Фрагмент романа
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 51, 2016
Саша Гельвиг переносил перемену участи проще и легче Никиты,
возможно, оттого, что рос в семье военного, где ему сызмальства живописали
трудности армейской жизни и объясняли, что служение родине хотя и почётно, но
может быть связано с определёнными неудобствами. Его не напрягло ни расставание
с домом, ни прощание с родителями, он не страдал от потери домашнего уюта,
привычной няниной стряпни, уютных чтений Майн Рида в гостиной по вечерам. Он спокойно
воспринял новый жизненный уклад; с оценивающей твёрдостью приглядывался к
офицерам-воспитателям и однокашникам, пытался разобраться в тонкостях режима и
побыстрее найти своё место в нём.
Из роты новичков
развели по классам, и Саша с Никитой вновь сели рядом. Перед началом занятий
всем выдали учебники, тетради, канцелярские принадлежности и, кроме того,
каждый свежеиспечённый кадет получил в подарок от Корпуса маленького формата
Евангелие в красивом добротном переплёте.
Занятия начались как-то
буднично, прозаично, так, словно до этого дня они уже шли бесчисленное
количество дней, словно не было никакого перерыва, границы, рубежа между
прошлой жизнью и жизнью нынешней, как будто и вчера, и позавчера, и третьего
дня, и год назад они уже начинались, и длились, и переходили одно в другое
плавно, тягуче, без сучка и задоринки. Саша мгновенно втянулся в занятия и,
словно забыв об уютном родительском доме, словно решительною рукою отодвинув
все воспоминания о нём, начал жить новой и как будто очень привычной для себя
жизнью.
До одиннадцати длились
занятия, потом воспитанники отправились на завтрак, где каждому дали по
внушительной порции мяса с макаронами. После этого отяжелевших кадет впервые
вывели на плац, где показали азы строя, а в три часа наступило время обеда.
Саша подивился размерам порций и с трудом доел всё, что было предложено, хотя
после хорошего завтрака есть ему совсем не хотелось. Попутно он заметил, что
Никита вообще осилил только половину первого и второго, отдав дань истинного
уважения только компоту.
После обеда всему
корпусу полагались прогулки и игры на свежем воздухе, и младшие классы снова
вывели на плац, где они оказались под присмотром дежурного офицера-воспитателя. Второклассники
принялись играть в лапту, а новички только жались по углам плаца, не решаясь
присоединиться к ним и ощущая свою отчуждённость и ненужность, тем более что
никто из старших не приглашал их и не выказывал ни малейшей заинтересованности
в их соучастии.
После прогулки кадеты
младших классов могли посвятить своё время изучению каких-нибудь ремёсел, благо
для этого в Корпусе имелись столярные, слесарные, токарные мастерские, был
переплётный класс со всеми необходимыми инструментами, а те, кто более тяготел
к искусству и духовным занятиям, имели возможность приобщиться к пению, музыке,
книгам. Также в помещении роты был небольшой спортивный уголок с
гимнастическими снарядами. Саша и Никита сначала хотели пойти в столярный или
токарный классы, потому что оба любили рукодельничать, но потом передумали и
пошли в «читалку».
«Читалка» представляла
собой уютное полукруглое помещение, по стенам которого были развешаны портреты
русских писателей и поэтов, а в неглубоких стенных нишах располагались
мраморные бюсты представителей самодержавной династии. В середине помещения был
установлен длиннющий прямоугольный стол, по обеим сторонам которого стояли
грубые деревянные лавки. Одну из стен полностью занимали внушительные дубовые
книжные шкафы, украшенные по краям конусами и шишечками. Напротив, возле стены,
между бюстами самодержавных особ, стоял маленький простой столик, за которым
сидел офицер-воспитатель, ведающий книжным хозяйством и приходящий на помощь
кадетам в случаях затруднений с выбором книг. Мальчики подошли к нему,
представились и попросили: Саша — «Таинственный остров», а Никита — «Последний
из могикан». За читальным столом уже сидели шесть-семь кадет, и новички
присоединились к ним. Рядом с Сашей оказался лобастый второклассник в очках с
тонкой металлической оправой, который сердито посмотрел на новенького, неуклюже
и шумно усевшегося возле него. Саша раскрыл книгу и поверх страниц положил
растопыренные локти, как он привык делать это у себя дома, но лобастый сосед
опять сердито посмотрел на него и, хмурясь, тихо сказал:
— Не замай! Когда
читаешь книгу, не должно быть тесноты…
Саша послушно
отодвинулся, но сердитый читатель вдруг неожиданно протянул руку и так же
хмуро, с угрюмым безразличием представился:
— Самохвалов.
Константин.
— Александр Гельвиг, — отрапортовал в ответ Саша. И добавил:
— А это — мой друг
Никита Волховитинов, — и указал на Ники.
Новые знакомцы пожали
друг другу руки и погрузились каждый в свою книгу. Увлёкшись чтением, они не
заметили, как быстро пролетело время, и очнулись от сладкого книжного сна
только тогда, когда хранитель библиотечных грёз предложил воспитанникам
отправиться в расположение своих рот, чтобы взяться за подготовление
уроков к завтрашнему дню. До восьми вечера кадеты занимались своими пока
несложными учебными заданиями, затем коротко поужинали, выпили чаю с булкой и
ещё некоторое время после чаю были предоставлены самим себе.
