Повесть
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 52, 2016
1
В сопряжении человека и места, что он занимает, есть много случайного, но есть и доля закономерности.
Человек занимает место, но и место занимает человека, заполняет его, переливается через край. Потому что краев у него много, и они низкие, да еще и отогнутые настойчивыми пальцами времени.
Сегодня, в этом полуденном немецком буххандлунге, то есть в царстве стекла, простора и бумаги, Ламбовский наблюдал за посетителями. Вот полноватая женщина стоит у стенда с книгами о здоровом образе жизни. Старшеклассники с по-модному взъерошенными волосами разглядывают картинки в «Книге о любви и сексе». Все закономерно, каждому свое, и прочее, и прочее, и жизнь прорастает в нас мелкими корешками, дабы расцвело древо мысли…
Рядом – шкаф с компьютерными программами. И стоит здесь худощавый невысокий человек и ерошит свои черные с проседью волосы, и – позвольте, что же он разглядывает? По логике, это должно быть что-нибудь вроде руководства по бухгалтерскому учету – или, может быть, кодекс гражданского права?
«Наверное, я этого никогда не узнаю, – думал Ламбовский, – ведь все по-немецки. Рок-н-ролл мертв, а мой немецкий только недавно родился…»
Но заглавие было по-английски: Human Body. Тело.
Незнакомец повернулся к нему и одарил его вполне телесной голубоглазой улыбкой. В воздухе расцвели короны электрических лампочек, черно-белый портрет Фрейда на стене стал на мгновение цветным, Фрейд раскрыл рот, как будто собираясь кого-то укусить, но магазин закрывался, лампочки стали гаснуть одна за другой, портреты поскучнели, Фрейд вернулся в черно-белость, а покупателям и непокупателям пришлось погрузиться в неоновое городское море.
2
Сентябрьский день куда-то вытек, и остался пустой сосуд черного стекла, именуемый вечером. Зайдя домой пообедать, Ламбовский вскоре снова повел себя гулять по многолюдным улицам Мюнстерштадта. Горели зеленые звезды «Кауфхофа», улыбалась красноглазая звезда «Сатурна», а над всем этим где-то в вышине горели две загадочные буквы: «H&M».
«Торговля, вот чем живет город, – думал Ламбовский. – Идеал – полный автоматизм. Моя стиральная машина за меня стирает, кипятильник кипятит воду, микроволновая печь готовит пищу, магнитофон играет музыку, а что делать мне самому? В Германии половина населения не знает, как успеть сделать все то, что они делают, а вторая половина не знает, чем себя занять. Потому что делать им абсолютно нечего».
Шелестели осенними мыслями каштаны на углу торгового проулка, ветер играл симфонию шепотов, и небо уходило ввысь рядами учебной аудитории. Аллею между церковью и городской ратушей освещали тысячи желто-красных лампочек. Здесь стояли фургончики с плексиглассовыми витринами, в которых китаисто улыбались коричневые кренделя и желтолицые рогалики, пыхтели пышки, и прямели углами пряники.
Кустистоусый продавец макал кусочек хлеба в плошку с золотистым сиропом, откусывал кусочек и блаженно жмурил глаза.
– Вот оно, золото Рейна! – промурлыкал он, не открывая глаз, к полному удовольствию собравшихся вокруг зевак.
– А также Майна, лопнувшего не так давно Дрезднер-банка и нескольких сомнительных акционерных обществ, – тихо сказал кто-то по-английски прямо за спиной у Ламбовского.
Ламбовский не удержался и прыснул со смеху.
– Хм, вы понимаете по-английски? – несколько недоверчиво прозвучал тот же голос.
Ламбовский обернулся. Почти вплотную к нему стоял все тот же незнакомец, что разглядывал в книжном магазине CD—ROM под названием Human Body.
– Я даже и говорю немного, – улыбнулся Ламбовский.
– Откуда вы? Ваш акцент как-то непохож на немецкий.
– Я из Москвы.
– О, так вы русский! Здр-р-равствуйте! – с ужасным акцентом сказал по-русски человек. – Я знаю три слова по-русски: «здр-р-равствуйте», «кор-р-рошо» и «добр-р-рый вечер-р».
– Это ровно на три слова больше, чем знает здешнее население, – усмехнулся Ламбовский. – Вы тоже, кажется, не здешний?
– Я ирландец, но большую часть жизни прожил в Англии. Позвольте представиться: Проншас О’Хиггинс.
– Проншас? Что за редкое имя!
– В англизированном виде это Фрэнсис. Друзья зовут меня Фрэнк. Только вот у меня здесь мало друзей… Кстати, не выпить ли нам пива? Здесь, правда, слабенькое пиво, особенно по сравнению с Гиннесом, но все же лучше, чем ничего.
Позади ратуши мерцал зелеными огоньками лесок биргартена, и они углубились в тенистые аллеи немецкого брудершафта.
– Позвольте спросить, а что вы здесь делаете? – осведомился Ламбовский, пригубив светлого немецкого пива.
– Работаю. Преподаю английский язык. А вы?
– Я только недавно приехал и сейчас ищу работу. А покамест пишу и перевожу стихи – если они переводятся.
– Ого, это интересно. Власть текста над человеком… над этим стоит подумать… Давно ли вы больны писательством?
– Это врожденное. В нашей семье уже был известный поэт, брат моего деда.
– И как же ему, известному поэту, жилось на свете?
– Как-то жилось, даже до семидесяти лет дожил. Но из России ему пришлось удирать – в Париж.
– Давно ли?
– В 1906 году. Он, знаете ли, революционер был, в партию эсеров записался.
– О, вот это здорово, – оживился тусклоглазый ирландец. – Это как раз то, чего нам здесь, в Германии, не хватает. Мы построили рай для богатых, и трудовому человеку становится все труднее выжить.
– Часом, уж не коммунист ли вы? – поинтересовался Ламбовский.
– Я член Социалистической партии Ирландии. Это маленькая партия, и я могу сказать, что мы в большей степени коммунисты, чем сами коммунисты.
– А моя семья вот много натерпелась от коммунистов. Дед в лагере тринадцать лет отсидел, без всякой вины.
– Да, русские коммунисты в тридцатые годы переродились. Но были и настоящие энтузиасты, герои. Как Ленин, как Че Гевара.
– Но жить в России вы не захотели бы, так ведь? Испытывать на себе последствия того, что натворили эти самые герои и энтузиасты?
– Так ведь это неинтересно, дорогой мой. Я бы хотел жить там, где пролегает фронт борьбы труда и капитала.
– Например?
– Хотя бы в Венесуэле. В других развивающихся странах. Здесь, в Германии, борьба давно проиграна, еще со времен Эрнеста Тельмана. В Соединенных Штатах – тем более. Люди удовлетворяются крохами, а священники убеждают их, что так и надо, что это угодно богу. Европа – это сытое брюхо мира, Америка – его астматическая грудь. Остается надежда на Африку, потому что это не знающие усталости ноги человечества, и еще на Азию – его работящие руки.
– А где же голова? – вопросил несколько ошалевший от сих географических откровений Ламбовский.
– А голова, представьте себе, это мы сами. И другие – такие, как мы. Свободные мыслители и энтузиасты-практики.
Пиво разливалось по внутренностям Ламбовского сначала как ручей, потом уже полноводными реками.
Ему почудилось, что О’Хиггинс пробормотал:
– В конечном счете, все люди делятся на дураков и негодяев. Боюсь, что я принадлежу к последним.
Действительно ли это было произнесено? Кто знает? Наверное, почудилось, решил Ламбовский. Мир гудел, как трансформатор высокого напряжения, немецкие голоса сплетались в ручей шумов, который тоже норовил разлиться рекой.
