Букер за 2012 год и за десятилетие
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 39, 2013
Абрам Куник
“КОНКУРЕНТОСПОСОБНЫЙ ТОВАР
НА СОВРЕМЕННОМ ЛИТЕРАТУРНОМ РЫНКЕ”
Букер за 2012 год и за десятилетие
Nota bene! Заголовок забран в кавычки. Так объяснило свой выбор романа Андрея Дмитриева жюри, присуждая ему Букера за 2012 год. Возможно, это было сказано с саркастической улыбкой, констатирующей дух времени. Дух циничный. Напрашивающийся на пародийные высказывания и вопросы, которые читатель тут же сам охотно и воспроизведет. Но шокирующая эта фраза – всего лишь современная языковая форма знакомого с детства: “Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать”. Не так ли? Потому что издателю, торговцу, да зачастую и писателю важно знать, что собой представляет этот “конкурентоспособный товар”? В нашем случае это “Крестьянин и тинейджер” Дмитриева и роман “Ложится мгла на старые ступени” Александра Чудакова, получивший Букера за десятилетие.
Итак, условия задачи описаны, остается выяснить, как оценил покупатель премированные книги, то есть что за товар нынче хорошо продается?
“Товар” этот, правда, разный. Общее у них только то, что обе книги написаны языком русской классической литературы, это, кстати, отмечают все читатели, независимо от своих оценок. Читательских отзывов в Интернете много. И они – вполне репрезентативный материал для анализа, потому что принадлежат людям, как правило, далеким от литературных занятий. Именно они представляют собой ту читательскую массу, которая и делает книгу “конкурентоспособной”. Различные премии, жюри и критики могут только способствовать этому, но решающее слово здесь не за ними. Другое дело, входит ли понятие “конкурентоспособный” в критерии критика? Я думаю, это зависит от уровня его цинизма…
“Крестьянин и тинейджер” набрал не слишком много положительных отзывов. Книгу называли надуманной, скучной и даже фальшивой. Но почти все читатели пишут о его доброте. (Отзывы читателей выделены курсивом.)
“Книга Дмитриева очень светлая и добрая”; “С какой только любовью и филигранностью выписаны автором герои!”; “И мир Крестьянина… не злой и не страшный… Спокойный такой мир”; “Роман все-таки именно надеждой соткан и ею же движим”; “Книга оставляет на душе грусть светлую, сочувствующую”; “Роман очень хорош, добротой хорош”.
Так считают не только читатели, но и профессионалы. Например, маститый критик Наталья Иванова пишет: “Книга добрая и о добрых человеческих чувствах повествует”. Боюсь, правда, что доброту изголодавшийся по ней читатель попросту домысливает, с детства помня: “И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я лирой пробуждал”.
А вот заглавие у читателей, в отличие от критиков, никаких недоумений не вызвало. Та же Наталья Иванова пишет: “Странное, мягко говоря, название не только на мой взгляд, но и на взгляд… Самуила Лурье”, – председателя жюри, давшего премию.
Но можно ли так не доверять автору, которому даешь премию?
Название “Крестьянин и тинейджер” не только знак времени, но еще и оксюморон, род абсурда, игры. Это абсурдное название – своего рода камертон, по которому выверяются все его страницы. Роман Дмитриева – роман абсурдистский или, если угодно, постмодернистский. Никакого реалистического начала
в нем нет.Начнем с имен главных героев. Они насыщены богатейшей игровой семантикой. Тинейджера зовут Гера (Герасим). Крестьянина – Абакум Панюков. Правда, имя Абакум появляется лишь в конце книги как некий итог всему, что узнаешь о Панюкове из книги. Оба имени значимы. Мысль о тургеневском герое и мысль о протопопе Аввакуме возникает сама собой. Но намек сюжетно “не разыгран”, он лишь некая интеллектуальная наживка, на которую прежде всего ловится элитарный читатель, полагая, что в первом случае речь идет об интеллектуальной немоте героя, а во втором о каком-то противоборстве.
