Стихотворения
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 39, 2013
ДРУГОЕ
Стихотворения
***
Теплоход, покачнувшись, отлип от пирса.
А тебя позабыли, почти как Фирса,
в том приморском селе, что легло ничком
вдоль холма; где, на пришлых взирая влажно,
словно баржи, коровы гудят протяжно,
переполнены солнцем и молоком.
Зря кичился остатками интеллекта:
здесь его расплескал без усилья Некто,
засветивший под окнами вместе с тем
эти синие (как там их на латыни?),
злонамеренных гусениц запятые
и тире начертав на скрижалях стен.
Ты научишься быт собирать по крохам,
не завидовать ночью любовным вздохам
квартирантов, на берег спешить с утра,
где по дну пробегают златые сети
гибких бликов и держат маршрут в секрете
облаков приграничные катера.
Сменишь туфли на шлепанцы. Экономя,
продавщицу найдешь себе в гастрономе,
чтоб, харчей дармовых волоча суму,
вверх ползти, как разболтанная дрезина,
под гнусавое блеянье муэдзина,
достающее госпиталь и тюрьму.
И поскольку душа твоя отбесилась,
темнокожий и тощий, что абиссинец,
ты − взамен патетичного “аз воздам!” −
будешь, с наглой ухмылкой на волны пялясь,
всякий раз демонстрировать средний палец
проносящимся мимо большим судам.
***
В кольчуге и с мечом торчащая в седле?
А может, на скамье с бутылкой и стаканом?
Приятель, ты о чем? Я − памятник себе,
и развалюсь, другим подобно истуканам.
Одесса и Москва, Тбилиси и Бишкек
едва ль проложат путь к последней из утопий.
Но ласточка совьет гнездо в пустой башке,
и мыши прогрызут дыру в голеностопе.
Забьют ко мне тропу сирень и бузина.
Истает бледный серп, как профиль Эккермана.
Стихи, ты говоришь?− но скоро им хана −
слависта корм сухой, добыча графомана.
Оставь меня в ночи, озвученной сверчком,−
без гунна с рюкзаком и трепа чичероне −
беззвучно черепок терять за черепком,
как дерево листву, при этом ничего не…
***
Где он, с надмирным своим идеалом,
реализующий крупное в малом,
провинциал, что живет на гроши,
нас подкупающий вечным смущеньем,
детской улыбкой, заметным смещеньем
разума в сторону кроткой души?
Где он, с ореховым тортом в коробке
и с беспокойством о божьей коровке −
не раздавить бы, смахнув невзначай;
перечисляющий, словно ботаник:
это − пустырник, а рядом − татарник,
синеголовник, пырей, молочай.
С ним хорошо бы пойти за грибами;
палкой сухую листву разгребая,
спорить о Мятлеве (любит, чудак!);
печку растапливать после прогулки;
в поисках некой заветной шкатулки
лазить со свечкой на дачный чердак.
С ним хорошо бы − в разведку: не выдаст,
помня, что совесть не шьется на вырост;
будет тащить до последней черты.
Как неуклюж! За обедом рукою
чашку цепляет… Но есть в нем такое,
что перейти не позволит на “ты”.
С ним хорошо! Но его не позвали
в нашу эпоху, где, впрочем, едва ли
выжил бы: всяк − хамоват, деловит,
всяк за дверьми с ненавязчивым кодом…
Вот он и сел на скамью перед входом,
шляпой накрылся и вымер как вид.
НОЯБРЬ
На зеленом − снега ворсистый хлопок.
Но еще у моря стоит палатка,
чей жилец отчаянный столько стопок
взял на грудь с утра, что зевает сладко.
Сухогруз на привязи ждет ремонта.
И торчат, в промозглую высь воздеты,
искривляя линию горизонта,
облаков эльбрусы или судеты.
Залегли рулонами серой бязи
волны в целлофановой упаковке.
Отключи мобильник: не стоит связи
та держава, что не сулит парковки
твоему облезлому тарантасу.
Лучше с пьяным пастором автостопа,
в два притопа греясь и в два прихлопа,
наблюдать, как пересекает трассу
мокрый снег и, фары тараща, фура
мчит на Керчь; ее достает в полете
нервной чайки жалоба, словно сура,
обрываясь на дребезжащей ноте.
***
Там, где недавно толпы топали,
лишь светофор мигает плоско.
Снег принимает форму тополя,
машины, хлебного киоска.
Неужто, высь открыла клапаны
затем, чтоб двигаясь к ограде,
проваливался всеми лапами
пес на вечернем променаде?
Снег принимает форму здания
в кариатидах, слухах, сплетнях,
где длится тайное свидание
любовников сорокалетних.
Один из них часы нашаривает,
тревожно вслушиваясь в то, как
вторые под ребром пошаливают,
слегка опережая в сроках…
Снег принимает форму города,
в котором спит под нежной стружкой
бомж, подыхающий от голода,
но жажду утоливший жужкой.
А белое растет и множится,
создав, разглаживает складку.
В ночи посверкивают ножницы,
за прядкой состригая прядку,
как будто,− беженцев не мучая
допросом, врат не замыкая,−
цирюльня трудится плавучая
за кучевыми облаками.
И те, что вычтены, обижены,
чьи обезличены приметы,−
теперь, как рекруты, острижены
и в чистое переодеты.
ГУРЗУФ
волны качают башку буйка.
Ветром растянуты кроны пиний,
словно залетные облака.
Видно застрявшим на перевале,
как разбегаются по горбу
тесные улочки, что едва ли
вместят коня и его арбу.
Не задержавшись на желтом дроке,
дымка, плывя, переходит в дым,
вялящий пришлых на солнцепеке,
словно полоски медовых дынь.