3
В первый раз пустоту осознаешь, когда подставляешь голову под зеленоветренный звездопад, потом ее чувствуешь каждый раз, когда смотришь на то, что над тобою. Ламбовский шел домой, но дом не двигался ему навстречу, поэтому он длил прогулку по мирной германской квадратности, под звуки телевеселья и телевосторгов и опускаемых рывками металлических штор…
Звездопад же довлеет себе, не замечает подставленных голов, не обращает внимания на мелкопланетные скопления и скорее озабочен тем, как избежать засасывания в какую-нибудь черную дыру.
Квартира была в сером квадратном доме на Рипперштрассе, и Ламбовский решил для себя, что ее назвали в честь Джека Потрошителя, которого по-английски величают «риппером». Воздуха не было, был летний мюнстерштадтский полувоздух, которым не надышишься. И была удушающая и себе довлеющая летняя жара. И была еще какая-то жизнь, но какая и зачем, тайна сия велика есть.
Ламбовский шел по улице, пробираясь сквозь ручьи и реки жаркого дыхания. Вот уже и его дом – мрачный остров в реке жары. Через дорогу был отель, коричневый и квадратный, и засматривался на него окнами. Днем окна отсвечивали, возвращали уличное, вечерами же номер напротив показывал спектакль, каждый раз разный. Впрочем, в последние дни номер этот пустовал, и стены смотрели друг на друга, а потом отворачивались – и снова смотрели. Этого, впрочем, никто не видел.
В тот день там воздвигся обеденный стол, накрылся лилово-белой скатертью, и за столом этим воссел обедать плотнорумяный блондин. Ему прислуживал лакей в черном смокинге, черты его лица были как будто прилеплены: тонкие усы, бакенбарды, тонкий длинный нос. Ламбовский подумал: а вдруг это камуфляж – и попытался представить себе лакея «без свойств». Образ лакея у него получился, но лицо у него отсутствовало. Лакей, однако, работал на совесть: входил и уходил, приносил кушанья, уносил использованные тарелки, разливал вино. Все было по-ресторанному обыденно и по-домашнему скучно.
Ламбовский почти перестал смотреть в окно, где дело тем временем дошло до десерта. Потом он всё же не удержался, посмотрел снова – и увидел неожиданное: мужчина склонил голову к столу; казалось его вдруг одолел неожиданный сон.
Старые часы отбили половину какого-то часа. Никто не шевелился. Вдруг открылась дверь и вошел лакей. Совершенно не обращая внимания на странную позу обедающего, он критическим взглядом обозрел комнату и вышел в невидимые закомнатные просторы.
4
На самом деле надо сделать паузу, поговорить о наблюдательности, о неумении себя занять, о никчемности себя и о величии твоего всесущего дела. А ерник-разум добавляет рифму: и тела.
Прошло минут десять. Пауза сделалась сама, Ламбовский пытался чем-то себя занять, но странные дела в доме напротив обжили его мозг, укоренились там и уже давали ростки.
Наконец Ламбовский решил: паузе – пауза, и взялся за телефонную трубку. Полиция обещала приехать через пятнадцать минут, приехала через сорок. По лестнице прискакали инспектор Руппель и девушка с конским хвостом, оба в бежево-зеленой униформе.
– Ну, покажите, где и что там случилось.
Ламбовский и полицейские зашли в отель.
– Вы уверены, что это та самая комната? – спросила коннодевушка.
– Абсолютно уверен.
Полицейский отпер дверь. Они вошли, стали озираться. Номер открылся пустотой; кроме кровати, мебели не было совсем. Пол был прикрыт бумагой.
– Я так и думала, – сказала девушка, и ее конский хвост заплясал, зажил своей жизнью. – Это не тот номер.
Ламбовский стал оглядываться, подошел к окну.
– Нет, это тот самый, – наконец сказал он. – Вот смотрите, мое окно как раз напротив.
Окно разлило золотую закатную жижу.
– Но вы же видите, нет ни того человека, ни лакея, о которых вы мне говорили, вообще нет ни единого признака того, что здесь что-то случилось.
– Но я же видел всё своими глазами… – снова стал оглядываться Ламбовский. – Не понимаю, куда девался стол со стульями, да и еще тумбочки были.
Полицейские переглянулись.
– Там был человек, светловолосый, плотного сложения, с румянцем во все лицо. На Бориса Джонсона похож… Он обедал, и еще там был лакей, который ему прислуживал. Когда лакей вышел, человеку стало плохо, голова склонилась к столу, и больше уже он не шевелился. Потом вошел лакей и совершенно невозмутимо, как будто все было в порядке, забрал посуду.
Полицейские снова переглянулись.
– Ну, посуды в номере тоже нет, – сказала девушка. – Я только что проверила.
Ламбовский пожал плечами:
– Я вижу, вы мне не верите, но я могу сказать одно: я вас не обманываю. Я видел все своими глазами.
– Да, мы это уже слышали: вы все видели своими глазами, – отозвался Руппель. – Только я не понимаю, где и когда все это произошло. Вы в чем-то ошибаетесь…
– Я не ошибаюсь, – начал горячиться Ламбовский. – Я подозреваю лакея. Я могу описать его, и тогда вы сможете его поймать.
– И в чем мы его обвиним?
– В убийстве.
– Хорошенькое убийство, – усмехнулся Руппель. – Ни трупа, ничего… Давайте вернемся в вашу квартиру. Свет выключать не будем, чтобы легче было узнать номер, когда мы будем смотреть на отель снаружи.
5
Из пустоты в духоту, из клеточки в другую клеточку…
– Да, это тот самый номер, – уверенно сказал Ламбовский. – Видите, вы оставили там свет. Там всё и произошло.
Полицейские снова переглянулись.
– Я вас не обманываю, – продолжал Ламбовский. – С какой стати мне это делать? Я действительно видел то, что я описал…
– Сегодня был жаркий день, – пожал плечами Руппель. – Вы устали, вы только что вернулись домой. – Он оглянулся и заметил на столе тарелки, сияющие фарфоровой пустотой. – Вы даже не успели пообедать… Мне тоже иногда разное чудится, когда я голоден.
– Портье нам сказал, что номер ремонтируется… – добавила коннодевушка.
Ее напарник продолжил:
– Вы бы пообедали прямо сейчас. Вы сразу лучше себя почувствуете – и забудете все, что вам мерещилось.
– Но я это видел своими глазами! – тихо сказал самому себе Ламбовский, когда полицейские были уже на пороге.
В коридоре девушка встрепенула хвостом и спросила инспектора:
– Что же мы будем писать в рапорте?
– Придется винить во всём жару! – зевнул он.
Они сели в машину и уже готовы были отъехать, когда проходивший мимо невысокий черноусый человек в черном смокинге остановился и повернулся к машине. В руке он держал газету.
– Прошу прощения, я пытаюсь найти отель, – сказал он, показывая на объявление в газете. – Рипперштрассе, дом тринадцать.
– Это дом напротив. Вход за углом.
– Большое спасибо.
Смокингочеловек скрылся за углом.
– Наверное, в этом отеле многие номера пустуют, – сказал сидевший на заднем сиденье Руппель конскому хвосту.
6
В этом месте редактор откладывает рукопись и говорит: «Все, дальше читать не буду. Что за фантасмагория! Главный-фронтовик этого не любит, портреты на стенах этого не любят». Дорогой редактор-тыловик, конечно, не читай, побереги себя. Ты привык к «Мочи его, Вася», это надо, это здесь и сейчас, это ельцинно – или антиельцинно, путинно – или антипутинно, это Чахня или как там ее, а читатель читает – или не читает, и думает, что так и надо – или что так не надо. Или попросту не думает.