То же и с любимыми книгами героев.
Выгнанный за неуспеваемость из университета и скрывающийся от призыва в армию Гера (потому он и оказывается в деревне) читает Письма Суворова. Почему именно Суворова? Сюжетно – по чистому случаю. В букинистическом магазине, куда Гера зашел погреться, он увидел девушку, с которой захотел познакомиться. Для этого он покупает первую попавшуюся ему на глаза книгу, даже не взглянув на ее название. У Панюкова две книги в доме. Он хранит их за телевизором, чтоб никто их не видел, и читать дает неохотно. Одна из них – “Детские годы Багрова-внука”. Сюжетно это тоже случайность. Аксакова Панюкову подарила когда-то мать, сельская учительница. Однако история с Гериной книгой и ее появление в тексте романа все-таки убедительнее. Хотя бы потому, что Суворов постоянно занимает мысли тинейджера, он даже пытается писать о нем. С известной натяжкой можно предположить, что именно Суворов формирует его характер. Аксакову же никакой роли в книге не придано. Разве что Панюков – человек патриархальный.
Саму архитектонику романа Дмитриев строит сознательно и наглядно. В основе ее лежит симметрия. С одной стороны крестьянин, с другой – тинейджер. У обоих свои заботы, своя любовь. Заботы как будто разные, но в то же время схожие. И тому и другому нужно выжить в предлагаемых жизнью обстоятельствах. У обоих есть любимая женщина, отношения с которой могли бы быть счастливыми. Но у обоих любовь кончается катастрофой. Оба существуют в своих собственных мирах, равно абсурдных, но тем и схожих. Вероятно, потому их двадцатилетняя разница в возрасте не препятствие для взаимного притяжения-вражды, которая возникает в конце романа.
Невозможно коротко рассказать о всех коридорах литературного лабиринта постмодернистского романа. Он весь построен на ассоциациях, намеках, недомолвках, игре. Эта игра зачастую подменяет серьезные понятия, и читатель, привыкший к реалистическому роману, попросту ее не воспринимает.
Здесь следует сказать еще об одном персонаже. Его голос звучит в сентенциях Татьяны, любимой девушки Геры. И Гера, ведя с ней бесконечные разговоры в файле “Трепотня” (что-то вроде дневника), записывает: “Тебя в тебе две – вот что сбивает меня с толку и тревожит… Слушай, а может, ты у нас – сектантка? Может, в одной жизни ты – со мной, другую жизнь посвятила секте? Тогда вопрос: в чем твоя вера? Только лишь в том, что все телевизоры надо выкинуть на помойку? Только лишь в том, что общаться эсэмэсками невежливо, а смайлики – и вовсе неприличны? Только лишь в том, что интеллигенция у нас в стране стала народом священников и скоро будет рассеяна по миру? И если уж ты сектантка, то почему меня не обращаешь? Я ведь тебе не чужой…”.
Все сентенции, произносимые Татьяной, принадлежат ее любовнику-шестидесятнику. Этот-то персонаж и разрушает симметрию композиции, появляясь лишь к концу книги. И снова, с точки зрения сюжета, он случаен. Если уж Татьяне нужен был еще один любовник, то им мог быть кто угодно, но не этот старик-шестидесятник, которому Дмитриев даже имени не дает.
Послушаем же шестидесятника. Нет, не старика из романа, а сначала историка Юрия Афанасьева: “…Оказались ли способными шестидесятники к осмыслению, к постижению России в ХХ веке? В такой постановке вопроса самое главное, что мне хотелось бы сказать, сводится к следующему.
Шестидесятники, в целом, как некое явление нашей культуры, некая поколенческая целостность, продемонстрировали неспособность ответить на подобные вопросы о самих себе и окружающем их мире. Особенно наглядно такая их неспособность проявилась даже не в 60-х годах, а несколько позже, в 80-х, когда из уст Горбачева прозвучало это слово – “перестройка”.
