Стихотворения
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 41, 2013
Воины
рода Адай
(восстание на Мангышлаке в 1932
году)
Воины
приезжали
и привозили спелый плод доблести.
Все, как один, разжалованные
гордостью их и достоинством
в тех, кому посеченными в поле
лечь предназначено.
Даже безмолвие пылом крамолы
вовсю трепетало, а небо
опаловое
словно бы таяло или истачивалось.
Воины из пустыни –
не разговаривающие, без имени
каждый, с клеймом или метою
тех, кому быть захороненным заживо…
Воины приезжали
и привозили спелый плод света.
Толи лета уже приближался исход,
толи осень…
Вязкий, словно из сот, капал сок, но не в рот
настоящему: около, может, и после
гибели воинов, приехавших из раскаленной,
без малейшего признака жизни
красной равнины, —
как рывок отчаянный горького слова,
промолвленного с укоризной,
в ослепляющее сияние льдины.
Длинный день распластывался над ними,
словно слепок выпуклостей и синусоид
дюн. И небо, как обрисованное
бесконечными линиями плавно-витыми,
выглядело уснувшим, возможно, усопшим,
будто воины прямо из сна – только это
для опаловой выси и воинов было тем общим,
что, наверное, их породнило бы.
Ибо в оранжевой толще,
кипяще-расплавленной,
изнуренное солнце всходило, как будто бы ныла
рваной раной открытость покинутой спальни.
Где нет края не так ей самой, как бурой постели,
где воочию зримый, однако за пеленой,
подобный изделию
из незнаемого или, скорее, иного,
спелый плод воинов,
приехавших на погибель свою,
заведомо все о ней зная.
И когда полегли они, не погребли их,-
лишь лоскутья ушедшего дня, обвисая,
словно пена из пасти уже с захлебнувшимся лаем
обессиленной гончей, пытались отважно алеть.
Да и солнце, утратив роль времени кормчего,
продолжало лишь слабо ворочаться, тлеть,
как будто пошаливала,
точно пульсом больного неровным
черта горизонта.
Воины приезжали,
и память о воинах перетекала из гомона в ропот,
в извращение сути плода их,
в обвинение всех в сумасшествии.
Правда, кто-то один, день минувший оглядывая,
список встретивших смерть на камне или на жести
силился выцарапывать,
тут же, как понимал их, вслух проговаривая:
«Тот, Кому Никогда Не Откроется Завтра,
Тот, Кому Лишь Белеть Костями На Гравии».
Воины приезжали,
плод везли окровавленный,
как для распятья дозрелый.
В небе, лучась, горел он
будущим их расстрелом,
после него – поруганьем…
Толи лето уже уходило неприкаянным странником,
которому все надоело,
толи осени первые всплески отчаянья.
Воины приезжали –
так, словно пустыня отчаливала
от черты, где стыкуется небо с землею.
Залежалой, а, может, укрытой золою
казалась распластанность дня. И иглою,
как будто в одно из отверстий ремня,
в горизонт проникало светило,
чтоб время уже не бежало, чтоб время застыло.
Воины приезжали
и привозили спелый плод силы,
спелый плод непокорности…
Восседали они на чалых,
как забрызганных небом худых лошадях.
Толи лето подрублено было под корень,
толи осень уже причитала
надвигающейся завесой дождя.
Воины приезжали
из выжженной и раскаленной,
почему-то мнящейся красной
абсолютной безбрежности.
Толи лето отплясывало
горизонта полоской изломанной
под расплывчатой тяжестью марева
на штрихи и разрывы…,
а, может, оспаривала
у ископаемой рыбы
приходящая осень одно только кажущееся
постоянное плаванье в прежнее.
