Опубликовано в журнале Новый берег, номер 55, 2017
В поезде
Пьяный поляк никак не мог выбраться
из сортира и время от времени
заводил дрожащим тенором про курьву
и пр. Его товарищ нашел место
подале и смотрел в окно, открывая и закрывая белесые глаза.
Немецкие барышни волновались, когда же придет проводник, выпустит узника и впустит их. Проводник не приходил. Барышни от волнения чесали себе ноги и жевали волосы.
Русская мамаша воспитывала ребенка в выражениях, свидетельствующих о безграничной материнской любви. Ребенок качал с лавки толстыми ножками в рубчатых чулочках и сандалетках на ременном запоре и лизал длинную ядовито-фиолетовую конфету.
Пара китайцев (он и она) показывали друг другу что-то в своих телефонах и тревожно перекрикивались, как пара уток-мандаринок (он и она). В туннелях лица их отсинялись.
Голоногий американец хохотал, особенно ни к кому не обращаясь.
Таким вот образом поезд, двухэтажный и
красный, ехал-ехал-ехал из города Берлина в город Франкфурт-на-Одере.
Старики
Немецкий старик в ботинках, начищенных до
смертельного блеска, конспектирует газету. Выходит, полотняные сумки с
конспектами бьются о его толстые ноги и поворачиваются вокруг пухлых рук.
Газета остается на лавке.
Турецкий старик в цветной шапочке, похожей
на тюбетейку, но выше, и в обтерханной пиджачной паре перебирает
желто-коричневыми пальцами с большими белыми ногтями черешневые четки, вытертые
до смертельного блеска и внутреннего узора.
Итальянский старик во всем белом – от
шляпы с прямыми широкими полями до туфель с мельчайшими дырочками,
расположенными расширяющимся от пальцев к подъему треугольником. На левой руке,
на безымянном пальце, серебряный перстень с яшмой – такой огромный, такой
выпуклый и до такого смертельного блеска сверкающий перстень я наблюдал разве
что у поэта Генриха Сапгира (лет тридцать назад), что в сочетании с кожаным
пиджаком, боцманскими усами и (кажется) бакенбардами придавало ему вид зубного
врача на отдыхе. …Итальянский старик увидал на перроне девушку, перебирающую
длинными подгибающимися ногами, и заторопился выходить. Конечно же, у него была
трость с набалдашником.
Мои китайцы
Китайцы в марлевых намордниках – всюду.
Китаянка в кепке, наклонясь, пресердито
кричит в телефон – во Франкфурте на вокзале.
Пара китайцев (он и она) поочередно показывают
друг другу что-то в своих телефонах и тревожно перекрикиваются, как парочка
уток-мандаринок (он и она). Лица их иссиня-белеют в телефонном свету. В поезде
Берлин – Франкфурт-на-Одере.
Китаянка, престрого поговорив с мужем,
делающим все абсолютно не так, пьет кока-колу из литровой бутылки. После
каждого глотка она звонко рыгает, торжествующе оглядывается и прикрывает рот
ладонью. Муж, с целью умилостивить богиню, звонит детям в Китай и протягивает
ей телефон из-за стены из трех гигантских чемоданов, установленных им на
свободном сиденье. Голос ее становится ниже, она все время смеется короткими
очередями, поговорив, отдает мужу телефон и засыпает. В купе поезда Франкфурт –
Базель.
Прошло лето, китайцы улетели. Жду весны.
Покупка
рояля
При покупке рояля сей припрягается к
тугобокой лошадке и под поощрительное чмоканье младшего продавца едет на
собственных колесиках к покупателю на дом.
Пианино доставляет ослик. Осликом
руководит мальчик-рассыльный – когда не видит начальство, верхом, когда видит,
– пешком сбоку. Если ослик останавливается и по своей натуре ни тпру ни ну, к
пианино подбегают прохожие и, наклонясь, быстро играют собачий вальс и
отдельные пьесы Хиндемита и Скрябина.