Перестройка чего? Перестройка во что?
Именно тогда они обнажили свою неготовность даже к тому, чтобы увидеть эти вопросы как самой судьбой обращенное к ним самое сокровенное жизненное вопрошание, как эпохальный зов сердца и разума.
Такой душераздирающий упрек (я имею в виду только свою душу, конечно) не следует воспринимать как обвинение в адрес шестидесятников. Надо увидеть в нем горькую констатацию нашей общей беды (в том числе и моей личной беды тоже)”1.
“– Я из другой страны, – ответил он (старик из романа Дмитриева. – А. К.), решительно надевая очки, – и я был лучшее, что было в той стране, как мне казалось. Не я один, нас было много, молодых богов, как нам тогда казалось… Нет, нет, ты не подумай, я был рад и не жалею, что был рад и подхватил порыв восьмидесятых. Я думал: будет, что и было, но уже без вертухаев, без вранья и без стыда за свою страну… И потерял все, даже страну. Вокруг вранье и вертухаи, один лишь стыд пропал куда-то… И это бы случилось в любом случае. Не понимал я этого тогда, но это ничего, не стыдно. Неведение – не есть неправота. Отсутствие предвидения – дело досадное, но и обычное, оно не есть неправота. По крайней мере мы тогда повели себя как люди. Как люди, а не как коровы истории, готовые идти покорно на убой лишь потому, что их судьба заранее записана в ее бухгалтерских книгах…
– В файлах, – поправил Гера.
– В файлах записана ваша судьба, – неприятно смеясь, возразил старик, – наша – еще в книгах. Там, в книгах, она и останется. А ваша: шлеп по клавише – и нету файла, как и не было. Шлеп, шлеп – и нету ничего, как будто ничего и не было.
– Куда же мы все денемся? – спросил Гера, с веселой злостью предугадывая ответ…
– Куда-куда… Рассеетесь вы по миру…
– А я и это слышал, – с усмешкой перебил старика Гера. – Вы это о тех, кто и сегодня верит в слово, в смыслы, в ценности. О традиционной интеллигенции, которая вся оказалась в положении средневековых евреев. Гонима отовсюду и всеми презираема. Народ священников, который будет рассеян по миру…
Старик глядел на Геру сквозь желтые очки со злым, нетерпеливым изумлением. Потом легонько хлопнул по столику ладонью:
– Она неверно поняла меня, совсем не так, как я ей говорил. Я говорил про всех. Вообще про всех, кто здесь еще живет. Даже про тех, у кого во рту всего пять слов, да и те матерные. Все мы рассеемся по миру в наказание за то, что предали мечту о воле, правде и добре. Мечту, которой мы дышали, даже когда нигде у нас не было воздуха. Мечту, что вот настанет воля и вот тогда добро, которое, как нам всегда казалось, таилось в нас всегда и только виду своего не всякий раз показывало, всем явится и запылает купиной, не только нас одних – весь мир согреет.
– Неопалимой купиной, – поправил бритый наголо спортивный парень…
– Ну да, – сказал старик, разводя руками, – ну разумеется, неопалимой, какой же еще…
– Да, все мы рассеемся. Но те, кого ты тут назвал интеллигенцией, рассеются, как древние евреи, и станут, так сказать, священниками. Упрямыми священниками своей интеллигентской веры, гонимой отовсюду”…
Появление этого персонажа могло бы вывести роман Дмитриева из ранга беллетристики в ранг серьезной литературы. Благодаря ему возник бы некий исторический срез, конфликт поколений, другое мировосприятие и попытка осмыслить, что же произошло с Россией. Из Аксакова всего этого даже при довольно длинных цитатах возникнуть не может. Но и из романа Дмитриева тоже не может. Тогда зачем этот старик в романе? Отчасти – как некая дань моде, дурной моде оплевывания шестидесятников. Этот старик неприятен, даже карикатурен. Конечно, “немой” Герасим не мог бы ответить старику словами Афанасьева, но он не отвечает по другой причине: ему это попросту неинтересно. Как неинтересно и читателям. Редкий читатель обратил на него внимание, да и то прежде всего в качестве любовника Татьяны, а из критиков, насколько мне известно, этого старика никто не заметил. Он кажется необязательным на страницах романа. И, как всякая необязательность в литературе, – фальшив.
