Опубликовано в журнале Новый берег, номер 54, 2016
***
Разучился доверять посулам
видимости. Вижу, скажем, дом.
Кто бы этот морок ни подсунул,
всё равно ведь заберет потом.
Отвернусь – и ничего не станет,
не останется со мной.
Занесет косматыми песками.
Скроет коркой ледяной.
Как назвать таинственное, что-то
большее, чем заводной бубнёж,
что сотрется в ходе отворота:
и вернешься – не вернешь?
Пахло старыми коврами в доме,
ночью распахнулась дверь в чулан –
и исчезла. Всё исчезло, кроме
формуляра радостей и ран.
Всё почистили, поубирали,
подравняли нашу ерунду.
Как ходил я этими дворами.
Как сейчас иду.
Критическое
Поэт решил посланье намарать
про то, что стар, и скоро помирать,
но это показалось слишком просто,
и он добавил хитрых кренделей
про юбилей, про темноту аллей,
и намекнул, но избежал погоста.
Так началась эпоха рококо.
Пьянит вино, прокисло молоко,
в почете Ювачев, заглох Некрасов;
читатель, испугавшись языка,
сбегает в позапрошлые века,
назад от новомодных выкрутасов.
По вечерам торопится домой
в велюровые джунгли с бахромой:
у входа тапки, в кресле не газета,
а повесть, соблазнительная, как
случайно заглянувшая в кабак
таинственная дама полусвета.
К полузнакомке ловелас приник.
Мерцает электрический ночник.
Тепло, уютно, лишь слегка досадно,
что идеал, рассмотренный вблизи,
не то чтобы измазался в грязи,
но все же пропылился преизрядно.
Над теменем свободные часы
летят, роняя смыслы на весы:
где строгая краса, где пыльный фетиш,
а утром человек в банальную судьбу
нырнет, как в привокзальную толпу,
но ты, поэт, его не встретишь.
***
Выйдешь с утра освежиться
лицо остудить на ветру
сорвется с балкона нездешняя птица
канет в дыру
Листвы неопрятная ветошь
дырявая сплошь
травы торопливая ретушь
мурашная дрожь
Смотри эти дырки повсюду
глазеют из темных углов
и специалисты по сюру
латают их сетками слов
они хитроумны и прытки
и не замечают когда
запутываются их нитки
как дырчатая борода
Там вроде заплатку нашили
а тут прорвалось
проткнула прореху пошире
небесная ось
Вот я стою на балконе
гляжу на кусты
общее место в законе
густой пустоты
Я исповедаюсь тополю
а человеку совру
падаю штопором штопаю штопаю
самую темную самую теплую
в мире дыру
***
Это рай – а может, это раннее
утро. Золотое вещество
заливает дыры над окраиной,
за которой нету ничего.
Побережье выросло и вымерло.
Поплавки играют в бильбоке.
Мы с тобой гуляем по периметру
мира, мочим ноги в молоке.
Неуклюжий, очевидно заспанный,
южный ветер тычется в баркас.
Осень наступает. Станет пасмурней.
Есть еще две жизни про запас.
***
Оно случилось много лет назад.
Зарубцевалось, заросло снаружи.
Я был тогда упрям и смешноват.
Теперь я и серьезнее, и хуже.
Я вышел на площадку. Угодил
в кино. Меня снимали в эпизоде.
Я чашу подносил. Ага, разбил.
Артисты все же мерзкое отродье:
снимаем сцену казни, дубль второй.
Палач состроил рожу мимо камер,
закашлялся казнимый, и король
разводит (он же режиссёр) руками.
Я чашу недонес, она прошла
меж мерзлых пальцев, не было важнее
в том кадре, были брошены дела,
пока правитель посылал за нею;
палач с казнимым грелись у костра,
делили хлеб, портвейн и ломти сала,
а жизнь текла, ах, жизнь текла быстра,
и понял я, чего ей не хватало.
Сказочка
Жили в Копенгагене старик да старуха.
Все их ненавидели – за что же любить.
Ни тебе соборности, ни русского духа.
Грех поцеловать и как-то жалко прибить.
Пудрилась старуха, а старик свои пейсы
щеточкой расчесывал почти до кости.
Все кругом пришельцы, а они – европейцы.
Надо на руинах хоть чему-то расти.
Вот они руины: Христиания слева,
справа шпиль Спасителя, по курсу канал.
Здесь стояла яхта, и она, королева,
помнила, как капитан ей честь отдавал.
Пролетели годы, все опять изменилось.
Но и наши воины, пришедшие вслед,
знают: смерть от старости – великая милость.
Спи мой китайчонок, засыпай, Мухаммед.
***
Как жили мы, так больше не живут.
Хорошие, но с нами как-то грустно.
На первой нашей фразе возникает
неловкость в разговоре. В их сетях
нас перестали поносить и славить,
притом не начинают изучать.
Нам не пристало пыжиться. Их игры,
пришедших следом, наших побойчей;
прямее дискурс, меньше в нем кокетства
и страха. Сложность времени, в котором
мы как-то научились выживать,
их не коснулась. Лягвы на болоте
расквакались: их будит свет усадьбы
и виртуальная виолончель.
***
Снова время истончилось,
сквозь него трава растет.
От бесплодия лечилось –
только где он, этот плод.
Время катит по дорожке,
топчет камушки да крошки,
разрыхленные слои
обживают муравьи.
Время давится массовкой,
отворяет свой засов,
и с улыбкою неловкой
запускает бой часов.
Вольно дышит с колокольни
время. Взорванные штольни
заливает тишина.
Где секунда? Вот она.
На весу тоскуют предки
о величии своем.
Время прыгает на ветке
и щебечет воробьем.
***
1.
Когда несолоно хлебавши
мы возвращаемся домой,
потрепанные вещи наши,
тахта глухая, шкаф немой,
глядят на нас неблагосклонно,
поблескивают без огней,
лишь вздрагивает дверь балкона
тому упреком, что за ней.
2.
Из дальней комнаты сфумато
боится выглянуть на свет.
Оно ни в чем не виновато,
но вечно usual suspect.
То будто щурится спросонок,
то засыпает дочерна.
Когда-то там рыдал ребенок,
но тягостнее тишина.
3.
У книжки пошлые соседи.
Она не хочет отвечать
на болтовню энциклопедии,
где нет ни слова про зайчат.
Ее любитель был в печали,
а мы сваляли дурака:
лет двадцать пять не замечали
заставленного корешка.
4.
На блюдце тронутая сдоба
лежит, как судно на мели.
С утра уходим мы из дома,
как дети из него ушли.
Заглянет облако несмело,
и тени бродят от угла
к углу, покуда не стемнело
и не заснули зеркала.