Рассказ
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 40, 2013
— Ограбил, брат… Не гневайся! Я тебя не знаю, ты меня тоже…
И оба мы с тобой, вероятно, хорошие люди, а вот так уж вышло…
Если бы не я тебя, так ты бы меня… Такой закон, брат, теперь…
Евгений Чириков «Зверь из бездны»
Милая Екатерина Авксентьевна.
Тяжело было мне взяться за это письмо. Но нет у меня больше сил скрывать от вас правду, угнетающую рассудок и душу мои. Вы, конечно, помните нашу встречу, когда меня привел в ваш дом некто Марков. Вы тогда еще назвали меня сынком Гришенькой, поили чаем. Ехал я к вам за смертью, а нашел сердечное тепло и ласку.
Но поверите ли, дорогая Екатерина Авксентьевна, — расположение ваше для меня теперь куда страшнее смерти, ибо вы, признав во мне Григория Андреенкова, несчастного сына вашего, отказали мне в праве жить собственной судьбой. Да, собственной. Судьбой человеком, что лишил вашего сына жизни из корысти и малодушия, чтобы завладеть его именем и именем тем прикрыться.
На войне всякая мерзость творится — убивают, грабят, насилуют, — и все большей частью безнаказанно. Мне же за мое преступление вынесен самый, что ни есть, суровый приговор. Выхода у меня нет – случись мне бежать к своим, меня, возможно, и примут, но прежнего человека во мне не признают. Посему смерть меня не страшит, и если теперь – после того, как я вам открылся — найдется в вашем сердце ко мне сострадание, умоляю – скажите доставившему письмо человеку, что признали вы во мне корниловского поручика из полка, квартировавшего в вашем селе минувшим августом. Будут спрашивать – отчего сразу не донесли, ответьте, что испугались. Сделайте так, умоляю.
Не могу просить Господа о заступничестве для вас – нет у меня более права о чем-либо Его просить.
Простите.
Поручик второго ударного Корниловского полка Евгений Александрович Адашев.
***
К ночи разразилась гроза, и простертое в низине — меж насыпи и поросшего березняком взгорка — ржаное поле, так и не дождавшееся серпа, но сжатое смертью, превратилось в сплошное болото. Изрытая конскими копытами и разрывами земля набухла и поднялась. Природа словно пыталась скрыть тот ужас, что сотворили на поруганной ниве люди, однако и она была не в силах поглотить следы остервенелого братоубийства: то здесь, то там из черной жижи торчали окоченевшие руки и ноги, остовы разбитых подвод, винтовочные приклады.
Поручик Евгений Адашев очнулся от того, что крепко пахнущая кровью и навозом жижа подобралась к его лицу. Он открыл глаза, поднял голову и осмотрелся. Поручик не понял, где и почему находится, понял лишь одно – он жив, по-прежнему жив, снова жив, но не обрадовался этому. Что толку? Жив – значит завтра вновь трястись в ожидании штыка, сабли или пули. Казалось бы, за пять лет нескончаемой войны можно было привыкнуть к постоянной близости смерти, многие его товарищи привыкли или просто говорили, что привыкли, а он никак не мог отделаться от ежеминутного неуемного, унизительного страха.
Так с ним было в детстве… Тогда он почему-то решил, вбил себе в голову, что может во сне умереть, и каждый раз, когда матушка целовала его, гасила лампу и затворяла за собой дверь, маленький Женя впивался зубами в тыльную сторону ладони, чтобы ненароком не забыться и не оказаться легкой добычей, он разглядывал лиловый отпечаток крупных резцов на руке, — значит, нынче вечером снова дрожать и мучиться.
Но тогда, в детстве, за него стояли ангелы. Мама говорила, что они повсюду: легкое дуновение ветра рождается взмахами хрустальных крылышек, грибной дождь – ангельские хрустальные слезы, а звезды – их хрустальные домики — что-то вроде скворечников, только побольше, — подсвеченные лучами спрятавшегося за горизонтом Солнца. Лежа в извороченной за ночь постели, Женя слушал негромкие разговоры ангелов и понимал, что именно небесные заступники хранили его, пока он безвольно и беспечно спал.