О правде и неправде книги Дмитриева наиболее точно написал блогер sergei_kalinin, по профессии и роду занятий психолог, бизнес-тренер, бизнес-консультант. Во многом он оказался куда проницательнее и большинства читателей, и большинства критиков.
“Сюжет прост и незатейлив. Если в двух словах, то: в вымирающей деревне один-одинешенек живет мужик… Он и есть первый главный герой – крестьянин.
Московский приятель крестьянина, работающий водителем у “богатых”, присылает к крестьянину на проживание сына своих хозяев – тинейджера. Повод для такой “командировки” банален – нужно откосить от армии. Вот и весь сюжет. А дальше начинается чистая психоделика – параллельное развертывание двух жизненных миров – мира крестьянина и мира тинейджера.
Сразу хочу сказать, что миры эти искусственные, сконструированные автором. И мир крестьянина, и мир тинейджера создан из неких элементов реальности, которые по отдельности, несомненно, существуют. Но вот насколько правдоподобна сложенная из этих элементов реальность?.. Честно говоря, – не очень… И дело здесь не в буквализме. Очень смешно читать критиков, которые пишут: «Ну что это за описание деревни?! Такого быть не может!» Давно ли вы, критики, в этой самой деревне были? И не в какой-то конкретной «вотчине прапредков», а, так сказать, обзорно? Как это делают, например, рыболовы или охотники, путешествующие «по карте». Путь которых пролегает в самом «глушняке», в том числе и через полностью брошенные деревни.
Могу сказать, что я знаю такие деревни, где в баню ходят пешком (едут на лошади, на велосипеде) за много километров; где мобильная связь в принципе отсутствует, а проложенные в советское время телефонные линии давно стырены; где жителей осталось от одного до пяти человек, и чаще всего это не здоровый мужик (как в книге), а бабульки и дряхлые деды; где люди живут исключительно на подножном корме и лечатся народными средствами; где почта, автолавка и т. п. признаки цивилизации появляются раз в два месяца. Где проложенные в советское время дороги и мосты развалились или смыты весенним половодьем…
Но я не об этом… Я видел практически все (и даже больше, и даже круче) из собранных в книге элементов. Неувязочка лишь в том, что я не видел все эти элементы вместе, так сказать, в таком концентрированном виде, как они описаны в книге…
Кстати, сам этот «деревенский мир», описанный в книге, мне лично в целом понравился. Хотя бы просто потому, что, описывая современную российскую деревню, очень легко сочинить кровавый трешак про то, «как все плохо, как все разрушилось, все разворовали и все спились и друг друга поубивали»…
У героев нет каких-то четких и ярких жизненных целей – они «пережидают»; ждут чего-то неопределенного. Эдакие мифические персонажи, практикующие «недеяние» в особо тяжелой форме. Их жизнь подобна сну… Этот событийный вакуум обостряет (в этой тишине и пустоте) все те же вечные вопросы: «Кто я? Зачем я? Где я в этой жизни?» Книга, несомненно, психоделична, но это состояние надо уметь «поймать».
Мир тинейджера – такой же искусственный конструкт из имеющих место быть в реальной жизни элементов. Тинейджер – зеркальный персонаж для крестьянина, на самом деле они очень похожи. И в сюжетной линии тинейджера есть свои забавные фишки (не буду писать про все; кто вчитается, тот оценит. Например, явно намеренно сконструированный автором прикол про то, что «совсем никакой» и беспомощно плывущий по течению жизни тинейджер увлечен А. В. Суворовым (с его стремительностью и натиском).