Продолжаем без редактора, без цели, без средств, без родины, без надежды – или все-таки с маленькой?
В брежневские времена, когда туалетная бумага была в дефиците, использовались газеты. «Правда» была особенно популярна, но ценилась также «Советская культура» – за особую мягкость текстуры. Говорят, в некоторых странах тексты недавно стали возвращаться на туалетную бумагу. Началось все с простых надписей: «Я люблю мой туалет» или более резкой: «Не забудь спустить воду!» Среди интеллектуалов популярна стала надпись: «Тьмы. Мыть, мыть и мыть». По слухам, в Китае используют тексты Конфуция и лауреатов его премии. За предложение использовать цитаты из председателя Мао кого-то посадили в тюрьму. Китайские иероглифы иногда царапаются, потому лучше использовать японские, с надписью: «Наша встреча мимолетна».
Ламбовский предпочитал более традиционное чтение в туалете – у него там для этих целей стоял ящик из-под французского вина, полный книг.
Но в это утро он ничего в туалете не читал, он думал. И надумал он с кем-нибудь поговорить, потому что то, что он держал в себе, дольше уже держать было невмоготу. Он позвонил О’Хиггинсу.
Встретились они в ирландском пабе на Бергштрассе. Публика там, разумеется, была немецкой, а также турецкой, итальянской и арабской. Всю ирландскую нацию представлял исключительно О’Хиггинс. А вот пиво подавали настоящее ирландское, без обмана.
Свежевыбритый О’Хиггинс сиял невинной улыбкой.
– Я только что выиграл пятьдесят евро в лотерею, – сообщил он под разноголосый и разноязыкий говор.
– Интересно, сколько денег вы уже потратили на билеты. Уверен, что гораздо больше, чем пятьдесят евро.
– Дорогой мой, вы не понимаете. Игра добавляет элемент неожиданности в иначе скучную жизнь… Что будете пить?
– «Килкенни».
– Ого! Это у вас географические симпатии?
– Да нет. Просто хорошее пиво. Оно одно время у нас в Москве продавалось.
Им подали две пинты пива, темного и красноватого. О’Хиггинс предпочитал «Гиннесс».
Пиво исправно перетекало из кружек внутрь пивших. Ламбовский заказал еще по кружке – и стал рассказывать О’Хиггинсу о недавнем происшествии.
– Странная история, – сказал с виду не пьяневший О’Хиггинс. – А вы действительно все это видели? Не во сне?
– Как мы знаем со времен Кальдерона, жизнь есть сон, – улыбнулся Ламбовский, прикладывая к гудевшему от пивного прибоя лбу холодную кружку. – Но я уверен, что все это было наяву.
– И где этот отель, который напротив вашего дома?
– На Рипперштрассе. Там только один отель.
– Да, знаю, – задумчиво откликнулся О’Хиггинс. – А как выглядел убитый?
7
По причудам чуда, по лингвистическим лангустам, по скороговоркам на сковородке, по всему прочному и прочему, по проточным и прачечным причинам то, что мы выговариваем, называется язык. Тот самый, великомогучий.
Строки наплывают друг на друга, раздвигают свои ряды и снова их смыкают, буквы крошатся, падают, звонко бьются о твердь, звучат обертонами – непроизносимо, потом затихают в колыбели открытой страницы.
И над всем этим царит хаос, просачивается невидимым сеевом дождя из облаков, затопляет землю. Раньше была политика, была борьба идей, сейчас же – только борьба коммерческих интересов, хаос бездумной жизни, развлечения, еда, секс, все эти признаки небытия, несуществования, эпидемия хаоса…
Через два дня в полицейском участке зазвонил телефон, разгоняя волны офисной духоты. Руппель опятипалил трубку.
– Руппель, криминальная полиция… Какой адрес? Отель? Как-как? Повторите, пожалуйста… В каком номере?.. Выезжаем.
Хирургически осмотрев комнату, он выхватил из небытия пожилого человека, полудремавшего у открытого окна:
– Сержант Голомбек!
– Прошу прощения, инспектор, – встрепенулся тот. – Жара… Что-нибудь случилось?
– Помните убийство, которое описал этот русский? Оно только что произошло.
Они захлопотали вниз по лестнице, шлепая летними сандалиями по чисто отмытому эфиопскими уборщицами бетонному полу.
8
Комнаты смотрят друг на друга окнами, любишь – не любишь, а смотри. Если обитатель, конечно, не прикроет уставшие застекленные глаза веками занавесей.
Сейчас занавеси были задернуты, хотя и проглядывала небольшая щель. Оба полицейских привычно мерили взглядами застывшее тело.
Нащупав глазами телефон, сержант Голомбек снял трубку.
– Будьте добры доктора Майрингера, пожалуйста… Здравствуйте, доктор… Да, тут что-то непонятное, хотели проконсультироваться… Странное трупное окоченение – тело как будто вывихнуто… Говорите, так действует яд кураре? Может быть, зайдете и посмотрите? Спасибо.
– Доктор проверит, – не глядя на сержанта, забормотал про себя Руппель. – Вопрос только в том, какой был использован яд и как быстро он подействовал… Кто обнаружил труп?
– Уборщица… Инспектор, а может, этот русский что-то об этом знает и не зря нам рассказал? – повернулся к Руппелю сержант. – Очень уж похоже он все это описал.
– Конечно, можно его привезти к нам для дачи показаний. Позвоните.
Сержант поднял трубку и стал нажимать на кнопки. В этот момент в окне дома напротив зажегся свет – и появился Ламбовский.
– Подождите-ка, – сказал Руппель.
Сержант, ничего не успев сказать в трубку, ответил на приветствие словами:
– Я вам перезвоню.
– Интересно, они поняли, кто им звонил? – усмехнулся Руппель, когда сержант положил трубку. – Русский только что вошел и включил свет. Оттуда, где вы стоите, вы не видите, но мне видно хорошо. Пойдите-ка в дом напротив и приведите его сюда. Ничего ему не рассказывайте.
Сержант вышел, почти столкнувшись в дверях с полицейским врачом. Они раскланялись и разошлись. Полный доктор занял собою заметную часть комнаты.
– Добрый вечер, инспектор.
– Приветствую, доктор. Та еще ночь. Такая духота!
– Как-как? – переспросил доктор, который был несколько глуховат.
– Я хочу сказать, дышать нечем…
– Да…
Доктор подступил к трупу, взглянул на него и покачал головой.
– Подумать только, что этот человек наслаждался жизнью еще пару часов назад. Обедал…
Он достал из чемоданчика пакет с резиновыми перчатками, надул их, отчего они стали похожи на двух плотно пообедавших желтых лягушек, и с резиновым причмокиванием надел. Потом он стал осматривать тело, понюхал губы и остатки еды на тарелке.
– Что-то ему подложили, – наконец пробормотал он.
– Яд?
– Угу. Посмотрим, что он ел… У него на тарелке остатки фазана и вареные бобы…
Он взял двумя пальцами один боб и стал его рассматривать.
– Касторовые бобы. Из них добывают касторовое масло, но в то же время в них содержится яд рицин. Даже один боб может убить человека, а уж целая тарелка сделает это очень быстро. Начинается рвота, судороги, желудок и кишечник начинают кровоточить, и всё очень скоро кончается.
Доктор достал из того же чемоданчика пластиковые пакеты и убрал в них тарелки вместе с их содержимым.