Из одного такого пианино некие аферистки
умыкнули несколько лет назад все струны с целью понаделать из них арф для стран
Африки. Мальчика отвлекли длинной ядовито-фиолетовой конфетой и показом сиськи
в вырезе бархатного концертного платья. Пианино пришлось заменить, а его пустой
корпус поставили перед магазином, обвесив вьющимися растениями. По немым
клавишам бегали, раскрыв рот, круглые красногрудые малиновки. Аферистки,
проходя мимо, смеялись и били друг друга по мускулистым плечам.
Об
опьянении
Поляки пьянеют в дупу или даже
еще глубже.
Немцы склонны к ненатуральному
веселью.
Русские впадают в задумчивость
до слез.
Прочие народы к опьянению не способны
вовсе и скрывают это постыдное качество, притворно-страстно чмокая над
испорченным виноградным соком или наваливая груды льда в ячменную или
кукурузную сивуху, чтобы как-то забить ее отвратительный вкус. Или курят
сладкую траву, которая на них действует. Они начинают выть и смеяться.
Если вам встретится в Западной
Европе или Северной Америке по-настоящему пьяный человек, поскребите его: он
окажется русским, поляком или немцем. Или притворяется.
На
границе
На обочине с той
стороны вьетнамцы торгуют садовыми гномами. Могильные венки и надгробные плиты
(крестики свежим золотом) с незакрытыми скобками и пропущенными именами
прислонены к бесконечному или, как минимум, до Праги забору из металлической
сетки.
Те же гномы установлены во
дворах близлежащих домов (на клумбах и в голубом мху) уже с этой
стороны, за колоннами дорического стиля высотой прохожему по пояс. Там жe
повсюду гипсовые, твердой детгизовской рукой раскрашенные утки, гуси и курицы –
вероятно, добрые хозяева ставят памятник каждой съеденной ими птице.
(Свиньи? Свиньям памятников не
полагается, они, как воздух, а воздуху как поставишь памятник?..)
В
Иерусалиме
В Иерусалиме есть, кажется,
две секты или два направления у хасидов: одни подкладывают телефон под пейсу,
другие накладывают его поверх (ухудшает ли это слышимость?). (Пейсы,
согласно примечанию к двухтомнику Бабеля 1996-го года издания, – бакенбарды
у евреев.)
Женщина читает в автобусе Тору,
ожесточенно приглаживая и почесывая и снова приглаживая свой неловко сидящий
парик.
Девочки-подростки в платьях английского
фасона конца XIX века (для горничных) и белых чулках, как у беговых лошадок,
мимолетно нагибаются к окнам припаркованных машин, чтобы быстро расчесать и
взбить пальцами волнистые волосы, еще не сбритые.
У стены Старого города –
кошка, такая худая, что кажется поросшим шерстью скелетом. Русские Мурки и
Васьки попортили египетскую породу иерусалимских кошек – таких длинных, что при
ходьбе извиваются, будто змеи, и с мелкими змеиными мордочками на долгих шеях.
Чем дальше от Старого города, тем полнее, короче и мордатее уличные кошки.
На ветру растения ведут себя
как животные (дрожат, кивают, качают головой), а люди – как растения
(наклоняются, идут стоя). Впрочем, не только в Иерусалиме.
О голубях. Кальв в Шварцвальде, июнь 2015
Хорошо жить высоко и близко.
Голуби бормочут и стонут на коньках крыш,
как коммунальные соседи за стенкой: слов не разобрать, но, может, ругаются? Или
разговаривают о событиях дня?
Захлопали крыльями, скрипя улетели.
Голубь целуется с голубкой, она даже
присаживается – от томления и утомления. Прилетел еще голубь. Первый бежит за
ним по коньку, грозно кивая, тот – от него. Срывается с крыши, улетает.
Возмущенный первый еще долго крутится вокруг своей оси.
Голубь взобрался на голубку, расправил
крылья, как орел, и победно забил ими. Через две секунды они уже незнакомы и
летят в разные стороны.
Других птиц тут не водится, даже воробьев.
