Опубликовано в журнале Новый берег, номер 52, 2016
Рашель Мироновна Хин (1863-1928) – крупная русско-еврейская
писательница, яркий драматург, блистательная мемуаристка, достойная, на наш взгляд, серьезного монографического исследования. Ученица Ивана Тургенева, она печаталась в
ведущих русских и русско-еврейских изданиях, ее пьесы шли на сцене Малого
театра. Приметная фигура в кругу
московской интеллигенции, Хин держала литературный салон, завсегдатаями
которого были Владимир Соловьев, Леонид Андреев, Максим Горький, Константин Бальмонт,
Анатолий Кони, Алексей Толстой, Николай Стороженко и другие. Имя ее обессмертил Максимилиан Волошин,
посвятив “Р.М. Хин” ставшее хрестоматийным стихотворение “Я мысленно вхожу в
Ваш кабинет…”(оно положено на музыку композитором Давидом Тухмановым
и стало в застойные времена популярным шлягером).
Уроженка черты
оседлости, Хин происходила из
ассимилированной семьи богатого фабриканта и не знала ни иудейской веры, ни
языка предков. Родители ее рано
переехали в Первопрестольную, где Рашель окончила 3-ю Московскую женскую
гимназию. Она получила широкое гуманитарное образование в парижском Коллеж
де Франс, придерживаясь при этом скорее космополитических взглядов.
(Характерно, что за границей она общалась с Эмилем Золя, Ги Де Мопассаном,
Анатолем Франсом, Октавом Мирбо,
Георгом Брандесом, а позднее переводила их
произведения). Как точно сказал о Хин израильский литературовед Шимон Маркиш, “с еврейством ее
связывала враждебность окружающего большинства”.
Мы
сосредоточимся на одном эпизоде из ее жизни, не лишенном общественного и историко-культурного
интереса: а именно, в 1894 году Рашель Мироновна
направляется в Литву и принимает крещение.
В этом, казалось бы, нет ничего необычного. В России в
XIX веке, по данным Святейшего
Синода, православие приняли более 69 тысяч российских иудеев; еще 12 тысяч
человек стали католиками и более 3-х тысяч — протестантами. К 1917
году число крещений евреев возросло до 100 тысяч. Но даже это, казалось бы, внушительное число
отступников составляло менее 2% от общего количества евреев империи. Показательно и то, что наибольшее число
крещений (в среднем по 2290 в год) падает на 1851-1855 годы. А это было время
недоброй памяти “ловцов” и “пойманников” малолетних
кантонистов, когда “святым духом” их осеняли, как правило, по принуждению.
Всего же за 1827-1855 годы было крещено более 33-х тысяч будущих николаевских
солдат.
Не всегда,
правда, евреи России крестились из-под палки.
Иногда к этому шагу их толкало
желание обрести элементарные гражданские права в обход антисемитского
законодательства. Американский историк Майкл
Станиславский наметил несколько
типологических групп российских иудеев,
принявших тогда христианство: одни руководствовались стремлением к образовательному
и профессиональному росту; другие
принадлежали к высшей буржуазии и не желали законодательных препон в их
предпринимательской деятельности; третьи, будучи преступниками, надеялись на
амнистию; четвертые были искренними приверженцами новой веры; и, наконец, пятые
нуждались материально и перешли в новую веру от безысходности. Историк говорит также о евреях, изменивших
веру, дабы сочетаться браком с лицом
христианского исповедания, хотя и не
выделяет их в отдельную группу.
Действительно, в начале XIX века известны по крайней мере два случая, когда
сразу же после обращения в лютеранство
евреи заключали браки с христианками. Речь идет о маскилах:
коммерсанте Абраме Перетце (1771-1833) и литераторе
Льве Неваховиче (1776-1831), однако положительно
утверждать, что именно женитьба была
главным мотивом их крещения, нельзя, ибо карьеристские устремления сих неофитов
также вполне очевидны.
Случай крещения Рашель Хин не ординарный — он тоже связан с супружеством,
только вот не с заключением нового брака, а с…
прекращением старого, причем
другого пути его расторжения просто не было*. Как поясняет осведомленный современник Марк
Вишняк, “первый муж Хин [а им был помощник присяжного поверенного Соломон
Григорьевич Фельдштейн – Л.Б.] отказывал ей в разводе. Тогда-то она приняла католичество,
и брак автоматически распался: браки между католиками и евреями не признавались
ни католической церковью, ни русским законом”.
Почему же она крестится именно по католическому обряду? Если учесть, что католический прозелитизм
карался в России лишением собственности, не говоря о заключении в монастырь,
покаянии и прочих мерах увещевательного характера, такой её выбор трудно
назвать случайным.