– Вы когда-нибудь слышали об убийстве, в деталях описанное для полиции еще до того, как оно совершилось? – озвучил Руппель долго мучивший его вопрос.
– Конечно. Некоторые убийцы любят похвастаться перед тем, как идут на дело, – пожал плечами доктор.
– Не думаю, что всё так просто. К тому же, наш свидетель описал мебель, которой здесь до сегодняшнего дня не было.
– Эй, как бы вам нашатырь не понадобился, инспектор, что-то вы побледнели. Убийство, да еще в такую жару… А вообще-то, моя миссия здесь закончена. Если вы не возражаете, пошлю-ка я сюда санитаров, пора уже забирать труп.
– Подождите, пока мы тут отпечатки пальцев снимем. Я вам позвоню, когда мы закончим.
Доктор вышел. Шаги по лестнице стали стихать, но потом топот опять стал громче. Сержант привел Ламбовского.
Тот пересек комнату, остановился возле трупа. Руппель пристально, даже нарочито пристально за ним наблюдал.
– В точности как я описал, – наконец сказал Ламбовский.
– В точности как вы описали, – кивнув, эхом отозвался Руппель. – Вы только что пришли домой?
– Я гулял, ходил к реке, потом бродил по парку. Только что вернулся домой.
– А в эту квартиру вы не заходили?
– Зачем мне было сюда заходить?
– Ну, могло ведь быть так: мы вам не поверили, когда вы нам рассказали об убийстве. Это вас расстроило и возмутило, и вы решили доказать нам, что вы были правы. А дальше случилось вот что: вы пришли сюда, зашли на кухню и подложили яд в тарелку.
– Не приходил я сюда. У меня и ключа-то нет.
– Да здесь такой замок, что защелку можно любым перочинным ножом отодвинуть, даже маникюрными ножницами. Послушайте, почему бы вам не облегчить жизнь себе, и нам? Мы оба знаем, что это невозможно – увидеть убийство за три дня до того, как оно произошло.
– Но я его видел! И я описал для вас убийцу.
– Мне думается, что убийца – это вы сами. Почему бы вам не признаться? И скажите нам, откуда вы взяли яд?
Сержант Голомбек, рывшийся в прикроватной тумбочке, вдруг сказал:
– Инспектор, здесь счета за мебель из трех разных магазинов.
– Мы потом этим займемся, – нетерпеливо махнул рукой Руппель. – Давайте продолжим наш разговор. Ничего другого произойти не могло, вы его убили.
Сержант все же продолжал:
– Херр Ламбовский описал мебель еще до того, как хозяева отеля ее купили! Как такое возможно?
– Признаюсь, этого я сам объяснить не могу. Не понимаю, как он мог описать мебель и убитого. Но я предполагаю возможность того, что он его отравил.
– Никого я не травил, – возмутился Ламбовский. – Что за ерунда! Я даже не знаю, кто этот человек.
– Давайте смотреть фактам в лицо, – устало сказал Руппель, начиная понимать, что арестовать Ламбовского он, конечно, может в любую минуту, но раскрыть убийство ему от этого будет не легче.
– Вот вам и факт: вы могли предотвратить это! Если бы вы установили слежку за этой квартирой, вы могли бы спасти им жизнь.
– Не можем же мы следить за людьми, основываясь на чьих-то неясных видениях… Короче говоря, вы пока наш главный подозреваемый. И нам придется вас отвезти в участок для дачи показаний. Мы потом решим, предъявлять ли вам обвинение.
– Я видел убийцу. Вы можете его найти, я вам его подробно описал.
– Знаю. Но увы, одного описания недостаточно… – покачал головой Руппель.
Ему вдруг стало невмоготу, он не мог более оставаться в этой квартире, дышать слишком теплым, кисловатым воздухом, который уже по-хозяйски обосновался в его легких. Он встал, рывком открыл дверь и вышел. За ним последовал сержант, придерживая за локоть Ламбовского отработанной годами хваткой.
9
Не то, чтобы мы не всю жизнь жили in camera, но некоторым оставаться там предписано. Помещение хорошо вентилировалось, и, в отличие от своей собственной квартиры, Ламбовскому удалось хорошо выспаться. Вчерашнее вспоминалось как-то смутно. Его привезли в полицейский участок и продержали почти час в пустой комнате – лишь в дальнем углу сидел мрачного вида полицейский и меланхолично жевал свои пушистые усы. Когда их оставили наедине, полицейский вдруг спросил:
– Вы не играете в шахматы вслепую?
Удивленный Ламбовский отрицательно покачал головой. Полицейский тут же потерял к нему всякий интерес и погрузился в многофигурное молчание. В какой-то момент зашел молодой человек в штатском, оглядел комнату и озадаченно спросил самого себя:
– Интересно, где же Йохан…
После этого он исчез, и больше уже ничто не прерывало молчание.
«Что же будет? – размышлял Ламбовский. – Откуда мне это, и зачем, и что все-таки делать? Снова тени стали окружать меня, тесниться, взгляды зажили какой-то своей жизнью. И тут я сижу, с совершенно голым лицом…»
Потом наконец его оставили одного.
На следующее утро диалог с законом продолжился.
– Расскажите мне всё по порядку, прямо с самого начала, – приступил к делу Руппель. – Всё, что вы помните.
– Я был в «Лидле», потом вернулся домой с продуктами, купил пару бутылок французского сидра… Сидр очень помогает от жары… Фрау Хассе, моя соседка, сидела на ступеньках у входа, в тени. Она плохо выглядела, ее лицо было все красное… она жаловалась на жару, говорила, дома такая духота, что там невозможно оставаться… Я посоветовал ей приобрести вентилятор…
–А потом?
Ламбовский рассказал, что было потом, и еще потом.
– И тогда я позвонил в полицию, – закончил он рассказ.
– Это всё?
– Да.
– Спасибо. Господин Ламбовский, у вас великолепная память, и вы мастерски описываете детали.
– Господин инспектор, если вы видите убийство, вы запоминаете то, что вы видели.
– Вы повторяете слово «убийство». Но почему вы подумали, что этот человек умер? Да, он не шевелился, но он мог просто потерять сознание.
– Его поза была очень уж неестественной… Скажите, когда я смогу вернуться домой?
– Я отправлю вас домой в самом скором времени. Кем вы работаете?
– Я пока не работаю. Я ведь недавно в Германии, я только закончил курсы немецкого языка.
– Ach so…
10
Вечер сгустился липким внутрикомнатным туманом, и Ламбовский заснул. Ему снилась американская пустыня, и в ней фургон с пестрыми надписями по бокам. В фургоне хозяйничал никто иной, как О’Хиггинс, небритый, в несколько странно-буром длинном халате средневекового алхимика.
– Я продавец снов, – сказал он. – Вы имели возможность попробовать мой товар, так что теперь приобретайте то, что понравилось.
И действительно, последние сны были как будто по заказу, хорошо скроенные, хотя и сшитые наспех, суровыми нитками. Клиента нельзя заставлять ждать!
– И какая же цена?
– Вы проведете годы своей жизни в выбранном вами сне. Другие люди проводят жизнь в снах, которые они не выбирали, так что у вас будет преимущество.
– А что вы выигрываете, продавая сны?
– О, я свободный художник. Материальное вознаграждение меня не интересует.
Ламбовский проснулся в следующем сне. В фильме «Полвека на троне», где Юл Бриннер играл русского президента по имени Влад. Он был создан для этой роли, и ковбойский юмор роднил его с его персонажем. Он умел делать такие же холодные, жестяные глаза, как Влад, он умел быть ненавидим, но неотразим. Бриннеру все же недоставало пистолетов у пояса и хорошей ковбойской перестрелки. Но он убедил себя, что русскому президенту не надо носить за пазухой пистолетов: если он захочет уложить кого-то в гроб, есть другие способы это сделать. Поэтому он наслаждался мимикой механического ковбоя из «Уэстуорлда», перенесенного в окружение бутафорских русских соборов, на которые ушли килограммы качественного американского папье-маше.