Эти скворечники, эти клети,
берега втянутая дуга,
где с пирожками на парапете
мы − шелупонь, шантрапа, лузга.
И, покачав бирюзу во взоре,−
“Ах!− выдыхаешь ты,− ну, кино!”,−
как беспризорник, что ехал к морю
около года, и − вот оно.
***
Смуглеет воздух. Левая щека
несуетным касанием согрета.
Закатных волн китайские шелка
мигают иероглифами света.
Очистив от непринятых звонков
мобильник, ловишь мутными глазами
двоих, что с пузырями рюкзаков
бредут, в песок заплеванный вгрузая.
Мозг бредит пармезаном и вином —
блажной эпикуреец, он же стоик,
банкир и побирушка, два в одном,
солончаков сезонный параноик.
Торчи у моря, где на глубине
ревущий скутер взвился, как торнадо.
Ты в лузгающей семечки стране
покинут всеми,−так тебе и надо.
С утра − нектар колючий, он же “ерш”,
потом обед с чекушкою невинной.
И не заметишь сам, как запоешь,
продрав глаза, на мове соловьиной
ну что-то, вроде “там-тарам- ура!”
Уже давно, как телом, так и духом,
ты выступаешь в весе комара,
назойливо зудящего над ухом,
пока питье торопится ко рту
и водорослей гибкая солома,
скорбя по волосам Авессалома,
меж черных глыб сбивается в колтун.
***
Побив горшки с державой нелюбви,
Перемещаясь в край беззлобных янки,
Белугой в самолете не реви,
Нашаривая склянку валерьянки.
Но − вовремя припомнив, что дана
Вторая жизнь, и всеми позвонками
Поймав ее вибрацию,− вина
Глотни, ну да, того, что с пузырьками.
Квадратных метров, нажитых вдвоем
И порознь разбазаренных,− не жалко.
А если речь о книгах, то в твоем
Бауле − электронная читалка.
В ней сжато до размеров портмоне
Всё, что рука снимать привыкла с полки.
− Но те закладки, где сирень Моне,
Картофель Фалька, шишкинские ёлки?
Но те страницы, где карандаша
Усердье; где, потворствуя капризу,
Распята комариная душа,
Как буква “ж” на пятой строчке снизу;
Ресницы скобка, крошки табака,
Меняющие смысл в бессмертных фразах,
Как запятые?− Брось. Два-три глотка −
И ты увидишь небеса в алмазах,
Весну в Фиальте, девушек в цвету
И этого, что прежде был тобою,
Субъекта с карамелькою во рту,
По родинке над вздернутой губою
Опознанного в аэропорту.
БЕРЕГОВОЕ
1
По двору тетя Маша с ночи ходит, как часовой.
У калитки стоит, качает стриженой головой.
“Бог,− бормочет она,− где Ленька, внук мой? Ушел вчера,
а уже, погляди, светают листья на дне ведра.
Ведь семнадцать всего паршивцу. Взял бы, помог ему,
если есть Ты, как еговисты мне обещали. Вот
спит в сарае алкоголичка, дочь моя. Почему
до сих пор не прибрал ее Ты? − ровно сорняк, живет.
Скоро сдохну, и всё на водку спустит зараза враз.
Ей бутылка дороже сына… Ты ж, говорили, спас
от ножа одного дитятю, чокнутому отцу
подложив (будь он проклят, ирод!) вместо мальца − овцу”.
“Тетя Маша,− зову,− зайдите, выслушайте меня”.
Но, не глядя, рукою машет, по двору семеня,
мол, отстань. И на полушаге вдруг замираем с ней:
вон идет он, живой, красивый, как молодой Эней;
узкобедрый, широкоплечий, весь в золотом пушке;
отшлифованными клешнями краб шевелит в руке.
И когда на колючий щебень возле своих ворот
оседает она беззвучно, чувствуя: горячо,
как еще не бывало, слева,− он, побелев, орет:
“Баб, ты чё?− мы всю ночь купались! Баб, ну ты чё, ты чё?”
2
И седую Машу в грязном платочке в клетку,
и ее срамную дочку-алкоголичку,
и жадюгу Пашу, склочную их соседку,
подбери, Господь, в свою золотую бричку.
Видишь, как плетутся, глядя себе под ноги,
за кусты цепляясь и тормозя позорно
на крутых подъемах? Куры так на дороге
загребают пыль, надеясь нашарить зерна.
Тут одно словцо − и дурость пойдет на дурость,
и степное эхо бодро подхватит: “Бей их!”
…Отстает одна. Другая, как мышь, надулась.
У нее сушняк. А третья костит обеих:
“Не сыскать у вас и корки сухой на полке!
Полведра картошки не накопать за лето!
Вечно двери настежь. Каждый кобель в поселке
знает, чем за водку платит давалка эта!”
Посади их, Боже, в бричку свою, в повозку.
Брось попонку в ноги, ибо одеты плохо.
И, стерев заката яростную полоску,
засвети над ними звезды чертополоха.
Подмигни им вслед пруда маслянистой ряской,
прошурши сухими листьями наперстянки.
Склей дремотой веки и убаюкай тряской,
чтоб друг с другом слиплись, как леденцы в жестянке.
И приснятся им за главной Твоей развилкой,
за холмом, горящим, словно живой апокриф:
тете Маше − внук, Маринке − моряк с бутылкой,
а сквалыге Паше − полный солений погреб,
да еще пампушки и сковородка с карпом.
…Кто-то всхлипнет жалко, кто-то заплачет тонко.
А куда везут их с этим бесценным скарбом,−
ни одна не спросит,− не отобрали б только.