Опубликовано в журнале Новый берег, номер 36, 2012
Андрею Битову – 75
Александр Иличевский
Советская литература убила великую русскую литературу и вместе с ней человека. И наоборот. Сначала человека и вместе с ним язык. Ибо писатели рекрутируются из читателей. И если некому читать, то и писать некому. Именно поэтому "Пушкинский дом" обращается к разреженной вплоть до вакуума атмосфере. Отсюда рафинированность, поэтическая безадресность романа, обращенного к канувшему пласту читателя-языка. Это ощущается с первых страниц и завораживает. Потому что невозможная возможность — первый и часто последний признак искусства. "Человек в пейзаже" ищет именно того самого убитого, но еще где-то обитающего, затерянного, рассеянного человека. Ибо от страны — от языка остался один ландшафт. Все самое лучшее, что отныне чудом рождается, апеллирует к пропавшему. Нет ни одной культуры, которая бы так трагически и безнадежно жаждала воскресения. И для начала — отыскать человека в пейзаже.
Дмитрий Бавильский
Без бумаги
Андрей Битов – первый писатель новой безбумажной эпохи
Битов, живущий литературой и в литературе, словно бы из неё состоящий, больше всего увлечён своими мыслями и придумками, одолевающими его каждый день. Носится с ними, демонстративный эгоцентрик (через это, вероятно, себя и сохранивший), холит и лелеет, баюкает, превращая в отдельные записи и записки, из которых, чуть позже, комбинируя, ваяет метатекст.
Про битовские придумки есть запись Лидии Гинзбург от 1973 года: "По поводу этих (своих — Д.Б.) записей я сказала Андрею Битову: — Человек записывает чужие разговоры, а его за это хвалят. Несправедливо!
— Так ведь их ещё надо выдумать, — сказал Андрей".
Именно Битов (а не Михаил Жванецкий или Евгений Гришковец) — первый устный писатель, преодолевший бумагу смысловик, работающий с голоса. Выходящий, что важно, за
рамки, собственно литературы — в записи, перформенсы,
выступления и многочисленные интервью, внутри которых он мыслит — как на своих
лекциях мыслил Мамардашвили, предпочитая говорение
работе за письменным столом.
Андрею Георгиевичу Битову,
целиком и полностью состоящему из литературы, это, кстати, можно — быть
умозрительным скульптором (идея памятника Мандельштаму во Владивостоке,
пушкинскому зайцу, салу во Львове, чижику-пыжику,
Хаджи-Мурату), импровизировать с джазистами, разворачивая стихотворные черновики
в музыкально-ритмические тексты, придумывая сиди-ромы
с рукописями (изданный Борисом Бергером "Глаз бури"), сочиняя
стишата.
Ни у кого другого бы подобного разнообразия не получилось бы
— мысли, которой движем любой проект, не хватило бы, Битов же, буквально,
сочится идеями, метафорами и наблюдениями (пусть многие из них — домашние
заготовки, пластинки), обеспечивающими разрозненные действия "золотым
запасом" интеллектуального бэкграунда — мысль
здесь не выжимка из действия, но сама суть его.
Предельно монологичный
(те, кто Битова записывали, знают — главное условие
интервью — не перебивать.Зато можно поэкономить на вопросах и на
подготовке), другой своей крайностью, Битов совпадает с интерактивным духом
нынешнего времени, не любящего застревать на чём-то подолгу.
Буквы более не способны удерживать наше рассеянное, усталое внимание; а вот человек (да ещё такой опытный, матёрый), всё-таки, может.
Тем более, в сочетании с энергетикой русской классики — пушкинской харизмы, чеховской мизантропии, гоголевской смуты.
Причём, понятно же, что это Битов не на потребу
эпохе делает, но естественными, органическими движениями многочисленные эпистологические разрывы преодолевает. Для того, чтобы быть в курсе ("а век в своей красе сильнее
моего нытья, и хочет быть как я…"), ему не нужно нос по ветру
держать — лишь быть собой и всё тут.
Немного старомодным (ибо, всё-таки, литература,
сплошной Пушкин), но самостоящим с такой
уверенностью, что невольно понимаешь за кем правота; когда старомодность,
парадоксальным образом, оборачивается авангардной позицией, к которой все ещё
только придут со временем, подустав от гаджетов и
сообщаемых ими скоростей.
Общаясь с литераторами, частенько замечаешь, что
они, подобно большим академическим театрам из провинции, живут устаревшими
ценностями и понятиями.
Дело тут даже не в отвратительной литературной жизни, состоящей из мелкотравчатой возни и псевдоидеологической полемики, под которую, как правило, маскируется личная неприязнь и защита собственного способа производства, но в тотальной перемене участи и способа бытования текста как такового.