В детстве воробьев было несчетно везде, теперь, видно, вымерли.
А из животных – люди и кошки.
Еще о голубях
Голубь внизу, на мостовой, и голубь наверху, на
крыше, – две разные птицы.
Внизу это всякому известное кроткое неуклюжее
существо, торопливо выклевывающее что-то из собственного
полузасохшего дерьма.
Наверху же – маленький орел, элегантный боец и
яростный падишах своей голубки, нетрезвый поэт, глухо бубнящий: «Дай денег, дай
денег, дай денег!» Когда устает и смолкает, голубка отвечает тоненько, но
решительно: «Нет денег, нет денег, нет денег!.. И не будет! И не будет!»
Еще ближе, прямо за окном, голубь страшен — желтые
безумные глаза, перья с полиэстерным отливом,
ожесточенно рвет себе грудь и шею загнутым клювом.
Но кто же тогда смирно стоит на головах у Пушкиных
и Гоголей, Гете и Шиллеров – нижний, пачкун, обливающий мраморные или бронзовые носы и щеки полузастывающим, еще стекая, белым? – или верхний, герой и
поэт?
Или какой-то третий вид – средний: живущий на
памятниках, не подымаясь выше головы, не опускаясь ниже колена?
О незамеченной войне
…почему, например, в
Кальве только голуби и никаких воробьев, а в Берлине – одни воробьи,
немного?..
Да и ведут себя эти берлинские бурые, т.
н. «полевые», не как «уличные», серые нашего детства – нет у них той милой наглости, что позволяла
хладнокровно прыгать по столикам уличных кафе, искоса наблюдая за пирожной
крошкой, и – цоп, фрррр, улетел! Или старушечьи булки из-под носа у раздувающих
зоб сизых и мраморно-красных голубей выклевывать.
Бурые воробушки вспархивают чуть что с
тротуара, колотя с неимоверной частотой крылушками (воробышки колотят крылышками, воробушки – крылушками),
превращающимися в две полупрозрачные полусферы с коричневатым мельканьем в
глубине, и фьють, и фррр, — и нет их, не рассмотреть даже, а на столик их и
овсом не заманишь. Колибри какие-то, а не воробьи. Видно, кто-то их до смерти
напугал…
А не война ли все это? — спросит сторонний
наблюдатель, бездельный обходчик немецких улиц, бездумный съезжатель в немецкие
подземелья: одни области остаются за воробьями, другие переходят к голубям,
побежденные частично гибнут, частично спасаются в другие местности — словом,
как всегда. Но как ее назвать, эту войну? У всех войн имеются благозвучные
имена (тридцатилетняя, франко-прусская, шестидневная)? – ВОЙНА ГОЛУБЕЙ И
ВОРОБЕЙ? ВОЙНА ВОРОБЬЕВ И ГОЛУБЬЕВ?
…Во Франкфурте воробьи, кажется,
победили, но с такими потерями, что если встретишь за неделю одного-двух, и то
хорошо. Немногие побежденные голуби отступили в подземелья метро, к мышам, и
ходят там по перрону, подсасывая из лужиц кока-колу и кровь, набираются сил для
реванша…
И что, интересно, думают об этом обо всем
сороки-вороны, черные дрозды и – в прибрежных городах – белые, будто бы
тонко-фаянсовые чаечки и широкие,черноголовые чайки?..
Ну и кошки, конечно.
В Билефельде на вокзале
все девушки и дамы в очках. Странные моды
у них в этом Билефельде.
Голубь бежит по перрону, быстро дергая
головой и отскакивая от чемоданных колесниц – боится, как бы кто не завладел
жирным харчком сидящего на корточках поляка.
Молодая мать, к которой спереди привязан
ревущий младенец, пытается успокоить его, слегка приседая, вращая бедрами, двигая
грудью и прижимая его голову к своим губам – то есть совершая приблизительно те
же движения, что и когда его зачинала. Младенец то недовольно замолкает, то
радостно взревывает.
