Эссе. (Из сборника «Мудрость сердца» (The wisdom of the heart), 1961 г.) В переводе Ольги Коваленко
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 34, 2011
Генри Миллер
Ветеран-алкоголик с черепом как стиральная доска
Эссе
(Из сборника «Мудрость сердца» (The wisdom of the heart), 1961 г.)
В переводе Ольги Коваленко
Не так давно, в Тулсе я видел коротенький фильм под названием “Самый счастливый человек на земле”. Снято в стиле О.Генри, но с поистине разрушительным подтекстом. До сих пор для меня остается непостижимым, как подобный фильм можно показывать в самом сердце нефтяных месторождений. Так или иначе, он напомнил мне одного человека, с которым я познакомился всего несколько недель до этого в Новом Орлеане. Он тоже пытался выдать себя за самого счастливого из всех живущих на земле.
Было около полуночи, я и мой друг Раттнер возвращались к себе в гостиницу после длительной прогулки по Латинскому Кварталу. Когда мы проходили мимо отеля Сен Чарльз, с нами поравнялся мужчина — без шляпы и пальто, и заговорил о своих очках, которых он только что лишился в баре.
“Остаться без очков – это просто кошмар”, сказал он, “особенно если ты как раз выходишь из запоя. Я вам, парни, завидую. Их сбил с меня какой-то пьяный дурень – вон там, а потом еще и наступил на них. Только что отправил телеграмму своему окулисту в Денвер – полагаю, придется прождать несколько дней пока они придут. Я как раз выхожу из просто адского запоя, — с неделю или больше, не знаю, какой сегодня день и что случилось в мире после того, как меня сломало. Сейчас просто вышел на минуту глотнуть воздуха и поесть чего-нибудь. Я никогда не ем, когда употребляю – алкоголь держит меня в форме. Ничего с этим, конечно, не поделаешь; я неисправимый алкоголик. Неизлечим. Свой предмет я знаю досконально – изучал медицину перед тем, как взяться за право. Перепробовал все средства, ознакомился со всеми методами…. Да вот, посмотрите сюда”, он залез в свой нагрудный карман и вытащил груду бумаг и набитый кошелек, который упал на землю – “посмотрите на это, здесь и статья по теме, которую я сам написал. Смешно, да? Ее только недавно напечатали в…” (он упомянул популярное издательство с большим тиражом).
Я нагнулся поднять его бумажник и карточки, которые разлетелись и попадали в канаву. Одной рукой он держал связку писем и документов, а другой красноречиво жестикулировал. Казалось, он совершенно не боялся потерять что-то из своих бумаг или даже из содержимого бумажника. Он бушевал по поводу невежества и глупости медперсонала. Они были сборищем шарлатанов; они были бандитами; они обладали мышлением преступников. И так далее.
Было холодно, шел дождь и мы, закутавшись в пальто, торопили его идти дальше.
“О, не переживайте”, сказал он с добродушной ухмылкой, “я никогда не простужаюсь. Я, должно быть, оставил пальто и шляпу в баре. На воздухе так хорошо”, и он распахнул свой пиджак, будто пропуская промозглый ночной ветер сквозь укрывавшую его тонкую одежду. Затем он запустил пальцы в копну светлых курчавых волос и вытер уголки рта запачканным платком. У него было хорошее телосложение и довольно загрубелое лицо, явно свидетельствовавшее о том, что он проводил много времени на открытом воздухе. Наиболее отличительной его чертой была улыбка – теплейшая, искреннейшая и обворожительнейшая улыбка из всех, которую я когда-либо видел на мужском лице. Его жесты были резкими и неровными, но, учитывая состояние его нервов, это было только естественно. Он был весь огонь, движение, — как человек, которому только что прострелили руку. И он хорошо говорил, даже слишком хорошо, как мог бы говорить журналист, доктор или юрист. И он явно не пытался произвести впечатление.
Когда мы прошли примерно квартал, он остановился напротив дешевой закусочной и пригласил нас зайти поесть или выпить вместе. Мы сказали, что как раз направлялись в номер, что мы устали и единственное, чего нам хочется, так это улечься спать.
“Всего на несколько минут”, сказал он. “Я только быстро перекушу чего-нибудь”.
Мы еще раз попытались отказаться. Но он настаивал, взял нас за руки и повел к кафе. Я повторил, что иду домой, но предложил Раттнеру, если тот хочет, остаться. Я начал высвобождаться из его хватки.
“Смотрите”, сказал он с внезапной серьезностью, “вы должны оказать мне эту маленькую услугу. Мне нужно с вами поговорить, парни. Если вы этого не сделаете, я могу совершить нечто отчаянное. Я обращаюсь к вам, как к самой доброте человеческой – вы же не отказались бы уделить человеку всего немного времени, если бы вы знали, что это так много для него значит?”
После этого мы, конечно же, сдались без лишних слов. “Ну, теперь мы влипли”, подумал я и почувствовал к себе легкое отвращение – за то, что так легко дал себя провести какому-то сентиментальному пьянице.