Американский
литературовед Кэрол Бэйлин
отмечала, что Хин ни разу не обращается к католицизму в своём дневнике. На самом же деле, писательница восторгается в
дневнике католическими обрядами, в которых видит “мягкое, таинственное,
надземное”. И вспоминает Рим, “длинные
складки и драпирующие фигуру белые, лиловые и пурпурные мантии, шлейфы,
закрывающие ноги и дающие иллюзию чего-то скользящего по земле, и возносящиеся
туда, ввысь – моления о нас, грешных.
Сухие, бритые, точёные черты, тонкие, изящные, благословляющие руки,
благочестиво склонённые гордые головы”.
А вот её рассказ о встрече с
Владимиром Соловьёвым 24 мая 1900 года: “ Мы впервые очень серьёзно говорили о католицизме,
о церкви, о благодати. Влад. Серг. Был
ужасно взволнован. Никогда я не видала
его таким открытым, добрым и восторженным.
— Всё внешнее –
и скептицизм, и бунтарство – минется, а благодать пребудет вовеки веков”.
Очевидно и то, что европеизм Хин был в значительной степени замешан на
Франции, с её католицическими духовными ценностями,
затверженными в Коллеж де Франс и Сорбонне.
Но вот что интересно,
— такой ее шаг повлек за собой еще одно крещение: воздыхатель Рашель с еще гимназических
времен, помощник присяжного поверенного Онисим
Борисович Гольдовский (1865-1922), “чтобы получить
право обвенчаться с католичкой [Хин – Л.Б.], должен был перестать считаться
евреем”. И он принимает протестантизм, как говорит сам, “по причинам
романического свойства”. Обвенчаются же
Рашель и Онисим в городке Толочине, “у старого
ксёндза”, в 1900 году.
Знаменательно, что как раз в 1900 году выходит в свет “Тифена
(Рождественская сказка)” писательницы (Р.М. Хин. Под гору. М., 1900). Речь идёт в ней о белокурой, голубоглазой
Фаншон, привратнице Музея восковых фигур Св. Михаэля
(бывшем старом аббатстве), что между Бретанью и Нормандией. Её, католичку, любит молодой статный протестант Жан, и кюрэ внушает Фаншон, что тот, кто не католик — еретик,
потому девушка страшится венчаться с ним.
За советом она обращается к
статуе прекрасной Тифены. – Благородная Тифена! – пролепетала она, — ты читаешь в лучезарных
звёздах, как в открытой книге. Загляни в
моё смущённое, измученное сердце. Меня
любит добрый, милый Жан. Нет человека
честнее его… Но Жан – еретик, и я
боюсь его любить.
Будто сладкий
звук арфы, пронёсся голос Тифены:
— Друзья мои в
вечности, — зазвенел этот чудный голос, — скажите этой девочке, что кто любит
своего ближнего и обращается к Господу с чистым сердцем, тот не еретик… Всё, что обречено на кончину –
скоротечно. Вечна лишь одна любовь. Иди и люби!…
Иди и люби, иди
и люби, — повторяли, как эхо,
бесчисленные голоса…
Однако
новоиспеченные “христиане” Рашель и Онисим никак
не воспользовались выгодами и льготами своего нового привилегированного
положения. Ведь Гольдовский,
став крещеным, формально освобождался от существовавших для евреев-адвокатов
ограничений и мог бы выйти разом из помощников в полноправные присяжные поверенные. Однако он посчитал ниже своего достоинства
извлекать материальные выгоды из своего “романического” крещения и остался в
звании помощника до самого конца 1905 года (когда стал адвокатом, как и прочие
иудеи, уже на общих основаниях). Кроме
того, Гольдовский, равно как и Хин, уделял еврейскому
вопросу самое серьёзное внимание. Он был
одним из редакторов литературно-художественного сборника “Помощь евреям,
пострадавшим от неурожая” (М., 1901) и автором книги “Евреи в Москве. Страница из истории современной России”
(Берлин, 1904).
Прежде чем
обратиться к взглядам Рашели Хин на эту проблему, необходим исторический
экскурс. Известно, что согласно иудаизму,
отказ еврея от веры предков считается
тяжким грехом. В галахической литературе такой
отступник называется мумар
(буквально ‘сменивший веру’), мешуммад (‘выкрест’), апикорос (‘еретик’), кофер (‘отрицающий Бога’), пошеа Исраэль (‘преступник против Израиля”) и
т.п. При переходе иудея в христианство
семья ренегата совершала по нему траурный обряд – херем, как по покойнику
(такой обряд блистательно описан Шолом-Алейхемом в рассказе “Выигрышный
билет”). Выкреста предавал херему
раввин, а на еврейском кладбище появлялась условная могилка, к которой
безутешные родители приходили помянуть потерянного сына или дочь.
Однако
драматические события еврейской жизни конца XIX века заставляют переосмыслить
устоявшиеся догмы и представления. Некоторые радетели еврейства переходили в
чужую веру и соблюдали чуждые им обряды, стремясь принести пользу своему
народу. И тогда крещение еврея могло
восприниматься уже как жертва во имя
соплеменников. А ради их блага
позволительно было рядиться в любое платье, даже апикороса-отступника.
