Опубликовано в журнале Новый берег, номер 34, 2011
Лев Бердников
Б Л Е С К И Н И Щ Е Т А Д В О Р А П Е Т Р А В Т О Р О Г О
Исторический очерк
Краткое царствование императора-отрока Петра II (1727-1730) авторитетный российский историк Евгений Анисимов назвал “бездарным”. И это очевидно, если обратиться к судьбе столь необходимых для державы реформ его великого деда – Петра I. Ведь именно в ту годину в России происходит не декларируемый прямо, но вполне последовательный откат от петровских преобразований. В этом Петр II проявил себя достойным сыном своего отца, казненного в 1718 году царевича Алексея, истого приверженца московской старины. В полном небрежении оказался флот; императорский двор покинул европейский северный “парадиз” и перебрался в Белокаменную, которую намеревались, как и встарь, сделать столицей; отменили рекрутский набор; торговля в Архангельске, запрещенная Петром I, была разрешена вновь; казенные постройки в Азове приостановили, а обустройство фонтанов в Петергофе так и вовсе похерили. Реставрация допетровских порядков примечалась и в церковной жизни: были сделаны значительные послабления староверам, коих ранее преследовали за упорное сопротивление нововведениям, и велись даже разговоры о восстановлении патриаршества. Из ссылки возвратили и приветили “государыню-бабушку” Петра II Евдокию Лопухину, заточенную когда-то грозным мужем в монастырь под “крепкий караул”; причем Сенат даже издал специальный указ, повелевающий всем, у кого имеются манифесты Петра I о мнимых, с точки зрения новой власти, преступлениях царевича Алексея и его матери, сдавать их куда надлежит под страхом сурового наказания.
А вот внешняя, “блестящая” сторона петровского царствования – всевозможные светские церемониалы, огненные потехи, “шумство”, атмосфера вечного праздника и похмелья августейшим юнцом очень даже одобрялась. С грандиозным размахом праздновались дни рождения, тезоименитства, годовщины коронации. Добавим к этому повальное увлечение новых придворных охотой и картами (столь ненавидимыми Петром Великим) — и картина времяпрепровождения юного венценосца будет завершена.
Малолетний император (а он вступил на престол в возрасте 11 лет) был втянут фаворитами в бездельную, полную всевозможными “потехами” жизнь. И немалое место занимали в ней “игры в любовь”, к коим его приобщал старший “наставник”, легкомысленный прожигатель жизни князь Иван Долгоруков. Современники отмечали необычайно бурное развитие царя: в 13 лет он выглядел на все 18! Впрочем, по сведениям историка Олега Соловьева, со своей сестрицей Натальей Алексеевной Петра связывали отнюдь не платонические отношения, и начались они, когда тому едва минуло 11 лет. Высшие степени плотского наслаждения венценосный юноша познал со своей сладострастной тетушкой Елизаветой Петровной, в которую без памяти влюбился. А метрессам, доставленным ему кутилой и насильником Иваном Долгоруким, несть числа. Архиепископ Новгородский Феофан Прокопович писал, что Долгоруков “сам на лошадях окружен драгунами, часто по всему городу, необычным стремлением, как бы изумленный, скакал, но и по ночам в честные дома вскакивал, — гость досадный и страшный!” Современник князь Михаил Щербатов свидетельствовал: “Можно сказать, что честь женская не менее была в безопасности тогда в России, как от турок во взятом граде”. К этому надо прибавить неукротимую тягу Петра к щегольству и роскоши. Достаточно сказать, что в одном только 1728 году “за разные золотые и серебряные с бриллиантами вещи” юному императору и его августейшей сестре казной было заплачено 32 тысячи рублей (надо понимать, что по тем временам это была астрономическая сумма)! Примечательно, что и неожиданную кончину Петра II (в 14 лет!) некоторые осведомленные наблюдатели объясняли его неумеренным питием и ранним вступлением в половые отношения. Так, тогдашний министр-резидент Британии при российском Дворе Томас Уард приписывал недуг царя “беспорядочной жизни”, которую тот вел с присущим ему юношеским пылом. А австрийский резидент Никола Себастьян Гогенгольц сообщал об истощении сил государя низменными пороками…
“Во дворцах царя, вельмож и дипломатов, — говорит о той поре историк Игорь Курукин, — устраивали роскошные приемы, где не жалели средств на иллюминацию и фейерверки, рекой текли вина, гремела музыка, и гостей ожидали десятки, а то и сотни блюд. Для проведения таких пиршеств при дворе состояла целая армия служителей во главе с поварами в генеральских чинах”. А другой историк Константин Арсеньев, уточняет: “Русские вельможи поражены были блеском Двора Версальского, стоявшаго со времен Лудовика XIV выше всех Дворов Европейских, наш Двор устраивался по образцу Французскаго, и наши царедворцы, величаясь титлами Немецкими, старались подражать Французам в приемах и этикете”.
