Рассказ
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 46, 2014
Три фотографии — одна над другой; все три изображают учительницу в окружении учеников.
На двух нижних учительница одна и та же. На верхней — перво— второклашки («октябрята»), на средней — мальчики и девочки лет одиннадцати-двенадцати, на нижней — восьмиклассники. На всех трёх — оба наших героя. Он — всегда рядом с учительницей (может быть, через одного человека), справа от неё (на средней фотографии — справа и чуть ниже). Она — всегда слева от учительницы и ниже на один-два ряда. На первой фотографии он — в шапочке с красной полосой (может вызвать отдалённую ассоциацию с алыми лентами на солдатских папахах времён революции 1917 года — как их изображали на картинах советские придворные живописцы). На верхней и нижней фотографиях он смотрит прямо в объектив, на средней — чуть влево от нас: что-то привлекло его внимание. На всех трёх фотографиях вид у него — беззаботный. Простодушие, беспечность — его сущность. Она ни на одной из фотографий не смотрит в объектив, но и на него — кроме верхней, самой ранней фотографии — она прямо не смотрит. Только тем, кто знает их историю, понятно, что он притягивает её взгляд как магнит, — только с годами она научилась бороться с собой — вернее, маскировать это от самой себя. Это даже не любовь — это физическая зависимость. На всех трёх фотографиях она выглядит взрослее, чем он, особенно на средней. С возрастом это различие сойдёт на нет. На первой фотографии она в форменном платьице, с толстой тёмной косой, сидит, простодушно повернувшись к нему, разглядывая его с таким сосредоточенным вниманием, что чувствуется — ничего вокруг она не замечает и не слышит. Странно, но её гипнотический взгляд не выражает ничего, даже любопытства, — по всему видно, что она сама не отдаёт себе отчёта в том, что заворожённо смотрит на него. Так могут смотреть только дети: совершенно бездумно, неподвижно, не мигая.
Она смотрит вверх-вправо, потому что сидит в первом, самом нижнем, ближайшем к фотографу ряду, а он — двумя рядами выше, справа от учительницы, молодой женщины тридцати двух — тридцати пяти лет, худощавой, некрасивой, на лицо которой профессия успела наложить неизгладимую печать усталости, покорности, обречённости, смирения; она — в лёгком платье с неглубоким треугольным вырезом, в котором даже не угадывается плоская грудь. Под этим несмелым намёком на декольте криво прицеплена большая нелепая брошь — из того рода убогой бижутерии, которую покупают сельским девочкам и школьным учительницам.
На второй фотографии он коротко стрижен, тёмные волосы гладко причёсаны — без пробора — вперёд. Он смотрит мимо нас внимательно и в то же время рассеянно, взгляд его доверчив (точнее — добродушен): так бессмысленно смотрят дети, только что проснувшиеся от долгого сладкого воскресного сна. Она — в такой же школьной форме, как на предыдущей фотографии (только фартук не белый, а чёрный). Взгляд у неё отсутствующий, — только голова непроизвольно повёрнута в его сторону. Вместо одной толстой косы — два тощих и довольно нелепых хвостика с какими-то неуместными бантиками. Такое ощущение, что она не придаёт своему виду особенного значения (этим она неуловимо отличается от большинства одноклассниц).
Учительница на этой фотографии уже другая: плотная коренастая женщина неопределённого возраста (сорок? пятьдесят?), с лицом жёстким, даже жестоким: губы поджаты, взгляд ожесточённый и страдальческий, вид ханжеский. Не исключено, что она знает о своих питомцах то, чего они не знают о себе сами, — знает потому, что такие вещи она чувствует кожей. Мы не ошибёмся, если предположим, что семьи у неё нет. Не ошибёмся мы также, если предположим, что наша героиня со временем её раскусит, — герой вряд ли на это способен. Есть вещи, недоступные его пониманию: чтобы разобраться в них, у него недостаёт не столько ума, сколько способности сосредоточить на них своё вечно витающее где-то внимание.
На третьей фотографии он — в белой рубашке, тёмном (широковатом, возможно, отцовом) галстуке; волосы посветлели, зачёсаны на косой пробор и назад, вид уже не такой простодушный, но взгляд весёлый и чуть-чуть самоуверенный. Обыкновенный подросток, любимый одноклассниками и не хватающий звёзд с неба. Она — в белой блузке с кружевным воротничком, тёмной юбке, чёрном школьном фартуке. Вид у неё невесёлый; впервые она смотрит прямо перед собой, — но вряд ли что-то видит. Учительница заметно постарела, — что называется, «сдала»: вид у неё — как бы это поточнее сказать — дисциплинированного, но внутренне опустившегося человека. Ученики таких не любят, не уважают и не жалеют, а начальство ценит, но тоже не любит. Свою войну она проиграла — во всех смыслах.