Когда Ламбовский, как ему показалось, проснулся, он был в полуденном немецком буххандлунге, в царстве стекла, простора и бумаги. Он видел себя, наблюдавшего за посетителями. Полноватая женщина стояла у стенда с книгами о здоровом образе жизни. Старшеклассники с по-модному взъерошенными волосами разглядывали картинки в «Книге о любви и сексе». У шкафа с компьютерными программами стоял чернявый лакей, малорослый, итальянистый, и разглядывал CD—ROM, заглавие которого было английское. «Книга о вкусной, здоровой пище».
Разглядывал он его неправдоподобно долго, пока наконец из-за колонны не появился плотнорумяный блондин. Пара плотски обнялась, и рука итальянистого соскользнула куда-то в район ягодиц блондина, после чего пара, подозрительно оглянувшись, исчезла между шкафами, над которыми кривил рот фотопортрет Зигмунда Фрейда.
Ламбовский заснул обратно в бессонное пространство.
11
Пришел еще один душный немецкий день, обозрел все вокруг, убедился, что аллес ин орднунг, и задремал в полуденной дымке. Руппель вышел из кабинета, мечтая о чашке крепкого кофе по-турецки, но вдруг заметил в конце коридора доктора и заспешил к нему. Поймать вечно занятого доктора в коридоре полицейского управления – это была удача. Подхватив стоявшего к нему спиной доктора под локоть, Руппель спросил:
– Ну как, наш русский уже вышел из этого состояния?
– Боюсь, что он никогда из него не выйдет, как вы это называете, – отозвался доктор.
– О-о, это плохо. Что мы будем с ним делать?
– Он никогда из него не выйдет, потому что ему не из чего выходить. Он совершенно нормален – как вы и я. Это не слабоумие и не психоз. Я убежден, что он что-то видел. Что-то, что действительно случилось. Говорю вам, инспектор, очень немногие свидетели наблюдательны в той же степени, как он.
– Да, я это заметил. Но этого, увы, недостаточно… Вы знаете, доктор, я уже давно на этой работе. И я знаю, что есть люди, часами сидящие у окна. Они порою что-то видят. Но чаще всего это не убийство.
– Ламбовский не из таких. Он волнуется, его испугало то, что он видел.
– Я тоже думаю, что он не из таких, – задумчиво сказал Руппель. – Он странный человек. Что-то здесь не так. По всем признакам, он человек искренний, но вдруг он нам рассказывает совершенно невероятную историю про убийство, которое пока не произошло. Потом оно действительно происходит, и я не уверен, что он тут не был замешан.
– С точки зрения психологии, маловероятно, – пожал плечами доктор. – Можно даже сказать, невероятно.
– М-да, невероятного в этой истории с избытком, это уж точно. Но вот чего нет в том гостиничном номере, так это отпечатков его пальцев. Так что нам придется его отпустить. А там уж пусть управление юстиции думает, предъявлять ли ему обвинение…
12
Ключи звякнули мелодически, и воздух зазвенел в лад, сконфузился переливами сквозного ветерка и душного застоя в углах. Дверь камеры открылась, пропустив внутрь Руппеля. Ламбовский отметил про себя, каким измученным выглядит инспектор – похоже, он вовсе не спал в предыдущую ночь.
– Мы вам освобождаем, господин Ламбовский. Вы уж простите нас за нашу ошибку. Идите домой, отдохните, вернитесь в привычную рутину. Попытайтесь обо всем забыть. Сконцентрируйтесь на поисках работы.
– А как движется расследование?
– Никак оно не движется. Мы занимаемся фактами, а в этом деле почти никаких фактов нет.
Ламбовский попрощался взглядом с унылой бетонностью полицейского здания. По коридору пробежался ветерок, затек в рукава его легкой куртки.
Выходя, он сказал Руппелю:
– Если вы мне не можете объяснить, что я видел, как же мне в этом разобраться?
Тот устало вздохнул и развел руками.
В самом деле, как можно объяснить то, что вне тебя, знать то, что до тебя, видеть то, что после тебя… Или все-таки можно?
13
Ламбовский шел по улице и вдыхал пыльный воздух свободы. Наконец, вернувшись в полусонную пещеру своей квартиры, он стал смотреть в окно. По улице в медленном потоке проплывали кораблики машин. Одна из них была побольше, черная; солнце отражалось от ее бортов и становилось черным солнцем. Ламбовский как раз посмотрел в окно, привлеченный блуждающим отблеском. Потом машина ускорилась и увезла свое черное солнце за угол.
Он думал: да, теперь я мог бы понять очень многих людей, потому что, когда находишься на краю пропасти, сверху очень хорошо видно, что происходит внизу. Кого я еще мог бы понять? Того японца, который мне снится? Я – это он, и одновременно я – человек, который о нем пишет. Я – это множество, потому что мое единственное «я» распалось на куски, словно после ядерного взрыва. Меня нет, есть лишь мои мысли. И они материализуются, и я пишу книгу. Воображаемую книгу. Собираю по крохам материалы, сортирую их, выстраиваю чью-то жизнь… или то моя жизнь? И вот книга эта лежит передо мной, и я начинаю ее читать. Интересно же читать собственную книгу, о которой ничего не знаешь!
А где-то далеко было сволочевато, жаберно, куплено-продано, и шепоток тек больной, а скрип колес истории был хотя и вещим, но зловещим. То, что называли русским миром, было на самом деле русским мором, но этого пока никто не понимал. Спасение было в самоизоляции – не смотреть русское телевидение, не читать русских газет, сохранять русскость в себе и поворачиваться спиной к тем, кто несет ее в ладонях, в полной готовности облить несомым первого встречного. Нюхать только то, что разумно пахнет. Образцы российских запахов, пронумерованные, законсервированные ладаном, благоухания не добавляли.
Когда изымаешь себя из реальности, последняя расширяется, растекается ручьями, стремиться достать и приклеиться. Задергивай потом занавеси истории, законопачивай слуховые проходы, а кожа все равно белеет голо, все сто процентов ее поверхности. Конечно, можно надеть кольчугу, но в кольчуге ты уже не человек, ты экспонат.
14
Время процеживалось по капле, как будто аккуратный средневековый аптекарь отмерял кому-то эликсир беззаботной жизни. Через пару недель Ламбовскому пришло приглашение явиться в местную полицию для дачи показаний.
Он шел по спокойной, по-немецки уверенной в себе улице, считал номера домов – и наконец нашел нужное здание.
Потом он долго отвечал на те же самые вопросы, заданные уже не Руппелем, а другим, ежикоголовым и моложавым следователем с морозно-белым лицом.
Тот деловито отбивал его ответы на компьютере. Компьютер пах кошачьей мочой.
Вскоре из несыто заурчавшего принтера показался бумажный лист.
– Подпишите здесь. Это протокольная запись беседы с вами.
Ламбовский посмотрел – и удивился:
– А что тут такое внизу написано? Какой такой месяц котябр?
– Ах, извините, сейчас исправлю.
Принтер снова заурчал. Убирая подписанную бумагу в скрипучий металлический шкаф, полицейский сказал:
– Пока все. До следующего допроса.
И жизнь до следующего допроса стала прозрачной, как слезы, а слезы сладкими, как жизнь в стране чужих ветров, враждебного воздуха и единственного друга – подушки, в которую уходят медленно убаюканные сном мысли.