Теперь ангелы забыли поручика Адашева. Если уж случался ветер, то был тот ветер и не ветром вовсе, а вихрем, дождь – ливнем, а на звезды Евгений давно не смотрел.
Евгений попытался встать на ноги – прежде пульсирующая в темени боль тут же обожгла, пронзила затылок и шею, добила аж до крестца. Поручик застонал и рухнул навзничь. По счастью, угодил он на торчавшее из зловонного месива брюхо мертвой лошади. Притулившись на этом мохнатом островке, Евгений впервые за несколько лет посмотрел ввысь. Какие там ангелы?! — ни единого звука, ни одной звезды – небо затянуто плотными низкими тучами, лишь на востоке занимается мучнистое свечение.
Острые ребра лошади больно впивались в спину даже сквозь шинель.
— Совсем большевики скотину не кормят, — вслух сказал поручик и в тот же миг вспомнил все, что случилось с ним накануне.
Изрядно проредив из пулеметов и без того жидкую цепь поднявшихся в атаку красных, корниловцы выдвинулись из-за служивших им укрытием составленных в линию подвод, чтобы добить растерявшегося неприятеля. Но тут из-за леса ударила пушка, а когда она смолкла – на дороге показалась конница — отряд сабель в триста. Вновь затрещали пулеметы, но они были уже не в силах что-либо изменить — кавалерия смяла порядки корниловцев. Евгений увидел, что прямо на него, прижав веселое раскрасневшееся лицо к кудлатой шее нескладной мужицкой лошаденки, несется молоденький красноармеец. Столько радости было в его голубых глазах! – словно парень катил на карусельной коняшке, а не навстречу пулям летел.
— Зарубит, — только и промелькнуло в голове у Адашева, — как пить дать зарубит, сволочь.
Настолько досадно и жутко сделалось поручику от детского задора красноармейца, что он едва не заплакал. Да он, может, и заплакал бы, но не успел. Евгений и выстрелить не успел, лишь вскинул обеими руками винтовку, в надежде прикрыться ею от клинка. В этот момент у него за спиной ухнуло, страшная сила сбила поручика с ног и поволокла по земле.
***
Евгений все же поднялся – сперва встал на колени, потом аккуратно выпрямился. Почти рассвело, сделавшийся с час назад дождем ливень заметно унялся, и все же насупленное небо продолжало — тот здесь, то там — ронять в черную хлябь редкие, но увесистые капли. Адашев боязливо ступил на склизкое лошадиное брюхо и принялся осматриваться. Все ясно — красные погнали корниловцев дальше. Почему его не добили? Может, времени не было, может, сочли мертвым. Так или иначе, скоро они придут подбирать своих, и тогда уж точно конец. Заступники небесные, где они? Нет им дела до одинокого человека в пропитанной грязью шинели. Евгений снова поднял глаза – хмарь бесприютная, более ничего.
— Господи! – вырвалось из его груди.
— Господи! – повторило эхо.
Эхо, нет, это был стон живого существа.
Адашев вздрогнул и обернулся. Шагах в пятнадцати от него, ухватившись левой рукой за обод колеса вздыбленной подводы, силился подняться давешний голубоглазый конник. Правая рука его – должно быть, перебитая — беспомощно болталась, ноги не держали. Парень попытался выпрямиться — выгнулся всем телом и упал, грязь плотоядно чавкнула. Новая попытка, и
тут глаза их встретились, молоденький красноармеец — не так, конечно, задорно, как вчера, но засмеялся:
— Живой, ваше благородие?
— Как видишь.
— Ну, иди сюда – выпьем за то, что мы с тобой живы. Уж не обессудь – самогон.
И словно не было войны, словно не было меж ними ненависти – большевик и корниловец сообща принялись обустраиваться – не в грязище же, стоя, пить. Они вытащили из-под разбитой телеги два ружейных ящика, поставили один на другой, уселись. Голубоглазый достал из-за пазухи круглобокую фляжку:
— Пей, заклятый враг трудового народа.
Первый глоток обжёг гортань, приятной тяжестью рухнул в желудок и теплом побежал вниз по ногам – к закоченевшим лодыжкам. Только тут Адашев понял, насколько продрог и обессилел.
