Рассказ
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 47, 2015
Античность
нет-нет да и даёт о себе знать. И хотя большинство её
посылок потерялось во времени и пространстве, как исчезает крик осла в темноте вечернего воздуха, истёртого до дыр скрипом
цикад, но кое-что пробивается сквозь броню веков и то
тут, то там возникает то в виде амфор, поднятых со дна рукой властителя, то в
виде текстов, свидетельствующих о том, что века-то прошли, а вот люди почти не
изменились.
Таков
рассказ о Гедонисе из Аналуполиса
и о его верном рабе Олигофалле, который был то ли из
Тавриды, то ли из Трапезунда, то ли из других земель, столь же дальних и
малоинтересных. Никто этого не знал и не любопытствовал. Если
раб хорошо выносит помои, безукоризненно разжигает огонь и готовит на нём козью
ногу так, что она сама скачет в рот, то никому и в голову не придёт говорить о
происхождении такого раба или попрекать его этим происхождением, а если раб туп
и ленив, и помои в его руках подобны волнам Эгейского моря, когда Посейдон
гневится и поднимает пучины до небес, то тут тем более никто не спросит
раба о его далёкой родине, а если и спросит о чём, то только о том, отчего он
так сильно кричит под плетью, тогда как волы под той же плетью кричат
несоизмеримо меньше, если кричат вообще.
Настоящее имя этого раба никто не знал, а
почтенный Гедонис, который сам был из фракийцев,
говорил по-гречески с акцентом, носил дурацкий колпак,
который так любят на его родине, звал раба Олигофаллом,
и имя это, кажется, не имело никакого смысла для человека, лишённого радости родиться
во Фракии, а для одарённого этой радостью было исполнено смыслом столь
глубоким, что вряд ли выразимым на древнегреческом,
а разве что простой, но неистовой пляской.
–
Олигофалл! – звал Гедонис и
тут же глаза его заплывали слезами, и он вставал с ложа, и пускался в пляс, избывая таким образом тоску по своей покинутой родине. Хотя, предположительно, природа крови Олигофалла
имела корни в поясе субтропиков и, следовательно, была в определённой мере
горяча, но ум его, омываемый этой кровью, был холоден ко всякой мысли, кроме
тех, которые нашёптывали ему о куске сыра, жареном мясе, холодном вине или
сговорчивой женщине тех форм, которые менее всего говорят о прекрасном амфориске, а более – о пузатом пифосе, в котором одинаково
хорошо хранить и сухое зерно и влажное вино. Можно
было бы сказать, что Олигофалл был глуп, но что
значит глупость раба, если он низведён до уровня животного? Это уже не
глупость, а условие существования.
–
Скажи мне, раб Олигофалл, как себя чувствует мой любимый осёл?
– спрашивал иногда Гедонис, а это "иногда"
всегда бывало в минуты особенной тоски по драгоценной Фракии, где мужчины
безупречно грубы, а женщины беспримерно плодородны.
–
Осёл сыт. Он стоит в стойле, ест
траву и гадит, – отвечал Олигофалл, и весь вид его
изображал такую картину, которая говорила, что осёл,
стоящий, поедающий и гадящий, не самое несчастное существо в Греции, а самое
несчастное из всех то, которому не дают спокойно стоять, пожирать и гадить, а
только постоянно кричат "Олигофалл, вынеси
помои!" или что-то подобное этому.
–
Это очень хорошо, – утирая слезу и удерживая себя от неистовой пляски, говорил
тогда Гедонис. –
Мой осёл должен быть сыт. Когда-нибудь он
повезёт меня во Фракию – страну, где мужчины носят колпаки в любую погоду и
снимают их, только если голова особенно сильно зачешется или чтобы спать.