“Что вы будете?” спросил он, заказывая тарелку бекона и бобов, которые он, еще не поднеся к столу, щедро взбрызнул кетчупом и чили. Отходя от стойки, он обернулся к официанту и велел приготовить еще одну такую порцию. “Я могу съесть три или четыре таких подряд”, он объяснил, “когда я начинаю трезветь”. Для себя мы заказали кофе. Когда Раттнер только собрался взять чеки, наш друг схватил их и затолкал к себе в карман. “Это на мне”, сказал он, “я вас сюда пригласил”.
Мы пытались протестовать, но он остановил нас, говоря в перерывах между огромными порциями, которые он поглощал, заливая черным кофе, что как раз именно деньги его никогда не волновали.
“Не знаю, сколько у меня тут сейчас с собой”, продолжал он. “На это в любом случае хватит. Вчера я отдал свою машину дилеру – чтобы он ее для меня продал. Я приехал сюда с самого Айдахо, подвозил парочку старых приятелей из судейства – у них был какой-то слет. Когда-то я был в легислатуре”, и он упомянул один из западных штатов, где ему довелось служить. “Я могу вернуться бесплатно на поезде”, добавил он. “У меня есть пропуск. Когда-то я был кем-то…”. Он прервался, чтобы подойти к стойке и взять следующую порцию.
Когда он снова сел, то сунул левую руку в нагрудный карман, при этом, правой заливая бобы кетчупом и чили, и выгрузил все его содержимое на стол. “Ведь ты художник, да?” сказал он Раттнеру. “А ты писатель, я это точно знаю”, сказал он, глянув на меня. “Мне не нужно об этом сообщать, — я сразу вас раскусил”. Говоря, он продолжал с энергией заглатывать еду и при этом вертел бумаги, явно выискивая какие-то статьи, которые он хотел нам показать. “Я тоже немного пишу”, сказал он, “когда мне требуется немного мелочи. Видите, как только я получаю свое пособие, как тут же ухожу в запой. Ну, и когда я выбираюсь из него, то сажусь и пишу кое-какую чушь для…” — тут он упомянул один из ведущих журналов с большим тиражом. “Так, если мне нужно, я всегда могу заработать несколько сотен долларов. Это ничего не значит. Я, конечно, не говорю, что это литература. Но кому сейчас вообще нужна литература? Так, где же, черт побери, этот рассказ, который я написал об одном психопатическом случае…. Я только хочу, чтобы вы посмотрели, что я знаю, о чем говорю. Видите ли…”. Вдруг он умолк и криво улыбнулся, — будто все это невозможно было выразить словами. В руке он держал полную вилку бобов, которую он был готов отправить в рот. Но тут он, как робот, выронил вилку, — бобы растеклись по перепачканным письмам и документам, перегнулся через стол и ввел меня в ступор тем, что схватил мою ладонь, положил ее себе на череп и начал ею о него тереть. “Чувствуешь?” сказал он, странно блеснув глазами. “Как стиральная доска, да?” Я забрал руку как можно быстрее. Ощущение этой покореженной черепной коробки бросило меня в дрожь. “Это номер один”, сказал он. После этого он закатил рукав и показал нам неровную рану от запястья до локтя. Затем приподнял штанину. Еще больше ужасных ран. Он вскочил и, полагая что этого было мало, снял пиджак, расстегнул рубашку, будто мы были здесь одни, и показал еще более отвратительные шрамы. Надевая пиджак, он самоуверенно посмотрел по сторонам и ясным звенящим голосом запел с ужасающе горькой насмешкой “Америка, люблю тебя!” Одну только первую строфу. Затем он сел так же резко, как поднялся и спокойно принялся доедать свои бобы с беконом. Я думал, что сейчас начнется беспорядок, но нет, — люди продолжали есть и говорить, как ни в чем не бывало, только теперь мы стали центром всеобщего внимания. Официант выглядел довольно взволнованным и находился в явной нерешительности относительно своих дальнейших действий. Мне стало интересно, что же будет дальше.
Я уже был готов к тому, что сейчас наш друг повысит голос и устроит мелодраматическую сцену. Однако, несмотря на то, что он стал чуть более напряженным, его поведение особо не изменилось. Изменился его тон. Теперь он говорил отрывисто, прерывая свои высказывания наинечестивейшими богохульствами, которые сопровождались пугающими гримасами. Это, казалось, начал показываться его демон. Или, скорее, искалеченное существо, раненное и униженное вне всяких пределов человеческой выносливости.
