Опубликовано в журнале Новый берег, номер 46, 2014
Гофман и немного Голдинга
Повелитель блох говорит Повелителю мух:
«Нас больше, в нас крепче народный дух,
мы не хватаем с неба подгнивших звёзд,
наш прыжок невысок, но стоит учесть наш рост,
нас не влечет культура, мы не хотим быть
кем-либо, кроме себя; всё, что нам надо,— прыть
и расчет углов, а остальное — чушь
собачья, человечья; да, еще у нас нету душ,
только чужая кровь, распирающая брюшко,
нас легко удавить, но удивить нелегко,
особенно — смертью, особенно — целый полк,
спросите мадам Ротшильд, она в этом знает толк,
она в этом съела собаку, ту, что заели мы,
см. ее «Каталог» — там нас несмертные тьмы».
Повелитель мух говорит Повелителю блох:
«Мой народец тоже совсем не плох
и совсем не мал, а что касается духа масс,
если придется, то мы и в этом сделаем вас,
нам не чужда культура, прежде всего — декаданс,
линия, став пятном, нас вводит в священный транс,
мы презираем Евклида, кривое пространство — наш
дом, наш Элизиум, полный нектарных чаш,
вы утратили крылья, а нас они могут влечь
хоть на седьмое небо, и голос их — наша речь,
да, мы боимся смерти, но не устанем жужжать
о том, что смерть — наше благо, что смерть — наша мать,
наше обетование, наша вера, и об этом жужжа,
мы чем дальше, тем тверже знаем, что у нас есть душа».
Говорит Принц пиявок повелителям тех и других:
«Этот спор имеет значение только для вас двоих,
я о своем народе не знаю почти ничего,
потому что, сказать по правде, никогда не видел его;
нет, у меня есть глаза, целых пять, просто каждый раз
пропадает желание разглядывать эту мразь,
тихо сидящую в тине; знаю только, что каждый холуй
только и думает, как бы запечатлеть поцелуй
на чем-нибудь юном и нежном и до смерти зацеловать,
как я — Гамахею, даже не затаскивая в кровать;
жаль, что здесь нет короля клещей, государыни комаров,
императора мошек, цезаря слепней, негуса мокрецов,
вот, с кем бы поспорить, помериться силами вам,
поделиться основами гематополитических программ,
вот перед кем вам бы вздернуть или насупить бровь,
а я, с вашего позволения, удалюсь переваривать кровь».
***
Отечество детей, дитячесто отцов,
един заплаканный детинец,
где мамки цацкают капризных мертвецов
и в пухлый кулачок суют гостинец,
а те всё не умрут, всё скачут по полам
своей березовой лошадкой,
пока вдоль красных стен, разрублен пополам,
до самого седла, их тятя тенью шаткой
на грустной комони трясется день и ночь,
подковками выстукивая время,
пытаясь втолковать себе и растолочь,
зачем вступил он в золотое стремя.
***
В смирительной, с ложечкой дегтя во рту,
под мертвой от счастья звездой
родиться в огромную речь-пустоту,
где каждая правда видна за версту,
где ложь растянулась верстой.
Родиться и жить, как за пазухой у
немого метельщика — щен,
учась одному золотому му-му,
чтоб стало потом неповадно уму
просить себе смысла взамен
доверия, переводящего бред
на ясный собачий язык,
и черный от крови, тяжелый послед
под воду таща как последний ответ,
разумный выдавливать крик.
***
Смерть смотреть отсюда лучше…
Не дыша на Ниневию,
голубок, сидящий в куще,
тянет горестную выю.
Обожженный, глинный, длинный
город станет горстью пепла
на ладони неневинной,
что для этого окрепла.
Тыква выросла большая
в голове моей сгоревшей,
и гляжу из шалаша я
на не пивший и не евший
город, все свои ворота
отворивший силе правой,
что ударит с разворота
так, что левую от правой
и скота от человека
отличить не сможет ветер —
перехожая калека,
что на посох, как на вертел
нанизала голубочка,
убежавшего из чрева
и сидящего что квочка
на яйце большого гнева.
***
Брат мой, близнец, к моему затылку
причепившийся пятнышком тепла,
разделивший со мной золотушную жилку,
сквозь которую в меня утекла,
как Нева — в Петербург из Ленинграда,
жизнь твоя у нетей на виду,
став продольным срезом Эльдорадо,
превратившись в желтушную руду,
мы с тобой никогда не говорили,
не бросали говорить никогда,
золотце моей тщедушной были,
счастье слова, сиамушка-беда.
***
С бесконечностью на петлицах
нам не страшно померанц.
На зарывшихся в землю лицах —
лихорадочный померанец.
Потерпи-ка еще немножко
до скончания времен.
Шевелится паучья ножка
с канканадою в унисон.
Паучочек на гандикапе
из оставшихся семи
убегает в траву сатрапий,
всесожженную людьми.
Вот закончится бомбоёжка,
оторвешь лицо от земли:
в глазу — кашка, на брови — блошка,
на лбу вечности кругали.
***
В пальцы глины от избытка
льется мертвая вода,
за щекой пищит улитка,
истекая прямо в ад.
И оттуда, ниоткуда,
поднимается в тебе
лярва этих мест, паскуда,
приговаривая «ёпть».
Бледно-белая, слепая,
гололица, голодна,
своего хотяща пая
в гнездах голубиных анд.
Вороватая личинка
вылезает из горла,
венецьянская скотинка,
язычок от соли ал.
То-то чешется и жжется
говорить из всех смертей
и лемура-криворотца
посылать соримлян еть,
чтоб гремели в медны тазы,
чтобы в рот набрав бобов,
речь свою вели, заразы,
от отеческих гробов.
***
крутится вертится встав на ребро
музычка черствого цвета
белый пьеро получает в ебло
черный пьеро получает в ебло
где-то сгорела котлета
можно из песен составить скелет
на проволочных крючочках
можно из сердца наделать котлет
с молотым перцем наделать котлет
или рассольник на почках
можно костьми в эту музычку лечь
рядом с огромной мужичкой
и по одной в ее жаркую печь
и по одной в ее жадную печь
косточки спичку за спичкой
будет и охать она и стонать
брюхом тебя прижимая
родина-баба етить твою мать
родина-баба эдипова мать
к травке червивого рая
на спину ей будет капать слюной
полной разумного яда
желтый ублюдок родимый родной
желтый ублюдок ваш общий родной
с облачка доброго ада
ну а когда до последней дойдет
косточки точки бороздки
вытрет пьеро окровавленный рот
вытрет пьеро намалеванный рот
юшку сморкнет на подмостки
* * *
Orbis круглый, деревенский,
мир — ответ, а не вопрос,
яблоко, что Ян Коменский
детям к завтраку принес
и разрезал пополам,
сок разбрызгав по столам.
А внутри его сердечка —
церковь с башенкой, гора,
то ли море, то ли речка,
ялик с парусом, жара,
облаков густой парик
землю превратил в парник.
И стоит над облаками
на лучах, как паучок,
солнце, топая пучками
золотых, щекотных ног,
и хохочет мир простой
от чечетки золотой.
И лежит под миром сажей,
выскобленной из печи,
ночь, а в ней лежат пропажей
лун стальные калачи,
и грызут их мыши звезд,
зубы точат, кормят хвост.
За столом, в чернильной луже,
я сижу, тупя очин.
Veni, puer! Мудрый муже,
я хочу не знать причин —
только яблок вкус и цвет:
джонатан, апорт, ранет..
.