Чтобы добавить – в противовес – некоторую дозу реальности, Ламбовский отправился на прогулку.
Малознакомый город раскрывается неглянцевыми картинками, паутиной боковых улочек, солнцем из-за угла, неожиданно выскакивающими на тебя парками, развалиными, реками. Затерявшись в нем, начинаешь жить чужой жизнью, ходишь по чужим маршрутам, видишь чужие пейзажи, как будто подглядывашься в чужую жизнь.
Ламбовский зашел в кафе, которое в этот час было совершенно пустым: и так немногочисленные посетители успели разойтись, один за другим нырнули в небесно-серые воды дня. Ему принесли бамбуковый чай и кусок пирога с глазированным глазом. Проезжавшие машины заставляли чайный пакетик перемещаться по столу, а изображенных на нем двух панд плясать замысловатый танец. Никто уже не завтракал, и полуденный интервал, когда подают ланч, пока не наступил. За соседним столиком кто-то оставил номер «Франкфуртер Рундшау», прислонив раскрытую страницу к вазочке с чахлыми цветами, так что она загораживала определенную часть окна. Лучи солнца разбежались по всем углам, украшая сцену запустения каким-то ненужным радужным ореолом.
15
Солнце прожигает себе путь из-за облаков, реальность вытекает из-за угла, а уж что выползет на тебя в приемной немецкого отделения полиции, не угадаешь. В следующий раз на Ламбовского опять выпустили другого полицейского. Этот был стар, плешив, и седая щеточка его усов была подстрижена совсем по-гитлеровски.
– Вы плохо говорите по-немецки, – заявил он, обменявшись с Ламбовским парой фраз.
– Я знаю.
– Нет, вы не представляете, насколько плохо вы говорите по-немецки. Вы даже отвечаете невпопад. Приходите с переводчиком.
– Где же я его возьму?
– Наймите.
– У меня нет для этого денег. Я пока не нашел работу.
– Ну, хорошо, приходите с кем-нибудь из знакомых, кто знает язык. Он будет переводить.
– Вы по-английски не говорите? – осведомился Ламбовский.
– Не говорю, – с вызовом сказал полицейский. – Мы с вами в Германии, здесь все обязаны говорить по-немецки.
– От того, что я обязан, я лучше не заговорю… Хорошо, я приду с кем-то, кто будет переводить. Назначьте время.
– Приходите в понедельник в час дня. И подготовьтесь, вам предъявлено серьезное обвинение.
– Серьезное?! Я бы сказал, возмутительно несправедливое. Вместо того, чтобы искать убийцу, которого я вам в деталях описал, вы меня же и обвиняете.
– У нас есть серьезные сомнения в том, что вы говорите правду.
– Я был здесь неделю назад и все объяснил. Найдите эти записи. Неужели там что-либо непонятно?
– Записи эти здесь у нас, и там суть эпизода излагается по-другому. Это и явилось причиной для обвинений против вас.
– По-моему, я все время говорил одно и то же. Описывал то, что я видел.
– Нет, я вижу, вы меня не понимаете. Приходите в понедельник с переводчиком.
16
«М-да, вот тебе и немецкая юстиция, – думал Ламбовский, впавший в несколько паническое настроение. – Какого-то плешивого Гитлера выпустили на меня, в каком только нафталине держали… А я-то Кафку недолюбливал, всегда Майринка ему предпочитал. Нет, чтобы понять Кафку, надо в Германии жить…»
Он задумался, не написать ли жалобу, иначе ведь его в покое не оставят.
– Вы хотите на полицию жаловаться? – изумлялся новый знакомый Ламбовского, старик-профессор из Петербурга, бывший медик, недавно поселившийся на соседней улице. – На полицию? Смелый вы человек!
– А что?
– Нет, ничего, но если вспомнить, кто вы и откуда, и в какой стране ныне обитаете… Говорю вам, смелый вы человек.
И обтянутое желтоватой кожей лицо старого профессора как будто сжалось, словно кто-то взял его за шкирку, как котенка, и кожа на лице еще больше натянулась.
– Думаете, не стоит? – с некоторым раскаянием сказал Ламбовский.
– Откуда я знаю, стоит, не стоит? Вам виднее. Вы же молодой, горячий. Только если вспомнить наших с вами еврейских предков, выживали те, что сидели тихо, молчали и наблюдали.
– По-моему, эти-то в первую очередь и гибли. Вот я и решил повоевать.
– Как бы ваша юридическая активность вам боком не вышла. Нашему с вами брату надо здесь, в этой стране, тихо сидеть, не то плохо будет. Мы многое знаем, но молчим. Только среди своих информацией обмениваемся.
– Посмотрим, – сказал Ламбовский. – Как-то хочется верить, что Германия – страна закона.
– До закона добраться трудновато. Вы пытались когда-нибудь попасть в здешний суд? Нет? И не попадете. Все в железных клетках происходит. И никого не пускают. Говорят, в нашем мюнстерштадтском суде стреляли.
– Кто?
– Неизвестно, кто, неизвестно, в кого; известно только: стреляли.
17
Он позвонил журналистке из «Франкфуртер Рундшау», которую знал еще по Москве. Она свободно говорила по-русски, и он рассказал ей про свои диалоги с полицией.
– Да, возмутительно, – согласилась она. – Дайте мне его телефон и скажите, как зовут вашего Гитлера – а что, действительно похож? Я с ним поговорю.
«Пусть поговорит, – думал Ламбовский, – пусть они не надеются, что я без борьбы сдамся».
Покамест надо было найти кого-нибудь, кто бы ему переводил. Он подумал о немецком приятеле, профессоре в местном университете, позвонил ему.
– Безобразие, – сказал профессор. – Нашли удобного подозреваемого и обрадовались… Правильно, надо бороться. В понедельник днем не смогу, у меня лекция, но, если чем-нибудь другим могу быть полезен, буду только рад.
«Кто же со мной пойдет? – думал Ламбовский, – И пойдет ли хоть кто-нибудь?»
И пошла с ним немецкая девочка из Казахстана, что жила в том же доме, а для солидности пошла еще ее мать. Девочке уже исполнилось четырнадцать, и она была человеком вполне двуязычным.
Сговорились встретиться на скамейке перед зданием полиции. Клен веселым шуршанием встретил Ламбовского, пришедшего первым. На удивление, никто не опоздал. Они зашли в полицию, и Ламбовский сказал дежурному, что у них назначена встреча с… он чуть было не сказал, с Гитлером, но вовремя спохватился.
Подождите, был ответ. Они сели на скамейку в вестибюле и стали ждать. Время шло, но никто не появлялся. Через минут сорок Ламбовский пошел к тому же дежурному справляться, в чем дело. Подождите еще, сказали ему.
Наконец в дверях появилась злобная физиономия.
– Зачем вы отрываете меня от дела? – бесновато сказала физиономия.
– Простите, вы сами назначили мне встречу и просили привести кого-то, кто мог бы переводить.
– Я вам уже три раза назначал встречу, а вы не приходили.
– Это неправда, и вы сами это прекрасно знаете.
– Вместо того, чтобы признать свою вину, вы журналистов подсылаете, и они у меня время отнимают.
– Журналисты представляют общественность, которая имеет право знать, что происходит.
– Мы сами разберемся, что тут у нас происходит, без всяких журналистов. Мы им не доверяем. И таким, как вы, не доверяем.
– Таким как я? Кому конкретно? Русским эмигрантам? Иностранцам вообще? Людям, что говорят правду?