“Мистер Рузвельт!” сказал он крайне насмешливо и презрительно. “Я только что слушал его по радио. Снова готовит нас воевать британские войны, да? Воинская повинность. Этого не проведешь!” и он злобно ткнул большим пальцем себе за спину. “Три раза награжден на поле брани. Аргон… Шато Тьери… Сомма… сотрясение мозга… четырнадцать месяцев в госпитале за Парижем… десять месяцев по эту сторону океана. Делают из нас убийц, а потом умоляют заново устроиться и спокойно выйти на работу… Минуточку, я хочу прочитать вам стихотворение, которое прошлой ночью написал о нашем Фюрере”. Он порылся в бумагах, рассыпанных на столе. Затем он поднялся, взял еще один кофе и так, стоя, с чашкой в руке и прихлебывая из нее, начал читать вслух ругательное, непристойное стихотворение о Президенте. Теперь уже точно, подумал я, кто-то примет все это близко к сердцу и затеет драку. Я глянул на Раттнера, который верил в Рузвельта и проехал 1200 миль, чтобы проголосовать за него на последних выборах. Раттнер молчал. Видимо, ему казалось бесполезным возражать явно контуженому человеку. И все же, я не мог отвязаться от мысли, что ситуация была, по меньшей мере, немного странная. У меня в памяти всплыла фраза, которую я слышал в Джорджии. Ее произнесла женщина, которая только что посмотрела “Линкольн в Иллинойсе”. “Они что – пытаются сделать гироя из этого Линкольна?” Да, в атмосфере действительно было что-то от времен до гражданской войны. Президент был переизбран большинством голосов и все же, для миллионов его имя звучало как проклятие. Еще один Вудро Вилсон, что ли? Наш друг не дал бы ему и такого места в своем рейтинге. Он снова сел и довольно сдержанным тоном начал высмеивать политиков, сенаторов, генералов, адмиралов, генералов-квартирмейстров, Красный Крест, Армию Спасения, Молодежную Христианскую Организацию. Жалкая игра в насмешки и цинизм, нашпигованная собственным опытом, гротескными приключениями, и клоунадой, на которую может осмелиться только пострадавший в бою ветеран.
“Итак”, взорвался он, “они хотели провести меня парадом, как мартышку, в форме и медалях. У них был духовой оркестр и мэр был готов нас встретить с блеском. Город ваш, мальчики, и прочий вздор. Наши герои! Боже, при одной мысли об этом меня тошнит. Я сорвал все свои медали и выбросил. Проклятую форму я сжег в камине. Потом я достал бутылку виски и закрылся у себя в номере. Я пил и плакал – один. Снаружи играл оркестр, люди нас истерично поздравляли. Внутри у меня было мрачно. Пропало все, во что я верил. Вся мои иллюзии были разбиты. Они разбили мне сердце – вот что они сделали. Они даже не оставили мне хотя бы проклятущей крошки утешения. Кроме, конечно, выпивки. Ее они, конечно, сначала тоже пытались отобрать. Они пытались устыдить меня, — чтобы я сам от нее отказался. Устыдить меня, сейчас! Меня, который перебил штыком сотни людей, который жил как животное и утратил все понятия о человеческой чести. Мне они не могут сделать ничего — ни устыдить, ни испугать, ни одурачить, ни купить, ни обмануть. Я вижу их насквозь, этих грязных ублюдков. Они морили меня голодом, и избивали, и садили за решетку. Эти штуки меня больше не пугают. Я могу выдержать голод, холод, жажду, вшей, паразитов, болезнь, удары, оскорбления, деградацию, подлог, воровство, клевету, обвинения, предательство…. Я прошел через все… они все на мне испробовали… и им все же меня не раздавить, им не закрыть мне рот, не заставить меня сказать, что все это правильно. Я не хочу иметь ничего общего с этими честными, богобоязненными людьми. Меня от них тошнит. Я бы лучше жил с животными или каннибалами”, — среди своих бумаг и документов он отыскал клочок с нотами. “Вот эту песню я написал три года назад. Она сентиментальная, но никому не причиняет зла. Я могу писать музыку только когда я пьян. Алкоголь заглушает боль. У меня все еще есть сердце и, причем, большое. Мой мир – это мир воспоминаний. Помните эту?” Он начал напевать под нос знакомую мелодию. “Это вы ее написали?” спросил я, застигнутый врасплох. “Да, это я ее написал и другие тоже” и он пустился зачитывать список своих песен.
Но только я начал задумываться об истинности всех его заявлений – юрист, доктор, законник, писатель, музыкант, как он принялся рассказывать о своих изобретениях. Похоже, прежде, чем предать себя позору, он сколотил три состояния. Это становилось уже слишком даже для меня, а я доверчив, как вдруг случайное замечание, которое он сделал об одном своем друге, известном архитекторе на Среднем Западе, удивительным образом вызвало ответную реакцию у Раттнера. “Да мы же с ним были приятели в армии”, тихо произнес Раттнер. “Ну”, сказал наш друг, “он женился на моей сестре”. После этого между ними начался живой обмен воспоминаниями, что не оставляло во мне ни малейшего сомнения в том, что наш друг говорил правду, во всяком случае, что касалось архитектора.