Последний отряд
И когда у дороги уже на закате и после
изнуренного длинного дня, внезапно окрасив,
словно шелком забрызгав в коленях дрожащего ослика
да и весь караван, что растянутым однообразием
истлевал за холмами, светило еще шевелило
в своем горле багровое слово, как будто ступали
и копытами вязли во влажной изжеванной глине,
исчезая за линию, мимо набухших миндалин
крупы вьючных животных, – казалось, что некто, достигший
осознания ясности, но не нашедший предела,
оголенной и смуглой рукой прикоснувшись к затишью,
растворялся, как будто дыхание, абрисом тела
еще зыбко вторя путешествию на одногорбом.
И в десятках сощуренных глаз, да и в каждой гортани
обрывалось адамово яблоко, превозмогалась покорность,
и поэтому горнее виделось полем отчаянной брани.
Крайний, скорее отставший, который лишь волочился,
исчезая в хвосте каравана, то вновь появляясь,
шелухою запекшихся губ повторяя сакральные «Числа»,
что из недр Моисеевых, небо восприняв, как занавес
либо полог огромной палатки, решил: уж черта истончилась,
и не важно, что высь не прорвало, не хлынули воды,
напрямик, не виляя, без пафоса и без зачина:
До Иисусова войска нам
сколько еще переходов!?
До Иисусова войска, чтоб рядом с Ним кинуться в
сечу!?»
На напрягшемся взгорье опять горизонт как аорта
или, может, яремная вена, и мнится – нет смысла перечить,
ибо небо оскалилось черной щетинистой мордой.
Но и дождь не пролился: скорее – дохнуло лишь влагой, –
так в тени метрополии чахнет ничтожность колоний
в ожидании дара. И небо, свернувшись бумагой,
не спеша удалялось, ступая ходулями молний.
***
Где Его последнее войско в совершенно безбрежной
равнине –
истлевающая полоска горизонта, надъеденной дыни
вид у спелой луны, что повисла над знобящей песчинками
кромкой,
и рассвет, словно тело личинки, раздираемое в потомках.
Где Его последнее войско самых верных и самых
надежных –
как греза во взгляде подростка о стремлении к невозможному,
одиноко застывшей шеренгой, на телах, развеваясь, лохмотья,
будто лишь отголосок от бренной либо лепет пустыни над плотью.
Птица, что прилетает из жизни, не уснув в ней и
не погибнув,
точно жгучая тень укоризны от исчезнувшего и
невидимого,
вдруг распластывается, — так стягом хлещет вечность на поле битвы,
когда небо, подобно бумаге, удаляется свернутым свитком.
Где Его последнее войско, тех, кто в чести своей
безупречен –
солнце, словно сосок или соска в мир, который кормить уже нечем.
И на плечи ложится остаток изнуренного дня, и шеренга
погружается в чрево заката истлевающей ниткой
сиреневой.
***
Если море – небо песчаной пустыни.ˡ
Если высь, подожженная солнцем, — разорванный парус.
Если день, навалившись на город, однажды застынет,
переполненный канувшим, ибо приблизилась старость.
Если заросли, так же, как прежде, нуждаются в пепле,
а осклизлый рассвет словно брюхо медлительной рыбы.
Если все, что осталось, — одна только храбрость калеки,
что наощупь упорно ползет над обрывом.
Вырванное из-под иссня-Иного светило
день сжимает в своем кулаке, так что зримое можно
понимать как пробоину, что уползает в могилу,
где под серой истлевшей одеждой остатки иссохшие кожи.
Боже, Господи, где Твой последний отряд, что на дюнах
растянулся длинной цепочкой, вторым горизонтом?
Из-за этого мнящийся близким на фоне латунной,
как припаянной к небу луны, когда взломан и скомкан
толи онко, а, толи другою напастью остаток
худосочных, измученных дней, что в своей круговерти,
будоражат лишь чувства, которые к горлу подкатывают,
что сегодняшний день отличный для смерти.
27.05.2013
_____________________________________
1. «Небо песчаной пустыни» — в древнескандинавских сагах устойчивое выражение, обозначающее море.