Красноармеец почти не пил – так, раз приложился, обшелушил ржаной колосок — закусил и болтал без умолку:
— Вот ведь незадача, — парень все норовил пошевелить правой рукой, — только из лазарета, думал к матери хоть на часок слетать – тут недалеко, село Покровское, пятый дом от храма — а, небось, опять на лечение определят. Эх, Екатерина Авксентьевна, милая матушка, когда же я вас увижу, когда к сердцу прижму? Крепко беспокоюсь я за вас, не обижали ли белые? А у тебя мать есть?
Поручик малость отогрелся. Так покойно ему стало, что привалился он спиной к опрокинутой подводе и прикрыл глаза. В какой-то момент ему даже показалось, что он слышит доносящиеся с небес тихие голоса.
— Чего, заснул? Мать, говорю, есть у тебя?
— Мать есть. Тоже неподалеку – под Кромами, в Цвилинево.
— Под Кромами! – оживился парень, — а я еще в прошлом годе в Кромах на ткацкой фабрике за станками смотрел. Потом мобилизовали.
Евгений допил самогон и протянул пустую фляжку красноармейцу:
— Благодарю. Пойду я.
— Погоди, — огорчился голубоглазый, — так скоро. Давай покурим. Есть чего покурить?
— Нет.
— Тогда и я пойду. Давай, ваше благородие, — засмеялся парень, — боле мне не попадайся.
Покачиваясь, парень зашагал прочь, с трудом вытягивая из черного месива облепленные землей и ржаными усами сапоги.
Евгений лениво смотрел вслед едва не убившему его большевику, с которым они вполне по-людски разговаривали и пили, а в голове его уже напитывалась подлостью мысль:
— Нельзя дать ему уйти. Донесет, обязательно донесет! Велико ли дело – угостил… А вчера? Вчера тоже мог угостить!
И пока давно – лет уж как пять — загнанное куда-то под селезенку чувство добра и справедливости не вздумало бунтовать, поручик вытащил из кармана шинели наган и трижды остервенело выстрелил.
Пуля пробила парню шею. Он лежал и весело смотрел на своего убийцу. Адашев попытался закрыть красноармейцу глаза – не получилось:
— Ну, как знаешь…
Евгений обшарил карманы заскорузлой кожанки: красноармейская книжка, справка из госпиталя. Мокрая – кое-где даже чернила потекли. Потом принялся стягивать с убитого сапоги. Одежда парня пришлась Адашеву впору, с мертвецом он не стал лишь бельем меняться – побрезговал, да обмотки оставил свои – все же байковые. Потом – из озорства, что ли? – нацепил на покойника свою фуражку с красной тульей:
— Прощай, поручик Адашев… Прощай, Евгений Александрович…
Выбравшись на насыпь, Евгений оглянулся. Думал — не отыщет среди кровавого бедлама своего знакомца, однако сразу заприметил два радостных голубых огонька. Поручику показалось даже, что мертвец приподнял голову, будто хочет что-то крикнуть ему вослед. Адашева замутило, он зажал ладонями уши и, не обращая внимания на пронзающую тело при всяком шаге боль, заспешил прочь. В мутном небе над полем разливался тихий горестный плач. Или он чудился Адашеву? – кто его знает…
***
Адашев не разбирал дороги, знал лишь, что идет к матери. Так хотелось обнять ее, маленькую, худенькую, да так и стоять — слушать ласковую неспешную речь и смотреть, как светятся в черной выси хрустальные домики ангелов. Евгений надеялся, что кто-нибудь из местных укажет ему дорогу в Цвилинево, а то и подвезет. Не случилось – ни единой живой души окрест. Он уже собирался забраться в одну из открывшихся за поворотом скирд, чтобы немного передохнуть, когда за спиной раздался звук копыт.
— Стой—ка ж, мил человек.
Адашев обернулся. Их было трое: двое мордастых хлопцев на лоснящихся ухоженных конях со стрижеными гривами – червонные казаки (Евгений еще на Дону научился определять местных по «жикающей» речи) и тщедушный сутулый человек в очках с болезненным серым лицом и тонкими лиловыми губами. Последний неловко, тряпичной куклой, болтался на провалившейся спине слабосильной клячи.
— Куда намылился? – донцы спешились.