От архитектора до постройки огромного дома в центре Техаса было рукой подать. На последнее свое состояние он приобрел ранчо, женился и отстроил у черта на куличках фантастический chateau. Алкоголь постепенно давал о себе знать. Он был безумно влюблен в свою жену и не мог дождаться появления потомства. Короче говоря, один его друг уговорил его отправиться на Аляску, — спекулировать на горной промышленности. Он оставил жену дома, так как боялся, что климат будет слишком для нее суров. Его не было около года. А когда он вернулся, а вернулся он без предупреждения, надеясь устроить ей сюрприз, он застал ее в постели со своим лучшим другом. Плетью он выгнал обоих в глухую ночь, в буран, даже не дав им возможности одеться. Затем он, конечно же, достал бутылку и после нескольких рюмок начал крушить все на своем пути. Но дом был чертовски большой, так что это занятие его утомило. Для блестящего финала не хватало только одного – поднести спичку ко всем этим делам, что он и сделал. Потом он сел в машину и уехал, даже не потрудившись взять чемодан. Пару дней спустя, в некоем отдаленном штате, он прочитал в газете, что его друг был найден замерзшим насмерть. О его жене не было сказано ни слова. По правде, он до сих пор так и не узнал, что же с ней произошло. Незадолго после этого инцидента он затеял ссору в баре и разбитой бутылкой размозжил человеку череп. Что означало восемнадцать месяцев тяжелого труда, во время которых он изучил тюремные условия и предложил губернатору штата ряд реформ, которые были приняты и приведены в действие.
“Я был очень популярен”, сказал он. “У меня хороший голос и я могу делать разные фокусы. Пока я был там, я поддерживал в них доброе расположение духа. Позже я отсидел еще один срок. Это меня совершенно не волнует. Я могу приспособиться почти ко всем условиям. Обычно там имеется фортепиано, бильярдный стол и книги, а если нечего выпить, то всегда можно найти немного наркоты. Я переключаюсь туда-сюда. Какая разница? Все, что человеку нужно – это забыть о настоящем…”.
“Да, но можно ли забыть на самом деле?” перебил Раттнер.
“Я – могу! Дайте мне фортепиано, бутылку виски и кабачок, где можно приятно поболтать и я буду счастлив так, как хочет быть счастливым каждый человек. Видишь, мне не нужны все эти принадлежности, которые требуются вам, парни. Я ношу с собой одну только зубную щетку. Если мне нужно побриться, я иду и бреюсь; если мне нужно сменить белье, я покупаю новое; если я голоден, я ем; если устал, то сплю. Для меня совершенно не имеет значения, сплю я на кровати или на земле. Если мне нужно написать что-то, я иду в издательство и беру напрокат печатную машинку. Если я хочу поехать в Бостон, то все, что мне нужно сделать, это показать свой пропуск. Любое место для меня как дом родной, если там найдется, где выпить и встретить приятную компанию. Я не плачу налогов и не плачу аренду. У меня нет босса и обязательств. Я не голосую и мне наплевать кто Президент и Вице-Президент. Я не хочу зарабатывать большие деньги, не хочу славы или успеха. Что вы можете мне предложить такого, чего у меня нет? Я свободный человек – а вы? И я счастлив. Я счастлив потому, что мне наплевать, что случится завтра. Все, что мне нужно – это мой литр виски каждый день – бутылка забвения, вот и все. Мое здоровье? Никогда меня это не волновало. Я так же силен и здоров, как и любой другой. Если со мной что-нибудь не так, то мне это неизвестно. Я могу прожить сотню лет, в то время как вы, парни, вероятно, волнуетесь — доживете вы до шестидесяти или нет. Есть всего один день – сегодня. Если мне хорошо, я пишу поэзию и выбрасываю на следующий же день. Я не пытаюсь выиграть никакие литературные награды – я всего лишь выражаю себя вздорно и по-своему…”
Тут он пошел сходить с рельсов относительно своих литературных способностей. Его тщеславие начало превосходить самое себя. Когда дошло до того, что он предложил взглянуть на рассказ, который он написал для одного популярного журнала, я решил, что будет лучше сразу его осадить. Мне больше нравилось слушать о головорезе и алкоголике, чем о писателе.
“Послушай-ка”, сказал я, не пытаясь смягчить, “ты признаешь, что это все дерьмо, так? Так вот, я никогда не читаю дерьмо. В чем смысл показывать мне все это, я не сомневаюсь, что ты можешь писать так же плохо, как и любой другой, для этого не нужно быть гением. Что меня интересует, так это хорошее письмо: я восхищаюсь гением, а не успехом. Так что если у тебя есть что-то, чем ты гордишься, это другое дело. Я буду рад прочитать то, о чем ты сам хорошего мнения.”
