строгой иерархии: хиханьки за бубликами вместе, ланчи,
– $100 с носа у них, домашние сэндвичи у нас – порознь. Пусть тебе под
тридцать, но, если ты ассистируешь оператору, будь готов к обращению: «Hey, kid!» Как-то ставили свет,
попросили сесть за стол вместо Сполдинга, хотя он и
был выше ростом. Камера эротизирует пространство,
звучит в фильме фраза, явно импортированная из академических
штудий. Во время репетиций, оказалось, тоже эротизирует. Вдруг почувствовал прилив вседозволенности,
себя – главным героем, морепоколенным. «Hello, big time!»
– бросил в темноту, где, по моим расчетам, должен был находиться режиссер Демме. Всех развеселил, включая Сполдинга, к насмешкам над своей «звездностью» вполне
готового. Еще уяснил, что больше пяти чашек
кофе пить мне не следует. Лучше ограничиться тремя. И еще: по двенадцать часов
в день бесплатно с тех пор я не работал никогда. Музыку для фильма сочинила
Лори Андерсон: наш линейный продюсер Пола за год до «Камбоджии» продюсировала концертник Лори «Дом храбрых». Мир даунтанной
элиты тесен. «В Камбоджу вплавь» снимали перед специально
приглашенными випами, среди которых клевал носом
очень немолодой Курт Воннегут, а восходящая звезда
театра и кино Джон Малкович являл образец сдержанного
любопытства. Упоминал ли Сполдинг в своем перформансе о самоубийстве матери? Различимы ли в
«Камбодже» уголья его личного ада и черные дыры депрессии, приведшие к
фатальному прыжку за борт стейтен-айлендского парома
в ледяные воды Нью-йоркского залива двадцать лет спустя? Горький, насмешливый,
рвущий душу монолог.
У одного из операторов,
Айры, работавшего по левую руку от DP Джона Бейли, время от времени заедала камера. Как выяснилось к
третьему сбою – из-за его ассистента, меня. Трясущего магазином, напевающего
нечто полиритмичное, кубарем слетающего вниз с
верхнего этажа, где магазины заправляли пленкой, да так экстатично им
трясущего, что по дороге пленка съезжала с катушек. Как, впрочем, к концу
проекта и я сам. «У нас, кажется, небольшая пробка»? – играя значением слова jam (затор), улыбалась Айре
змеиной улыбкой Рене Шафрански, герлфренд
Сполдинга и одна из продюсеров фильма. Не уволившая виновного меня, возможно, потому, что при приеме
на работу подмигнула доверительно: «Мы здесь все русские, на здравие». Как мне
сейчас представляется, очевидно, имея в виду гипотетическую бабушку из Винницы.
Так один новоиспеченный американец, сам того не желая, вставил свои пять центов
(палку в колеса? человеческий фактор?) в арт-продукт
классиков авангарда нью-йоркского даунтауна, который
сейчас включают в программу арт-колледжей.
– Стерва каких мало, живет в Малибу,
– ответил Сполдинг на мой вежливый вопрос о Рене. С
ним, небритым и неухоженным, в помятом плаще смахивающим на бомжа более, чем на
селебрити, каковым он прочно стал считаться со времени
нашей «Камбоджии», я столкнулся одним погожим
весенним днем в Вашингтон-сквере cемь лет спустя. Я знал, что у него новая жена и дети
и что живет он на Лонг-Айленде. – А здесь какими
судьбами? – Тут офис, где пишу. – Кстати, Сполдинг. Я
тут закончил роман. – Поздравляю, – сдержанно подбодрил он. – А что с ним
делать – пока без понятия… – Видишь ли, – начал он раздумчиво. – Писательство
– дело уединенное. Ты один, один на один с собой… И заглядываешь в свою душу.
А в этой душе – целый мир… – Сполдинг, – перебил я.
– Это прошедший для меня этап. Один я был пару лет подряд. Назаглядывался.
Сейчас же с легкой оторопью замечаю, что стою посреди базарной площади, хватаю
первого встречного за грудки и прошу пощупать мой товар, причем, пока без
успеха… Сполдинг задумался, поскреб щетину: «Ты мне
напоминаешь иммигрантов из Восточной Европы, тех, что в начале века основали
Голливуд. Такой же неугомонный… Есть у меня агент в ICM. Мой. Дай телефон, на
днях позвоню, свяжу вас». Позвонил на следующий день: «Записывай». Из затеи
вышло не так много. Ознакомился, сказал, что не для него, и пожелал мне крутой
агент, как положено в подобных случаях, больших творческих. Тут даже мораль
напрашивается, Фил. Не столько про золотое правило этики: поступай с другими,
как хотел бы, чтоб поступали с тобой. Но чуть жестче: поступай с другими так,
как будто это твой последний по отношению к ним поступок. Потому что кто знает,
увидитесь вы еще раз или нет. Это моя встреча со Сполдингом
оказалась последней.