Саша и Ники несколько
освоились в новой обстановке, и уже не так трагично воспринимали своё нынешнее
бытиё; бродили по ротной рекреации, меж кроватей в спальном помещении,
знакомились с товарищами и находили себе вполне кадетские занятия — драили до
зеркального блеска ременные бляхи и пуговицы мундира, укладывали в ротном
тамбуре слои чёрной ваксы на свои жёлтые сапоги, учились крепить погоны на
плечах и ловким, резким движением направлять сбивающиеся складки рубашки за
спину, словом, входили в колею новой жизни…
Утром, после подъёма и
умывания к Саше подошёл второклассник Коваль и тихим, заискивающим голосом
приказал:
— Иди-ка, мою коечку
заправь…
— А сам ты что? —
повернулся к нему Саша. — Калека?
— Ты сейчас сам калекой
станешь, — возразил Коваль. — Асмолова только позову.
Он тебе ручки-то повыдернет.
— А чем же я тогда
постельку тебе стану прибирать?
— Так будешь? – не
поверил Коваль.
— Нет, не буду.
Потрудись-ка сам.
В этот миг к ним
подошёл Асмолов и угрожающе взглянул на Сашу.
— Почему не подчиняемся
приказам командира, господин кадет? – спросил он с рокочущими нотками в голосе,
смешно сползающими в мальчишеский дискант. — Ещё, вероятно, под лампой не
стояли и лишних нарядов не получали?
— Не имел чести, — вызывающе
ответил Саша. Тут к нему подошёл Никита и встал рядом, почти коснувшись своим
плечом плеча друга.
Но Асмолов,
невзирая на явную угрозу, схватил Сашу за шиворот исподней рубахи и потянул к
себе. Тогда Никита ударил по руке Асмолова и сильно
оттолкнул его. Тот стремительно отлетел и ударился спиной о стоящую за
ближайшей койкой колонну.
— Ладно, ещё поговорим,
— пробормотал он и зыркнул на Сашу кровавым глазом.
Его рябое лицо,
искажённое гневом, выражало крайнюю степень неприязни и, действительно, не
сулило ничего хорошего.
Следующей ночью
обещанное счастье не заставило себя долго ждать: едва заснув, Саша проснулся от
того, что под боком у него шевелилось что-то холодное и неприятное.
Пробудившись с биением сердца и вспотев от страха, он пошарил рукою по постели
и обнаружил на своей простыне огромную, отвратительную на ощупь жабу.
Сотрясаясь от гадливости, он с помощью одеяла скинул её на пол, поправил
постельное бельё и снова улёгся. Саша с малолетства не любил жаб, лягушек,
змей, ящериц, гусениц и пауков, он непроизвольно содрогался всем телом, увидев
их где-нибудь на берегу речки или во время лесной прогулки, и испытывал каждый
раз при подобной встрече странное ощущение рвотного рефлекса, как будто бы
только что обожрался слизняков. В постели было так
неуютно и неприятно; всем телом Саша чувствовал недавнее присутствие под собою
омерзительного земноводного, ворочался, двигался по койке туда-сюда и никак не
мог хорошенько умоститься. «Это цук, — подумал он с тоскою и досадою, — надо
его как-то преодолеть».
«Цуком» или «цуканьем» звались повсеместно в кадетских корпусах такие
отношения, когда старшие кадеты могли безнаказанно изводить младших, навязывать
им свою волю, а порой и откровенно издеваться. Об этой традиции знали все: и
воспитатели, и офицеры, и инспектора, и само собой, директора корпусов. «Цук»
считался неотъемлемой и положительной чертой в деле воспитания кадетов, потому
что расценивался воспитательским составом как шефство старших над младшими, как
строгая, товарищеская забота и помощь в деле освоения новенькими строгой
военной дисциплины, внутреннего регламента. Младшие кадеты должны были понять,
что у них, будущих военных, нет иного пути, кроме как в любых ситуациях
строжайше следовать Уставу, беспрекословно и даже рефлекторно подчиняться
приказам, не размышляя и не анализируя их. Другой вопрос, что, как и в любом
деле, в этом возможны были и, само собой разумеется, возникали время от времени
злоупотребления, когда не соображениями порядка и дисциплины руководствовались
старшие кадеты, применяя «цук» к месту и не к месту, а исключительно своею злою
волей. Некоторые воспитанники, используя старшинство, заходили в проявлении
собственной неприязни и ненависти настолько далеко, что порой на этой почве
возникали серьёзные конфликты. В силу особенностей характера, дурных
наклонностей или пороков духовного развития того или иного кадета это
происходило, Бог весть, но иногда такие воспитанники много хлопот доставляли
своим товарищам и, конечно же, офицерам-воспитателям. Офицерская честь
отвергала любые проявления неуважения, хамства, пренебрежительного отношения и
к младшим, и к равным, и потому «цук» становился порой настоящим бичом в
некоторых корпусах. Его не могли и не пытались искоренить, поскольку он
всё-таки оставался важной воспитательной составляющей, его старались определить
в приемлемое русло, обуздать, окротить, сделать
полезным. Но, конечно, не всегда это получалось.