Противники реформ (и прежде всего, государева бабка Евдокия) не уставали твердить, что надобно отказаться от иноземной одежды и вернуться к стародавним ферязям и охабеням. Но Петр II все не уступал, проявляя здесь завидную твердость. По словам писателя Александра Павлова, он нипочем “не соглашался на измену французскому платью. Ему так нравились его изящные, красивые кафтаны и так смешно было царское одеяние прежних дней!” Заметим, в этом пункте мальчишка на троне выказал свой норов самодержца. И хотя некоторые царедворцы (вкупе с влиятельнейшим тогда семейством Долгоруковых) держали наготове в своих рундуках и комодах груды дореформенного платья, победу одержали “французокафтанники” (как назвал их Н.В. Гоголь), то есть возобладал не изоляционизм, а тенденция европейского культурного единства. Ведь по всей Европе, как отметил американский историк костюма Дж. Лэйвер, “доминировала тогда Франция: модная одежда означала, по крайней мере, для высших классов, именно французскую одежду”.
Придворная камарилья Петра II по внешности очень походила на версальских маркизов и маркиз – первых франтов и франтих своего времени. Кавалеры щеголяли в шитых кафтанах с твердыми, как железные листы, широкими фалдами, узких панталонах, плотно натянутых чулках с подвязками, тяжелых башмаках; перчатках (вместо дедовских рукавиц) и аллонжевых париках, с длинными, завитыми в букли, волосами. Отличались своей живописностью и охотничьи костюмы – в красных шароварах, в горностаевых шапках и зеленых кафтанах с золотыми и серебряными перевязями, царские стремянные и егеря были неподражаемы. Поражали изысканной роскошью и легкие богатые робы придворных дам. Разряженные в пух и прах, московские светские львицы осваивали характерный язык любви и щегольской культуры.
Именно со времен Петра II ведет начало увлечение прекрасного пола тафтяными мушками, занесенными к нам с берегов Сены. История сей моды давняя. “Неизвестно, какой француженке-смуглянке первой пришла в голову мысль наклеивать маленькие кусочки черной тафты на лицо, — рассказывается в русском журнале “Ни То ни Сио” (1769), — в конце XVI века для успокоения зубной боли прикладывали к вискам крошечные пластыри, положенные на вату и бархат. Кокетке не нужно было много времени, чтобы подметить, как эти пятнышки оттеняют белизну кожи… и придают увядшему лицу блеск. Таким образом, мушки вошли в употребление, получили всеобщее одобрение и победили все препятствия, воздвигаемые против них строгими духовниками и моралистами – противниками красоты”.
Интересно, что поклонниками мушек во Франции были не только дамы, но и мужчины, в их числе даже служители культа. Существовали специальные трактаты о “правильном” расположении мушек на лице, с точными указаниями об их величине и форме сообразно с местом их наклеивания; и каждая мушка имела свое название и строго определенное значение. Забавно, что в России первой половины XVIII века такие “Реестры о мушках” были очень ходким товаром и пользовались спросом не только в высших сферах — они попадали в мещанские и даже в крестьянские круги. Известный этнограф Дмитрий Ровинский в своем капитальном труде “Русские народные картинки” воспроизводит лубочный лист с подробным объяснением сокровенного смысла каждой накленной мушки: “На правой стороне – гордость; в длину против глаза – воровство. На правой брови – смирение. Под конец носа – одному отказ. Среди носа – всем отказ. Над левой бровью – щегольство или стыд. Под глазом – печаль; в длину против рта – любовь. Среди щеки – величество или красота. На левой брови – лесть. Над глазом – жеманство. По краям на устах – вертопрашество и т.д.”. А на другом известном лубке того времени, названном “Пожалуй, поди прочь от меня!”, представлена блинница, бранящаяся со своим ухажером; и лицо ее так и усыпано мушками.
Образ щеголя ярко запечатлен в “кусательных” сатирах Антиоха Кантемира (1708-1744), распространявшихся по всей России в многочисленных читательских списках. Его “Сатира I. На хулящих учение. К уму своему” и “Сатира II. На зависть и гордость дворян злонравных” написаны в 1729 году и изображают быт и нравы франтов и франтих того времени.