18.
Я думал, ты не спросишь,
Фил. В романе некий парень случайно после рабочего дня в
страховой компании – случайно, потому что не читатель или сам фрустрированный писатель, и поэтому тоже не читатель и
избегает чтений, не суть – заглядывает в недавно открывшийся книжный в даунтаутне во время чтения и теряет дар речи: среди
стеллажей с новинками сезона и томиками классиков последних десятилетий некий афро-американский автор, кажется, из Алабамы (тоже
не суть… Но позвольте, делаю я тут отступление, что же в
таком случае суть – и как глубоко запустила руки свои политкорректность в недра
якобы сторонящейся простых решений словесности – если лучше не уточнять, какой
расы, вероисповедания и достатка герой, то о ком, простите, сочинительствовать
– об обезличенных картонных супергероях комиксов,
питающихся божьим духом или инопланетными галушками?!), короче, наш
тридцатилетний негр из алабамской средней руки
многодетной семьи читал отрывок из первого тома дилогии о пожилой албанке,
оказавшейся на территории противника во время военных действий. Артобстрел,
звенят стекла, стены сотрясаются от выстрелов. Девушку-велосипедистку вышибло
из седла звуковой волной. Легко отделалась: расквасила
смазливое личико под жалобное теленьканье звоночка и
свист снарядов. Отрывок на слух показался неплохо написанным, живо, с
обилием деталей, очевидно, жил в тех краях автор несколько времени, не из
пальца высосано, пусть поверхностно и без изысков, но все же прочувствованно, и
не всегда изыски к месту. А что, собственно, такое – не поверхностно, не объяснишь,
Юджин? И заодно, что суть изыски: барокко? Орнаментальность? Увязание в
словесах в ущерб сквозному действию? Отступления,
ведущие в никуда? Но кому и Поллок
глубок, и Мондриан барочен,
– не без вызова и необъяснимой горечи устраивала ему временами допросы с пристрастием бывшая его подруга, когда он пытался
противопоставить свое увлечение философией и окказиональный интерес к точным
наукам в популярном изложении ее амбициям в сегменте современнного
искусства. Инсталляции? Посмотри на тридцать четыре коробки, разбросанные абы
как по моей гостиной – а у кого есть время их разбирать, с тех пор как мы с
тобой разбежались – чем не инсталляция? И глубина барахла
на квадратный фут не меньше. Но парень не потому обомлел: при всей
укоренившейся дистанции между ним и изящной словесностью, Юджин привык
радоваться творческим удачам малознакомых или вовсе незнакомых ему людей, даже
когда главный посыл их проектов или полное отсутствие такового вызывал в нем
недоумение, граничащее с раздражением. Здесь же его поразило другое. Во втором
ряду слушателей, внимающих чтецу, Юджин приметил молодую особу красивую
ослепительно. Будто осколками эстетического взрыва неслышно осыпало его с ног
до головы, и тут же сгустилось облачко потенциальности. Описывать красоту –
пустое занятие, все описано, и прекрасное, и так себе. Но просто сказать, что
она ему понравилась – означало бы не сказать ровным счетом ничего. А ничего не
говорить – не в моих правилах. Пантомима не мой жанр. Хотя в детстве секцию
пантомимы два раза в неделю как раз посещал, и трико специальное родители
приобрели вишневого цвета для тренировок. Беспорядочная красота, сопутствующие
жертвы – вертелись у Юджина в голове военные дефиниции по преимуществу, потому
что ощутил он себя раненым смертельно. В сердце и в мозг. Не картечью – газелью
светлошерстой. Столь, брат, тяжелые последствия, что
прямая наводка, что рикошет, третьему прикурить и тут же отпрянуть, равнение на
середину, где горнист, мама? Чтение окончилось. Слушатели подходили к столику,
уставленному скромными кушаньями: сухариками, несколькими сортами сыра, дрянным каберне. Знакомились, поздравляли
автора, улыбались, оглядывались, сканировали комнату, приискивая социальные
альтернативы, если беседа с малоинтересным незнакомцем заходила в ранний тупик,
или в тягость делалась излишне общительная женщина, по всему открытая новым
эмоциям – духи, взоры, бусы: тяжелые, тяжелые и тяжелые. Подошла к столу
и газель. Юджин искоса наблюдал за ее движениями: они показались ему
исполненными грациозности. Он обратился к газели с первыми пришедшими на ум
словами: Мой отец – албанец, но страну я, увы, почти не знаю. То есть, атлас,
конечно, листал, делал выписки. Но не бывал и не собираюсь. Многое сегодня
почерпнул. Она пожала плечами. Хотя по маме я из Калабрии. Родился там, отсюда
и легкий, как утверждают друзья, акцент. Сам-то свой акцент не слышишь,
приходится полагаться на друзей. Куда мы без них, так? Газель снова пожала
плечами. Что это она не очень. Не очень дружелюбная какая-то. Или
стеснительная. Немая? Пощекотать? За зад ущипнуть егозливый! Не против, но не
принято же… Эх, мама, условности, смирительные рубашки
этикета и благовоспитанности… Ляпнуть нечто
вызывающее? Пролить на платье сельтерскую, а лучше вино? Юджин вдруг вспомнил,
как некогда встречался с одной миловидной девушкой, платонически, она была
весьма хороша собой, но младше его и не поражала умом, и ему не очень ее
хотелось, но и обижать отказом также не хотелось. И поэтому он тянул эту
канитель, водил в кино, кормил обедами. И как-то раз ее мать пригласила его на
день рождения то ли свой, то ли дочери, и указав на
него и на еще одного ухажера, возможно, приглашенного с целью создать иллюзию
борьбы за руку этой неумехи, шепнула подруге: а они не по этому делу. Наверно,
второй кавалер тоже не выказывал особого рвения. И в какой-то момент пролила на
Юджина вино из бокала, вроде случайно, но обильно, и все же не вполне случайно.