Саша знал о «цуке» со
слов старшего брата Евгения, учившегося в первом классе этого же корпуса семью
годами раньше. Неприятная, отвратительная история, случившаяся тогда с братом,
чуть не стоила ему военной карьеры, озлобила его на весь мир и стала для него
тем трагическим рубежом, который был нечеловеческим усилием преодолён, но
навсегда оставил в душе кровоточащую рану…
Женя точно так же, как
Саша и Никита, поступил в своё время в Первый Московский кадетский корпус и,
будучи новичком, почти сразу столкнулся с проявлениями «цука» со стороны
старших — второклассников и второгодников. Одним из второгодников, который был
оставлен в первом классе за неуспеваемость, был сын ротмистра или, как раньше
говорили, драгунского капитана, — Лещинский, плотный малый с наглой рожей и
большими кулаками. Он почему-то сразу невзлюбил Женю и беспрерывно «цукал» его. Лещинский начал воспитание новенького очень
хитро. С первого взгляда могло показаться, что лишь интересы дела заставляют
его предъявлять к свежеиспечённому кадету какие-то особые требования. Лещинский
постоянно одёргивал Женю, придирался к его внешности, одежде, речи, но делал
это как-то доброжелательно, с мягкими, почти ласковыми интонациями в голосе, не
приказывал, а предлагал новичку сделать нечто по его мнению чрезвычайно важное,
и именно внешнее расположение старшего товарища усыпляли бдительность
новенького. Женя исполнял всё, что требовал второгодник, не понимая до поры до
времени, что тот сильно превышает свои полномочия.
Как-то Лещинский
остановил Женю в корпусном коридоре и, придравшись к его плохо начищенным
пуговицам, заставил приседать на месте. Поощряемый подзатыльниками, Женя
приседал до изнеможения, до боли в мышцах, до онемения ног, а Лещинский
требовал делать упражнение всё быстрее и быстрее. И когда «зацуканный»
насмерть парень совсем уж без сил остался на полу, не имея сил встать, мучитель
особо увесистым подзатыльником всё же поднял его и заставил крутиться вокруг
собственной оси. Женя крутился на онемевших ногах до тех пор, пока Лещинский не
остановил его, но устоять после остановки не смог и с закружившейся головой
упал в его распростёртые дружеские объятия. Но суровый воспитатель не стал
удерживать воспитуемого, напротив, он со смехом пытался оттолкнуть его в
противоположную сторону. Продолжалось это довольно долго, но тут случился
поблизости кадет шестого класса Новожилов, обративший внимание на неприличную
сцену. Новожилов прекрасно знал, что такое «цук» и во всё время своего
пребывания в корпусе отдавал должное его воспитательному значению, но ещё
Новожилов прекрасно различал, где дружеское участие, а где —жестокость или
желание хоть маленькой властишки. Потому он счёл
своим долгом вмешаться в процесс, остановился, некоторое время наблюдал за
происходящим, а потом пальцем поманил Лещинского:
— Ну-ка, военный, подите сюда и по примеру сего кадета начните приседания!
Лещинский скривился, и
какое-то животное выражение мелькнуло в его глазах, словно бы он в злобе хотел,
да боялся укусить более сильного противника. Новожилов кивнул, подтверждая свой
приказ, и сделал поощряющий жест рукой. Лещинский покраснел, опустил глаза и
медленно присел.
— Энергичнее, господин
кадет! — поторопил его шестиклассник.
И багровый от унижения
Лещинский стал быстро-быстро приседать.
Новожилов не стал долго
мучить его, после десятка приседаний остановил и ломающимся баском сурово
приказал:
— Р-р-р-азойдись!
После этого случая к
ласковым интонациям Лещинского в общении с Женей стали примешиваться интонации
хамские и издевательские, да и требовать он стал чересчур много. То сбегай
туда-то, то принеси то-то, то отдай за завтраком французскую булку, то заправь
не только свою, но и пару-тройку чужих коек… Но когда Лещинский потребовал
вычистить его сапоги, Женя взбунтовался.
— Сам обнимайся со
своими сапогами! — сказал он. — Не буду больше ничего делать.
Поняв, что его купили
благожелательным якобы отношением, и осознав степень полномочий
полуофициального «цука», Женя через недолгое время понял всё коварство своего
товарища и напрочь отказался подчиняться ему. Тот силой попытался вернуть
новичка в рабство и вызвал его в умывальную комнату для того, чтобы разобраться
с помощью кулаков. В корпусе издавна существовала традиция выявлять главных
силачей, и на основе «умывальных» схваток в каждой роте выстраивалась целая
иерархия, но делалось это в строгом соответствии с неписанным кодексом чести, и
соперники всегда подбирались равновесные друг другу и в прямом и в переносном
смысле. Однако Лещинский, имея некоторый авторитет как в своём классе, так и в
роте в целом, поставил своею волей против обладавшего средней комплекцией и
силой Жени довольно крупного, хотя и несколько рыхловатого второклассника Лемье. Многочисленные зрители, собравшиеся в умывальном
помещении, были заинтересованы предстоящим зрелищем, но некоторые высказывались
в том смысле, что расстановка сил в этом случае несправедлива и подобного
неравного противостояния ещё не бывало в корпусной истории. Кадеты первого
класса Васильев, Воробьёв и кадет второго класса Георгиани
вообще демонстративно покинули место поединка, во всеуслышание заявив, что он
подл, несправедлив и имеет заранее предсказуемый исход.