Мало кто из нынешних литераторов способен ответить на вызов тотальности переходного периода; и если молодые, по определению сформированные в изменившемся состоянии, сплошь и рядом не тянут, то что уж говорить о старшаках, пребывающих в полной уверенности старинного, дедовского расклада с толстыми журналами, обветшалыми жанрами и давно не существующей строго вертикальной системе отношений.
Все сплошь и рядом трясутся над архивами, вместо того, чтобы создавать резервные копии жёстких дисков, а озабоченные распространением, ходят в телевизор и на презентации, ничего не подозревая о вирусном маркетинге в социальных сетях и новом, особенно интимном способе существования литературных процессов, которых теперь множество превеликое.
Всё это автоматически отражается на качестве текстов, плотно завязанных на бытование и адекватность всему тому, что вокруг.Когда нынешние писатели и их книги существуют не в настоящем длительном, но в каком-то совершенно ином измерении, где нет ни Путина, ни Ходорковского, а только что запустили в космос первого космонавта.Битов ценен тем, что не догоняет ситуацию, но создаёт её, причём не на глобальном уровне, а внутри себя, повинуясь личной синдроматике.Он, при этом, не является отцом российского постмодернизма, каким его назначают не слишком честные исследователи, но имеет самое прямое отношение к зрелому модерну, его окончанию и переходу во что-то иное, уже постфактум, порождающее постмодерн."Внук Тынянова", как он горделиво себя называет, заканчивает возможность стройной и индивидуальной мифо(поэтической) системе, закреплённой точными формальными решениями — распад Империи и грядущая клиповость фасеточного восприятия заранее предугадывается в изобретении (ну, или выкликании) "романа-пунктира", собирающего цельность из разрозненных движений-текстов и жестов-текстов.
"Улетающий Монахов", с которого это собирание разрозненного началось, антитезис "Пушкинского дома", синтез в "Оглашённых" и закрепление пройденного в "Преподавателе симметрии" и нынешних усилиях "Пятого измерения" (последние сборники эссе — "Битва" и "Текст как текст") существуют вместе с вербальными отступлениями от общих правил, тем не менее, не покидающих поле литературы.Вполне логичный, индивидуальный (что безусловно раздражает, ведь хрен повторишь) способ преодоления переходности существования внутри неё. Сосуществования в ней.
Кстати, именно эта самая раздражающая "антиэлекторат" (битовское словечко) неповторимость является косвенным, но подтверждением подлинности, которая уже осуществилась. Случилась и ничего с этим уже не поделать.
Вопрос ведь не в том, кого возьмут в будущее; не в том, кто останется в истории литературы (а никто не останется, самой истории, возможно, и не будет, как и учебников, хрестоматий, кто, вообще, может это знать?), а в том, что в сегодняшнем дне (внутри него) делается.
Ну, или не делается, но, тем не менее, влияет.
Всё-таки, я против взгляда со стороны.
Смотреть нужно (должно) изнутри.
С Днем Рождения!
Сергей Юрьенен – Андрей Назаров
А.Н. …Так вот: с Битовым я познакомился в Копенгагене, как и со всей «плеядой» шестидесятников, которые косяками стали наплывать с 1988 года. Они, как правило, уже бывали у тебя на радио. Тут я и с Булатом Шавловичем познакомился, и с Беллой, и с Вознесенским. Самые «несложившиеся» отношения оказались как раз с Битовым. Человек он не слишком располагающий. Или я его не расположил, тоже возможно. Мне кажется, он сюда от тебя и приехал, после чтений в Мюнхене, верно?
С.Ю. Скорее всего. «Свобода» была тогда чем-то вроде ритуальных врат десоветизации. Для истории надо сказать, что Андрей Георгиевич Битов был первым прозаиком среди советских граждан, кто в 86 году дал интервью «Свободе» в лице «Поверх барьеров», моего радиожурнала. Он и Андрей Андреевич Вознесенский. Год был, подчеркну, 86-й. В 88-м это уже было поставлено на поток, и барьеры брались наперегонки. Отметиться на мюнхенской «Свободе», и дальше… А в 86-м, когда это было страшно, первыми заговорили первые Андреи поэзии и прозы.
А.Н. Есть «ход вещей», та подспудная сущность, которая по Пушкину определяет политические перемены в России. Этот «ход» как раз с того года и наметился, и выразился, в частности, в поступках наших Андреев. Именно, в поступках, поскольку слово и есть поступок. В 86-м году у меня в Копенгагене, в церковной библиотеке никого не было, кроме матросов и редких туристов-смельчаков. Однажды пьяный партийный хрен приблудился и кричал: «У меня ни один не сбежал!» А в 88-ом писатели весь «тамиздат» вымели из церковной библиотеки. Только Герман, который режиссёр, публично признался, что боится брать. Это — лето 88-го, свобода уже. Но в феврале того же года, когда меня впервые впустили в Москву, книги на таможне отобрали.