Фотографии постепенно делаются всё более расплывчатыми, камера замирает на третьей, занимающей весь экран. По мере того как она уходит из фокуса, с ней происходит ещё одна метаморфоза: края приближаются, укрупняются, а середина, напротив, отдаляется, уменьшается и темнеет — только в самом центре белеет рубашка нашего героя. В конце концов — когда изображение уже почти невозможно рассмотреть — картинка становится похожей на туннель, — это и есть туннель. В прошлое.
Титры: «Переводные картинки».
Эпизод 1.
Наши герои, очень похожие на их изображения на 2-й фотографии (может быть, чуть помладше: класс третий), сидят за большим обеденным столом. Скатерть не снята, а аккуратно отвёрнута в одну сторону, они расположились за другой, разложили на клеёнке, которой стол застлан под скатертью, всё необходимое: переводные картинки, лист картона, чашку с водой, в которую по очереди макают пальцы. Обычная детская возня. Он — в азарте. Весь поглощён чудесным событием — проявлением изображения. Не обращает на неё никакого внимания. Она сердится на него за это, не отдавая себе в этом отчёта. Он:
— Гля, гля, щас. Осторожно! Да не пихайся!
— Я не пихаюсь.
— Пихаешься.
— Не пихаюсь.
— Пихаешься!
— Дурак!
— Сама дура.
— Отдай картинку!
— Не отдам!
— Отдай!
— Не отдам!
Она толкает его неожиданно сильно, почти со злостью. Вода выплёскивается из перевёрнутой чашки и заливает стол.
— Вот дура, дура набитая.
— Ты сам дурак, чучело!
Громко кричит:
— Мама, мама, Сашка воду пролил!
— Ты сама, сама пролила!
Вид у него рассерженный, растерянный, обиженный — и невероятно наивный.
Входит мать — женщина, чем-то неуловимо напоминающая вторую учительницу. Говорит фальшиво, слащаво, со скрытым раздражением. Она никогда не одобрит выбор своей дочери, который уже заметила.
— Дети, не шумите: Константин Сергеевич отдыхает. Что тут у вас? Воду разлили? Леночка, я же просила тебя быть аккуратнее. Говоря это, она с ненавистью смотрит на Сашу.
Дети молчат. Мать, не дождавшись ответа, решительно:
— Ну ладно, в другой раз закончите. Приберите всё. Лена, вытри стол, сейчас чай будем пить.
Саша, удивлённый её непониманием очевидной вещи — что мокрую картинку необходимо перевести сейчас, пока она сырая, возражает:
Людмила Павловна, тут чуточку осталось.
— Ничего, Саша, в другой раз переведёте, а это мы выбросим, — злорадно отвечает ему несчастная баба и хищно хватает картонку с неоконченной работой. Она делает это очень проворно: спасая дело своих рук, Саша способен не отдать ей неоконченную работу, — она его знает. Совершив расправу, она победоносно удаляется. Тишина. Дети подавлены. Оба готовы заплакать, но по разным причинам.
Голос матери из другой комнаты:
— Лена, ты убрала со стола? Иди сюда, помоги мне разлить чай.
Лена смотрит на Сашу — во взгляде просьба о прощении и что-то ещё. Если бы Саша смотрел сейчас на неё, немедленно простил бы. Но он потупился и смотрит в стол, сдерживая слёзы. Взгляд Лены меркнет. Ей больше не нужно его прощение. Она уходит. Саша ещё мгновение сидит неподвижно, потом судорожно вздыхает и начинает собирать картинки и складывать их в коробку из-под конфет «Кара-Кум». В дверях появляется Лена. Протягивает Саше тряпку:
— На, вытри.
По всему видно: она ждёт, что Саша откажется. Она уже внутренне приготовилась к этому отказу — и только ждёт его, как предлога, чтобы обидеть Сашу. В этот момент она очень похожа на свою мать. Но он безропотно берёт из её рук тряпку и начинает старательно и довольно умело вытирать клеёнку. Лена смотрит на него — взглядом растерянным, виноватым и безотчётно нежным. Это длится одно мгновенье. Саша вытирает стол. Лена подавляет вздох — совершенно по-взрослому, — забирает коробку с картинками, чашку и выходит. Саша насухо вытирает стол, разворачивает скатерть и усаживается в ожидании чая. Будь он постарше, он бы отказался под благовидным предлогом от этого чая и ушёл, но он ещё слишком мал — и хочет чаю с пирожными. Лена с матерью не идут — и постепенно Саша начинает озираться — всё с большим интересом. Следуя за его взглядом, мы осматриваем гостиную. Богатая мещанская обстановка 60-х годов: торшер, телевизор «Сигнал-2», радиола, сервант с хрусталём, ковры — один на стене, другой на полу, — большой овальный раздвижной стол, за которым сидит Саша, в углу — напольные часы; паркет, большая люстра чешского стекла, этажерка с несколькими книгами и множеством растрёпанных журналов мод, диван, на стенах — комнатные растения в кашпо. От всего этого большая комната кажется маленькой. Взгляд Саши, описав круг, останавливается на часах, — он сползает со стула (при этом становится видно, как он ещё невелик) и направляется к ним. Равномерно и почти беззвучно раскачивается большой медный маятник, на диске которого выгравирован какой-то затейливый орнамент. Саша пытается рассмотреть узор, но маятник качается. Он становится на колени, наклоняет голову набок и пытается качать ею в такт движениям маятника — чтобы рисунок не уходил из поля зрения. Вид у него очень потешный.