Тем не менее, схватка
началась, и бойцы, для разминки слегка попихав друг
друга, через несколько минут сошлись в непримиримой рукопашной. Лемье давил весом и ему удалось опрокинуть Женю на пол, а
потом подмять под себя, но тот, немыслимо извернувшись, каким-то чудом
выскользнул из-под грузного тела противника. Лемье
бился как бы нехотя, с ленцой, но его медвежьей энергии хватало на то, чтобы
главенствовать в схватке, и он легко одерживал верх, однако Женя бился
отчаянно, вкладывая в поединок все силы без остатка и мужественно сопротивляясь
явному превосходству. Освободившись из железных объятий второклассника и
утвердившись на ногах, Женя бросился на врага. Он хотел ухватить его как-нибудь
за широкое туловище и по всем правилам борцовской науки в свою очередь
попытаться опрокинуть на пол, но Лемье не дал ему
инициативы: резко выкинув вперёд массивный кулак, он встретил Женю
сокрушительным ударом в лицо. Кровь брызнула из разбитого носа, и Женя взвыл от
боли, судорожно прижав руки к щекам, но тут он глянул сквозь набежавшую на
глаза влагу в толпу зрителей и увидел расплывающуюся, деформированную рожу
довольного Лещинского. Ему стало не по себе. Он попятился, и зрителям
показалось, что это капитуляция, отказ от борьбы, но Женя только инстинктивно
добавил расстояния между собою и противником и, дико закричав, бросился на
него. Сила инерции была такова, что он, всею массою своего тела обрушившись на Лемье, сбил его с ног и вместе с ним повалился на пол.
Немалым своим весом противник грохнулся навзничь и, ударившись головой о пол,
не смог далее продолжать поединка. Женя слегка хлопнул его ладонью по щеке,
сполз с толстого туловища и прошёл сквозь круг зрителей к рожкам умывальника.
Выходя в ротный коридор, он оглянулся и не увидел лиц, — вместо них какая-то
сплошная студенистая розовая масса колыхалась в глубине помещения.
Внутреннее дознание по
факту драки в умывальной комнате проводил дежурный офицер — поручик Извицкий, но Женя объяснил своё разбитое и распухшее лицо
не фактом поединка, а неосторожным падением с лестницы, за что был, тем не
менее, подвергнут традиционным корпусным карам — лишению отпуска и стоянию под
лампой в ротном коридоре.
Забылось это
незначительное происшествие, впрочем, довольно скоро, но роту продолжали
сотрясать новые маленькие катаклизмы. Происшествия, вообще-то немыслимые в
кадетской среде, следовали одно за другим. Они были обидны и позорны для всего
личного состава третьей роты, потому что это было самое невозможное —
воровство. Сначала у одного из кадет второго класса, Юрьева, было украдено
несколько десятков игральных пуговиц, причём, почти половина из них — гербовые,
особой ценности. Эта пропажа стала первым оглушительным скандалом, который,
правда, не вышел за пределы роты, потому что уж очень стыдно было и
офицерам-воспитателям и, само собой, кадетам оттого, что в их коллективе
завелась такая страшная, бросающая на всех тень беда.
Через некоторое время
случилась ешё одна кража — на сей раз у
первоклассника Чернова были украдены редкие марки, с которыми он не захотел
расставаться при поступлении в корпус и взял их с собой. Марки хранились в
небольшом кожаном кляссере в прикроватном шкафчике и были предметом гордости
Чернова. Многие кадеты любили в свободное время посидеть рядом с юным
коллекционером, послушать его увлекательные рассказы о филателистических
редкостях и полистать быстро ставший популярным и почти легендарным кожаный
кляссер. В один очень нехороший день Чернов обнаружил отсутствие в нём шести
самых ценных марок. Этот удар был непереносим. Повседневная жизнь в роте текла
своим чередом, шли занятия, кадеты готовили уроки, но все они были оскорблены
до самых глубин своих ещё не окрепших душ и удручённо думали, что понятия
чести, достоинства и благородства в третьей роте низложены и оскорблены.
Как бы между прочим
отмечались кадетами и небольшие кражи гостинцев из личных шкафчиков —
сладостей, яблок да мандаринов, и хотя это было не менее неприятно, чем пропажи
пуговиц или марок, но все помалкивали до поры до времени, не желая усугублять и
без того неприятную ситуацию.
Однако все эти пропажи
ещё не были концом унижений. Месяца два спустя после исчезновения марок во
втором классе открылась новая пропажа. На сей раз был украден замечательный
перочинный ножичек с малахитовыми накладками — со множеством лезвий, штопором и
маленькой пилочкой для ногтей. Он принадлежал второкласснику Автандилу Георгиани и имел не
только большую материальную и эстетическую ценность, но ещё и мемориальную, ибо
передан был ему матерью как память об отце, погибшем в 1904 при Ляояне. Кражу ножика кадеты сочли неслыханным кощунством,
потому что все в роте знали его историю. Скрыть происшествие было невозможно.
Все офицеры роты были наслышаны о нём. Переменчивой судьбе было дано два дня на
то, чтобы ножик сыскался сам, ибо по разумению и кадет, и офицеров его пропажа
могла быть случайною, — ну, обронил его где-то Георгиани
или сунул куда-то да забыл… Однако через два дня ножик не нашёлся и утрата его
казалась окончательной. На третий день перед началом занятий вся третья рота
была выстроена в рекреации и перед строем явились не только ротные командиры и
воспитатели, но и сам директор училища Владимир Валерьянович Римский-Корсаков,
или как его все звали за глаза — Дед. Он не был служакой и солдафоном,
напротив, его мягкость, интеллигентность и доброта давно снискали по себе
любовь всего корпуса и всех без исключения выпусков. Дед всегда умел найти
единственно правильное, умное решение любой щекотливой проблемы, никогда не
карал всуе, не рубил сплеча и вообще наказанию, которому, впрочем, самое место
в коллективе озорных будущих военных, предпочитал задушевную беседу и тактичное
объяснение того или иного сложного вопроса.