– Кстати, насчет правды… Я предлагаю вам написать объяснение по поводу того инцидента. Напишите по-русски или, если хотите, по-английски, и пусть кто-нибудь это переведет на немецкий. Лучше, если это будет официальный переводчик.
– Университетский профессор вас устроит?
– Да, если он свободно владеет языком, на котором вы напишете ваше объяснение. И не тяните время, нам надо отправить отчет по вашему делу в управление юстиции.
На сем расстались.
– У-у, какая фашистская морда, – сказала казахстанско-немецкая мамаша.
– А вы не так плохо говорите по-немецки, – сказала девочка Ламбовскому. – Только вот род имен существительных все время путаете.
18
Доказать, что ты не верблюд, легко. Для этого надо изучать психоанализ человеческих гримас и тренировать перед зеркалом улыбку новорожденного. Все сорок девять пунктов успешного доказательства перечислены в руководстве по самосовершенствованию. Работа над ошибками тоже подразумевается – большей частью, над ошибками чужими. В случае очень даже возможной неудачи остается лишь удалиться в пустыню, унося на мозолистом горбу бывшую свою человеческую сущность.
Ламбовский все-таки решил этой самой неудачи избежать, написал в меру подробное и слегка возмущенное объяснение и позвонил профессору.
– Да, переведу, – сказал тот. – Буду рад помочь. Пришлите мне текст по электронной почте.
И на следующий день Ламбовский сидел в центре по поиску работы и уже готовился распечатать профессорский перевод, называвшийся Erklärung, то есть разъяснение, когда вдогонку пришло еще одно электронное послание от профессора. «Я своему другу, адвокату, показал то, что вы написали, – гласило оно. – Он говорит, возмутительное беззаконие, у нас тут с 1933 года такого не бывало. И еще он сказал, вы все очень хорошо изложили, только уберите последнюю фразу, чтобы никого не раздражать».
Ламбовский убрал последнюю фразу, которая и вправду была несколько резковатой, и наконец напечатал страницу. Вскоре конверт с Erklärung’ом уже лежал на столе дежурного в полиции.
Ламбовский в это время сидел в приемной врача. «Если есть островок в моей памяти, куда я хотел бы вернуться, – думал он, – это день, когда бывший пилот самолета взмыл в космос, а мой отец, бывший морской офицер, сказал: «Первый раз жалею, что не пошел в авиацию»».
Его память рисовала холодную весеннюю голубизну, солнце, распахнутые окна – и листовки, листовки: «Человек в космосе!» На календаре значилось: 12 апреля 1961 года.
И вот через сорок лет в этот день солнце растапливало тени на старой фотографии отца, которую он достал из бумажника и сейчас рассматривал…
Почему из темного пыльного мешка памяти извлекаются не лица, а предметы, и выстраиваются почетным караулом, оставляя пространство для обратного тока мысли? Отец вспоминался отполированным им самим антикварным столиком, мать – пакетиком с румянами, которыми она компенсировала бледность щек… «Интересно, по каким предметам будут вспоминать меня? – думал он. – По мышиному запаху старых книг или по футляру со скрипкой, которую никто никогда не беспокоил, словно то был не футляр, а гроб?»
Его наконец пригласили в кабинет. Врач был поляк, он пытался говорить по-русски, но потом понял, что его русский хуже, чем его английский. Сердце? Перебои? А у вас был стресс? Вы волновались? Сделаем вам электрокардиограмму. Суточную.
И на Ламбовского надели прибор, что следит за работой сердца. Прибор весил немало, и надо было не снимать его до следующего дня. Велосипед на обратном пути скрипел особенно жалобно. И, главное, отовсюду торчали провода. Электроды. Щупальца. Свитер ощущался кожей как космический скафандр. Что же произойдет за эти сутки?
Наутро он подводил итоги: взорвались бомбы в Москве и Барселоне, президент США обещал проводить еще более жесткую внешнюю политику, на выборах в Мюнстерштадте победил ХДС. И весь день на нем был прибор, что следит за работой сердца. Как оно на это все должно реагировать? Уж не считая его собственных неприятностей. «Интересно, кончатся ли они на сем?» – гадал Ламбовский.
19
Во сне – шепот ниоткуда: «Ваша жизнь – вон там, на другом берегу. Плывете или остаетесь?» Что за вопрос, плыву! – ни минуты не колеблясь, сказал он себе, сонному. Путаясь в водорослях, погружаясь в ил, обрывая связи с дном, он выбрался наконец из сети зеленых побегов на чистую воду. Когда суша за его спиной была уже не видна, декорации поменялись. Кто-то отодвинул другой берег и объявил водоем морем.
Вскоре пришло серобумажное письмо: «Управление полиции возбуждает против вас уголовное дело. Вы обвиняетесь в том, что утаили важную информацию о нераскрытом преступлении».
«А ведь старик еврей был прав! – сразу подумал Ламбовский. – Вот и выковырялось невозможное и невероятное. Какие же они мерзавцы! А я ведь им же и хотел помочь!..»
Волноваться ему почему-то не хотелось. Им в последнее время овладела полная апатия; она носила какое-то непроизносимое немецкое имя и имела вид осеннего тумана. Почему-то он подумал: «Ученые назвали бы это запредельным торможением. Такое бывает, когда человека выживают из жизни. Но так ли это плохо, что меня выживают из здешней жизни? Так ли уж хороша эта здешняя жизнь? Конечно, я еще поборюсь. Если сердце не подведет, конечно. Интересно, что скажет врач?»
Врач рассмотрел кардиограмму и изрек: ничего страшного, однако надо придерживаться спокойного, размеренного образа жизни, избегать волнений. Поезжайте в отпуск, поезжайте на курорт, хорошо бы в Италию. Если будут перебои в сердце, вздохните глубоко и задержите дыхание.
«И это все? – удивлялся Ламбовский, спускаясь по лестнице. – Дышите внутренним воздухом, потому что на кислород учрежден лимит. Италия… Красиво звучит, но, как говорится, хорошая жизнь нам не по карману».
«А вот врач на соседней улице иностранцам лекарств вообще не выписывает – и ничего, все сходит ему с рук», – вспомнил он слова старого еврея.
Вскоре пришло еще одно серобумажное письмо, теперь уже из прокуратуры. «Уведомляем, что против вас возбуждено уголовное дело». Без всяких подробностей. Телеграмма «Волнуйтесь» из старого еврейского анекдота. Хищная птица на немецком гербе иногда обращается в попугая и улыбчиво кривит свой и так уже горбатый нос.
20
На какой бы предмет мы ни смотрели, мы даем ему название. Это название подразумевает характеристику. В результате мы храним в памяти образы, целый каталог образов. Описания предметов иногда типовые, иногда индивидуальные. И тогда хранимый в памяти образ становится уникальным.
Вот желтый шарик плывет по весенней немецкой речушке. Вежливо останавливается перед камнями, плывет дальше, с виду – тонуть не собирается. Куда же он плывет? К мосту, под мост и дальше в неизвестность, а, собственно, почему в неизвестность? В реку Майн, в реку Рейн, в Голландию, в Атлантику, к желтым тюльпанам и шелковым закатам. Так плывем же, плывем прочь отсюда, что цепляешься ты за каждую ветку? К желтым тюльпанам и шелковым закатам. Круглый желтый воздушный шарик с рекламой немецкого универмага…
В тот день ярмарки на площади не было. Был ветер, хозяйственно подметавший бетонные плитки. В углу скверика эти плитки были выкрашены в черный и белый цвета, и прохожие сражались здесь в гигантские шахматы. Слышалась разноязыкая речь, подсказки на сербском, польском и русском. «Ходи слоном! – услышал Ламбовский. – Боже мой, да не туда!» Ветер тоже кому-то что-то подсказывал, оставляя в самых неожиданных местах желтые листья – как метки какой-то многоходовой комбинации. Разглядывать, кто из русских эмигрантов поддерживает здесь престиж родины, Ламбовский не стал. Шахматисты в основном были люди старые, не его поколения.