Вообще, развертывание сюжета в книге происходит нелинейно. Девяносто процентов текста – атмосферная и неспешная «психоделика» (описание жизненных миров героев), а последние десять процентов текста происходит резкое ускорение сюжетной линии. В героях нечто взрывается (ломается? вызревает?), происходит сразу много судьбоносных событий, герои начинают резко менять свою жизнь.
Но статичного и понятного хеппи-энда в русской прозе нет и быть не может. Финал можно трактовать по-разному, а я вот понял так: оба главных героя встречаются вновь на некой войне… Тинейджер находит свое место в жизни в действующей армии.
Как вам оппозиция: сновидная реальность «без событий» – война как полнота жизни?”
Замечательный вопрос. И не менее замечателен ответ, правда, не столько для критика или литературоведа, сколько для социолога. Война как альтернатива бессобытийной жизни у подавляющего числа читателей протеста не вызывает…
Если так понять последние страницы, то Суворов в философии романа обретает чуть ли не центральное место, и ему, а не шестидесятнику должно принадлежать здесь главенствующее начало. В определенном смысле так оно и есть. Суворов – как оппозиция шестидесятнику. Человек действия против резонера. Однако и тот и другой путь бессмыслен по Дмитриеву. Старик стоит на пороге смерти. Гера погибает на войне. Так прочитывается, на мой взгляд, конец романа. И вот почему. Дмитриев, будучи писателем постмодернистской эпохи, по определению не станет реалистически изображать смерть своих героев. О смерти спившейся Санюшки, любимой Панюкова, написано без единой реалистической детали; все дано через метафору, не впрямую. И надо отдать должное писателю, лучшее в его прозе – это ее метафоричность. Вероятнее всего, говоря о “веществе прозы” Дмитриева, С. Лурье имел в виду именно это.
Итак, заключительный текст романа. Без купюр; отточия авторские.
“В ушах стучал легкий и быстрый молоток, гудел над голубым асфальтом жаркий воздух, и стрекоза звенела в воздухе так глухо, тихо, словно бы где-то далеко, в нездешнем мире, – и вдруг звон крыльев стрекозы стал громок; прозрачные и желтые, они уже дрожали перед самыми глазами Геры. Повиснув в воздухе, стрекоза развернулась к нему лицом, и Гера заглянул в ее глаза.
…Пройдет немногим больше года, и, сидя на броне перед дырой в горе, Герасим вновь нечаянно приманит стрекозу. Там, в черной дыре тоннеля, что-то застопорится, колонна встанет, и Герасим выберется покурить из люка на броню. Прозрачный, желтый сгусток горячего воздуха перед его лицом окажется живою стрекозой; Герасим, торопливо затянувшись кисловатым горьким дымом, успеет заглянуть в ее огромные, размером каждый с ее же голову, подернутые мелкой сеткой, пустые и всевидящие глаза…
В черной задымленной дыре снова взревут моторы, и дрожь железа пробежит по всей длине шоссе. Прежде чем услышать за спиной короткий властный окрик и выплюнуть недокуренную сигарету, прежде чем вновь забраться под броню и закрыть за собой люк, Герасим вспомнит тот июньский день.
…Висит перед глазами стрекоза, скрипит щебенка под ногами, безлюдное шоссе уходит вправо, за пологий холм, заросший можжевельником; внезапно из-за можжевеловых кустов ему навстречу выходит человек со вздернутыми кверху широкими и острыми, угловатыми плечами, темный, как птица, на фоне солнца, бьющего прямо в лицо. Гера, взмахнув перед собой ладонью, прочь гонит стрекозу, с болезненным прищуром вглядывается в человека и узнает его походку, его распахнутую плащ-палатку и понимает наконец, что это Панюков идет ему навстречу”.
На мой взгляд, это гибель героя романа… Не исключаю, что обоих.