Известный врач и общественный деятель Рувим Кулишер (1828-1896) утверждал, что знал выкрестов,
которые, заняв высокое положение благодаря крещению, елико возможно, старались
защищать евреев. И рассказывал, как еще
во времена Николая I, когда “евреи вечно находились
под дамокловым мечом какой-то гзейры (гонения на
евреев)”, он однажды присутствовал на собрании иудеев,
где лихорадочно обсуждалось, как же облегчить участь единоверцев. Страсти
спорщиков чувствительно накалились, но ничего путного предложено не было.
“- Нам надо самим
добиться своих прав! – степенно и увесисто сказал один пожилой
человек.
— Легко сказать – самим! — передразнил его
скептически настроенный еврей и
поинтересовался: – И кто же-таки
нам, евреям, за здорово живешь, права
гражданские даст? Как же, держи карман шире!
Даст, а потом еще догонит и добавит! Позвольте узнать, как же можем мы сами этого добиться?
— А вот как, друзья мои, – ответствовал пожилой. – Я бы выписал из Воложина несколько десятков ешиботников
с хорошо отшлифованными мозгами и предложил бы им принести себя в жертву на
алтарь еврейского равноправия: подрезать свои пейсы и капоты, засесть за
общеобразовательные предметы, поступить в гимназии, а потом в университеты, а
по окончании их – на государственную службу, предварительно выкрестившись и пригласив непременно крестными влиятельных бар… И воложинцы,
вооруженные знаниями, хорошими мозгами и солидными протекциями, быстрее других
поднимутся вверх по служебной лестнице.
Они-то, рассеявшись по канцеляриям, извлекут из-под зеленого сукна наши
права”.
Не знаем, дошли ли до степеней известных те воложинские ешиботники, но влиятельных выкрестов, которые всемерно своим
соплеменникам помогали, в России было немало.
Так, ориенталист Даниил Хвольсон (1819-1911) на вопрос о причинах
крещения ответил: “Я решил, что лучше быть профессором в Петербурге, чем меламедом в Эйшишоке”. И
академик Хвольсон вошел в историю именно как ревностный заступник иудеев,
доказал необоснованность их обвинений в ритуальных убийствах и глубоко
исследовал историю семитских религий.
Знаменитый адвокат Лев Куперник (1845-1905), “всех Плевак
соперник”, был пламенным защитником евреев, не боясь при этом разоблачать
действия властей, и всей своей жизнью заслужил то, что в честь этого усопшего
христианина в российских синагогах вели поминальные службы. Или Иван Блиох
(1836-1901), ученый с мировым именем, чей вклад в жизнь российского еврейства
еще не вполне оценен. А он, между тем, был деятельным участником комиссии К. Палена по пересмотру закона о евреях, автором
фундаментальных экономико-статистических
трудов о губерниях “черты оседлости”,
а также специальной записки “О приобретении и арендовании евреями земли”
(1885). Вот как живописует Блиоха наша Хин: “Совсем еще бодрый старик с белой, по-французски
постриженной бородой и гладкой, как слоновая кость, лысиной, обрамленной
гладкими седыми волосами. Лицо
семитического рисунка, но смягченное годами покоя и власти; ласковые, умные, выцветшие
“испытующие” глаза… Манеры простые, спокойные, без малейшей еврейской
“юркости”… Такого приятного self made man я до сих пор не встречала.
Собеседник он очень интересный.
Много рассказывал о затруднениях, которые ему приходится преодолевать
из-за своих изданий. Под его
руководством несколько лет работал целый департамент специалистов, собиравших
по официальным данным материал о положении евреев в России. Картина получилась такая потрясающая, что
продолжение этого труда было признано “излишним” – и он так и остался
недоконченным”. Хотя Блиох
формально снял с себя “кандалы еврейства”, на смертном одре признался: “Я был
всю жизнь евреем и умираю, как еврей”.
Между прочим, его опыт мог быть вдохновляющим для Хин, поскольку тот
принял католицизм и “превратился из варшавского жидка
в заправного европейца”.
Примеров еврейского подвижничества в XIX-м столетии множество. Да и
углубившись в историю, нельзя не
заприметить этнического еврея, придворного эскулапа Даниила Фон Гадена (умер в 1682) — это он добился от “тишайшего”
Алексея Михайловича привилегий для приезжавших в Москву купцов-иудеев; а из первой половины века XVIII-го слышны страстные воззвания
дипломатов-братьев Авраама (1865-1783) и Исаака (1689-1754) Веселовских – они
настойчиво убеждали (но не убедили!) импульсивного Петра Великого и его дщерь,
яростную антисемитку императрицу Елизавету, что евреи – народ грамотный, и
жительство им в империи повсеместно разрешить надобно…
Примечательно,
что и в русско-еврейской литературе рубежа веков тема крещения получает подчас
новую трактовку. “Перекрест”,
сохраняющий верность своему народу, становится героем исторической повести Льва
Леванды “Авраам Иезофович”
(Восход, 1887, Кн. 1-6), где выведен благочестивый еврей из Вильно. Он, между
прочим, имел вполне реального прототипа, который жил в этом “Литовском Иерусалиме” в 1450-1519 годах и
был фактическим министром финансов при короле Сигизмунде I. Таких высот Авраам достиг не только из-за выдающихся
способностей, но и благодаря крещению.