Он наклонил голову и окинул меня долгим взглядом. Он смотрел на меня так некоторое время – спокойно, изучающе. “Вот что я вам скажу”, проговорил он, наконец, “есть из всего написанного одна вещь, которую я считаю хорошей – я никогда ее не записывал. Но она у меня вот здесь”, и он постучал по лбу указательным пальцем. “Если вы хотите послушать, я вам ее зачитаю. Это длинная поэма, которую я написал как-то раз в Маниле. Вы ведь слышали о Морро Касл? Так вот, как раз за стенами Морро Касл на меня нахлынуло вдохновение. Я считаю это великим стихотворением. Я это точно знаю! Я бы не хотел, чтобы его напечатали. Я бы не взял за него денег. Вот оно…”
Не останавливаясь, чтобы прочистить горло или выпить, он начал читать свою поэму – о солнце, заходящем над Манилой. Он читал быстро, ясным, мелодичным голосом. Создавалось ощущение, будто сходишь порогами в легком каноэ. Все разговоры вокруг нас умолкли; некоторые привстали и придвинулись ближе, чтобы лучше слышать. Казалось, что у стихотворения не было ни начала, ни конца. Как я уже говорил, оно началось со скоростью потопа и все шло, и шло, образ наслаивался на образ, крещендо — на крещендо, ритмически поднимаясь и опадая. К сожалению, я не запомнил из него ни строчки. Все что я помню, так это чувство, будто тебя несет по вздувшемуся чреву огромной реки, через самое сердце тропиков, где бесконечно мелькают и подрагивают перьями птицы, блестит мокрая зеленая листва, клонятся и колыхаются озера травы, пульсирует полночная синева неба, где звезды мерцают блеском бриллиантов, и птицы поют, как опьяненные Бог знает чем. В его строчках пробегала лихорадка, но лихорадка не больного человека, а восторженного, лихорадочного существа, которое внезапно обрело свой настоящий голос и теперь испытывает его во мраке. Это был голос, доносящийся из глубины сердца, — упругий, трепещущий поток крови, который бьется о барабанные перепонки восторженными, громовыми волнами. Финал был, скорее, смягчением, чем прекращением, диминуэндо, которое превратило дробный ритм в шепот, уходящий за пределы тишины, где он, в конце концов, и растворился. Голос перестал звучать, но стихотворение продолжало пульсировать в отдающих эхом клетках мозга.
Последовавшее молчание он прервал, скромно сославшись на свой необычайный талант запоминать все, что попадается на глаза. “Я помню все, что читал в школе”, сказал он “от Лонгфелло и Вордсворта до Ронсара и Франсуа Виллона. Виллон – вот это парень по мне”, и он принялся читать знакомый стих, при этом выдавая своим акцентом более чем школьные знания французского. “Величайшими поэтами были китайцы”, сказал он. “В мелочах им удавалось передать величие вселенной. Прежде всего, они были философами, а уже потом поэтами. Они проживали свою поэзию. Мы можем писать стихи только о смерти и одиночестве. Нельзя сочинить стих об автомобиле или телефонной будке. Сердце изначально должно быть неприкосновенно. Нужно уметь верить во что-нибудь. Все те ценности, которым нас научили в детстве, разбиты. Мы больше не люди, мы – автоматы. Мы даже не получаем удовольствие от убийства. Последняя война уничтожила все наши порывы. Мы не отвечаем, мы реагируем. Мы – затерянный легион пораженных архангелов. Мы болтаемся в хаосе и наши лидеры, которые слепы как кроты, ревут последними ослами. Вы же не назовете мистера Рузвельта великим лидером, так ведь? Нет, если вы знакомы с историей. Лидера должна вдохновлять великая мечта; он должен поднять народ из болота на своих мощных крыльях; он должен вытащить их из ступора, в котором они ведут свое растительное существование, как звери на зимовке или личинки. Вам не пройти путем свободы и человечности, поведя слабых и несчастных мечтателей на бойню. О чем он вообще постоянно ноет? Его что, сам Создатель назначил Спасителем Цивилизации? Когда я отправился сражаться за Демократию, я был еще ребенком. У меня не было больших амбиций, но не было и желания кого-то убивать. Меня вырастили в вере, что пролитие крови есть преступление против Бога и человека. Но я сделал то, что от меня требовалось, как от хорошего солдата. Я убивал каждого сукиного сына, который пытался убить меня. Что еще мне оставалось делать? Были не только убийства, конечно. Время от времени случалось хорошо провести время – немного другой тип удовольствия, которое, как я думал, мне может когда-нибудь понравиться. На самом деле, ничто не было похоже на то, как я об этом думал прежде, чем пошел туда. Вы же знаете, во что превращают вас эти ублюдки. Да что там, родная мать не узнала бы вас за этими вашими удовольствиями, или когда вы ползете в грязи и втыкаете штык в человека, который никогда не делал вам ничего дурного. Говорю вам, в конце концов, все это все стало настолько грязным и отравленным, что я больше не знал кто я есть на самом деле. Я был всего лишь номером, который загорался как приборная панель, когда поступал приказ – сделать это, то или вон это. Вы бы не назвали меня человеком – во мне не оставалось ни одной проклятущей частички чувств. Но я не был и животным, так как будучи животным у меня было бы больше здравого смысла, чем дать затащить себя в этот кавардак. Животные убивают друг друга только когда они голодны. Мы же убиваем, потому что