Евгений, сколько ни готовил он себя к встрече с красным разъездом, почувствовал, как мигом пересохло во рту. И все же он ответил, как ему показалось, спокойно и вразумительно:
— Свой я, товарищи. Вчера в бою под Пьянковым выселком контужен – голова плохо соображает. Вот иду – думаю, может, кто подберет.
— Сейчас посмотрим, какой ты свой, — осклабился казак, что постарше. – Обыскать его, товарищ Марков?
— Обыщи, Голобородько, — очкастый стянул фуражку с поломанным надвое козырьком и провел замызганным платком по взопревшей лысине.
Раздели до белья, отобрали документы и наган. Марков долго рассматривал бумаги, время от времени бросая на Евгения брезгливый взгляд.
— Так, Григорий Федорович… Стало быть, неделю как из госпиталя…
— Из госпиталя. Думал отбросим белых — мать повидаю, она тут неподалеку – в Покровском, пятый дом от храма… Да вот незадача, видать, снова к докторам идти придется.
— Это зачем же ж к докторам? – казак, что помоложе, картинно щелкнул затвором, — мы тебя прямо тут и вылечим… Ты посмотри, Марков, исподнее-то у него на пуговицах, портянки байковые. Небось, Антанта, одежкой вспомогает? Чего ж молчишь, потрох собачий?!
— Исподним и портянками в госпитале разжился – у каптерщика на сало выменял.
— Ясно. — Марков, который, несмотря на задрипанный вид, по всему выходил хлопцам начальником, растянул лиловые губы в нехорошей улыбке, приоткрыв гнилые поваленные зубы. — А наган на что выменяли?
— Оскорбительны ваши подозрения, товарищи, — Евгений почувствовал, как губы его — очень даже к месту — задрожали, — взял в бою. Контужен я, а вы… Обидно, крайне обидно…
— А вы подождите, Григорий Федорович, — или как там вас? — обижаться. – Марков спрятал наган за пазуху, — подойдите-ка…
Адашев подошел.
— Вот, доктора пишут — осколочное ранение правого предплечья. Шрамчик продемонстрируйте-ка нам. Сделайте милость…
Сколько раз — и в Галиции, и на Дону, и теперь, под Орлом – представлял Адашев свой смертный час, готовился встретить его равнодушно и даже надменно, но теперь дрогнул: опустил голову и стоял, будучи не в силах пошевелиться.
— Тебе чего ж сказали! – Голобородько схватил Евгения за правое запястье и с силой вздернул рукав рубахи – тот даже затрещал. На руке алел безобразный кривой, в три вершка, шрам.
У Евегния в глазах потемнело.
— Вам нехорошо? – Марков лукавым упырем наклонился к Адашеву, обдав поручика махорочным смрадом. — Как побледнели-то… Давай-ка, Голобородько, подсади товарища Андреенкова на своего жеребца, он с тобой поедет.
Донцу, видимо, совсем не хотелось, чтобы за плечами у него трясся вонючий грязный мужик.
— Да что шрам, — стал упираться казак, — шрам – тьфу. Мы сами все в шрамах с головы до пят. Я бы его все же в расход. Если ж тебе, Марков, этот черт нужен, ты ж его и вези.
— Не Марков, а товарищ Марков! Не забывайтесь, Голобородько, — тихо, но увесисто произнес очкастый. Он, похоже, обращался на «вы» исключительно к раздражавшим его людям. — Выполняйте приказ. А вам, Григорий Федорович, проверка будет. Мы, видите ли, как раз в Покровское направляемся. Составьте нам компанию, а? Матушку обнимете. Тут рядом, версты… — он нацепил фуражку на лысую голову, — да что я, сами знаете.
***
Пятый дом от церкви… Это и домом-то назвать было затруднительно – по самые окна вросший в землю полуразвалившийся пятистенок. На раскисшем дворе хоть шаром покати – лишь тощая поленница да пустая конура, рядом — деревянная миска, до краев наполненная дождевой водой.
— Полкан, — позвал Адашев, — Полкашка. Свои…
Евгений даже не успел подивиться тому, что наверняка знает имя никогда не виденного им пса, как дверь дома скрипнула.
— Нету Полкаши, Гришенька, офицеры пристрелили.