Так, по крайней мере, представлялось Юджину. А дочь на выданье читала и читала.
Пруста читала и Фрейда. Знакомый театральный режиссер как-то сказал ему:
«Зачем? Ведь это страшная трата времени (для нее)». И две собачки у нее были
(таксы): лекарство от одиночества. Так Юджин и представял
ее на прогулках в Проспект-парке,
по таксе на каждую из небольших грудей, вроде аксессуаров. А ты что, с басами
любишь, спросила его мать, как обычно не вполне трезвая. Он и не знал этого
слова, хорошо, что сделала волнообразный жест на уровне груди, иллюстрирующий
мысль. Замялся. Не ответить же поддатой женщине: с мозгами люблю. И так далее.
19.
Графиня Вишенка: Я
состарилась за эти годы, морщины у губ, припухлости по утрам. Какой, в зад,
кризис среднего возраста, мне тридцать один? Пять из них – с неопрятным
нытиком, никаким любовником, грошовым интеллектуалом. Подумаешь, он Лакана читал! Что мне твой Лакан, мне надо, чтоб стоял и пульсировал во время прилива
эмоций. Хочу физической любви, частой и долгой, а трындеж
про имя Отца – на потом, на после оргазма.
Фил Нольде:
Что тут скажешь?
ГВ: А кто тут просит
что-то сказать, и кого?
ФН: Нет, я так. Мы тут
кино снимаем.
ГВ: Мало ли шизанутых? В чем фишка вашей
конкретной биполярной экспедиции? И таких фильмов про Волка наверно штук пять.
ФН: Таких
– ни одного. Случай – один из первых описанных и исследованных.
ГВ: Ну, тут я точно
пас. Так что камеру можешь выключить. Это ж тебе не когда
мы с Морин отрывались на фоне моих холстов, а вас с Юджениусом кампусные феминистки в
порошок стирали на первом показе… За то, что женщину в танце изобразили в
студенческом фильме. Ох, ты ж боже ты мой! Эротизация и объектификация
женского тела – преступление века! Это ж сколько в геи вашего брата переметнулось под нашествием гетеро-феминисток!
ФН: Выключил. Не в
последнюю очередь из-за последней сентенции.
ГВ: Хахаха,
во закрутил. В юморе тебе никогда не отказывала, даже когда
отказывала в другом. И не выключил же.
ФН: Жалеешь?
ГВ: Что не домогся? Локти все искусала. От одного дзиганутого
к другому, во житуха была б!
ФН: Что здесь делаешь?
ГВ: По делам, на два
дня, что. Хоромы наши в трех часах отсюда, а дела – здесь. Тебе-то тут как,
гринго? Не город, а невеста, а? Задравшая фату и присевшая на корточки. Запах в
подворотнях – на любителя.
ФН: Нормально.
ГВ: Добавь: для
третьего мира.
ФН: Не добавлю.
ФН: О Человеке-Волке
точно не слышала?
ГВ: Почему же? У меня маман терапевт. Юджениус не
докладывал? Знаю, что заболел в 18 лет. Был одно время набожен. Пил, курил, как
паровоз. Лечился у Фрейда. Был зависим от других. Комплексовал,
что не может долго с одной женщиной. Тут он мне кого-то напоминает, но вот
кого? И где этот кто-то сейчас?