боимся своей собственной тени, боимся, что если мы воспользуемся хотя бы частицей здравого смысла, то нам придется признать, что наши славные принципы неверны. Сейчас у меня нет никаких принципов – я вне закона. У меня осталось только одно желание – каждый день заливать в себя достаточное количество выпивки, чтобы забыть, как выглядит наш белый свет. Я никогда не поддерживал весь этот порядок. Вам меня не убедить, что я убил всех тех немцев для того, чтобы наступил весь этот чертов бардак. Нет, мистер, я отказываюсь принимать в этом участие. Я умываю руки. Бросаю все. И если это делает из меня плохого гражданина – что же, значит я плохой гражданин. И что теперь? Думаете ли вы, что если бы я носился кругами, как бешеная собака, умоляя дать мне дубинку и ружье, чтобы начать снова убивать, вы думаете, тогда бы я стал хорошим гражданином, достаточно хорошим для того, чтобы проголосовать за всех кандидатов от демократов? Полагаю, что если бы я так сделал, то ел бы прямо с их руки, что ли? Так вот, я не хочу есть ни с чьей руки. Я хочу, чтобы меня оставили в покое; я хочу мечтать свои мечты, верить, как я когда-то верил, что жизнь хороша и прекрасна и что люди могут жить друг с другом в мире и достатке. Ни одни сукин сын на свете не может сказать мне, что чтобы сделать жизнь лучше нужно сначала хладнокровно убить миллион или десять миллионов человек. Нет, мистер, у тех ублюдков просто нет сердца. Я знаю, что немцы ничем не хуже нас и, о Господи, я знаю на своем собственном опыте, что некоторые из них, во всяком случае, на их, черт побери, вид, лучше, чем французы или англичане.
Этот школьный учитель, из которого мы сделали Президента, мы думали, что у него все отлично схвачено, так? Можете представить, как он ползает по полу в Версале, как старый козел, и ставит воображаемые заборы синими чернилами? Какой смысл строить новые границы, скажете вы мне? Зачем вообще нужны тарифы, налоги, караульные, блиндажи? Почему бы Британии не отказаться от некоторого своего незаконного имущества? Если бедняки в Англии не могут прожить, когда их правительство владеет самой большой империей из всех когда либо существовавших, то как они собираются прожить, когда эта империя разлетится на куски? Почему они не эмигрируют в Канаду или Африку или Австралию?
Вот еще одна вещь, которую я не понимаю. Мы всегда предполагаем, что мы правы, что у нас самое лучшее правительство в мире. Но откуда мы знаем – неужели мы пробовали что-нибудь другое? Неужели у нас здесь все так прекрасно, что мы даже не можем подумать о перемене? А что, если бы я действительно верил в фашизм или коммунизм или полигамию или мохаммедизм или пацифизм или что там еще, что является табу в этой стране? Что бы со мной случилось, если бы я стал раскрывать рот, а? Да вы ведь даже не смеете протестовать против вакцинации, хотя есть достаточно свидетельств, которые доказывают, что вакцинация причиняет больше вреда, чем пользы. Где эта хваленая свобода и независимость? Свободен ты только тогда, когда поддерживаешь хорошие отношения со своими соседями, но и в этом случае они не особо отпускают поводок. Если вам случится быть на мели или лишиться работы, ваша свобода и гроша не будет стоить. А если ко всему этому вы еще и старик, так это вообще одно несчастье. Они более добры к животным, растениям и сумасшедшим. Цивилизация – это благословение для калек и дегенератов – прочих она ломает или развращает. Что касается благоустроенности жизни, то в тюрьме я живу лучше, чем на свободе. В первом случае они лишают тебя свободы, во втором – твоей зрелости. Если играешь по правилам, то у тебя есть автомобили, и загородные дома, и любовницы, и paté de foie gras, и вся причитающаяся мишура. Но кто вообще хочет играть в эту игру? Неужели она того стоит? Вы когда-нибудь видели миллионера, который был бы счастлив или у которого бы оставалось хоть какое-то чувство собственного достоинства? Вы когда-нибудь были в Вашингтоне и видели наших беззаконников, простите, я имею в виду – законников во время сессии? Вот это достойное зрелище! Если их одеть в полосатые робы, дать им кирку и лопату, то каждый в мире согласился бы, что здесь им и место. Или возьмем эту галерею мерзавцев, наших Вице-Президентов. Недавно я стоял возле аптеки и изучал их физиономии. Никогда в жизни я еще не встречал более подлого, хитроумного, уродливого и фанатичного стада из человеческих лиц, когда-либо собранных вместе. И именно из этого они делают Президентов в случае убийства. Да, убийства. На следующий день после выборов я сидел в ресторане, это было в Мейне, и парень, сидевший рядом, спорил на то, что Рузвельт не продержится до конца следующего срока. Он ставил пять к одному, но никто его не поддержал. Что меня поразило, так это то, что официантка, на которую никто не обращал внимания, внезапно так спокойно заметила, что у нас на носу еще одно убийство. Убийство кажется отвратительным, если речь идет о Президенте Соединенных Штатов, но ведь все время случается столько убийств и никого это особо не волнует. Там, где я вырос, негра засекали до смерти просто для того, чтобы показать приезжему как это делается. Это до сих пор делают, только, я полагаю, не так открыто. Мы улучшаем вещи, прикрывая их.