“Если христиане насильно заставляют нас быть отступниками от веры нашей,
то мы можем сделать что-то для нашей защиты… мы можем употребить… хитрость,” – поясняет он.
Критики отмечают остро современное звучание
этого произведения Леванды.
Интерес
представляет и фельетон С. Ан-ского “Голова нееврея” (Рассвет, 1912, № 25). Здесь в центре внимания — события 1891 года,
когда “деревянный хозяин Москвы”, августейший юдофоб Сергей Александрович
учинил массовое изгнание иудеев из города.
Многие были поставлены тогда перед необходимостью креститься (по
некоторым данным, веру Христову приняли в тот год 3 тысячи человек). Героем Ан-ского становится предприимчивый еврей, который в эту
пору массового крещения (дававшего право остаться в столице) занялся прибыльным
делом – он принимал христианство за других, оставаясь евреем. Стоит ли пояснять, что для такого
“неофита” это было чисто показным, формальным обрядом, лишенным какого-либо
духовного содержания! И поступил он
так во имя благородной цели – спасения
соплеменников от дискриминации и выселения. А потому — кто решится обвинять его
в святотатстве? И Рашель Мироновна с болью писала о религиозном преследовании иудеев в Москве, когда под страхом административном кары
им запрещено было собираться для богослужения, даже в частных домах (синагога
давно закрыта августейшим градоначальником).
“Некоторые полковые командиры пожалели своих солдат и разрешили им
молиться в казармах (Нельзя не удивляться благородству и смелости этих
отцов-командиров!). Тогда к солдатам
ринулись “штатские” под флагом родственников.
Командиры к еврейской “хитрости” отнеслись благосклонно”.
Вообще, борьбой
за права соплеменников проникнуто всё
творчество писательницы. Что до
крещения, то она, будучи, по-видимому, агностиком (“Вы должны прийти к вере”, —
увещевал Рашель Владимир Соловьёв) и сторонницей свободы совести, в жизни
отличалась веротерпимостью и поступала подчас, сообразно сугубо прагматическим
требованиям. Это отчётливо видно на
примере её сына Михаила Фельдштейна (1885-1839),
крещением которого она озаботилась очень рано, о чем поделилась с близким
другом, знаменитым адвокатом Анатолием Кони.
Тот писал ей 20 июля 1890 года: “Вы пишете о Мише. Мне не придётся, вероятно, видеть его
юношеский расцвет, но если бы я до этого дожил, то – будет ли он, мой милый
знакомый незнакомец – еврей или христианин, моё участие, поддержка и
сочувствие принадлежит ему заранее, во
имя его настрадавшейся матери. С
вопросом о нём торопиться незачем – лет до восьми можно оставить вопрос in status quo. А там многое ещё может
перемениться. Главное, не падайте духом
и не теряйте веры, что ему принадлежит светлое будущее”. Миша всё же был крещён по православному
обряду, что поможет ему в научной карьере (в возрасте 32 лет станет приват-доцентом
Московского университета). Но когда спустя годы, в пылу
славянофильского угара, он станет проявлять откровенное евреененавистничество,
Хин, хотя и пытается разобраться в его психологической мотивации, жестока и бескомпромиссна к сыну: “Миша питает к евреям органическую антипатию (я по себе знаю, что
такое чувство может быть у очень нервного еврея, выросшей в далёкой от
еврейства в среде)… Но Миша – очень образованный человек, настоящий
учёный, с философским складом ума – и, наконец, просто порядочный человек. Вся та дикая оргия, которая теперь
совершается над евреями и которая приняла чудовищные размеры – не может не
возмущать даже ко всему равнодушных людей.
Я уверена, что Миша глубоко страдает.
Но, вместе с тем, он возмущается, что из-за еврейских погромов он не
может сосредоточить исключительно все свои чувства на войне и её героях. Приходится разбиваться. Тех, которые поставили на пьедесталы
Наполеонов, Суворовых – ведут себя, как тупицы, мерзавцы, злодеи… Обидно и
противно”…
Закономерен
вопрос, а как правда жизненная, историческая соотносится с правдой
художественной. Марксистски ориентированные
литературоведы настойчиво втолковывали нам, что художник лишь отражает
действительность. На самом же деле, он
ее активно преображает, намечая такие этические и нравственные рубежи, которых не всегда возможно достичь в реальной
жизни. В полной мере это относится и к
нашей героине, затрагивающей тему крещения во многих своих художественных
произведениях. И замечательно то, что в
отличие от всамделишной Рашели Хин, формально принявшей католицизм,
положительные протагонисты ее произведений, поставленные перед подобным
выбором, как правило, категорически от крещения отказываются, даже если оно
вызвано причинами “романического” свойства. И, напротив, обратившиеся
в христианство (особенно из прагматических и карьеристских соображений) ею жестко порицаются.