Итак, рота стояла перед
грозой. Кадеты были раздосадованы и растеряны. Офицеры тоже испытывали самые
противоречивые чувства — подобные происшествия оценивались как из ряда вон
выходящие. Дед встал перед строем и, не поздоровавшись с ротой, что было
проявлением крайнего смущения, тихо сказал:
— Господа офицеры!
Кадеты! В наших стенах произошло экстраординарное происшествие. Вы все знаете,
о чём я говорю. Это преступление ложится несмываемым позорным пятном на третью
роту и на весь наш имеющий долгую и славную историю корпус. Понятия чести и
офицерского достоинства цинично попраны и присвоенное нашему учебному заведению
славное благородное имя самодержавной особы грубо оскорблено. Я не стану долго
говорить, всем и без того понятна моя глубокая скорбь, моё отчаяние, вызванные
чудовищным преступлением, которого отродясь не бывало в этих стенах. Я взываю к
остаткам совести того человека, который позволил себе посягнуть на кадетскую
честь: пусть он сей же час станет впереди строя и мы во всяком случае
освободимся от тех угрызений совести за него, которые мучают наши души. Я прошу
человека, совершившего преступление, освободить всю роту от нравственных
мучений. Господин кадет, посягнувший на святые понятия Первого Московского
императрицы Екатерины Второй кадетского корпуса, приказываю выйти впереди
строя!
В рекреации воцарилась
кладбищенская тишина. Кадеты стояли по стойке смирно, не шелохнувшись, застыв в
священном ужасе от происходящего. Всем было нестерпимо стыдно. Но из строя
никто не выходил. В тягостном ожидании рота простояла не менее десяти минут.
Глаза Деда странно
заблестели; кадеты с изумлением увидели, что они полны влаги. Офицерам тоже
было не по себе. Капитан Косых, один из воспитателей второго класса, чудовищно
покраснел и не знал, куда девать глаза. Поручик Извицкий
пристально смотрел в строй своих воспитанников, и в его зрачках металось смятение.
Дед сделал шаг вперёд:
— Ррразойдись!
— зычно скомандовал он и, козырнув офицерам, быстро пошёл прочь.
Несмотря на неприятные
события, рота продолжала жить обычной жизнью, кадеты, как и прежде, ходили на
занятия, в гимнастический зал, в столовую, на прогулки, а в выходные всем, кто
ни в чём не провинился, предоставлялся отпуск. За отпускниками приезжали родители
и родственники, забирали своих чад по домам, в корпусе же оставались только
иногородние и те, кто в течение недели получил взыскания. Но оставшихся на
выходные дни в роте кадет не оставляли без внимания. Согласно корпусным
установлениям и личным приказам директора
их вывозили в город и приобщали к прекрасному — водили на выставки, в
музеи, в театры, на музыкальные вечера. Один раз «невостребованных» кадет
третьей роты сводили даже в зоопарк. Была ещё и такая традиция: по приглашению
директора корпуса мальчики посещали его квартиру, где две директорские дочери
развлекали их шарадами, лото, фантами, чтением увлекательных книг и в
заключение поили чаем с пирожными. Тех же воспитанников, которые в будние дни
получили взыскания, как наказанных, не полагалось брать в выходные в город;
они, соответственно, оставались при корпусе и были обычно занимаемы на хозработах в роте. Женю отпускали домой нечасто, на неделе
обязательно случалось какое-нибудь происшествие, в котором он был так или иначе
замешан. Вообще, он считался неважным кадетом и, хотя по части учёбы к нему не
было особых претензий, всё же воспитатели и преподаватели как-то инстинктивно
опасались его своенравного, упрямого и непредсказуемого характера. Сам же он
думал, что его характер — не хуже и не лучше характеров иных кадет и в другой
обстановке он, пожалуй, был бы примерным и вполне предсказуемым воспитанником.
Просто слишком многие обстоятельства влияли на его поведение, а независимый
нрав и обострённое чувство собственного достоинства не позволяли ему спокойно
сносить незаслуженные обиды.
Однажды на прогулке
Женя снова попал в историю, которая оказалась очень неприятной и по сути своей
и по тем последствиям, которые не заставили себя долго ждать.
Погулять и размяться
после обеда воспитанников младших классов выводили на плац. Старшие кадеты
гуляли в дворцовом парке за корпусом, а для малышей на плацу был предусмотрен
целый ряд соответствующих их возрасту забав, которые позволяли им отдохнуть от
нудных занятий, распустить голову и, напротив, напрячь мышцы. Возле плаца
располагалась небольшая площадка с подсыпанным песком, где был врыт столб для
«гигантских шагов», а на самом плацу мальчишки играли в лапту, в городки и в
салочки. Шум и гвалт во время прогулки стоял здесь невообразимый. Больше всего орали
на дальней площадке плаца, где часть второклассников играла в лапту; другую
сторону плаца занимали игроки потише, здесь рубились в городки, и совсем тихо,
лучше сказать, почти тихо было на «гигантских шагах», где только двое кадет
крутились в петлях вокруг столба, а рядом в очень малом количестве стояли
наблюдатели. В одной из петель крутился Женя, в другой — третьеклассник Синчук из единственного отделения третьеклассников,
приданных третьей роте. Вообще петель на «гигантских шагах» было четыре и вскоре
две свободные заняли Лемье и Васильев. Лемье оказался позади Жени, и пока тот был в полёте,
оттолкнулся посильнее от земли, взлетел, быстро достиг своего старого
противника и изо всех сил ударил его свободной ногой под зад. Женя в бешенстве
выскочил из петли, на него налетел всею тушей Лемье,
а потом и Синчук с Васильевым. Едва вывалившись, Женя
вцепился в обидчика, но тот быстро подмял его под себя и оседлал. Одной рукой Лемье держал Женю за ворот, а другую занёс для удара, и его
дрожащий кулак уже готов был врезаться в физиономию Жени, но тут кулак толстяка
кто-то перехватил сзади. Он оглянулся и увидел багрового от злости Синчука, который отпустил руку Лемье,
но тут же крепко ухватил его за ворот и сдёрнул с поверженного им противника.