Цыганские родители разговаривают между
собой по-чешско-цыгански, а с младенцем в коляске – по-русски, именуя его при
этом змей: «Да знаешь ли ты, какой ты змей, змей?»
Поляк схватил голубя, сжал ему обеими
руками крылья и дует в воротник, с треском раздвигающийся. Красные глаза голубя
в ужасе блекнут, блеклые глаза поляка разгораются.
Окна в
ад
Куда ни глянь, всюду окна в ад.
…иллюминатор стиральной машины, где
крутятся в смутно сверкающем барабане носки и рубашки.
…окна подъезжающего поезда; чтó
за ними, едва видно: полумрак, уходящие в никуда огни, неясные профили в голубом
свете телефонов. Ясно виден только ты сам в сменяющихся затемненных окнах –
каков ты есть, каким ты будешь.
…оркестровая яма. По краям, на медных,
что-то временами вспыхивает, как будто музыканты закуривают. Когда они встают и
раскланиваются после спектакля, всегда одного-двух недостает – провалились.Но
кто считает оркестрантов?
…в какое ресторанное окно мимоходом ни
глянешь, за каждым
нобискруг – харчевня на пути в ад. Или даже сам ад, где кабатчик – сатана. Блондинки с
хвостами тянут пиво из высоких стаканов. Татуированные мужчины со стуком ставят
пустую стопку на стойку. Дамы в шанелях сосут устрицу, слегка укалываясь
карминными губами, джентльмены в фиолетовых пиджаках поднимают бокалы с
драгоценной пеной выше своих тупеев. Повсюду, даже в какой-нибудь забегаловке
на автоколонке, за стойкой у кассы стоит сатана, вытирает руки о передник и
постукивет под прилавком копытом. В Средние века была известна только одна
харчевня «Нобискруг», сейчас они – все.
Черный
Кальвин
Над озером над Женевским
неподвижно летит Черный Кальвин, сверкая невидимым блеском, видимо отражающимся
в железно-голубой и узкой воде. Его борода, как бы намыленная, не шелохнется,
косой пухлый берет будто приколочен.
Когда весь мир рухнет, это останется и будет обслуживать
новых хозяев мира, какие уж там будут, – а уж какие-нибудь да будут! – лелеять
их денюжки в банках, продавать им часы, сыры и шоколадки, катать их со снежных
горок и на белых наклоненных яхтах…
…А над озером над Женевским так и будет
лететь Черный Кальвин и косо глядеть ненавидящим невидящим глазом.
Боги
возвращаются
Возвращаются боги.
Сначала в прозрачных лесах с нумерованными
зеленой, желтой и белой краской стволами заметили узкие следы Персефоны. И то –
легче же взойти из преисподней по корневым ходам и тайным ступеням, чем сойти с
окованной железными облаками горы.
Но все чаще эти облака видят ржавеющими и
расколотыми, под ними – Зевесов орел, планирующий на хтонических мышат,
копошащихся в помойках Берлина, Лондона и Бомбея.
Гефест, сквозь пробитые им облака, несет
на плече Афродиту по извилистым склонам. Следом прыгает Арес, опираясь на
алмазное копье.
Но Зевс еще наверху, у себя на
многохолмном Олимпе, ждет, когда все окончательно развеется и путь вниз
очистится; а пока дремлет, посасывая сладкое хиосское винцо, подливаемое
Ганимедом. Не будем спешить, мальчик. Скоро мы спустимся с горы и… и
кашляет, попeрхнувшись.
Даже неизвестный бог уже тут –
по-прежнему неизвестно где и неизвестно как.
…Но музы и Аполлон заперты в статуях
Павловского парка – навсегда. Еще не хватало! – во что бы превратился этот мир,
если бы еще и поэзия ожила.
В виноградниках. Эденкобен, сентябрь 2015 года
Большая птица стоит против ветра,
пошевеливая коротковатыми крыльями: выглядывает в виноградниках мышь. Мыши не
видать, птица (это не орел, скорее крупный сокол или небольшой ястреб, не
разобрать снизу на ослепительно отгорающее солнце) закладывает вираж и улетает
на гору, в темные каштановые леса. Мышь выходит из-под бурого листа и шевелит
усиками – смеется.