Олигофалл,
которого колпаки и Фракия волновали, кажется, не очень мучительно, только кивал
головой и чесался, и внимательный взгляд распознал бы в этих кивках и
почёсываниях особенное равнодушие к ослу, который был
лишён женского обаяния, не мог быть съеден, а потому являлся животным
бесполезным и обременительным. Однако,
если человеку сказали, что он теперь раб, ему приходится вести себя уважительно
даже с ослами. Тут уж ничего не поделаешь.
Как-то
раз к Гедонису Аналуполийскому
пришёл приятель Гельминтофан и поведал ему новости
сколь удивительные, столь и неприятные.
–
Уверен ли ты в этом, мой друг Гельминтофан? – спросил
его Гедонис, и тот уверил, что всё это правда от
начала и до конца в том виде, в каком он услышал её от знакомого купца из Эреса, что на Лесбосе.
–
Уверен ли ты, что купец из Эреса не врал? – вновь спросил
Гедонис тревожным голосом и снял с лысой головы
фракийскую шапку, словно бы собираясь спать или чесаться, и друг его ответил,
что раз он ничего у купца не покупал, то и врать купцу никакой нужды не было.
–
И что мне думать обо всём этом? – схватился за голову Гедонис,
но не чтобы спать или чесаться, а чтобы лишь горевать и печалиться, но тут уж
ему никто ничего не сказал. Как хочешь, так и думай.
Римское
владычество, ширившееся день ото дня, грозило сделать драгоценную Фракию своей
провинцией, и уже вроде даже центурии какого-нибудь Клавдия или Ромидия готовы были встать гарнизонами на просторах страны,
где женщины снимают одежду только тогда, когда ложатся спать. Чтобы не допустить этого (имеются в виду не фракийские женщины, но
римляне), свободные греческие полисы от Мессении до
Фессалии, а также города македонян объединились и сами вступили своими армиями
в пределы благословенной Фракии, не прибегая к оружию, совершенно мирно, и
убивая лишь тех, кто под колпаком своим скрывал нечто иное, чем радость от
присоединения к греко-македонской коалиции.
–
Как же мне теперь быть? Что же мне теперь делать? – спрашивал Гедонис то ли голубей, то ли богов, то ли пёстрого кота,
свисавшего хвостом с крыши, над которой навис прохладной тенью раскидистый
платан. Опечаленный Гедонис воздевал руки к небу, или
к голубям, или к коту, ожидая, по всей видимости, неких знаков, намёков или
иной помощи от богов, голубей или кота. Но кот был глух к мольбам обуреваемого
сомнениями фракийца, поскольку сытость и тепло размазали его по крыше и не
давали ему даже поднять головы. Голуби порхали в необыкновенной синеве
греческого неба и сначала пролетели туда, потом пролетели обратно, потом
развернулись и снова пролетели туда, трепеща крыльями и освобождаясь от съеденного ранее. Это можно было бы как-то истолковать,
но лёгкий хитон Гедониса сделался от голубей чуть
грязнее, и он отвлёкся от толкований на отирание одежды от небесных даров, не
уловив от голубей ничего иного. Боги же оставались теми же богами:
равнодушными, незримыми и молчаливыми. Они не летали и не свисали.
Друг
Гельминтован ушёл, оставив Гедониса
без помощи. Ему нужно было идти следить за погрузкой галер, идущих в Линд, что
на Родосе, и Гедонис остался один, если не считать
тех рабов, что были при нём всегда. Он призвал самого глупого из них, которым
был, как уже догадался читатель, Олигофалл.
–
Ты глуп, Олигофалл, ты осёл,
поэтому я говорю с тобой, не боясь показать своё смятение, ибо тот, кто глуп
сам, не способен разглядеть глупца в другом. Но ты
поможешь мне, если встанешь в позу глубокомысленного постижения сути вещей и
будешь бросать на меня взгляды то осуждающие, то
показывающие мне твоё одобрение.