ФН: Юджин? Взял вторую
камеру – снимать имение Панкеевых. Там интервью точно брать не у кого. Козы,
подсолнухи. Один справится.
ГВ: А у вас все
серьезно.
ФН: А то! Одни лекции в
воздухе чего стоят.
ГВ: ?
ФН: Я тут, не могу
сказать, что добровольно, прошел курс введения в обычаи и нравы бывшего СССР и
краткое жизнеописание отдельных его граждан, тоже бывших, внутри и вне его
пределов. Так вот, имей в виду, что один бывший, что бы он ни описывал, съезжал
на одну бывшую каждые десять минут. О чем это говорит этой бывшей?
ГВ: Ни о чем. Было и
прошло, Фил. Проехали.
ФН: Имеет ли кейс
Человека-Волка отношение к сегодняшнему дню? На твой взгляд, Энди?
ГВ: К сегодняшнему сегодняшнему? Трудно сказать. В
той же степени, что теории Фрейда в целом, думаю. Что-то имеет, что-то нет.
Эдипов комплекс что-то все же описывает в ХХ веке. И не только. Сильный отец,
низвержение его первоначальной ордой. Зависть к пенису, с другой стороны –
полный бред. Скорее, это вы ими меряетесь, мне лично без пениса вполне. И ряду
знакомых девушек, сколько знаю, тоже. Где-то он прекрасный писатель, жанр: фэнтези. Где-то недобросовестный ученый. Человек, которого
преследуют волки во сне. Хмм. Волки во сне,
правоохранительные органы наяву, бывшие жены в голове. Кто из нас без обцессий, пусть первый кинет в меня «Остроумием и
бессознательным». Че-то маман
втирала про орально-генитальный синкретизм вашего
Волка, на примере любви к «пышечкам»… Но это для меня высшая математика.
Болен был ваш Волк. Может, в нем и отразился век, тоже больной на всю голову.
ФН: Влечение к смерти
называют русским вкладом в психоанализ.
ГВ: Бред. То есть, если
б не русские, один Эрос правил бы миром? Танатос бы
ушел на заслуженный отдых? Кто это сморозил? Даже на
Фрейда не похоже по, гм, полету фантазии.
ФН: Не он. Но Фрейд,
например, считал амбивалентость Панкеева следствием
его латентного гомосексуализма и чертой весьма русской.
ГВ: Это как один
русский классик при мне ляпнул: сомнение – черта
сугубо еврейская. Я аж в осадок чуть не выпала. А
Гамлета куда? И достоевских ванек-встанек, на каждой второй странице выделывающих новые
антраша? Амбивалентность, ты будещь удивлен, –
черта универсальная. И раз уж спросил: основная моя проблема со стариком
Сигизмундом вот в чем. Большинство его теорий литературоцентричны.
Но в «Эдипе-царе», «Принце Гамлете», «Карамазовых» – любой структуралист, семиолог, замшелый представитель «новой школы» не только
без труда вычленит невроз визави сильного отца и пару-тройку комплексов впридачу, но также наглядно покажет, насколько все
вышеназванное представляет лишь одну грань худпроизведения,
неизмеримо более щедрого тематически и избыточного стилистически. К чему же эти
бледные переводные картинки? И самое нелепое: применять эти выжимки как ключ к
другим произведениям! Заколдованный круг!
ФН: Лихо. Правда, мне
вопрос представляется несколько более сложным, но взгляд любопытный. И
поскольку это все же интервью, а не полемика, закончим чем-нибудь из детства,
а, Энди? Типа для локального флера.
ГВ: Могу рассказать,
как по танку ползали, для флера, тут недалеко, в Дюковском.
Это из жизни амбивалентной старшеклассницы. Хотели мира, а на деле, как
водится, случился парабеллум: гражданская оборона. Похлопывали прогретый
металл, пытались сбацать
соло из Carry That Weight на крышке люка, колупали поблекшую от дождей звезду,
и тут кто-то, Мишута Ситро, возьми и гаркни во все
воронье: «Родину нужно уметь защищать!» Все поперхнулись, акации стали быстрей
облетать, осень сменила лето дважды, сумасшедший мальчик Вася «Рот», успевший
за две третьих четверти всех, включая Женьку, искусать в туалете, стал
жалостливо скулить… От кого? От израильской военщины
защищать? От военных кругов США? Унутренней диссиды? Морячки шли осыпанные листвой, трамваи
покачивались, как влюбленные девушки. Влада, сестра парня по кличке Филип Мориц, звала на пляж, а я в
прошлогодний купальник влезала со скрипом, очень раздалась в объеме, водичка
уже с утра что надо, а кто помнит, что было на Ланжероне?