В Саре Павловне
Берг, героине повести Хин “Не ко двору” (Восход, 1886, № 8-12), угадываются и
индивидуально-авторские, и типические черты ассимилированного русско-еврейского
интеллигента конца XIX века, с его неизбывной
трагедией, выраженной в страстном монологе:
“Слушайте, я считала себя с детства русскою, думала и говорила
по-русски, мое ухо с колыбели привыкло к звукам русской песни…
Все это осмеяли, забрызгали грязью.
Я испытала на себе весь ужас положения незаконнорожденного ребенка в
чужой семье… Хочу любить, а меня заставляют
ненавидеть”. Характер Сары дан автором в
развитии, что придает ему особую художественную убедительность. Воспитанная в привилегированном пансионе в
духе заскорузлого антииудаизма, девочка читает “Четьи Минеи” и убеждена, что
все евреи грязные, что они “с мацой в Пасху пьют человеческую кровь”, и
страстно мечтает о крещении. Но логика
жизни приводит ее к заключению, что если ненависть к евреям входит в самую
структуру христианства, то оно, стало быть, не дотягивает до тех ценностей,
которые им провозглашаются. Сара,
интеллигентная и образованная, то и дело сталкивается с дискриминацией: ей как
еврейке отказывают в работе. А в один
богатый дом она попадает, поскольку хозяева посчитали, что “даже лучше, что она
жидовка; будет, по крайней мере, знать свое место и не важничать”. В такой “серой, точно
гороховый кисель”, юдофобской атмосфере “ей как-то не верится, что можно
произнести слово “еврей” без прибавления – плут, мошенник, подлец, когда
представляется удобный случай”.
И Сара уже на собственном опыте
ощущает ложность господствующих в обществе стереотипов, кои она принимала на
веру в детстве.
Принципиально невозможным становится для нее и
крещение, какими бы резонами оно ни было продиктовано. А к нему склоняет Сару
ее возлюбленный Борис Коломин, дабы заключить с ней брак. “Но ведь это простая
формальность, обряд, – настаивает он, —
для такой женщины, как Вы, существует лишь одна религия, которая совсем
не обусловливается той или иной церковью.
Не могу же я поверить, что Вы заражены религиозным фанатизмом”. Однако вовсе не в фанатизме тут дело: Сара
Павловна считает себя плотью от плоти еврейского народа и желает быть со своим
народом – там, где, говоря словами поэта, ее “народ, к несчастью, был”! Вот что она отвечает жениху: “Я была
свидетельницей дикой животной травли на людей, скученных на одном клочке, за
чертой которого им запрещалось дышать, а когда эти люди не догадались
задохнуться от тесноты и грязи и стали барахтаться, — их обозвали
эксплуататорами, вампирами и мало еще чем… [Креститься] — громогласно отречься
от них, перейти в вражеский лагерь самодовольных и
ликующих. Я ни за что не переменю
религию, перестанем об этом говорить.
Милый мой, я люблю тебя, как душу, но никогда за тебя не пойду”. Критик Оскар Грузенберг ( Литература и жизнь
// Восход, 1894, Кн.X)
усомнился в мотивированности отказа Сары от
семейного счастья: “Если Сара не могла переменить религии, то ей решительно
ничто не мешало, при степени их развития и взаимной любви, зажить совместно
честной жизнью, при которой не представлялось бы надобности совершать душу ворочащий обман.
Затем, что же мешало Саре… уехать навсегда за границу? Такие препятствия приходится переживать
сотням женщин, когда на пути к их счастью встают сословные, социальные или
религиозные препятствия. Эти препятствия
и составляют пробу для определения глубины и серьёзности чувства: сильное чувство
всегда отыщет себе выход, не противной ни совести, ни разуму”. Но Хин-писательнице
важно подчеркнуть демонстративный отказ
от ренегатства.
В другом произведении, “Мечтатель” (Сборник в
пользу начальных еврейских школ / Изд. Общ-ва Распространения Просвещения между евреями России, Спб., 1896), перед нами предстает “скромный и
бескорыстный пионер еврейского просвещения”,
Борис Моисеевич Зон. Это “неисправимый романтик”, кумиры коего –
печальники еврейства Ицхак-Бер Левинзон** и Илья
Оршанский, а любимые литературные корифеи — Жорж Санд, Гюго и Гете. Он наделен “умом сердца”, чуткостью и
подкупающей всех “духовной
простотой”. Этот “энциклопедист-самоучка
— любопытный обломок целого типа, который в таком неожиданном изобилии выделило
еврейское захолустье в конце 50-х годов”. Это о таких, как Зон, говорил поэт
Константин Льдов в стихотворении “Мечтатель”:
Но близок день, свершились сроки:
Во
имя правды и любви
Народа
Божьего пророки
Зажгут светильники свои.