Тут все увидели, как от городошной площадки с битой в руках бежит к ним
Лещинский. Бросив биту возле столба «гигантских шагов», он с разбегу накинулся
на Женю, и тому ничего не оставалось, как схватиться с новым врагом. Увидев
такую картину, Лемье вывернулся из рук Синчука и тоже набросился на Женю. Клубок из трёх тел
покатился по песку, и уже ничего нельзя было разобрать в этой куче и понять,
где кто. Руки, ноги и головы переплелись в общей драке так, что Синчук и подоспевший щупленький Васильев никак не могли
разнять драчунов, хотя и пытались сделать это изо всех сил. Они крутились
вокруг противников, и им никак не удавалось выдернуть хоть кого-нибудь из общей
свалки, зато сами получали удары, когда им не хватало резвости увернуться от
опасности. Клубок дерущихся катался по земле, крики, вопли и проклятия
усиливались, на шум прибежали остальные кадеты, почти все, кто был в это время
на плацу, и уже неслись к ним через всё пространство плаца поручик Извицкий и воспитатель Новиков, но тут Женя вывернулся из
общей свалки, вскочил на ноги и схватил брошенную возле столба биту. Всё
произошло в течение нескольких секунд. Женя медленно поднял биту и снизу изо
всех сил ударил Лещинского по голове. Бита пошла наискосок, задела его плечо и
удар по лбу получился скользящий. Лещинский упал, и на его голове стала
набухать огромная шишка. Вид Жени был страшен: растерзанный, с оторванными
пуговицами, с разбитым окровавленным лицом стоял он возле столба и мелко дрожал
от возбуждения…
Назавтра по этому
случаю началось дознание, которое проводил штабс-капитан Новиков, и все трое
независимо от степени вины получили ощутимые взыскания — лишение отпуска на
месяц, три дня — «на супе», то есть три дня лишения в обед всех блюд, кроме
первого, и недельное стояние «под лампой» — ежедневно столько времени, сколько
назначит воспитатель. Ну, и само собой, всех участников драки Новиков записал в
специальную тетрадку, куда заносились долги провинившихся кадет, — если кто-то
испортил казённое имущество — книжку, мундир или корпусную мебель, то стоимость
испорченного подлежала взысканию с родителей штрафников.
Взыскания были очень
серьёзные, и неспроста, ибо отделенный воспитатель штабс-капитан Новиков был
чудовищным монстром, которого кадеты боялись пуще сглазу. Полной его
противоположностью был в роте поручик Извицкий,
который только на вид был строг, а на самом деле позволял кадетам вытворять
всё, что угодно. Штабс-капитан Новиков и с виду был чёрт — в его лице
действительно проглядывало что-то демоническое, потустороннее. Густые чёрные с
едва заметной проседью на висках волосы, крючковатый нос, узкие губы
неестественно алого цвета, странный лихорадочный румянец во все щёки, а
главное, — наполненные кипящей злобой и недоверием зелёные глаза, — таков был
облик этого незаурядного человека. Когда он дежурил по роте, дисциплина была
идеальной и ни один кадет не смел в его присутствии даже пикнуть. Он как будто
гипнотизировал кадет: под его взглядом они молча и беспрекословно подчинялись
ему, словно он держал в руках волшебную дудочку и водил ею перед их лицами. Кличку
у воспитанников Новиков получил чрезвычайно точную — Удав. Да он и был, в
сущности, удавом. Остановит расшалившегося кадета где-нибудь в коридоре или
спальне, возьмёт за руку, приблизит своё лицо к его лицу и смотрит немигающим
взглядом. А кадета словно парализует, — в его глазах плещется первобытный,
животный ужас, он начинает натурально трястись, краснеть, бледнеть и только что
не писается со страху. За любую провинность Новиков
карал беспощадно; если он в качестве воспитателя присутствовал на уроках, то
преподаватель проводил занятия в полной, практически стерильной тишине, а если
укладывал кадет спать, то вся рота ложилась в течение десяти минут и мгновенно
засыпала. Не то было при Извицком. Его ни в грош не
ставили, дали ему оскорбительное прозвище «Цацки-пецки»,
кривлялись за его спиной, на уроках при нём шалили, да не просто шалили, а
устраивали порой настоящие «бенефисы», то есть изводили преподавателя, орали,
стучали ногами в пол, смеялись во всё горло и постреливали в него из трубочек
жёванной бумагой. Но при этом его любили, а Новикова — ненавидели.