Совсем не о гибели, хотя о гибельных обстоятельствах, “роман десятилетия” “Ложится мгла на старые ступени”. В нем, в отличие от романа Дмитриева, нет загадок, нет намеков, нет повода что-то домысливать. Он совершенно ясен и своим построением, и персонажами. Не надо забывать, что роман написан литературоведом, который уже в силу профессии должен более обуздывать свою фантазию, чем позволять ей резвиться, то есть в определенном смысле быть человеком более ответственным, чем писатель. Поначалу кажется, что и романом, да еще “романом-идиллией” он назван лишь затем, чтобы воспоминания можно было бы украсить вымыслом и обрести свободу высказывания. Но есть и другая точка зрения.
“Как и полагается в идиллии, место действия – это конкретный уголок родной страны, далекий от центра и слабо связанный с большим миром, – пишет петербургский критик Андрей Степанов. – Идиллический локус – это всегда земной рай, Эдем, и в романе, как ни странно, слышны отзвуки этой традиции”2.
Эдем Чудакова – это городок в Казахстане – Чебачинск (Щучинск), куда высылали неугодных царскому, а потом и сталинскому режиму инакомыслящих. Сюда по своей воле, а не под конвоем, но исключительно чтобы избежать конвоя, приезжает с семьей дед автора Леонид Львович Саввин. Окончивший до революции семинарию, дед в советское время стал агрономом. Личность незаурядная и обаятельная, он – естественный центр романа. Вокруг деда так или иначе сосредоточен рассказ его внука. Нет, не Александра Чудакова, а Антона Стремоухова. Но чтобы не возникло подозрений, что рассказанное в книге – лишь художественный вымысел, автор время от времени переходит с третьего лица на первое.
Читать эти рассказы о жизни, о деде с бабушкой, о родителях Антона, о самом Антоне и, конечно, о ссыльных интересно. Даже очень интересно. В этих рассказах много неизвестных бытовых подробностей. Много замечательных людей. В интерпретации все это не нуждается, скорее в комментариях, где будет подробно сказано, кто есть кто. Пересказывать их тоже не стоит. Не потому, что в пересказе будет утеряна художественная ткань. Ее как таковой в романе ровно столько, сколько необходимо, чтобы книга проходила по ранжиру
fiction, а не nonfiction. В интерпретации, на мой взгляд, нуждается мировоззренческая позиция автора, который писал свою книгу вовсе не для того, чтобы развлечь читателя рассказами о необычной жизни и необычных людях или чтоб подвести итог собственной жизни.Но сначала я предоставлю слово читателям.
“Если вам захочется прочитать что-то ностальгическое, но не пошлое, что-то доброе, но не банальное, что-то историческое, но не исторический роман, что-то героическое, но не описание подвигов героев, что-то о жизни как она есть (была, будет), – прочитайте «Ложится мгла на старые ступени»”; “Казалось бы, такая благодатная тема – жизнь ссыльных. Каким чернушным можно было создать роман на такую тему. Именно таким бы создал роман не особо талантливый писатель. А здесь… порой даже забываешь о месте их нахождения”; “Очень интересная и светлая книга!”; “В первую очередь, удивило, как может быть произведение о таких временах и событиях настолько светлым”; “Отличная оказалась книга. Для тех, кто хочет про сталинские времена”; “Книга, читая которую невозможно отделаться от смутного сожаления, что вся эта история происходила не с тобой”…
Но, позвольте, о ком эта книга? О жителях Эдема? Что-то тут не так. Нет, к сожалению, все так. Подобных отзывов в Интернете бессчетное количество. Что-то не так, очевидно, с автором, с его интонацией, если рассказ о сталинском времени вызывает сожаление, что вся эта история происходила не с тобой.
Роман Чудакова о людях, стоящих в оппозиции к советскому строю, о “врагах народа”. Собственно, потому большинство из них и оказались в Чебачинске. Но по мере чтения закрадывается крамольная мысль: роман написан человеком, чья память о прошлом есть не что иное, как ностальгия по советскому времени, а не только по детству и деду. Вероятно, поэтому лукавый петербуржец Никита Елисеев в своей рецензии написал: “Пожалуй, я буду называть этот роман «Мгла». Так удобнее”3. Елисеев слишком хороший критик, чтобы в его шутке не содержалась оценка.