Возьмите еду, которую они нам дают…. У меня после всей выпивки, которую я в себя вливаю, уже, конечно, не осталось никаких вкусовых рецепторов. Но тот, у которого они еще остались, должно быть находится в прескверной ситуации, потребляя всю эту бурду, которую они подают в общественных местах. Тут они обнаруживают, что не хватает витамин. И что они делают? Меняют диету, меняют повара? Нет, они дают тебе все ту же бурду, только добавляют нужные витамины. Вот она, цивилизация – всегда все делаеться через задницу. Так вот, скажу я вам, я, черт подери, так цивилизован, что предпочитаю принимать свой яд неразбавленным. Если бы я вел, как это они называют, “нормальный” образ жизни, я все равно оказался бы на свалке к пятидесяти годам. Сейчас мне сорок восемь и я здоров как бык, всегда делаю противоположное их рекомендациям. Если бы вы прожили хотя бы две недели так, как живу их я, вы были бы в больнице. И что же мы получаем, скажете вы мне? Если бы я не пил, у меня был бы какой-нибудь другой порок – я бы крал детей, может быть, или стал усовершенствованным Джеком Потрошителем, кто знает? А если бы у меня не было никаких пороков, то я был бы всего лишь несчастным слабаком и неудачником, как миллионы остальных, и что бы это мне дало? Думаете, я бы получил удовлетворение, умерев, как говорят, на своем посту? Нет, это не по мне! Лучше я умру среди алкоголиков, бывших-кто-то и теперь-никто. Во всяком случае, если так все же произойдет, то я с удовольствием скажу, что у меня не было другого хозяина, кроме Джонни Ячменное Зерно. У вас есть тысячи хозяев – коварных, предательских, которые издеваются над вами, даже когда вы спите. У меня же только один и то, по правде говоря, он мне скорее друг, чем надзиратель. Из-за него я попадаю в неприятности, но при этом он мне никогда не лжет. Он никогда не говорит: свобода, независимость, равенство или еще какую-нибудь чушь. Он просто говорит: “Я сделаю тебя пьяным в такую дребедень, что ты забудешь, как тебя зовут” и это все, что мне нужно. И если мистер Рузвельт или еще какой-нибудь политик пообещают мне что-нибудь и сдержат слово, у меня к ним будет мало уважения. Но кто вообще слышал, чтобы политик или дипломат держали слово? Это как ждать, что миллионер раздаст свое имущество тем, у которых он его забрал. Просто, так не делается”.
Он продолжал без остановки – длинные монологи о коварстве, и жестокости, и несправедливости человека к человеку. На самом деле, прекрасный сердечный человек с хорошими инстинктами и всеми атрибутами гражданина мира, за исключением того факта, что где-то на повороте его вышвырнуло из социальной орбиты, на которую он так и не смог вернуться. Из расспросов Раттнера я понимал, что он все еще в него верит. В два часа утра он был настолько оптимистичен, что считал, что с небольшим упорством в это огрубевшее сердце можно заронить зерно надежды. Для меня же, как мне не был симпатичен этот парень, затея казалась такой же тщетной, как возрождение пустошей Аризоны или Дакоты. Единственное, что может сделать общество и чего оно не делает по отношению к таким людям, — это быть снисходительным и потакать им. Как сама земля в своих бесконечных экспериментах заходит иногда в тупик и сдается, точно так же случается и с индивидами. Желание уничтожить душу, ибо к этому все как раз и сводится, чрезвычайно интересует меня как феномен. Иногда оно придает человеку величие, достойное утонченных битв тех, которых мы называем сверхчеловеком. Потому что жест отрицания, если он чист и бескомпромиссен, так же несет в себе качества героического. Слабаки не способны так собой разбрасываться. Тогда, когда слабак сдается, другой, более целеустремленный характер идет с Судьбой рука об руку, как бы подстрекая ее, но при этом одновременно и глумясь над ней. Взывать к Судьбе означает оставлять себя беззащитным перед тем хаосом, который, если воля человека сломлена, всегда готовы пустить в ход слепые силы вселенной. Человек своего предназначения – совершенно противоположное явление: в нем мы видим пример сверхъестественной природы человека, ибо те самые слепые силы кажутся обузданными и покоренными, направленными к исполнению собственной микроскопической цели человека. Но для того чтобы поступать либо так, либо иначе, необходимо полностью изъять себя из предписанной, реакционной модели поведения обычных индивидов. Даже проголосовать за саморазрушение требует некоего космического подхода. Чтобы отрицать мир, у человека должно присутствовать определенное видение его природы. Намного легче совершить самоубийство, чем убить собственную душу. Все равно остается сомнение, которое не может устранить даже самый непоколебимый разрушитель – что задание невыполнимо. Если бы его можно было исполнить при помощи одной только силы воли, тогда не нужно было бы призывать Судьбу. Но именно потому, что сила воли больше не функционирует, безнадежный индивидуум сдается на милость власть имущих. Короче говоря, он обязан предать то самое, что может как раз избавить его от мук. Наш друг предал себя Джону Ячменное Зерно. Но на определенном этапе Джон Ячменное Зерно становится бессилен. Даже если кому-то бы и удалось призвать все парализующие и сдерживающие силы вселенной, все равно остается граница, барьер, который может преодолеть и нарушить только сам человек. Тело можно уничтожить, но душа нетленна. Индивид, подобный нашему другу, мог бы убивать себя тысячу раз, если бы была хоть малейшая надежда разрешить, таким образом, эту проблему. Но он выбрал повторить все заново, залечь как холодная и вялая луна, заглушить все плодотворные позывы и, имитируя смерть, в конце концов, достичь самой сути ее естества.