В холостяцкой московской квартире
Бориса Моисеевича столовались нищие студенты, несостоявшиеся артисты, бомжи,
а хозяин-хлебосол и рад был внимать ежечасно “молодому шуму”, привечать
всех — и эллина, и иудея. Однако шли
годы, эпоха надежд Александра Освободителя канула в Лету, на троне прочно
обосновался “тучный фельдфебель” – Александр III. “Дух времени был слишком силен, и
старый мечтатель растерялся, – пишет Хин. — Пришли степенные молодые люди с пакостной усмешечкой,
иронизирующие над “именинами сердца”, пришли журналисты, прославляющие розги,
юдофобство на “научной” почве с передержкой, гаерством, гиканьем”.
Борис Зон наблюдает досадные метаморфозы: вот его любимый ученик, еврей Лидман так тесно сживается с окружающей бездуховностью
и настолько нравственно черствеет, что
“из благоразумия” принимает у себя в
доме некоего Воронова, автора мерзких юдофобских брошюр.
—
Ох, Лидман,
не нравится мне твоё равнодушие, моральный индефферентизм
– это, брат, последнее дело.
—
Один в поле не воин, Борис Моисеевич, — возразил Лидман,
— я и то плачусь за мираж, именуемый иудейством. Передо мной карьера, а у меня на ногах
кандалы.
“Бывают такие случаи, когда быть благоразумным
– значит быть низким”, — парировал Лидману Зон. Дальше – больше: Лидман
решает креститься, о чем с помпой объявляет Зону и тщится подыскать сему
поступку разумные и высоконравственные аргументы. Происходит знаменательный диалог:
Лидман: Даже с философской точки
зрения, я становлюсь на сторону исторической силы…
Зон: Даже если эта сила топит Ваших братьев?
Лидман:
Ну, это, знаете, индивидуальное чувство… как кто смотрит. Вам угодно считать братьями 4 миллиона
человек, а я считаю братьями всех людей.
Зон (с
горечью): Ах, скажите лучше прямо, что
Вам хочется выйти в присяжные поверенные…
Лидман
(прищурившись): А хотя бы и так.
Надеюсь, я никому не обязан давать отчета в своих поступках. Вот я не мешаю Вам быть страдальцем и
героем!
Лидман как в воду смотрел: “страдальца”
Зона, не пожелавшего пойти на сделку с совестью, высылают из Москвы
(предварительно в полицейском участке его аттестовали “натуральным жидовским”
именем — Беркой Мордковичем — и не без удовольствия
напомнили, что в России “для жида нет закона”!***). Последние дни наш “мечтатель” провел в одном
заштатном городке черты оседлости. Его
мучил неотвязный сон: некий страж
порядка с мясистой ряхой говорил ему вкрадчивым, даже ласковым
голосом: “Прими караимство, дружок, или чтобы в 24
часа духу твоего здесь не было!” (караимы, как известно, дискриминации в
Российской империи не подвергались). “Я
не могу жить без веры в красоту человеческого духа, а кругом всё рушится,
рушится…- говорил перед самоубийством этот мечтатель. — Я смотрю на евреев
как на бессознательных борцов за свободу духа – и никто, быть может, так
пламенно, как я, не мечтает о том дне, когда исчезнет самое слово – еврей…
Это будет, когда человек скажет человеку: “брат мой, молись, как душа моя
жаждет”.
В сочинении Хин
“Одиночество (Из дневника незаметной женщины)” (Вестник Европы, 1899, Т.5, Вып. 9-10) привлекают внимание два национальных типа,
поразительных по своей полярности.
Представитель первого — весьма отталкивающий, “крошечного роста,
худенький, черномазый… невежественен баснословно”, выкрест Беленький, который всерьёз интересуется, “что наливают в
электрическую лампочку”. Это Иван,
точнее, Абрам, не помнящий родства. Вот, что о нем говорят: “Еврей, недавно
крестился, но всех уверяет, что родители его были крепостные какого-то
польского магната. Вчера он с пафосом
рассказывал, что ему во сне явился Николай Угодник и предсказал блестящую
карьеру. — “Может, это был не Николай Угодник, а Моисей Пророк”, – съехидничал
[кто-то]. – “Я не имею с ним ничего общего, — важно произнес Беленький”.