Курчавые паруса винограда мелко вздуваются
на кораблях с бесконечным числом сопряженных мачт – первая и последняя
напряжены тугими вантами. В просвет между кораблями можно увидать самое дальнее
море, незримое небо, блаженный остров, куда все они плывут. Пешком туда не
дойдешь, хотя проход вот он, – а можно только доплыть на виноградном корабле,
если он когда-нибудь стронется с места. Но куда залезать? – у виноградных
кораблей нет палуб и трюмов, и ни бака, ни юта. Одни только низкие сопряженные
мачты и проволочные ванты, входящие в землю.
Скоро паруса сдуются, корабли будут стоять
пустые, ободранные. Тогда-то мыши станет не до смеха.
Пфальцские звезды
Слева пугающе близкая луна в три четверти,
справа синяки и раны заката.
Над виноградниками летали голодные орлы,
шевеля крыльями, похожими на черные полотенца.
Алые слезки шиповника, сплюснутыe камни
миндаля… Шершень хрустнул на оконном стекле под картонкой, как монгольский
хан, которому доскою переломили позвоночник.
В облаках и между разгорались пфальцские
звезды – чем яснее было небо, тем темнее земля. А если выходили облака, то на
дорожках между темными курчавыми виноградами становилось светло: из белых
вспухших облачных линз свет звезд рассеивался по всей долине.
Фиалки во рту. Мюнстер (Эльзас). Лето. Вечер воскресенья
Слажёный воздух виноградников перед
сбором.
Аисты со своими трещотками, на фоне
сребристых облаков черные.
Ствол каштана – переплетенные длинные
мускулы, как освежеванные ноги в кабинете биологии. Только не красные, а
зеленые.
На ступенях собора нищий, на ступнях у
него шерстяные полосатые митенки, из которых выглядывают широкие плоские ногти.
Обрывает кожу с ладоней, чтобы кормить ястребов сребристыми струпьями. Ястребы
струпьев не едят, кружат над колокольней, потом, как по команде, заворачивают и
улетают в синеющие горы. Едят же их голуби, сбегаясь к собору из переулков.
Ястребиные лица голубей. Голубиные лица
ястребей.
К собору группами шли женщины, смеясь
страшными синими ртами, где проворачивались, чмокали и стукали засахаренные
фиалки.
Воскресный вечер на Майне. 1-е ноября 2015 г.
Листья падают отвесно и быстро, как
плоские камни, и даже не поворачиваются летя. Золото дерев редеет на глазах, а
багреца тут никогда и не было – широты не те.
С реки косым треугольником идет
ослепительный свет – гуси прячут голову под крыло: притворяются, будто спят.
Вдоль реки бегут девушки, хвостики их
качаются, как маятники, задние ноги в шерстяных гольфах задираются высоко и
несколько в стороны от скромных ягодиц, сжимающихся в напрасном ужасе, – не
получат ли они пенделя от собственных тапочек. На девушек одобрительно
оборачиваются старушки в волосатых беретах, полосатых шубках и с белыми
собачками в поводу – из тех белых собачек, что быстро-быстро шлепают лапками,
как будто они заводные и в курчавой шерсти на спине у них сам по себе медленно
поворачивается холодный маленький ключик.
Неуверенно темнеет. Лица гуляющих меркнут.
Река светлее неба. На мостах мерцают в пузырях желтые и розовые фонари. Трамвай
идет по мосту, нагибаясь.
В метро
По перрону, кивая, идут пьяные голуби, и
катятся, как на колесиках, крошечные короткохвостые мыши.
Две турчанки, одна в платке, другая без,
окружены запахом французских духов, склоняют узкие головки и, улыбаясь, тычут пальцами
в смертофоны друг дружки.