Олигофалл понял этот приказ и,
после некоторого творческого поиска, изобразил что-то вроде фавна, приметившего
отбившуюся от стада пастушку, склонившуюся над ручьём и омывающую водой пыльные
свои ноги. Естественно то, что при этом раб заметно возбудился, так как кровь
его, как мы помним, была в некоторой степени горяча.
–
Как мне быть, Олигофалл? – спросил Гедонис, погрузив кисть правой руки в лутерион
с прохладной водой и тем охлаждая своё обросшее годами
тело. – С одной стороны, я не хочу, чтобы римляне, пусть только вспомогательные
войска, топтали землю моей родины. С другой стороны, я не хочу, чтобы греки и
македонцы топтали землю моей родины. С третьей стороны… Не чешись, Олигофалл! А если ты чешешься, то чешись как мудрец или как
актёр, иначе я ударю тебя плетью! Да, с третьей стороны… Но что же с третьей?
Олигофалл,
почёсывая своё возбуждение и томим образом невинной пастушки, которая то
пыталась бежать, то падала и беспомощно ждала его грубых ласк, изобразил на
лице сперва осуждение, сведя глаза к носу, а потом полное согласие с хозяином,
сменив образ фавна на позу дискобола, который вместо диска держит себя за ягодицу
и чешет её.
–
Всякое топтание своей родной земли я считаю неуместным, но чью-то сторону я
принять должен, ведь если я поеду в город и кто-нибудь спросит меня, то мне
надлежит дать такой ответ, который бы не посрамил ни
меня, ни мою дорогую Фракию, где даже старики полны благородного достоинства,
пока у них есть хлеб и сыр.
Пользуясь
паузой в речи господина, Олигофалл поспешил
почесаться и произвести необходимые метаморфозы со своим лицом, символизирующие
осуждение, одобрение и продолжающееся растлевание
несчастной пастушки. Гедонис же, находя в поведении
раба подтверждение своим мыслям, продолжил.
–
Если я встану на сторону римлян, то греки и македонцы мне враги. Если же наоборот,
то сам Рим занесёт руку над моей горемычной головой. Но если я встану на
сторону своей родины, где такие храбрые мужчины, что даже боги не решаются
спускаться в наш край, то и Рим, и греки с македонцами – все будут моими
врагами.
Кот,
крепко заснувший, повернулся во сне и рухнул с крыши вниз, во двор. Олигофалл выразил ему своё осуждение и одобрение, но
последовательность их была неясна, поскольку мимические экзерсисы раба
предполагали весьма вольную трактовку. Чтобы подчеркнуть глубокомысленное
постижение сути вещей, он почесал все доступные места и зевнул в полтора рта,
но и это выглядело неубедительно и даже насмешливо своей очевидной
двусмысленностью. Менее гуманный хозяин прибег бы к помощи мотивирующей плети
драматурга, но Гедонис только спросил, обращаясь
словно бы в никуда и ожидая ответа хоть откуда:
–
Что же мне думать?
Сквозь
пелену наваждения Олигофалл вдруг увидел, что та
пастушка, которая лежала у ног его безропотно, а одежды её уже не скрывали то
руно, которое всякая девица хранит для мужа своего (но только не фракийка!), вовсе даже не пастушка, а его господин Гедонис. Он, правда, походил на пастушку своей
беспомощностью и растерянностью, но одно
то, что руно его начинало курчавиться уже возле шеи, отбивало всякое желание.
Даже фракийский колпак был беспомощен в этой ситуации!
–
Как ответил бы ты, мой глупый Олигофалл, чьё имя
напоминает мне о моей многострадальной стране, земля которой плодородна
настолько, что жители не успевают одновременно собирать и съедать её дары,
поэтому либо собирают, голодая, либо только пируют, оставаясь без урожая?
Олигофалл ответил первое, что
пришло в его голову. И, заметим, единственное, потому
выбирать ему не пришлось.