С.Ю. С точки зрения освобождения от страхов, историю перестройки надо изучать даже не по годам, а помесячно. Но будем учитывать диспозицию. Прекрасный Копенгаген в раскладе холодной войны был на периферии событий. Мюнхен же с его антеннами, «направленными на Восток», — оплотом антикоммунизма в Западной Европе. Осиное гнездо и банка с пауками.
A.Н. Совершенно справедливо. И надо отдать должное Андреям, обоим. Однако же Битов, которому посвящена наша беседа, и всегда являл собой вызов системе — я помню из твоего рассказа «Платформа Токсово» о первом посещении Битова – и текстами, и образом жизни, и даже крестиком на груди.
С.Ю. Об одном из первых… Совершенно верно: вызов. Анархизм и вольнодумие. Со наклонностью к эпатажу. Было время, когда он мне казался кулуарным гладиатором вроде НорманаМейлера и даже реинкарнацией Ставрогина Николая Всеволодовича. Он всегда наступал на черту. И «Пушкинским домом», который впервые был напечатан на Западе в 78 году, а я имел счастье читать первый вариант в рукописи еще в 67-м, когда Битов решительно произнес: «Не напечатают — переправлю». И участием в альманахе «Метрополь» в 79-м, где появилась его лирико-экзистенциальные тексты, которые я слышал в его чтении в Москве начала семидесятых. По совокупности деяний его ведь перестали печатать до самого начала перестройки. А рассказ, который ты вспомнил, я написал в 87-м в Мюнхене. По случаю его 50-летия.
А. Н. Четверть века назад? Какими сроками теперь меряем!
С.Ю. Срока огромные, как в песне…
А.Н. Меня в Союзе ровно столько не и печатали – с 66-го по 91-ый.
С. Ю. Ты, конечно, рекордсмен. У меня в Союзе первая книжка выходила всего пять лет, а я и этого не мог простить «режиму». Но продолжая о сроках: истории моих отношений с юбиляром вообще скоро полвека. Сначала была его потрясающая первая книжка, переписка, потом встречи на Невском, в Токсово, в Москве. В девятнадцать лет я больше знал о западной литературе, чем о современной русской, и точки соприкосновения нашлись: Селин, Набоков. Марамзина я уже читал, Бродского сам размножал. Но именно от Битова впервые узнал про «Четвёртую прозу» Мандельштама, услышал такие питерские имена, как Добычин, Вагинов, Лидия Гинзбург, ИнгаПеткевич, Сергей Вольф, Рид Грачёв, Генрих Шеф, Дмитрий Бобышев… Говорил он и о москвичах, начиная с Юза Алешковского. Но больше всего, конечно, о себе, эго ведь там центростремительное. Ночные записи читал с клочков… Ему тогда не было и тридцати. Но сокрушался по поводу подорванной формы, показывал фотографию себя – двадцатилетним культуристом. Вот, мол, что сделали десять лет литературной жизни. О том, что это за жизнь, я понятия не имел. Но последовал его совету держаться от нее подальше.
А. Н. Что и помогло сохранить тебя в тебе. У меня же ни опытов, ни искушений подобных никогда не было. Футбол, свидания, книги, проза по ночам – крайне одинокая и не имеющая никаких внешних целей. С самого начала и по теперь полагаю творчество внутренним и совершенно независимым процессом. В «Литинституте», как мы, его обученцы называли, пил с сокашниками всё, что придётся, слушал у пивных ларьков разные истории из жизней их знакомых писателей, знал Колю Рубцова, столь чудовищно погибшего, но по редакциям никогда не бегал. Они сами пришли в институт в 65-ом и, без моего ведома, опубликовали почти всё из моих вступительных работ. На том мои публикации в Союзе и закончились. Из литературных знакомств поддерживал дружеские отношения только с Юрой Кузнецовым, сокашником, книжки его обмывали. А вот нашего юбиляра, которого тогда называли «ленинградский Аксёнов» читал, к сожалению, мало, по случаю. Потом наверстал. И благодарен ему искренне за то, что воспринял из его прозы. И за ту поддержку, которую – эпоху спустя – он оказал нашему «Новому Берегу».