Огромная негритянка толкает животом
шестиместную детскую коляску – пустую. Негритята обвисли на ней, сдвинув
продолговатые синевато-голые головки с испуганными глазами. Несколько похоже на
гроздь винограда «Изабелла». — «Аллё, это я, Изабелла», – говорит негритянка в телефон, прижатый
могучим подбородком к еще более могучей груди.
Две русые русские девушки в больших
сапогах прогуливаются по перрону с непрерывным разговором: «А он? – А ты? – Ну, ты, мать, даешь – – – ».
Подходит поезд. Все, кроме голубей и
мышей, всовываются и рассредотачиваются. Там:
14% пассажиров жуют жевательную резинку
или бог их там знает, чего они жуют;
23% пассажиров шмыгают носом и сглатывают
соплю;
87% тычут пальцами в свои смертофоны и
улыбаются им;
2% читает книгу (толстые тетки);
3% – читают найденную на сиденье
скомканную газету, разворачивая ее, как кочан, (пьющие дядьки).
В проходе мужчина с гармошкой наперевес:
небрит, пузат, на плече песочного цвета собачка с лицом лисы. В лисьих зубах
кружечка. Кривоногая девица в физкультурной одежде приседает то на одну ногу,
то на другую и подвывает: ла бамба, ла бамба… Пассажиры отворачиваются к
окнам, где мрак и убегающий блеск.
В концерте. Две виолончели
Один виолончелист энергически двигает
локтями и головой и с такою живостью раскачивается у себя на стульчике, что
становится очевидно: он верит, что все звуки оркестра и хора выходит именно из
его виолончели.
Рядом вторая виолончель. Ее пильщик,
напротив, не ожидает из нее никаких звуков – может, смазал струны жиром? Двинет
немного туда, немного сюда смычком и сверх того не шевелится. Спит, наверно.
В музее
Старушка приходит поговорить с аудиогидом.
«А вот здесь я с Вами никак не могу согласиться,
нет-нет, красочная гамма указывает на совершенно иные взаимосвязи – – – !» – и
для вящей убедительности слегка наклоняется. Аудиогид прижат к старому
сморщенному уху с маленьким бриллиантом в мочке.
Тетка в сине-лиловой клетчатой рубахе
навыпуск. Некоторые пряди на затылке покрашены лиловым цветом, поперек синие
полосы, то есть тоже в клетку. Быстро обегает все этажи, на картины не глядит,
глядит себе под ноги, будто потеряла что-то.
Китайский мальчик наклонился (руки за
спиной) к прикартинной табличке, глянул влево, вправо, обернулся коротко и в
одно движение сфотографировал табличку ослепительно синеющим телефоном.
Русые русские девушки в больших сапогах
переходят из зала в зал с непрерывным разговором: «А он что? – А ты что? – Ну, ты, мать, даешь – – – ». В это же время
экскурсоводша сообщает по-русски: «Рыженькие блондинки – идеал венецианской
красоты – – – ».
Картины… ну да, и картины тоже…
«Райский садик». Я всегда плáчу, когда его вижу,
особенно дракончика, похожего на утку, и смирного чортика под кустом.
Весна на богатой улице
Из полуоткрытых окон высовываются тонкие
смуглые (итальянские или португальские) или полные белые (украинские или
польские) руки с намыленными губками.
Перед колбасными лавками на задних лапах
танцуют собачки из тех собачек, что одеты лучше, чем их хозяйки (например, в
расшитые серебром жилетки из ангорской шерсти).
Во двориках у гаражных проездов недвижно
стоят старики в тех пижамных штанах в клетку, что делают кривыми всякие ноги и
вздувают надо всякой резинкой тугую круглую пузу. Обнимая при встрече таких
стариков, чувствуешь их пропавшее между костей тело, или точнее, тела не
чувствуюшь, а только птичий легкокостый скелет и надутые диким мясом грудь и
живот.
Поляки выносят из гаражей разный зимний
хлам, время от времени медленно смаргивая белесыми глазами и сообщая друг
другу: курьва, я твою матку пердолил. Старики смотрят за этим.
Вот так здесь начинается весна.