Это не он говорил, это кричало его сердце. Они разбили его сердце, так он сказал, но это не правда. Сердце нельзя разбить. Сердце можно ранить и тогда вся вселенная будет казаться одним нескончаемым мучением. Но сердце безгранично в своей способности терпеть страдания и муки. Будь иначе, все человеческое племя давно бы уже вымерло. Пока сердце качает кровь, оно качает жизнь. А жизнь можно проживать на таких несопоставимых уровнях, что временами может показаться, будто она не возможна. В жизнях людей настолько ошеломляющи контрасты, насколько они поразительны и в жизнях рыб, минералов, растений. Употребляя термин человеческое общество, мы говорим о чем-то таком, что само по себе отрицает всяческие формулировки. Невозможно охватить мысли и поведение человека в одном слове или фразе. Человеческие существа движутся в таких созвездиях, которые, в отличие от звездных, никак не зафиксированы. Эта история, которую я сейчас рассказываю, может быть интересна или значительна для определенной группы лиц, но полностью лишена шарма или ценности в глазах других. Что значил бы Шекспир для патагонца, если бы последнего научили читать? Что такое “Многообразие религиозного опыта” для индейца Хопи? Человек живет, считая, что мир такой и эдакий только потому, что его никогда не выбрасывало из той колеи, в которой он влачит свое существование. Война для цивилизованного человека не всегда является сильнейшим толчком, способным разрушить его чопорную модель каждодневного поведения. Для некоторых, и их число, боюсь, намного больше, чем нам хотелось бы верить, считают войну волнующей или даже приятной переменой в трудах и рутине обычной жизни. Близость смерти придает остроту, скорость их обычно заторможенным мозговым клеткам. Но есть и другие, как, например, наш друг, которые в своем отвращении от беспричинного убийства, в горьком понимании, что у них не хватит никаких сил этому помешать, предпочитают выйти из общества и, если это возможно, уничтожить даже саму возможность возвращения на землю пусть и в отдаленном и более благоприятном моменте человеческой истории. Они больше не хотят иметь ничего общего с людьми; они хотят в корне пресечь эксперимент. И в этом они настолько же бессильны, как и в своих усилиях ликвидировать войну. Но они, тем не менее, завораживающая человеческая особь и ценная для человеческой породы хотя бы тем, что они действуют подобно семафору на тех отрезках темноты, через которые мы несемся сломя голову к уничтожению. Мы не видим того, кто стоит за приборной панелью, но мы на него надеемся и, хватаясь за поручни, мимолетом утешаемся мерцанием семафоров. Мы надеемся, что машинист доставит нас к цели в целости и сохранности. Мы сидим, сложа руки, и вверяем постороннему нашу безопасность. Но даже самый лучший машинист движется только по намеченному маршруту. Наши же приключения находятся в неразмеченных краях, где нашими проводниками являются только наши смелость, вера, разум. Если у нас и есть обязанность, то она в том, чтобы вверять себя своим собственным возможностям. Нет ни одного человека, каким бы великим или мудрым он ни был, которому бы мы могли доверить свою судьбу. Куда он может привести нас, так это к вере в наше собственное руководство. Величайшие личности во все времена утверждали именно эту мысль. Но те, кто заслепляют нам глаза, сбивают нас с пути, это те, которые обещают нам все то, что никто из человеков не может пообещать, а именно безопасность, благополучие, мир, и т.д. Но самые обманчивые из их обещаний те, которые призывают нас убивать друг друга для достижения фиктивной цели.
Окончание следует