Антиох был знаком с европейской и, прежде всего, с французской литературной традицией изображения щеголей (петиметров). А во Франции XVII-XVIII веков одних только комедий о них насчитывалось не менее шести десятков. Осмеянию щегольства отдал дань сам законодатель французского Парнаса Никола Буало-Депрео (1636-1711), сатиры которого Кантемир “склонял на наши нравы”. И британские издатели Ричард Стил (1672-1729) и Джозеф Аддисон (1672-1719) в своих журналах “The Spectator” и “The Tattler”, необычайно популярных во Франции ( экземпляры их имелись , между прочим, и в личной библиотеке Кантемира), уделили вертопрахам самое пристальное внимание, язвя их с присущей им истинно английской иронией.
Не исключено, что в юности Кантемир сам был не чужд щегольства. Поступив в 1725 году на службу в Преображенский полк, он горделиво носил нарядный гвардейский мундир и упражнялся в сочинении любовных стихов и песенок, что было типичным для поведения франта*. В сатире IV “К музе моей” он признавался:
Коих столько ум не спел, сколько слабо тело…
Уж мне горько каяться, что дни золотые
Так непрочно стратил я, пиша песни тые.
В дальнейшем Антиох, по его словам, “искал отстать от сочинения любовных песен и прилежать к чему важнейшему”. Он сделался государственным мужем, видным дипломатом и… отчаянным критиком петиметров и щегольства.
В 1726 году Кантемир переводит с французского языка “Некое итальянское письмо, содержащее утешное критическое описание Парижа и французов”. Речь идет здесь и о разорительном щегольстве: “Зрится тамо на платьях все то, что роскошество лучше и изящнейше выдумать может. Дамы там всегда с новыми модами, и их убранства с лентами и драгоценными каменьями одеты видом некаким, сердце веселящим, показуют златыми и серебряными парчами беспрестанное свое попечение о великолепии. Мужие такожды с своей стороны также суетны, как и женщины, с плюмажами и с белыми перушками [париками – Л.Б.] ходят, смотря того, чтоб полюбны были, и чтоб уловити сердца, но часто сами уловляются…”. И далее дается мрачное предсказание: “Итак, кажется, что Париж повседневно приближается к падению своему, буде то правда, … яко чрезмерныя роскоши есть знак града, ищущего разориться”. Но современникам было очевидно, что пророчество это почти дословно повторяет известную характеристику императора Петра I-го, данную французской столице: “Париж рано или поздно от роскоши падет или от смрада вымрет”. Петр Великий, как известно, был ярым противником щегольства, и Антиох, судя по выбору произведения для перевода, был с ним в этом вполне солидарен.
В его “Сатире I. К уму своему” (1729) нещадно бичуется российское невежество, а именно “презиратели наук”. Достается и судейским чиновникам, что бранят тех, “кто просит с пустыми руками”, и церковным иерархам (“райских врат ключарям святым”), а также ретроградам всех мастей. Наряду с обличением социальных пороков, сочинитель язвит и пороки нравственные, персонифицированные в образах ханжи Критона, гуляки Луки, скупца Силвана и т.д. Не обходит сочинитель вниманием и невежу-щеголя Медора:
На письмо, на печать книг, а ему приходит,
Что не в чем уж завертеть завитые кудри;
Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры;
Пред Егором двух денег Виргилий не стоит;
Рексу – не Цицерону похвала достоит.
В сопроводительных примечаниях Кантемир поясняет, что бумага нужна Медору исключительно для завивания волос: “Когда хотим волосы завивать, то по малому пучку завиваем, и, обвертев те пучки бумагою, сверх нея горячими железными щипцами нагреваем, и так прямые волосы в кудри претворяются”. А Егор и Рекс (их незадачливый щеголь ставит куда выше какого-то там Сенеки) – это “славные”, то есть известные тогда в Москве сапожник и портной.