И вот как-то во втором
полугодии, — уже и корпусной праздник отметили, и Рождество прошло, и все
кадеты вернулись из рождественских отпусков, — поручик Извицкий
оказался дежурным по роте. Днём с помощью других офицеров он ещё хоть как-то
справлялся с кадетской вольницей, а вечером, при отбое дело у него пошло из рук
вон плохо. Вечерняя молитва не сложилась, часть кадетов медленно раздевалась,
другая часть, уже раздетая, орала и скакала по кроватям, не желая укладываться,
на штрафе стояло человек десять, причём, наказанные крутились, вертелись,
выкидывая всевозможные уродливые коленца, и этим кривляньям не было конца — они
мяукали, лаяли, кукарекали, каркали, выли, пищали, визжали, гоготали, — словом,
в спальном помещении был настоящий бедлам.
Женя не торопился
раздеваться, он сидел на прикроватной табуретке и наблюдал за происходящим.
Будучи не меньшим шалопаем, чем остальные кадеты, он хотел сначала насладиться
зрелищем «бенефиса», а потом уж раздеться и самому вступить в общее безобразие.
Он смотрел во все глаза, и у него от вожделения дрожали колени, до того
хотелось ему скорее присоединиться к товарищам. Коломянковую
рубашку он сбросил мгновенно, поясной ремень его уже висел на спинке кровати…
вот он начал расстёгивать суконные брюки, опустил их ниже колен и выпростал
правую ногу из штанины… потом – левую… поднял брюки… и тут из них что-то выпало
и с глухим щёлкающим звуком упало на паркет… Рота замерла, как будто бы
невидимый дирижёр едва заметным мановением палочки мгновенно оборвал звучание
мощного оркестра, — все не только застыли, но и замолчали, и вмиг в помещении
воцарилась неописуемая, неизбывная тишина. Более сотни пар глаз заворожённо смотрели на упавший предмет. Под ногами у Жени
сиротливо лежал перочинный ножик с малахитовыми накладками…
На следующий день Женя
получил одно из самых суровых корпусных взысканий — трое суток карцера и время
с утра до обеда провёл в заключении. После обеда вся третья рота была выстроена
в рекреации, против строя на левом фланге стал барабанщик, с ним рядом
означилась тучная фигура пожилого усатого каптенармуса — фельдфебеля Рогового,
который держал в руках огромные портняжные ножницы.
Через несколько минут в
ротное помещение вошёл Женя в сопровождении поручика Извицкого.
Кадеты замерли. Женя был поставлен против строя, а Извицкий
и другие офицеры — отделенные воспитатели, два преподавателя и ротный командир,
подполковник Баранников, — стали значительно поодаль, как бы говоря своим
положением, что стоять рядом с преступником для них неприятно и зазорно.
Несколько минут все ждали в предгрозовой атмосфере; тишина была такая, что
казалось, упади сейчас на паркетный пол булавка, её грохот будет слышен в самых
отдалённых уголках корпуса. Пауза становилась невыносимой, но тут раздалась
громовая команда:
— Сми-и-и-рррна!
И в зал вошёл Дед —
генерал-лейтенант Римский-Корсаков.
Кадетам стыдно было
глядеть в его лицо, им хотелось опустить глаза
в пол, но устав требовал прямой осанки и не менее прямого взгляда. Они
смотрели прямо, застыв по стойке «смирно», и уши у всех пылали.
— Господа офицеры! —
сказал генерал. — Кадеты! В нашем корпусе выявлено циничное и дерзкое
преступление. Мы все понимаем, каким позором покрывает всех нас поступок нашего
воспитанника. Этим поступком, этим преступлением замарана наша честь, опозорен
наш мундир, наши погоны. Мы, призванные своим Отечеством для несения нашей
службы, прославления имени Отчизны, свершения духовных и воинских подвигов в
честь нашей Родины, для того, чтобы уважали её и боялись наши внешние враги и
внутренние злопыхатели, мы, призванные стоять на страже интересов самодержавной
России, мы — покрыли себя несмываемым позором и жгучим стыдом, ибо в наших
рядах оказался человек, посягнувший на святое право собственности своего ближайшего
соседа! Прошу ротного командира подполковника Баранникова зачитать
постановление Педагогического совета.
Подполковник сделал шаг
вперёд, достал из папки бумажный лист и торжественным голосом произнёс:
— Постановление
Педагогического совета! От сего дня, 7 февраля 1907 года! За преступление,
выразившееся в краже чужого имущества и повлекшее за собой тяжкие позорные
последствия для всего Первого Московского императрицы Екатерины Второй
кадетского корпуса, за поругание чести и достоинства русского кадетства, — тут Баранников сделал внушительную паузу, —
второго отделения третьей роты кадет Евгений фон Гельвиг
подвергается взысканию — срезанию погон — и удаляется из строя вплоть до
особого распоряжения!
Раздалась леденящая
душу барабанная дробь, и кадеты ощутили неприятное порывистое биение своих
сердец, как будто бы падающих в бездну. Женя стоял перед строем с низко
опущенной головой, и солёные слёзы, протекая горючими дорожками через щёки,
подбородок и губы, капали на паркет и на его начищенные до зеркального блеска
сапоги. К нему подошёл смущённый и красный фельдфебель Роговой и своими
чудовищными ножницами уродливо обкромсал его погоны, специально оставив грубые,
неровные, рваные края с торчащими во все стороны нитками.
После этой страшной
процедуры поручик Извицкий увёл Женю в карцер.