А вот
выпускница университета Белла Григорьевна Грогсгоф –
антипод Беленького, она дает частные уроки, готовит учеников к поступлению в
гимназию. Но ее семью, как и семьи тысяч
иудеев, высылают из Москвы, хотя родители
“живут здесь чуть ли не 20 лет, и вдруг оказывается, что они не имеют
права тут жить и должны уехать на родину, а они и забыли давно, где их
родина”. Белле с ее обостренным
чувством национального достоинства стыдно и унизительно просить о том, что должно
принадлежать ей по праву. “Ведь одна моя
просьба – позор, — с горечью говорит
она. – Что я сделала? Кому мешаю? В чем мое преступление?”. Так и слышится здесь голос Тевье-молочника,
любимого героя Шолом-Алейхема, выдворяемого властями из родного дома: “Стены
голые и кажется, будто они слезами плачут.
На полу – узлы, узлы, узлы! На припечке кочка сидит, как сирота, печальная, бедняжка, —
меня даже за сердце взяло, слезы на глаза навернулись… Вырос
тут, маялся всю жизнь и вдруг, пожалуйте, изыди! Говорите что хотите, но это очень больно!”
Влиятельный юрист Юрий Павлович, к
заступничеству коего прибегает Белла Грогсгоф,
предлагает ей отказаться от своих принципов.
Диалог этого циничного “законника” и образованной еврейки воссоздан
писательницей мастерски, с блеском и присущей только ей тонкой и уничтожающей
иронией.
“- Мне
неизвестны виды высшей администрации, — мягко заметил [он], — но вы меня
извините за откровенность, милая барышня, у евреев действительно много
несимпатичных черт. Я вполне уверен, что
Вы составляете блестящее исключение из этого, увы! — печального правила.
– О, пожалуйста, без исключений, — прервала
его Белла (смуглое личико с правильными чертами лица дышало неизмеримым
презрением). — Это слишком жестоко. Евреи несимпатичны… Трудно допустить
такой приговор над целым народом!
И Юрий Павлович
дает Белле “добрый совет”:
— Берите меня в
крестные отцы и дело с концом!
— Да, это
действительно очень просто, — с улыбкой промолвила девушка.
— Разумеется,
совершенно не из чего создавать трагедию.
И Бог у всех один, — примирительно подтвердил Юрий Павлович.
— Если так, то
за что же нас преследуют?
— Платье ваше, милая барышня, устарело. Не нравится оно никому. Такая уж мода в воздухе. Прежде дамы носили узкие рукава, а теперь
пошли широкие…
— Римлянам тоже
не нравилось христианское платье, — возразила Белла, — однако христиане умирали
за это платье на кострах, виселицах и в пасти диких зверей.
— Так ведь это
когда было! – воскликнул Юрий Павлович и засмеялся. – С тех пор люди поумнели. Смею Вас заверить, дитя мое, что немного
найдется в наши дни любителей приять венец мученический. Есть, конечно, несчастные, которые и теперь
заживо себя в стены замуравливают. Но их называют изуверами, а не героями, и
судят в окружном суде. Так хотите, барышня, [креститься]? А уж как я буду гордиться такой прелестной
духовной дочкой.
Белла
отрицательно покачала головой и встала.
— Мы говорим на
разных языках – промолвила она.
Юрий Павлович
называет Беллу “нежелательный элемент”, а когда его дочь вызвалась помочь
“хорошенькой жидовочке”, боится что
та себя скомпрометирует. По
счастью, всё устроилось. Дочь сделала
“доброе дело и либеральное”: прибегла к
помощи сановников и толстосумов, так что Белла (вместе с родителями) получила, наконец,
разрешение остаться в Москве и “готовить в гимназию разных оболтусов”. Но весь гвоздь в том, что даже эта
спасительница Беллы относится к евреям свысока, иронически: “Старики её
бросились мне целовать руки. Я, конечно,
не дала. Теперь они меня прославят на
весь кагал”.
В драме Хин “из эпохи освободительного движения” — “Ледоход” (М.: Тип. Е.Д. Мягкова, 1906), подвергшейся цензурным гонениям
(значительная часть тиража была конфискована), выведен тип еврея-народника и
интернационалиста – Павла Львовича Брауна. Хин характеризует его как “одного из лучших
людей”, который “юношей вступил в армию борцов за российскую свободу”. На стенах его скромной комнатки висит копия
репинских “Бурлаков на Волге” и портреты
Лассаля и Чернышевского. Пятнадцатилетним подростком он пережил
еврейский погром и видел, “как одни голодные люди в слепой ярости убивают
других голодных людей”. Такие испытания “слабых гнут в дугу, сильных же превращают в
героев”. Браун принадлежит к сильным. Его
одушевляет борьба за счастье всех угнетенных, без различия рода и племени. “А
рабочих и мужиков не бьют, не топчут ногами… от колыбели до могилы? Что наши
страдания по сравнению с их страданиями?
– риторически вопрошает он, — Я
убежден, что мы стоим на грани истории… Мы увидим свободу…
Что-то переменилось в русской жизни.
Это чувствуют все. Старое
умерло. Мороз как будто еще злее, но это
перед ледоходом!”. Многие преклоняются перед бескорыстием и
самоотверженностью этого народного заступника.