И кто хотел со мной спать? Я хотела с Юркой, а потом со Светкой. У Светки были
бледно-голубые туфли замшевые, она весной их носила. Спускалась по лестнице на
курсах иностранных языков неспешно. Куда же она исчезла, вышла из здания, а
дальше? Не сразу спилась, не сразу уехала, не сразу вышла за гангстера. Фамиля далеко не девичья. Где-то в Прибалтике, в просторном
номере, даже не отеля, казарм каких-то, откладывала в сторону учебник Бонка, откуда имя это? Псевдоним? Аббревиатура? Бонк. Хотела экстерном сдать пару семестров, чтобы
последний, десятый класс посвятить физике и тригонометрии, в которых почти не петрила. И думала о ней, и думала, и доводила себя до
первого приза по физиологии. И глаза у Светки были тоже голубые. Нос вздернут.
Веснушки. Однажды не позвала на день рождения, я очень переживала. Почему
других да, а меня нет? Чем я хуже? Кажется, комплекс неприглашенной прилип с
тех пор на всю жизнь. Ты бы хоть куда пригласил, пока второй брат Мейслс на пленере с козами? И выключи уже свой киноглаз.
20.
Подобное лечат
подобным, а бесподобное? Мне ль не вспомнить,
преодолев
океаны
и шторма, силу тяжести в грудной клетке,
дурные привычки и
предчувствия вкупе с временными поясами и языковыми барьерами, мне ли, говорю,
не вспомнить, идя на посадку, соседку снизу в бальной пачке и с острыми, как
зубочистки, локтями? О ней, о любвеобильной и
худосочной, сказ мой.
Мне
ли не воссоздать в ольфакторной и
тактильной
памяти тонкий аромат ее
кожи, мне ли не отдать дань податливому бюсту, не воспеть осанну бледнорозовым
ареолам,
субтильным бровям камейного профиля,
пленившего взор,
пьянившего разум,
увлекшему
в пучину скандинавскому
тигренку
родимого
пятна,
таящемуся тенью незримого слухового аппарата за левым
ухом, тебе нравится, как я превращаюсь в
скелет поступенчато?
И она показывала при помощи также и локтей, но не человека скелет – остов
крупной рыбы, может статься, тунца, выплюнутого на берег провороненным
синоптиками цунами и обглоданного одуревшими от счастья альбатросами.
Это трудно объяснить,
показать почти невозможно, да и некому: пляж безлюден, сезон мертв, песок
зыбок.
Найти
в телефонной книге, отставить писанину, есть вещи поважней, вдруг, как и я,
одержима страстью
предаться воспоминаниям, пришла и ей блажь отмстить
жизни в лице
инертного мужа-моржа, но не в союзе,
подобно мне, с толстожурнальным бессмертием, и моржа
не водными при минусовом режиме кувырками в проруби: моржа жировыми
прокладками, утробными
звуками
и седыми усищами, кишащими инфузориями и радиоляриями, с кого-то
же следует начать, обхватить ногами несовершенное прошлое, усесться
поудобней,
но не члена во влагалище ради – эка невидаль, членов
в нем пересновало мама не горюй, но ради чистой воды
гурманства: испражниться в ротовую полость спутника жизни,
выпуская
кишечные
газы прямехонько в подвижные ноздри, и не чихал
чтоб, не морщился, не вертелся волчком, чтоб не прошлое в ней, но она в прошлом
всеми фибрами, а после тщательно подтереться усами прошлого – платоновский пир для гнездящихся в них одноклеточных; так и я хочу мстить
пене дней, ухлестывая за настоящим, коматозным после пятилетнего загула, хотя
сказать: не в моем вкусе – значит ничего не сказать:
монструозный биоконструкт из частей тел покойных
свидетелей, часто наверху блаженства описывающий член, шепчущий с деланным
смущением: надоел промискуитет как горькая редька – давай встречаться как люди,
Женька.
Покойных
свидетелей меньше, чем живых
лжесвидетелей,
желающих чесать языки больше, чем платков на чужие ротки, как плакатов на
загазованной автостраде, застилающих
горизонт,
не накинуть впрок,
сквозь
первые затягиваться сигаретой, изображенной на вторых, выставлять напоказ для
колеблющихся самоочевидный вред: пятно никотина.
Могло быть на легких, потому бросай, не раздумывая, как бросают оружие,
спасательный круг за борт пассажирского лайнера или смертельно больного
младенца преступно нерадивые мать и отец, бесшумно
захлопывающие крышку бака за крошкой Чаком.
Курила пачку в день,
посещала классы балета через день, приглашала на репетиции раз в неделю:
посмотришь, как верчусь в tutu, делала игривую паузу
между слогами-близнецами, доту-тумкал: речь о пачке,
вспомнил «Ту-134», а эту ни разу из детской присказки о сигаретах им.