На глазах читателя Чудаков творит обаятельный миф советской эпохи. И это не случайный и неожиданный результат. Это его программа. Иначе как можно понять следующий пассаж?
“Разговоры с дедом почему-то чаще всего наталкивали на тему, которую Антон озаглавливал “О тщете исторической науки”. Что может твоя наука, историк Стремоухов? Пугачевский бунт мы представляем по “Капитанской дочке”. И появись еще куча исследований – уточняющих, опровергающих, – пугачевщина в сознании нации навсегда останется такою, какой изображена в этой повестушке. Ты занимался Пугачевым как историк. Много изменили в твоем ощущении эпохи документы? Будь откровенен. А война 1812 года? Всегда и во веки веков она пребудет той, которая разворачивается на страницах “Войны и мира”. И сколько здесь от случая. Допиши Пушкин “Арапа”, мы бы и Петра знали по нему. Почему? Историческое бытие человека – жизнь во всем ее охвате; историческая же наука давно разбилась на истории царствований, формаций, революций, философских учений, историю материальной культуры. Ни в одном научном сочинении человек не дан в скрещении всего этого – а ведь именно в таком перекрестье он пребывает в каждый момент своего существования. И сквозь этот прицел его видит только писатель”.
Нет, не Букера хотел получить Чудаков за свою “Мглу”. Его мечты были куда честолюбивей. Он хотел, чтобы сталинскую эпоху помнили не по Солженицыну или Шаламову, а по его роману. Потому и создал “идиллию”. Но идиллия сталинского времени… – она аморальна в своей сущности. Эстетизация Сталина в наше время – это забвение памяти миллионов погибших, чьи фотографии еще хранятся в семейных альбомах. И сколько бы мне ни объясняли, что и при Сталине существовали театры и рестораны, шутки, смех и застолья, я буду помнить о том, как погиб Мандельштам. Забыть это – все равно что предать. Ни при каких обстоятельствах я не соглашусь на эстетизацию этой эпохи, как и на эстетизацию Сталина. Смешно сегодня нюрнбергским или гаагским судом судить Наполеона, но совсем не смешно, когда говорят о победе в Великой Отечественной благодаря Сталину, а не вопреки ему. И потому не смешно, а необходимо судить его нюрнбергским и гаагским судом.
Чудаков, конечно, не апологет Сталина. В книге даже есть на это прямые указания: “Еще в университете Антон чуть не подрался с Толей Филиным, оспаривая на основании фактов полководческий гений Сталина”. Но это и подобные ему заявления потонули в общем настрое книги, в ее тональности, потому читатели их просто не заметили.
“Что еще подкупило в этой книге, так это то, что здесь нет никаких разоблачительных фактов и сюжетов”; “Довольно-таки долго мое представление о той стране складывалось из «Архипелага Гулаг». Но в рамках флэшмоба я прочла Чудакова. И это прекрасно. Как разговор с любимым и дорогим человеком. Неторопливый, познавательный, до одури красивый”.