От порога, опираясь на сучковатую палку с отслаивающейся зеленой корой, споро шагала высокая старуха со страшным бельмом на правом глазу. Левый, живой глаз, сочился застенчивой бирюзой.
«Глаза-то у конника материны», — успел подумать Адашев, прежде чем пятистенок, собачья миска, поленница, старуха, неизвестно с чего, признавшая в нем сына, донцы и изучающий взгляд Маркова закружились вокруг него скверной декорацией пугающей пьески.
— Сокол мой ясный, — старуха беззубо чмокнула замершего посреди двора Адашева в лоб ледяными губами, — уж и не чаяла тебя застать. Думала – помру, а сыночка своего ненаглядного не увижу. Господи, да что же мы… – проходи в дом, товарищей своих зови. Чаю попьем. Я как чувствовала – только согрела.
Марков велел казакам оставаться при лошадях, сам же кособоко сполз с клячи и, едва кивнув старухе, первым прошел в дом.
— Похож, похож. Как живой! Славно… — Очкастый рассматривал фотографию в белой картонной рамке с тиснением «Ателье Веденяпина», прибитую к стене кривым сапожным гвоздиком. – Эка вы, Григорий Федорович, здесь вырядились. Просто-таки франт.
— Это Гришенька с первых денег фотокарточку мне прислал на добрую память. – Старуха выставила на стол две оловянные кружки и изрядно потрескавшуюся кузнецовскую фарфоровую чашку в виде пузатого самовара. – Я уж всем соседкам хвастала. А в армии, чай, тоже делают фотокарточки?
— Делают, делают, — Марков улыбнулся лиловыми губами, — как вас, простите?
— Екатерина Аксентьевна – сказал Адашев. — А это… товарищ Марков.
Назвать старуху матерью Евгений не смог, вернее – не смог выговорить четыре эти буквы – застряли они в зубах, впились в кончик языка.
А Марков вдруг развеселился:
— Так вот, Екатерина Аксентьевна, у нас в дивизии собственный фотограф имеется. Так что, сыночка вашего снимем прямо у боевого знамени… Если, конечно, Григорий Федорович докажет делом преданность свою Советской республике. Будьте уверены – в лучшем виде запечатлеем.
Адашев молчал, старуха осторожно улыбалась.
Потом они пили морковный чай, добавляя для вкуса бруснику. Марков не умолкал:
— Григорий Федорович-то от полка своего, добивающего белую нечисть, отстал по причине вполне уважительной, потому наказывать мы его не будем. Но и в часть его возвращать пока резона нет. Контузия, видите ли, уважаемая Екатерина Аксентьевна, дело очень сложное в возможных проявлениях. Вы, вот, посмотрите, как Григорий Федорович сидит – на мать не смотрит, чай и тот плохо пьет. Надобно ему оклематься, потому пока при мне послужит – в штабе… Я надеюсь, вы Григорий Федорович, грамоту знаете?
— Как же, как же! – встряла старуха, — отец Никодим, царствие небесное, всех ребятишек нашенских грамоте обучил. Вот ведь золотой был человек – и меня в свое время выучил. На Троицу Господь его прибрал.
— Ну и славно… — Марков шумно допил чай, пальцем выковырнул из кружки остатки ягоды, облизал его, вытер платком и поднялся. – Спасибо за угощение, Екатерина Аксентьевна, пора нам…
И когда Адашев, потупившись, — чтобы не смотреть на страшное бельмо – слушал прощальные причитания старухи, очкастый полозом подобрался сзади и, словно обращаясь к кому-то третьему, шепнул поручику в ухо:
— Гляди-ка… Не обманул, стервец.
***
Евгений Адашев существовал неприхотливым растением. Солнце светит – хорошо, град ударит – переживем, тележное колесо раздавит – тоже не беда, поднимемся. Он четко исполнял слетавшие с лиловых тонких губ Маркова приказания: помогал по канцелярии, ходил в караулы, бывал в разъездах, кувалдой вбивал костыли в шпалы спорченного отходящими белыми полотна. Нутро его больше не бунтовало против прозвания «красноармеец Андреенков», более того – Адашев откликался на новое имя почти искренне.
