Опубликовано в журнале Новый берег, номер 49, 2015
***
Весь невозвратный выводок глаголов,
рванувших борзо из-под руки,
без отпусков и дармовых отгулов
учил дышать во всю длину строки,
пока луна тянула на лимон
в косноязычной круговерти:
нет у любви ласкательных имён
и уменьшительных – у смерти.
Известно, как секрет военный,
не тронувший детей и тронувшихся баб:
нет уменьшительно-ласкательной вселенной,
где б жизнь держала слово
как масштаб.
***
Приснятся стихи –
большие,
с оленей рогатых,
с равнинным дыханьем напитанных тундрой ноздрей,
со страхом звериным, уместным в зорких агатах,
в пейзажных агатах охотничьих октябрей.
Олени сбиваются в крупное крепкое стадо,
под самый кромешный – по тропам своим – окоем,
и сквозь сон, как сквозь тундру–будущую Элладу,
мне в ухо тугое трубят с Парнаса: подъем!
***
Я не из дома,
я из сада и его сени.
Там выход за ограду – в воскресенье.
А я – любви запретный плод –
в пучине материнских вод
стучусь ножонками в живот,
желаю выйти…
Меняю цепь метаморфоз на цепь событий.
Из родового сна и лона
(мой выход – соло!),
из сердобольного полона
рвусь в детский сад веселый,
в тот круглый рай, в раек, в ларек,
торчащий горла поперек,
где прямо с общего стола,
разрезав пополам на блюде –
всё на продажу! – тащат люди
Большие яблоки Добра и Зла.
Как близнецы, их половины,
их семена и сердцевины,
но с разным вкусом и устоями.
Был рай – отчизна,
стал – чужбина.
Как неразрывна пуповина
с поэтами, младенцами, героями…
***
Ярославу
рыбам по вкусу небо
оно глубоко-глубоко
рыбы причмокивают: о!
птицы дуют на воду
помнят про молоко
жестоко обжёгшись: о!
но птицы осели в море,
а рыбы летучие
в небе блеснули вскоре
куда б тебя ни занесло –
весь мир как целое число
с жёрдочкой для ока: о!
***
Вдоль берега сна мелькнул летающей рыбой,
которая не умирала.
И я
вдоль другого берега
мелко жила.
Кем я была?
Охотничья чайка, промысловая камбала,
что по Божьему промыслу себя проспала?
Холодней рыбьей крови на рыбьем меху шубы,
перегорели глаза электроскатов и черепах.
Два берега тянут в улыбке сухие губы,
меж ними небо – в голубых черепках.
***
Зимой слова длиннее к ночи
и – холодней,
а с наступленьем ясных дней –
теплее и короче.
Жизнь жалует на разных языках,
жалеет, жалит ли…
В любое время года.
сильнее слова безглагольный страх –
нишкни, природа!
***
Дане и Гоше
В замшевых шортах баварских мальчишки
галдят по-немецки, хохочут,
старший – задиристый кочет,
а младший – потише.
Бегут два подпаска и гонят по склону
всех яловых, стельных и дойных,
как Зорьку, Бурёнку и Доню…
Альпийские горы к ним благосклонны.
Кому ж отдуваться своими боками?
Не бросив на землю взгляда,
тучнеет летучее стадо
справными кучевыми
парными молочными облаками,
чтоб я по-русски, словами своими
большие дожди сочиняла,
и время – тугое тягучее вымя –
слёзы коровьи роняло.
Пейзаж с мешками
Мешки целлофановые –
сорт рукодельных цветов
или дешёвые из секонд-хэнда наряды –
на грузных деревьях,
на гибких фигурах кустов
трепещут телами – почти дриады.
Воздушные замки из себя состроив,
где фиговым листиком не прикрыться,
приют для продувных героев,
мешки вдруг прикинутся:
мы – птицы, птицы…
Синий – синицей,
розовый – снегирём,
а чёрный мешок – чёрный лебедь Одиллия –
исполнит батман и надуется пузырём,
трудовые порвав сухожилия.
Полощутся на небесных путях –
белый, голубой, красный.
Пейзаж с мешками
одним – пустяк,
другим – отметка жизни несообразной.
СЕЗОН ТРАМОНТАНЫ*
Четыре безответных письма
и одно встречное
ПИСЬМО РЕВНИВОЕ
Божественный Сальвадор!
Пуболь разве дом?
Он – мешок,
он – век мой каменный.
Что – коррида?
Коридор сильней,
чем восторг и шок,
чем ты, мой пламенный!
Ответь мне,
с каких это пор
наша постель – ракушка пустая,
жемчужница бесплодная до самого дна?