Но это было только
началом унижений и полной, всеобъёмлющей отверженности. Женя, несмотря на
карцер, должен был посещать уроки и все следующие по программе занятия, но в
классе со дня срезания погон была закреплена за ним отдельная, стоящая в
стороне от других парта, а в строю он обязан был стоять поодаль от других кадет
— с левого фланга, в трёх-четырёх шагах от замыкающего. Более того, точно так
же он должен был ходить в столовую — вне строя, чуть отстав от него, вне общей
кадетской семьи и товарищеского внимания, как пасынок, как прокажённый, как
заклеймённый и отверженный. И даже в самой столовой не имел он права сесть
вместе с товарищами, — для него был отведён особый, отдельный стол, где он в
одиночестве пытался есть свой застревающий в горле кусок хлеба — словно
последний в мире изгой!
В первый день
возвращения Жени из карцера никто у него ничего не спрашивал, никто не подходил
к нему близко и все делали вид, будто кадета Гельвига
вообще не существует, — в его сторону даже не смотрели. Женя проклинал судьбу и
ждал появления ротного командира, чтобы подать прошение об отчислении из
корпуса. Но ротный в тот день появился лишь мельком, Жене было стыдно и страшно
подойти к нему, а когда он наконец решился, подполковник уже ушёл.
День тянулся
мучительно, Женя не знал, как себя вести, и потому как только прозвучала
команда к отбою, вздохнул с облегчением, думая, что хоть на время удастся ему
забыться во сне и не анализировать бесконечно, терзая свои нервы и свой мозг,
ту страшную ситуацию, в которую он попал. Заснул Женя мгновенно, так как,
пребывая в карцере, почти не спал на его жёстких нарах — отчасти из-за их некомфортности, отчасти из-за своих горьких дум. Он спал,
но дневная реальность не отпускала его и мучила даже во сне. Ему снился
малахитовый ножик, строй раздосадованных кадет, огромный фельдфебель с
чудовищными ножницами в руках, ему снился родной дом, папенька, маменька,
маленькая соседская Ляля и её братишка Ники, которых он недавно водил гулять
под присмотром Серафимы Андреевны и своего отца, снился разгневанный Дед и
собственные слёзы. Он ощущал эти слёзы, они текли по лицу и убегали в подушку,
он ощущал стыд, который ничем нельзя было оправдать, он чувствовал, как горели
у него щёки и пылали уши, он закрывал лицо ладонями, но тут к нему подходил
Дед, с усилием отрывал его руки от лица и, широко размахнувшись, бил по голове…
Женя в ужасе проснулся
и понял, что бьют его наяву. Однокашники накинули на него одеяло, в котором он
скрылся с головой, и били руками, ногами и ещё какими-то тупыми предметами,
назначение которых он не в силах был осознать. Кадеты сопели, кряхтели,
выполняя свою кромешную работу, но не издавали ни слова. Женя извивался под
накинутым одеялом, пытаясь освободиться от свивальников толстой ткани, но
только ещё больше запутывался в её складках. Отсутствие слов, ругательств и
проклятий придавали этому жуткому действу ещё более чудовищный смысл,
безъязыкость рождала ощущение адской отстранённости, как будто бы кадеты били
не живого, остро ощущающего боль человека, а мешок с песком. Избиение было
яростным, но механистичным, со стороны могло показаться, что кадеты просто
работают какую-то тяжёлую работу. Женя никак не мог крикнуть, ему не хватало
усилия хорошенько расправить лёгкие, складки душного ворсистого одеяла попадали
в рот, сковывая язык, у него постоянно сбивалось дыхание, и он не мог уловить
хотя бы секундную паузу между ударами, чтобы втянуть в себя душный, пыльный и
горький воздух. Почти теряя сознание, Женя почувствовал, как его вместе с одеялом
сдёрнули с койки, и в тот же миг ощутил сильный удар о пол. Его продолжали бить
и топтать ногами…
Страшное зрелище могло предстать перед глазами
вошедшего в спальное помещение случайного человека: в свете двух дежурных ламп
с перевёрнутыми абажурами, отражаемая в киоте ротной иконы, видна была
хаотическая свалка: тёмный извивающийся клубок полуголых тел среди кроватей,
стоящих за массивными колоннами, методичные движения рук и ног на фоне
колеблющегося света лампадки, мерцающей перед иконой, огромные зловещие тени,
уродливо расползающиеся по стенам и портьерам…
Женя почувствовал влагу
на лице, а во рту ощутил металлический привкус; задохнувшись от отвращения, он
судорожно вобрал в себя воздух и сдавленно крикнул. Этот звук услышал
отделенный дядька, который должен был во всю ночь бодрствовать и следить за
порядком в спальном помещении, но, побеждённый дремотою, безмятежно спал на
кожаном диванчике в преддверии коридора. Поняв, что в спальне творится
неладное, дядька вскочил со своего ложа и побежал по проходу. Кадеты бросились
врассыпную. Дядька поднял скомканное одеяло и увидел под ним лежащее на полу
раздавленное тело. Оно всё было в чёрных пятнах, это темнела в сумерках
помещения уже запекающаяся кровь. Дядька с криком побежал будить дежурного офицера,
в спальне засветили лампы, сонный, полуодетый Извицкий
выскочил из коридора, следом появились дежурный по корпусу и смотритель зданий.
Послали за директором. Офицеры склонились над скрюченным на полу телом. Кто-то
тронул Женю за плечо, повернул на спину. Он с трудом разлепил глаза и едва
слышно прошептал:
— Я не крал…