Он жил жизнью другого человека – кромского слесаря, простодушного крестьянского парня. Однажды Евгений отыскал в ворохе сваленных в углу кабинета Маркова книг томик Золя на французском. Открыл и понял, что не разбирает ни слова. Но и это обстоятельство не напугало поручика. Угнетали изменения, приключившиеся в облике: прежде изящные пальцы Адашева загрубели, стали толстыми, а некогда светло-серые глаза налились бирюзой, потому Евгений старался не глядеть в зеркало – брился через раз, за что ему выговаривали и Марков, и командир полка – огромный опрятный малоросс из бывших унтеров.
Конец этому вязкому бытию положил звук торопливых шагов в штабном коридоре и сбивчивый рапорт востроглазого часового:
— Товарищ Марков, там это — эстонцы из Цвилинево приехали. Привезли-таки эту ведьму.
Марков поднялся из-за стола, нацепил фуражку:
— Ты, Андреенков, тут бумаги в сейф прибери, а я пойду. Помещицу Адашеву привезли. У нее в имении белые застенок устроили – немало славных людей замучили с благословления этой суки. Первый раз за ней наших вахлаков послал – пустые вернулись… Местные мужики старуху отбили: она их зерновыми подачками подкупила. Пришлось эстонцев направить.
Боязливо прильнув к дыре в засиженной мухами занавеске, — словно кто-то мог подметить его замешательство — Евгений смотрел, как из дребезжащего зловонного «Паккарда» выводили его мать. Марков распахнул заднюю дверцу и предупредительно протянул руку. Хрупкая пожилая женщина в сбившемся на затылок пуховом платке и отороченной белой цигейкой кацавейке – мать, его родная мать — помощи не приняла – вышла из автомобиля и направилась в сторону железнодорожных путей, как будто не ее конвоировали, а она сама вольна была выбирать дорогу. За ней, на ходу вытирая платком лысину, шел Марков, следом вышагивали трое рослых эстонцев в справных шинелях и новых обмотках, один из них – альбинос — попыхивал маленькой трубкой.
Евгений так бы и стоял в забытьи, припав к дырявой занавеске, но его окликнули:
— Интересно, Андреенков? – Марков крутил в пальцах роговую оправу с отломанной дужкой. Глаза его – не забранные линзами – были маленькими и злыми, как у оголодавшей крысы. – А мне вот – не очень. Я бы эту суку мигом в расход. Ладно – поутру в губчека отправим, там ей спуску не дадут. Представляешь, руки вздумала распускать! Очки сломала. Тут бы надо проволочкой какой или тесемкой… Не пособишь?
— Давай, Марков, посмотрю.
— Посмотри, дружочек, мне без них никак. А как сделаешь – получи винтовку и отправляйся к пакгаузу, я Адашеву там запер. Надо эстонцев отпустить – они с утра не евши.
***
Едва эстонцы повернули за угол, Евгений рванул ржавый засов. Посреди пакгауза на остатке угольной кучи сидела его мать, сидела прямо и величественно, как обыкновенно сидела на стуле с высокой спинкой, просматривая за столом корреспонденцию.
— Тебе чего? – строго поинтересовалась она, точь-в-точь, как спрашивала маленького Адашева, когда тот стучал в дверь ее комнаты.
— Вы не узнаете меня, мама? Это же я – Женя.
— Женя? – старуха посмотрела на него с почти веселым интересом – Какой Женя?
— Ваш сын. Женя. – Адашев торопился сказать все разом, боялся, что старуха прервет его и погонит прочь. – Я не буду рассказывать, как оказался у большевиков – сейчас это неважно. Вас собираются завтра отправить в Орел, в губчека. Как стемнеет, я выведу вас отсюда. Нет, мы уйдем вместе, уйдем, мама.
Голос его дрожал.
— Не приближайся ко мне, – старуха легко поднялась, — стань у двери и слушай, Женя.
Евгений повиновался – отступил.
— Я наслышана о чекистских уловках, но не подозревала, что вы столь убоги в своей самоуверенности. Вы зарвались. Да, да – зарвались. Уверовали, что сможете обвести вокруг пальца весь свет — лишить людей родного уклада, отнять Бога. Хамы и ворье! Но даже такие мерзавцы, как вы, должны понимать, что невозможно украсть у матери сына.