В дверях появляется Людмила Павловна с подносом в руках. Она с враждебным интересом смотрит на Сашу. Мы не сразу понимаем: она ждёт, когда Саша заметит её, — ей очень хочется, чтобы он сконфузился. Но мальчик настолько поглощён часами, что она понимает: ждать ей придётся долго. Она делает шаг в комнату, нарочито звякая блюдцем на подносе. Саша оборачивается к ней, но с колен не встаёт: он ещё весь во власти загадочной картинки, которую так и не сумел толком рассмотреть. Во взгляде его — ни смущения, ни робости: чистый мальчишеский взгляд, доверчивый даже к Людмилам Павловнам всех времён и народов. Впрочем, что-то в её облике и поведении подсказывает ему, что ей было бы желательно, чтобы он не сидел возле часов. Он встаёт и идёт к столу. Устанавливая поднос на столе, Людмила Павловна не удерживается от вопроса:
— Ты что там делал, Саша?
Молчание.
— Ты часы рассматривал?
Молчание.
— Это старинные часы, очень дорогие. Дедушка Лены подарил их бабушке… давно, когда тебя ещё на свете не было.
Молчание.
— Ты их, пожалуйста, не трогай… — С внезапно прорвавшимся раздражением: — Они могут испортиться!
Саша:
— Я не трогал.
— Я и не говорю, что ты их трогал. Просто будь, пожалуйста, осторожен… когда приходишь в гости…
Смотрит на Сашу, потом — на стол. Молча сворачивает скатерть — точно так, как та была свёрнута, когда дети играли, проверяет, не влажная ли клеёнка, и начинает переставлять с подноса на стол всё, что принесла: две маленькие, почти кофейные, тёмно-синие с золотым ободком чашечки на таких же блюдцах, серебряную сахарницу с ложечкой в виде большого цветочного лепестка, накрытый вязаным колпаком заварочный чайник, другой чайник, побольше, тоже фарфоровый — с кипятком. В дверях появляется Лена. В руках у неё блюдо с пирожными. По каким-то неуловимым признакам видно, что одно она по дороге съела. Мать пересчитывает пирожные взглядом и тоже понимает это. Вид у неё, как ни странно, довольный: вид человека, у которого не так уж много радостей в жизни, и одна из них — уличить ближнего в каком-нибудь прегрешении. Она спрашивает:
— Лена, я же сказала — положи шесть пирожных. А ты сколько положила?
— Я положила.
— Сколько?
— Шесть.
— Но здесь пять.
— Я забыла.
— Ну ладно, съешь на одно меньше — угостишь Сашу.
Направляется к двери. Лена, пока мать выходит из комнаты, как-то мешкает у стола, потом довольно небрежно ставит блюдо с пятью уцелевшими пирожными. Смотрит на стол. Поворачивается к матери:
— А лимон? — Громко: — Мама, а лимон?
Людмила Павловна, уже скрывшаяся в дверях, возникает на пороге:
— Лена, я же просила не кричать: папа отдыхает! А лимона нет.
— Есть, я в холодильнике видела.
— Там маленький кусочек остался, для папы.
Лена, забываясь:
— Неправда, там почти целый лимон, я лимона хочу!
Людмила Павловна, с жутковатой интонацией:
— Лена! Лена…
Пауза. Мать смотрит на Лену, Лена — с вызовом — на мать, Саша — во все глаза — на обеих. Наконец Людмила Павловна что-то решает.
— Хорошо, дай мне твою чашку, — говорит она. Лена непонимающе смотрит на мать. Та некоторое время ждёт, потом сама берёт одну из чашек и выходит. Лена растерянно смотрит ей вслед. Людмила Павловна возвращается и ставит на блюдце чашку с довольно большим ломтиком лимона на дне. Просто удивительно, когда она успела его отрезать. Выходит, весьма довольная собой. Лена смотрит в одну чашку, потом в другую, потом на Сашу. Потом точно так же, как перед этим её мать, принимает решение: решительно подвигает чашку с лимоном к Саше и начинает наливать чай…
…Это всё, что приснилось мне сегодня ночью, — я почти не добавлял подробностей и диалогов. Дальше — смутно — как будто был ещё какой-то эпизод из студенческой жизни Саши и Лены… Не помню.
Вряд ли я когда-нибудь допишу эту историю — потому что вряд ли когда-нибудь её досмотрю. Но остаются вопросы — как от всякой нечаянно подсмотренной чужой жизни. Кто они, эти незнакомые мне дети? зачем они вторглись в мой сон? неужели их — таких живых — нет (не было) на свете? и почему так щемит сердце?