«Отъезд – это вычитание себя из свившейся клубком реальности, – думал он, повернувшись спиной к пыльному ветерку. – И кто знает, что за реальность будет свиваться вокруг меня на новом месте – если будет оно, это новое место».
Вечером реальность свилась в телефонный звонок.
– Не хотел присылать вам повестку, – сказал полуувядший голос Руппеля, – но может быть, вы смогли бы зайти в управление завтра после полудня? У нас появилась новая информация, и вы могли бы нам помочь.
Перед сном Ламбовский пошел гулять в небольшой парк. Сюрреалистическая фигура из светлого металла, заботливо укрытая веткой какого-то раскидистого дерева, что-то ему напомнила. Он подошел поближе и присмотрелся. Это была фигура человека в шлеме, стоящего в небольшом челне. Человек был обнажен, и на глазах у него была повязка.
«Плывем… Куда ж нам плыть?» – меланхолически подумал Ламбовский. Вот уже до Германии доплыл, куда же дальше? И ведь зашоренным далеко не уплывешь, а если уплывешь, то окажешься совсем не там, где думаешь… Окажешься там, где начинаешь понимать сущность вещей. Например, таких: Статуя Борьбы – сиамские близнецы, околачивающие друг другу торсы. Памятник Легкости Движения – бронзовый автомобиль на гранитном пъедестале. Монумент Человеческих Усилий – вчерашняя газета в корзине для бумаг. Поговорим о концептуальном увековечивании?
Когда Ламбовский, вернувшись, переместился в сон, он, действительно, оказался не там, где думал, потому что он обнаружил себя спорящим на темы здорового образа жизни в редакции московского феминистского журнала «Дамы и хамы». В качестве оздоровительного мероприятия он всерьез предлагал очищение человеческой тени химическим путем. Его вежливо слушали, а потом как бы невзначай заметили, что этот метод работает только на особах женского пола; что же до мужчин, их теням нужна механическая чистка.
21
Сквозь туман, сквозь хрусткий утренний воздух, сквозь парк, по мосту, останавливаясь на перекрестках, ускоряясь, замедляясь, и неуклонно вперед, через незримую границу в северную часть города. Немецкое утро было более утреннее, чем те, что скопились на полках его памяти. Оно брезжило какой-то улыбчивой деловитостью, и эта деловитость была далека от той, что он наблюдал в России.
В коридоре никого не было. Цветные стекла окон отбрасывали на пол причудливые тени и тем создавали в этом старинном здании какой-то восточный колорит.
– Скажите, вы здесь ирландцев каких-нибудь встречали? – спросил Руппель.
– Только одного. Да и то он сказал, что в Ирландии давно уже не живет.
– Как он себя называет?
– О’Хиггинс.
– А как он выглядит?
И Ламбовский пустился в пространное описание тощей фигуры своего недавнего знакомого. Описание, наверное, было толковым, потому что где-то посредине Руппель пробормотал:
– Да, это он…
– Он? Кто он?
– Шэйн Даффи. В прошлом командир бригады Ирландской республиканской армии. Он и сейчас с ними связан… Подождите, я вам сейчас покажу фотографию.
Руппель снял с полки коричневый клеенчатый альбом, пролистал утвердительно щелкавшие страницы – и наконец извлек черно-белую фотографию.
– Да, это вроде бы он, О’Хиггинс, только заметно моложе, – кивнул Ламбовский.
– Вы ему рассказывали о ваших видениях?
– Да.
– Вот он и воплотил их в жизнь. Он знал, что подозрение сперва падет на вас, и это даст ему время уехать.
– Но ведь убийца был не он!
– Если даже у него не было подручного, разве так трудно найти здесь исполнителя? Он ведь для этого в Германию и приехал – и наверняка хорошо подготовился…
– То есть, меня вы уже не подозреваете?
– Честно говоря, я вас никогда и не подозревал. Просто некоторым из моих коллег обязательно нужно имитировать кипучую деятельность.
– Кто же был убитый?
– Английский бизнесмен. В прошлом полицейский, что пытал и даже, кажется, убил кого-то из соратников вашего ирландского знакомого.
22
В доме, где Ламбовскому было назначено присутствие, оно закончилось; в другом же, более привычном для него помещении закончилось его отсутствие. Он вошел в комнату, что внутри комнаты, он пил густой воздух бесцветья, он оставил на пороге краски – и день стал серым, как туман. В городе не было ветра, и звуки утонули в нежелании говорить. В окно были видны лишь другие окна, уходившие в пустоту коридором зеркал, и оттуда, из этого коридора, пришла мысль: «Если распахнешь окно, на улице будут обязательно играть дети, чьи лица пока незнакомы, но с прошествием лет их черты будут проясняться…»
На следующее утро в почтовом ящике затопорщилась, как пойманная рыба, местная газета. Ламбовский медленно пробирался по лабиринту мыслей, всхлипов и восклицаний. На одиннадцатой странице поместилась фотография голых людей, штурмующих магазин спортивной одежды. Ламбовский удивился и со словарем перевел: было объявлено, что в день открытия магазина первые пятьдесят пять голых людей, что придут, бесплатно получат одежду на сумму 555 евро. Пришло пятьсот человек, они расположились лагерем под дверями еще с вечера и ночевали в палатках. А то, что было утром, вы увидите на фотографии. Действительно, было на что смотреть: толпа голых тел, совершенно не стесняющихся фотоаппарата, и на переднем плане большой корявый голый хам, отталкивающий стандартно-секретарского вида голую девушку в очках. Общество нечаянного потребления. Одетые догола люди…
В этой же газете – где-то внутри – стыдливо пряталась страничка о религиозной жизни. Конфессии. Крупным шрифтом: «Не говори, вдоволь ли у тебя хлеба; скажи, давно ли ты в последний раз видел небо». Хлеба, судя по упитанности голых тел, местному населению хватало; что же насчет неба, здесь мы с уверенностью сказать не можем.
23
Очередное утро было солнечно-голубым, и даже вода в речушке, а потом и в реке Майн, в которую она впадала, перестала на время быть серой и загадочно синела. Ламбовский шел по берегу, оставляя отпечатки дешевых ботинок на пустынных пространствах седовато-желтого песка.
Он думал: «Пустота обнимает, целует, как новоназначенный родственник… Осознание пустоты – звучит не слишком вдохновляюще, но ничего фатального в этом нет, совсем наоборот. Пустота просачивается в тебя отовсюду, и, пока ее не осознаешь и не избавишься от нее, тебе не удастся заполниться чем-то иным. А без этого пустота в тебе затвердеет, задушит изнутри».
Опыт говорил ему: если ты скачешь из квадрата в квадрат, важно каждый раз оказываться в следующем, а не в том, где уже был. Ламбовский ускорил шаг, но потом решил не давать волю беспокойству и жить сегодняшним днем. Он стал глядеть под ноги, подобрал пару раковин, кусок кварца, а когда совсем уже было собрался возвращаться, увидел присыпанную песком монету. Небольшая, темная, бронзоватого отлива. Римская монета, отчеканенная при императоре Марке Аврелии. Вот и голова императора кажет свой профиль на обратной стороне, спрашивает: а твоя жизнь достойна называться жизнью?
Дублин, 2013-2014