самолетов, непереводимой, не очень-то и хотелось, всего не переведешь. Грудь
заносило не туда, волосы сбивали с курса, хоть с компасом на шее танцуй, два
разновесных балетных минуса не производили искомый плюс: то волосы перетягивали
к заднику, то грудь влекла к рампе преждевременным поклоном. К левой кулисе
относило центробежно, сокрытый
в коей нервничал, поправляя запотевшие очки, будто танцевала не соседка
снизу, но
дочь-переросток в кризисе самооценки на профилирующем. Отрабатывала «одноножку»: так споро вертелась
на второй – не углядеть
было первую, и Э. Дега не поспел бы. Не успевал и я ревновать к микроцефалу в
черных трико – слишком быстро вращал ее вокруг своей оси, потом ее оси, потом
снова своей.
По дороге домой
выпрастывала край пачки из-под плаща, позволяла дотронуться до шелкового безе,
усеянного бисером вишенок, сам ты перебор, когда уходит графиня Вишенка, вишенки где только не грезятся! У меня в холодильнике
бутылка шампанского, понизив голос до хриплого шепота, извещала у лифта.
Стреляла подведенными глазками Морин Янг без промаха.
Среднего роста блондинка, быстрый, пугливый рот, ранние мешки под глазами,
тигр, готовящийся к прыжку за ухом. Заглянул в гости. Чисто прибрано, мебель
новая, не по блошиным, как у меня, рынкам собранная. Откупорили бутылку. Их две
оказалось. Пробка стукнула в фото родителей, отскочила от юриста-отца,
ветеринара-мать, стекло даже не треснуло.
Наутро дверь лифта
скрипела чаще привычного: субботний день, не мой этаж, на моем плече – Морин. Соседи стирали белье под навесом напротив парковки.
Ты, к тому времени второй месяц как мой руммейт,
уделывал Викки, девушку из состоятельной семьи, подругу
Морин. Викки, полнозадый жаворонок, настаивала на утреннем сексе, днем по
викендам она занималась est.
До
сих пор нет четкого понимания, что это: est. Религия?
упражнения? lupus? Фил?
21.
Происходила из семьи
среднего достатка. Отец-юрист занимался компьютерным софтом; субсидировал
компанию дед-судостроитель, под конец жизни частично разорившийся.
Мать-ветеринар, своя практика, небольшая, но стабильная: какаду с нарушенными
навигационными способностями, коты, утратившие остаток интереса к жизни. Отец
ушел, когда Морин была крошкой, однако на помощь не
скупился: отчислял регулярно каждый месяц в два раза больше, чем присудили по
закону. Она сжимала мне виски, массировала их указательными и средними
пальцами, пришептывала: «Юджин, ты знаешь, что ты делаешь! Юджин, ты знаешь,
как мне нравится то, что ты со мной делаешь твоим волшебным языком, мальчик, ты
восьмое чудо света! Приучи же моего зверька, нет, не заушного, дурашка, сделай
его покладистым и нежно урчащим, готовым к заутрене». (Я не всегда ее понимал).
«Правда же, он хороший и премного узкий» (перевод мой)? Вдавливала лицо в
пахучую паклю. Однажды чихнул, она и кончила. Когда они с матерью и старшим
братом переместились в Северную Калифорнию откуда-то из Огайо, и брат с грехом
пополам, с третьей попытки, окончил среднюю школу, было решено, что колледж –
не его стихия, пустая трата времени и средств, и вот, одолжив
у матери немного денег, Даг решил открыть свое
дело. Краем уха от родственников и нового друга матери,
оказавшегося трасвеститом, (отдельная история,
джемпер и туфли на каблуке из секонд-хенда, скомканный «Окленд-трибюн»
в бюстгальтере), прознал, что отец, которому тот простил все: и что оставил их
с Морин на руках матери, и что редко навещает, хотя
помогал, как я уже упоминал, да! регулярно и сильнее, пальцем мою заветную
пуговку, Юджин, милый мой звоночек, звон-перезвон, был охоч до
субстанций известного рода. Выращивал траву и приторговывал ею Даг, просек демографию потребительскую: там, где отцы, там
и дети, и дети детей, Калифорния дриминг. Спрос
отставал от предложения: дети детей лишь во чревах обдолбанных мамаш до поры копошились. И все же
клиентов было лаптем ешь. Приходили за полночь, пошатывались, плюхались,
бормоча, на пол. Дело шло как нельзя лучше, дистрибюторская
сеть неукоснительно ползла на север, в штат Орегон, он уже внес задаток за
двухэтажный кондоминиум в оклендских холмах с видом на залив – наличными, но
однажды не вернулся с охоты. Несчастный случай. По официальной версии, добавила
Морин, вытирая гигиенической салфеткой лицо и грудь.