–
Господин, на твоём месте я бы перестал думать о себе как о фракийце и начал бы
считать себя уроженцем Тавриды или Скифии, или даже
окрестностей Трапезунда, словом, какой-нибудь земли, не имеющей отношения к
конфликту вокруг Фракии. Единственное, что не даёт тебе покоя, это твоё самоотождествление, поэтому избавься от этого вопроса, как
я избавляюсь от помоев, которые ты велишь мне выносить. Поверь, я делаю это
безо всяких сомнений. Сделай так же и ты.
–
Можно ли считать себя греком?
–
Кем хочешь считай себя, только не фракийцем, живущим в
греческом Аналуполисе. Да, даже греком можешь считать
себя, если уж коварная судьба толкает человека на подобное, – подтвердил Олигофалл, всем своим видом демонстрируя убедительную
комбинацию осуждения и согласия.
На
этом раб был отослан выносить помои, а Гедонис,
охлаждая горячие ладони водой из лутериона, некоторое
время думал, смотрел на небо и ждал знака свыше. Но голубям к тому времени было
жарко летать, кот лежал в тени кустов лавра, а о богах мы и сами знаем безо
всяких античных преданий. Таким образом, решение Гедонису
пришлось принимать самому, и хотя его тревожила собственная самостоятельность,
ведь правильнее было бы возложить ответственность за это решение на богов, но
он был родом оттуда, где мужчины тверды духом и даже в старости не боятся
собственных детей. Подумав, он решительно призвал к себе
Олигофалла.
–
Возьми осла, раб мой, того осла,
которого кормил ты, чтобы он однажды увёз меня во Фракию, и уведи его с глаз
моих, чтобы он не напоминал мне об этой стране.
–
Осла? – спросил Олигофалл, который, вынося помои, успел вздремнуть, но не успел
проснуться.
–
Осла, осла! Ты плохо
понимаешь? Осёл – это другой ты, но только ты кормишь
его, а не он тебя. В этом есть различие. Так вот, возьми его и уходи сам. Я не
хочу, чтобы вы оба, два осла, напоминали мне о той
Фракии, которой я уже не принадлежу.
–
Так ты освобождаешь нас? – спросил изумлённый раб.
–
Только от рабства, не от глупости. И захвати с собой вот тот колпак. Он мне не
нужен более совсем.
Поблагодарив
Гедониса из Аналуполиса,
бережно подобрав брошенный фракийский колпак и взяв с собой осла,
Олигофалл пустился в путь по змеящейся дороге,
обозначенной стражей из стройных, похожих на наконечники копий, кипарисов.
Отойдя от усадьбы бывшего своего господина, бывший раб
расправил колпак, отряхнул его и надел на себя. Будь мы там, то нам
показалось бы, что и взор его при этом прояснился, и сам человек словно
преобразился, наполнившись целеустремлённостью и силой. Причиной ли тому
события дня или странный колпак – как знать? Нити судьбы плетут не люди, люди
только путаются в этих нитях.
Его
действительно звали Олигофалл. Он посмотрел на
солнце, сел на осла и направился на север, через
земли Македонии в пределы своей любимой Фракии, в которой один только колпак
может значить больше, чем те люди, которые его носят.
И
если говорить об этой истории, то античные предания ничего нам больше не могут
рассказать, они ничего более нам не оставили. В этой недоговорённости есть
некоторая прелесть, и давайте ею удовлетворимся, оставив прочее прочим.
Конец
Примечания:
Фракийский колпак или шапка –
традиционный головной убор из лисьей шкуры.
Фракия – государство,
занимающее территории, примыкающие к месту современного Стамбула, граничило с
Грецией и Македонией в разное время по-разному.
Пирос –
глиняная бочка, ёмкость грубой формы.
Амфориск –
небольшой изящный керамический сосуд, предназначенный для хранения благовоний,
духов.
Лутерион –
чашеобразный вид посуды.
Но только не фракийка! –
якобы считается, что фракийские девушки не хранили свою девственность до
замужества, но, став жёнами, были верны своему мужу.