— Мама, постойте! – Евгений прервал ее. — Помните, вы рассказывали мне, что звезды – не звезды вовсе, а хрустальные домики ангелов.
— Да тебе ли рассуждать об ангелах, нечистый. – Старуха, она и не думала его слушать, то ли хрипло засмеялась, то ли зашлась кашлем. – Бесенята голопузые. Что удумали… Я презираю вас. Ступай и потрудись передать своему начальству то, что я сказала… Женя…
Она поворотилась к Адашеву спиной, и Евгений понял, что больше не услышит от нее ни слова – он хорошо знал эту хрупкую женщину, которую прежде называл матерью.
Утром тот же чахоточный «Паккард» увозил старуху Адашеву в Орел.
— Карус, — Евгений окликнул альбиноса, только что выбившего о скат трубку и натягивавшего водительские очки, — вы же через Покровское поедете, очень прошу: зайди к моей матери – передай письмо. Пятый дом от храма. Ты ей там пособи с чтением, если что – у ней один глаз совсем не видит, и ответа дождись.
— Не пособлю – плоховато по-русски читаю. А ответа дождусь, — эстонец спрятал вчетверо сложенный лист в фуражку и сочувственно посмотрел на Евгения. – Совсем бледный ты, Андреенков. Надо тебе больше яблок кушать.
***
И ел Евгений эти чертовы мороженые яблоки, поскольку зачастую ничего кроме них в вещмешке не водилось – Отдельная Червонно-казачья бригада, куда он был зачислен согласно собственному рапорту и рекомендации товарища Маркова, пятые сутки шла по белым тылам. Огня не разводили, спали, где придется, скорее – лошадям роздых давали.
Прежде, чем забыться, Адашев доставал из кармана вконец истрескавшейся на ноябрьском ветру кожанки свое письмо в Покровское и читал ответ — нацарапанные на оборотной стороне листа две корявые карандашные строчки.
«Простить вас не могу. В поиске избавления я вам не помощница, хотя желаю со своим именем отойти».
Просыпался же Адашев с прежним чувством досады оттого, что жив, но с той лишь разницей, что теперь конца не страшился, а напротив – искал.
Как искал и в тот миг, когда направил своего жеребца на сероглазого поручика, что судорожно силился передернуть заклинивший затвор винтовки.
— Не успеет, как пить дать не успеет, сволочь!
Настолько досадно и жутко сделалось Евгению от замешательства корниловца, что он едва не заплакал. Да он, может, и заплакал бы, но не случилось — поручик перезарядил винтовку, ловко прицелился и гибким пальцем нажал на курок.
Пуля пробила Адашеву шею. Он летел в разверзшуюся бездну, а вслед за ним – по букве, по звуку, как последние капли перебесившегося ливня в раскисшую черноту изувеченного поля – падали полузабытые слова:
— Я же просил — боле мне не попадайся…
По возвращении к месту дислокации, червонные казаки хоронили своего боевого товарища — красноармейца Андреенкова. Недалеко от пакгауза, во дворе бывшей земской больницы, где уже высились несколько осененных звездами дощатых пирамид, вырыли могилу. Марков, поминутно вытирая платком исходящую на утреннем морозе легким розовым парком лысину, произнес прощальную речь, нервный фотограф, долго хлопотавший подле треноги, пыхнул, наконец, магнием в начищенную до блеска, но нестройно выдувавшую «Вы жертвою пали» медь.
Взвод эстонцев вскинул в небо винтовки. За залпами и тяжким хрипом труб не разобрать было причитаний стоявшей поодаль высокой старухи с бельмом на правом глазу:
— Ребятишки, постойте, ребятишки! Нельзя под чужим именем. Нехорошо…
Впрочем, Голобородько разобрал — отошел от товарищей и обнял безутешную:
— Я ж понимаю, мамаша, горе такое. Тут и рассудок может помутиться. Только вы не сомневайтесь – это ж ваш героический сын Григорий Федорович Андреенков. Я ж его ж сорок верст мертвым вез, чтобы вот так – с революционными почестями…
Ангелы испуганно молчали в своих едва различимых в задумчивом небе хрустальных домиках.