Сомнительно – не то слово: кого подстрелить в ротовой полости предполагал Даг? Вальдшнепы не водятся там. Глубокая депрессия и
чувство безысходности, когда ментальным сургучом опечатан запасной выход. Кто
прячет ордер на арест в тексты, кто щиплет задницы
красивых потных третьекурсниц после йоги и кусает ихние
соски светлокоричневого бессмертия. Но если ты не
писатель, и женщины смеются в голос над твоей одутловатостью и неухоженностью, хотя у самих в сумках, стоит копнуть поглубже, тут же обнаружится битва при Фермопилах: две
косметички середины века, лекарства от зачатий – как выбраться из этого
эмоционального колодца? Уважь мои створки теперь по-собачьи, Юджин-мучачо. А я буду как слепая музыкантша, дудукать в твою свирель, если представится музыкальная
пауза, то есть незрячая как бы, вперемежку с розоватыми
лилеями, волос подле орешника вьется тропинкой в
поле, ведущей к гниющему уж не первый год поэту. И тут я опять не уловил. А
ведь в невнятностях этих золотая руда мерцает тускло. И случается это сплошь и
рядом, также и с людьми, меж которыми установилось доверие, зиждущееся на
интимной близости, а она любила извержения, катастрофы, то есть, когда
мать-природу заколебают по самые корневища абрикос, а
та и взбрыкнется всердцах.
Гора Св. Елены тогда рванула, май 80-го, старики
помнят, юношество внемлет: «Нэшнл Джеографик»
до дыр зачитывала, любила представить, что я мексиканец, я и играл в эти
ролевые игры, мурлыча нечто близкое к «Малагуэньи»,
когда смотрели, разомлев, Three’s Company
после секса на подушках, на балконе, на надувном матрасе, на футоне, на скамейке-скелет
рыбы-меч. Чудесная, узкоплечая женщина с упругими
икрами и многими юбками: тюльпан, гиацинт и, сколько помню, кактус. Кажется, мы
были с ней счастливы безоглядно. Когда спешно мы раздевались и в рептилий
вдвоем обращались, звонки от подруг раздавались, она большей частью
игнорировала их, не хотела, чтобы я выходил из нее: сниму сомбреро, отклею,
морщась, усы, обмякну, минуты три придется караулить воспарение, поигрывая орешками
и мяуча. Три копья удавалось нередко сломать, как
говаривали встарь во французских романах – мы же с крошкой Морин
называли это «переломить багет, намазать яблочным джемом, и общий привет»: она
бредила, просто бредила Францией. Стоит ли удивляться, что первое наше
совместное путешествие мы совершили в город любви и остались в нем дольше
запланированного срока? По утрам отсыпалась, я бегал, как полоумный, по
кладбищам – глянуть на чужое бессмертие, прикинуть, стоит ли суетиться ради персонального. На могиле Сартра желтела чайная роза в тонкой
вазе. В дорогу я взял ксерокопию второго тома неподъемной трилогии Сартра о
Флобере и «Исповедь» Руссо в мягкой обложке, но могила Флобера оказалась в
Руане. С Руссо вышло проще: прах кумира покоился рядом, читать о вcтрече Руссо и Дидро в
Люксембургском саду, прогуливаясь по аллеям его – и удовольствие и реенактмент. Морин, узнал я от случайного собеседника в варшавском аэропорту за час
до нашей посадки на рейс Варшава – Одесса, вышла замуж за профессора
французской литературы, немудрено при ее-то франкофилии,
соблазнила старикана, вне всяких сомнений, что у них там вышло – не хочу знать,
умение расстаться с былым, как вы, вероятно, успели заметить – наука не до
конца мною постигнутая. Гюстав в молодости, если биографы не гонят, пять
раз кряду, раздухарясь, мог переломить багет, а я
впоследствии прознал от Викки, с которой иногда
переписываюсь, что у Морин с этим Эдом-садоведом
полный генитальный недобор… Но я отвлекся: на Св.Елену
отправились на моем дышащем на ладан «плимуте» иногда
буквально огнедышащем: периодически закипала вода в радиаторе. Неловко
вспоминать, а впрочем. Отправились в путешествие: Фил, Викки,
Морин и я. Остановились у обочины справить нужду. Холодрыга, лава, безлюдно, некомфортно – слабо сказано. Фил
передал свою вязаную шапку молодой любовнице, сам пошел отлить. Мы с Морин отправились вместе маркировать территорию. Присели за
холмиком, стянули джинсы, взялись за руки. Каким-то ледяным голосом Морин пропела: «Май, дай, в хлеб запекай. Только не ругай и
не топтай» (перевод, как всегда, мой), когда мы с
ней, попа к попе, на месте недавнего извержения вулкана оставили, представьте,
две теплые пирамидки. Вокруг ни тебе мхов, ни лишайников. Чисто лава
поработала. «Так, собственно, первичная сукцессия и обеспечивается, стимулируя
окружение, – настаивала Морин, подтираясь, –
удобрениями, заинтригованными мухами. Должон быть
круговорот говна в природе.