Знаменательно, что один из персонажей пьесы, влиятельный сановник Иван Бутюгин, по его словам, к Брауну “в крестные отцы
набивался”, а тот на такое “выгодное” предложение только рассмеялся ему в
лицо. Впрочем, как и в
самой российской жизни, есть в драме “Ледоход” субъекты, которые, подобно солдафону-реакционеру
Афромееву, талдычат: все, что от евреев, есть
погибель. А на замечание собеседника, что, мол, Иисус Христос тоже был
евреем, парирует: “ Это не оправдание для его врагов”…
Справедливости ради надо указать и
на одно исключение из общего правила. В
драме “Наследники” (СПб., 1911; свет рампы она увидела
в Московском Малом театре 12 октября 1911 года, до 2 ноября состоялось 9
спектаклей, после чего в результате шумного скандала была снята с репертуара)
представлен положительный тип и еврея-выкреста.
Это престарелый мультимиллионер Роман Ильич Волькенберг,
прежде властолюбивый делец, а ныне – умиротворённый мудрец с лицом и речью Лессинговского Натана.
Существенно, однако, что сам он не только подчёркивает свою еврейство, но и окружающими воспринимается именно как
“старый жид”. Обстоятельства крещения Волькенберга
— “романического” свойства: он влюбился в дочь русского аристократа из
Рюриковичей, которая, однако, клянчила у него деньги на карточные долги своих
любовников и, в случае отказа, шипела: “жид, ростовщик!” Родственники его покойной жены, Лузгинины, ведут беспощадную борьбу за наследство “подлого
Шейлока”. По словам театроведа Натана
Эфроса, “их родовитое обнищание – обнищание и материальное и духовное, и
родовитая жадность до миллионов… даже забрызганных грязью еврейского
происхождения, — всё это наблюдено и передано верно, и
имеет свою бесспорную художественную ценность”.
Когда одна из Лузгининых просит Волькенберга
заплатить внушительную сумму за своё чадо, которому грозит суд за похищенное у
любовницы бриллиантовое колье, тот приводит в пример своего дальнего
родственника, которому наказание за проступок пошло впрок. Та презрительно кривит губы, и Роман Ильич
догадывается о причине: — Я знаю, что
между ними большая разница… Тот жалкий еврей, или, как по нынешней
терминологии, “инородец”, а Ваш сын принадлежит к самому высшему слою
общества.
Критики отмечали, что “старик Волькенберг отлично удался г-же Хин”. Образ его не банален, это чрезвычайно
привлекательный персонаж с богатым, сложным духовным миром, и потому сразу же
приковывает к себе внимание. К искусству автора присоединялось и искусство
исполнителя. У
превосходно игравшего эту роль Александра Южина “и отличный внешний облик,
национальный без преувеличенности, живописно старый и отличный тон
умиротворённой мудрости и охлаждённых чувств, однако зажигающих и теперь ещё
иной раз в глазах яркий блеск…
С полною чёткостью проступали выразительность и простота, все элементы
души этого старика, с большою волею и большим умом”. Ему прекрасно видны все потуги “благочестивейших” свойственников “обработать старого жида”,
дабы любыми путями заполучить его богатство.
И понятно, что Волькенберг по своей психологии
и образу мышления – это характерный еврейский тип. Неслучайно
историк театра Виктория Левитина рассматривает “Наследников” в ряду
“еврейской драматургии”, внесшей в русскую литературу важную
национально-общественную проблематику.
Мы остановились
на произведениях Рашели Хин, где затрагивается проблема крещения евреев. И очевидно, что иудейская вера
рассматривалась ею как органическая часть еврейской идентичности, а крещение
равносильно для нее отщепенству от своего народа. Правда, подобное предательство осознается далекой от иудаизма Хин не столько как религиозное, сколько
как социально-правовое и политическое.
Отступничество воспринимается как отказ от высокого мученичества
дискриминируемого меньшинства, как
продажа души за “чечевичную похлебку”.
Симпатичны и притягательны у нее, как правило, те евреи, которые тверды в своих убеждениях и
не желают быть ренегатами. И хотя в
жизни писательница мирилась с ренегатами, но настойчиво и целенаправленно
развенчивала их в своем творчестве. А
творчество Рашели Хин притягательно для нас не только своей художественной
ценностью. Это заметная веха в духовной
и нравственной жизни русско-еврейской интеллигенции.
* Случай этот не единичный. Известно, что Софья Исааковна Дымшиц,
намеревавшаяся выйти замуж за А.Н. Толстого, приняла православие, дабы
расторгнуть брак с прежним супругом-иудеем.
** По предположению К. Бэйлин, Зон – усечённая форма
фамилии “Левинзон”.
*** Между прочим, здесь переданы подлинные слова
московского обер-полицмейстера Александра Власовского:
“Для евреев нет закона!”.