Дня не пройдет, стонов пиранья стая
терзает: одна… одна…
Разбирала почту, этюды, наброски.
Кто эта девочка в синей матроске,
у синего, как море, окна?
Не я? Не в России ли это?
Я вне себя и вне сюжета,
глаза – как сухие оливы.
И я, твоя Оливетта, взвыла:
Каталонское Ваше Высочество
пожалуйте в полдень ровно
(тебя не тошнит еще от одиночества?),
форма одежды – игрушечная корона
с придворного в золоте клена,
ободранного до бела.
Не дождусь.
Gala.
ПИСЬМО ВОПРОСИТЕЛЬНОЕ
…мидия черная, тощая тень оливы,
лишь бы фланировать, лишь бы по пляжу слоняться,
в бухтах-барахтах, вдоль расписанья отлива,
в пене прилива, и лет чтоб обоим надцать?
Ругаться по-русски? Дразнить вздорным запахом плоти,
яблочной грудью, бронзовками чтоб соски –
сиена и сепия –
с легкой твоей руки
взмывали и остро зудели в полете?
Пишешь пустую грудь ради формы… А сердце?
Дыбом – усы сарацина, вопросы – бровью:
кто из нас –
кофе с привкусом перца! –
кто из нас один на один с любовью?
Кто выдувал в стекле мои губы и шею?
Тиражируя запахи, издавал дорогие духи?
Мировой ширпотреб! Я и плакать уже не умею,
хотя в детстве писала стихи.
Заживо склеп сочиненный, пуст мой Пуболь!
Если не слеп, не нащупать родного угла,
в облипку – красная – облапила меня боль,
чтоб я красной нитью по жизни твоей прошла.
Твоя Galarina,
короче – Gala.
ПИСЬМО В РАЗГАР ТРАМОНТАНЫ
Мой далекий Дали,
я послала во вторник
на листе магнолии свой вялотекущий бред.
Всю ночь трамонтана бесовской валторной
лягала и лаяла…Какой тут обед?!
В лежку лежу, не хватает зла,
и трон в паутине, и кадиллак
заглох…Заразительна здесь паранойя.
Что толку – врачи, засовы, заслоны?
Не зря твой дед сиганул с балкона,
как истинный гражданин Барселоны.
Я с трамонтаной не справлюсь одна,
стихия всеядна – в пейзаже, в портрете.
Газуй в Пуболь, кати до темна
в непоправимо красном берете,
в костюме любимого моего сна,
который держу в секрете.
Похолоднее нальешь вина,
уксусом нежным заправишь селедку,
и мы оседлаем кровать как лодку:
я – на корме, и ты –
мой юнга
с лицом средиземного юга
пылаешь во весь горизонт…
До звезд прохудился наш зонт,
зеркала окривели, – такие дела…
Твоя догола
Galа.
ПИСЬМО ВСТРЕЧНОЕ
Я к тебе,
Галатея, Галенька,
в караульные, в кавалеры,
дай вне очереди наряд,
моя муза, диктатор маленький,
Бог с ней, с волей, – твои вольеры
вдохновеннее во сто крат.
Замордованный всякой шпаной,
я, унылый, развеяться рад,
но в печенках твоя метода:
хищный клекот ключа за спиной
и смирительной хватки свобода.
Тормозну, и назад с полпути.
Мне страшно писать взаперти:
как после первой отцовской порки,
как после смерти Гарсиа Лорки,
под надзором осенней осы –
вплачь растекшиеся часы,
Мне страшно даже разбить яйцо.
Я – пожизненное наваждение.
Не жди. Не нуждаюсь в прощении,
хоть у моей Богоматери – твое лицо.
Печали мои утоли…
До ужаса твой
Dali.
ПРО КУЗНЕЧИКА
Я поймала кузнечика,
сломавшего твое детство.
Он был скрипачом, –
вот почему ни слуха у тебя, ни духа.
Музыка, впрочем, тут ни при чем.
И пока от меня ты вдали,
краски молчат под твоими руками,
прости, прости, ужасный Дали,
за дурь, за перформанс* перед рыбаками,
за буффонаду. Не злись, не надо,
ты – добрый гений… Побойся ада!
Твоя Галактическая жена,
Галька, Гала, хмельная менада,
натурщица, ню, – тебе верна.
Ты никогда не женился бы, нет
(сын адвоката и русская шлюха,
мадам из Парижа, почти старуха
в возрасте еще световых лет),
если б не бедра возвышенней пуха…
Сохнет музыка на дне футляра
по кузнечику. Так угодно Богу.
Нам никто не перебежит дорогу,
мы – самая безумная в мире пара.