С. Ю. Я Битову рассказывал, как я его «открыл». В Заводском районе Минска, в библиотеке имени Николая Островского обнаружил пленительную книжку рассказов «Большой шар». Издана недавно, но уже была зачитана, с оторванным корешком. Чтобы так быть покоренным сразу и одной лишь интонацией, такого со мной больше никогда не было. А после этого открытия, в военкомате, ожидании очереди на медосмотр, наткнулся на интервью Битова, перепечатанное каким-то провинциальным либералом в многотиражке «Трактор». Узнал, что Битов был нумизматом, что любит Лоренса Стерна и только что закончил роман «Жизнь и мнения Льва Одоевского». Меня к тому времени уже поддерживал письмами и даже попытками протолкнуть в московские журналы Юрий Казаков. Но Битов был из Питера, города, у меня отнятого в детстве. Написал ему, приложив опусы. Он ответил. Понеслась синусоида отношений.
А.Н. Битов говорит теперь, что больше не читает. Но лет десять назад хохотал над моим «Эшлиманом», сомневаясь, что где-нибудь возьмут печатать.
С.Ю. Он и мне, семнадцатилетнему, предрёк, что в СССР меня никогда не напечатают.
А.Н. Вероятно, считал чудом, что его самого хоть изредка, да печатали.
С.Ю. Я бы не сказал, что изредка. Но в те времена главным было, что ты не в подполье, а пробил поверхность. Известная виновность по этому поводу была. Он объяснял свою «публикабельность» особенностями мироощущения. Не столь трагичного, как у Грачёва, или Шефа, или, как находил он, у меня.
А.Н. А теперь, по интервью судя, он весь в трагически-чёрном. Искренне надеюсь, что дар, всегда державший Битова, спасший от страшной болезни, спасёт и от отчаяния.
С.Ю. Художнический инстинкт, о котором говорил Толстой, Битова позднего, в отличие от самого Льва Николаевича, ведь вовсе не покинул. Конечно, сегодня он не «наше всё», каким было у советской интеллигенции во времена «застоя». Но благодаря «Пушкинскому дому» Битова считают предтечей постмодернизма, он обожаем в академических кругах славистов всего мира, который многажды облетал, как бессменный президент ПЕН-центра. Говоря объективно, в смысле масштаба все сбылось. Что понятно даже нынешним ленинградцам в Кремле, где наследственный петербуржец Битов принимаем и где, надо думать, говорит он истину. С улыбкой…
А.Н. Не похоже, однако, что его слушают. Последнее обращение к президенту от ПЕН-центра с просьбой наложить вето на безумный закон о массовых демонстрациях – тому свидетельство. А что с улыбкой… так это Пушкин мог излагать с улыбкой, поскольку принадлежал одному сословию с царями. А у Битова с нынешними родословные кричаще разные. Но дело, мне кажется, не во внешних обстоятельствах, хотя в ПЕНе царит, по его словам, запустение, да, и квартиру от хорошей жизни не продают. Это была квартира в сталинском доме в Москве, чем он как-то смущённо гордился. Там я имел честь навещать его. Свидетельствовать окончание своей эпохи всегда трагично. А эпоха эта явлена в самом существе Андрея Битова.
С.Ю. Достойно простившемуся со своей империей.
А.Н. Это в нём тоже было от ощущения поддонного «хода вещей». Я в семидесятых годах, когда советская власть казалась несокрушимой, написал роман «Песочный дом», движимый необъяснимым, но внятным знанием об исторически скором и неизбежном её крахе. Всё сущее помечено чертами конца, апокалипсис к картине мира не подрисован, он – неотъемлемая часть этой мистерии. Но оставим философию мудрецам. Наша участь скромнее – «описывать, не мудрствуя лукаво…» что Бог дал увидеть на этой земле. Кстати, обращал внимание, что в церковном прочтении дьявол кроется в деталях? А что искусство без них? И детали эти в прозе Битова воссоздают целое – человека в противостоянии миру, как данности его существования.
С.Ю. В котором всегда есть место прозрению: род приходит, и род уходит, и «жизнь без нас» с тем же азартом продолжается в иных воплощениях российского духа. Пусть земля пребывает не как полагал Экклезиаст, а до охлаждения солнца.
А.Н. До охлаждения ли, перегрева – но эпохи по-прежнему будут мелькать перед изумленными посетителями, как мелькают они перед нами, и взор всегда будет вырывать из этого промелька фигуры, определяющие время нашего пребывания здесь.
С.Ю. Фигуры тех, кто не расстреливал несчастных по темницам. Кто оплакивал погубленных и призывным гулом спасал новых несчастных.
А.Н. Как наш юбиляр, писатель Андрей Битов. Жил во благо, писал – в изумление. Можно ли лучше – о человеке в русском пейзаже?
С днём рождения, Андрей Георгиевич. Поздравляем Вас с Вашей жизнью. Многая лета!