Шквал восторженно-патриотических отзывов сопутствовал публикации романа в журнале “Знамя” и выходу книги отдельным изданием. Редкий читатель отзовется о нем иначе: “Но вот спросите меня: о чем эта книга? – пишет
elenaki. – Какую мысль хотел до нас донести автор? И тут я споткнусь и надолго задумаюсь. Я не знаю, я не поняла, до меня не донес. Горечь о России, которую мы потеряли? Ностальгию по прошлому? Уверенность, что всегда можно выжить и остаться человеком, для этого надо лишь трудиться? Да, было пару моментов, которые заставили остановиться и задуматься, но вот какой-то червячок не дает поставить книге оценку «отлично». И я даже, пожалуй, знаю, чего мне не хватило – потрясения. Я не вздрогнула, не остановилась, я просто брела по роману, как по степи”.Потрясений и быть не может. Чудаков не пишет Историю, он пишет истории, – истории о занятных людях, встреченных им по жизни. Потому эксцентричный философ Григорий Васютин, не признанный властью, но высоко оцененный неомарксистом Дьердьем Лукачем, и московский парикмахер Соломон Борисыч, репрессированный “за язык”, равновелики в его книге. Потому, читая о талантливых, умных, замечательных людях, оказавшихся в Чебачинске, читатель даже и не задумывается, что это цвет нации, который был сломлен, сослан, уничтожен сталинским режимом. Все внимание, весь респект только тем, кто сумел выжить. Физически выжить. “Бедствиям эвакуированных не сочувствовали: “Голодаю! А ты засади хотя бы сотки три-четыре картошкой, да капустой, да морковью – вон сколько земли пустует! – Я – педагог! – Я тоже педагог. Но сам чищу свой клозет””. А если б это был Шостакович? Или Мандельштам?
Культу чисто физической силы отдано немало страниц в романе. Он и начинается с него, главой “Армреслинг в Чебачинске”, где дед меряется силой с кузнецом. Так дан зачин роману, обозначены его приоритеты. И читатель эти приоритеты разделяет.
Что еще стало дорого читателям в книге Чудакова? То, что этот роман заставляет вспомнить о собственных семейных корнях. В отзывах на книгу бесконечно повторяются или слова восхищения своими дедами и бабушками, или сожаление, что память о них утрачена.
Так же, как и в случае с Дмитриевым, все читатели отмечают прекрасный русский язык.
Так же, как в случае с Дмитриевым, много говорится о доброте книги. (Хотя какая уж доброта, если “бедствиям эвакуированных не сочувствовали”?)
Но феноменальный успех книги определен не добротой или языком. Его определил другой элемент повествования. Обозначу его как национальный характер. Он стал поводом прямо-таки для взрыва патриотизма, если не сказать национализма. Такова третья компонента “конкурентоспособного товара на литературном рынке”.
“Чисто русская книга, воспитывающая чистоту души”; “Тонкая, добрая, теплая книга, особое изящество и ум которой – в простоте, в безыскусности, с которой русский человек рассказывает подлинную душу русской жизни”; “Эта книга должна быть прочитана каждым РУССКИМ”; “Удивительны русские люди! Они никогда не сдаются”; “Мне почему-то кажется, иностранцы не поймут эту книгу. Просто потому, что загадочна широкая русская душа”; “Роман о великом русском человеке, который все перенесет, со всем справится”; “Какая мощь русского характера!”; “Книга пробуждает российский дух”; “Читала и наполнялась гордостью за то, что я русская”.
Их много, очень много, этих отзывов. При этом не парадоксально ли, что в них нет ни тени отчаяния, ни тени стыда, что лучшие люди, русские люди, были уничтожены, высланы, подвергнуты остракизму.
Чудаков действительно сработал отличный миф советской эпохи, миф освобождающий от ответственности и стыда за свое прошлое. И миф этот востребован.
Причины востребованности? Ну, это тема другой статьи.
Впрочем, мне все-таки хочется закончить словами Юрия Афанасьева: “Манипуляторская историческая политика и попытки сформировать в обществе «нужную» для власти память о прошлом привели к полному «цивилизационному сумбуру» в массовом сознании. Ветхозаветное «око за око» синхронно сосуществует в нем с «энергетической сверхдержавностью», «народ-богоносец» – с «народом-быдлом», царский герб – с красным знаменем. А в целом случилось невиданное доселе обрушение массового сознания в архаику”4.
1 Юрий Афанасьев. Шестидесятники: итоги бездумного пути. – Русский журнал. Интернет.
2 Андрей Степанов. Идиллия или прогресс. –
http://prochtenie.ru/reviews/256213 Никита Елисеев. Александр Чудаков. Ложится мгла на старые ступени. – Новая русская книга, 2002, № 1.
4 Юрий Афанасьев. См. сноску 1.