Чем она хуже социума? Нельзя ждать милостей от ней: обосрать мать надоть. Она, мать,
скупа на их и неподатлива как девственница в курилке на школьном балу, когда и
хочется и колется, и коленки пачкать влом» (перевод
мой). «Чуть больше нормальности, если можно», – корчил жалоcтливую мину Фил за рулем «понтиака»
в ожидании финала нашего фекального тандема. Викки
периодически закатывала глаза, то ли от травки, успевшей ее пробрать, то ли
выказывая немое недоумение визави нашей акции, а может, и медитировала вполсилы
– не могу сказать с твердой уверенностью.
22.
Приземлились. Карусель,
контроль, таможня, дым коромыслом, курят все, курят даже беременные девушки,
заполняя замысловатые декларации в двух экземплярах, курят и стряхивают пепел
на пол… «Сонечка»? Простите? Камера ваша. А! Да. «Зубровочка»?
Из Варшавы, для родственников. Имена, адреса? Еврейское кладбище, большей
частью. Кругом говорят по-русски, но не сразу поймешь, отвык. Пиццерия «Мастер
и Маргарита», холодная лазанья «Азазелло». Перемены:
город полуразрушен, в магазинах норовят сделать физически больно. А чего
толкаться – прилавки-то все равно пустые. Утренние девушки в вечерних нарядах:
с работы или на работу? Запахи. Вода точит камень, но с примесью сульфатов и
фосфатов выходит эффективней. Папа бы на сосновых настилах сейчас состояние
сделал. Случайным свидетелем первого поцелуя в Александровском саду тоже,
кстати, стал папа, всевидящий и вездесущий. Первичная сцена наоборот. Потому
что в небольшом городе ты всегда как на ладони. Александровский сад, сюда
выходили окна дома Панкеевых. Надежда Саввишна Шаповалова у заколоченного фонтана. Прошу любить и
жаловать. И более часа не мучить вопросами. Человеку сто лет в обед.
– Не волнуйся, –
отвечал Фил. – Только о главном. О том, что может знать только она. Факты
общеизвестные нам ни к чему, разве самые общеизвестные. О том, как сестра в детстве
предлагала Сереже показать друг другу попки и как откровенно вела себя со
старшим родственником, как отравилась на могиле Лермонтова; о няньке из народа,
грозившей: «Получишь у меня на орехи» (комплекс кастрации?),
отсюда, возможно, волки на ореховом дереве; о том, что медсестра-немка Тереза,
жена Панкеева, враждовала с его матерью, а сам Панкеев не знал точно, сколько
жене лет и кто она по национальности, о том, как Тереза, предположительно,
еврейка, но возможно, испанка, склоняла Сергея к двойному самоубийству после
аншлюса, но отравилась газом одна. О начитанности, которую отмечал
Фрейд, считавший Человека-Волка типично русским случаем, амбивалентым
и податливым, хоть и сопротивляющимся лечению; о том, как
Панкеев лечился у Фрейда начиная с 1910 года на протяжении четырех лет и,
согласно Фрейду, не первому и не последнему его терапевту, в младенчестве стал
свидетелем троекратного любовного акта родителей (странно: насколько
полуторагодовалый ребенок способен отличить конец первого акта от начала второго?),
отсюда и волки, а может, и не отсюда; как однажды, в 1951 году, забрел
Панкеев с этюдником в советскую оккупационную зону в Вене, был допрошен и
арестован и испытал острый рецидив паранойи; как работал
скромным страховым агентом, но так же подрабатывал мемуарами и этюдами, был
заядлым курильщиком (не менее тридцати сигарет в день), протестовал против
войны во Вьетнаме, считал диагностику Фрейда визави себя выдумкой, открыл на
паях художественную галерею, одной из первых предоставившую платформу для перформансов венских акционистов,
считал своим долгом рассказывать терапевтам о русской словесности, объяснять
суть русских пословиц, до конца своих дней вспоминал сестру Анну, был
обидчив и раздражителен, вернулся ненадолго в Россию, инкогнито, устроился
капельмейстером в львовской школе-интернате, но так и не сумел привыкнуть к изменившимя социальным условиям, вернулся назад в Вену, где
участвовал в движении за права животных, продолжал писать этюды и давать
интервью. Умер во сне в возрасте 92-х лет, в 1979 году, за полгода до вашего с
Вишенкой прибытия в Вену с группой беженцев из Советского Союза.