Хотя Медор вроде бы слыхивал о Вергилии и Цицероне, но эта видимая осведомленность (точнее, нахватанность) – тоже дань европейской моде, моде не только на одежду, но и на “умы”. На самом же деле, знания Медор в грош не ставит, а вот косметику очень даже жалует: “Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры”. По Кантемиру, бессмысленным приверженцем новизны быть ничуть не лучше, чем завзятым старовером. Так поэт подводит читателя к пониманию психологии щегольства с характерным чисто внешним восприятием жизни, как будто известная пословица “встречают по одежке…” вдруг на этом самом месте обрывается в одночасье, и далее точка, молчок. Вслед за Кантемиром, это щегольское кредо перефразирует Иван Крылов: “Прельщаться и прельщать наружностью, менее всего помышлять о внутреннем”. Но это произойдет в России уже на излете века Просвещения, когда мода на “умы” овладеет даже дамами из привилегированных сословий, и щеголять знакомством с великими писателями, хлопать их по плечу станет своего рода “комильфо”…
В “Сатире II. На зависть и гордость дворян злонравных” портрет щеголя заключен у Кантемира в оправу мастерски звучных стихов. И хотя, как это водилось у писателей-классицистов, его герой выступал носителем одной, господствующей “страсти” (а щегольство трактуется им как одна из страстей человеческих), образ франта не страдает ходульностью и схематизмом. Автор “исследует” логику мышления, поведение, вкусы и привычки российских петиметров. И надо сказать, по произведениям Кантемира можно составить целый трактат о щеголях первой трети XVIII века. Его стихи и ремарки настолько детальны и многосторонни, что, собранные вместе, они являют собой своего рода энциклопедию мод и модников той эпохи. Если не считать Дневника итальянского путешествия стольника Петра Толстого (1697), где тот уделил зоркое внимание костюмам сопредельных стран, это первое в истории русской культуры описание быта и нравов щеголей.
Антиох художественно воссоздает быт и повседневную жизнь русского франта. Живописуется его мучительно-долгое пробуждение от сладкого безмятежного сна, переданное в подчеркнуто комических тонах:
Солнца верхи гор,………………………………
а ты под парчою,
Углублен мягко в пуху телом и душою,
Грозно соплешь, пока дня пробегут две доли;
Зевнул, растворил глаза, выспался до воли,
Тянешься уж час-другой, нежишься, сжидая
Пойло, что шлет Индия иль везут с Китая.
“Пойло” — это вошедшие тогда в моду экзотические кофе и чай, подаваемые нашему неженке-щеголю прямо в постель. А вот сами эти его бьющие в глаза изнеженность и праздность – примета нового царствования. Ведь в прежние-то, петровские времена служить надлежало поголовно всем дворянам, а тунеядцы и “нетчики” ставились вне закона. При Петре Великом степень “щегольства” в одежде подданного обуславливалась его положением в иерархии чинов – чем выше чин, тем платье богаче. Свободного же, или, как говорили тогда, “праздного” времени, у людей чиновных было в обрез. А потому “праздный щеголь”, что мог быть “углублен мягко в пуху телом и душою”, явился в России только при державном отроке, став плодом его бездарного царствования. Ведь, по словам историка, “Петру II ничего так не импонировало, как праздность. Достаточно было потакать лености и не препятствовать забавам, дабы склонить юного бездельника на свою сторону и превратить его в послушное орудие коварных замыслов”.
Но вернемся к душе щеголя. Если таковая существует, то вся она полна и очарована только собой. Читаем:
Там уж в попечении и труде глубоком,
….волос с волосом прибираешь к чину:
Часть над плоским лбом торчать будут сановиты,
По румяным часть щекам, в колечки завиты,
Свободно станет играть, часть уйдет на темя
В мешок. Дивится тому строению племя
Тебе подобных. Ты сам, новый Нарцисс, жадно
Глотаешь очми себя…
Пояснения сатирика к тексту отличаются бытописательской точностью. Так, мы узнаем, как именно убирает щеголь свои волосы: “Для того убору вскинет на плечи тонкую полотняную занавеску, которая в то время обыкновенно вздевается, чтоб остеречь платье или рубашку от пудры, что на волосы сыплется”; как мода “разделяет волосы убранные – на три доли: часть обыкновенно над лбом, коротенько обрезав, гребнем торчит, часть свободно играет, завиты в колечки, и большая часть к темю, связав тесьмою, вкладывается в черный тафтяной мешок, который висит на спине”. Примечательно, что Кантемир вновь и вновь возвращается к уже знакомому нам щегольскому кредо. Франты, пишет он, “всю свою славу в убранстве ставят”, и прибавляет: “Умный человек презирает внешнюю и об одной внутренней украсе печется”. И сравнивает щеголя с самовлюбленным Нарциссом (что в дальнейшем станет хрестоматийным): “Ты и сам, как Нарцисс, не можешь на себя наглядеться, жадно в зеркале своем смотришь и любуешься”. Далее о том, с какими нечеловеческими усилиями сопряжено обувание петиметра:
В тесном башмаке твоя, пот с слуги валится,
В две мозоли и тебе краса становится;
Избит пол, и под башмак стерто много мелу.
Деревню взденешь потом на себя целу.
Говоря современным языком, слуге следовало очень сильно поднапрячься, чтобы втиснуть ногу хозяина в модную тесную обувь. Для этого приходилось отчаянно бить ногой об пол, отсюда “избит пол”. А поскольку от таких ударов туфля начинала скользить по паркету, то, во избежание сего, подошву натирали мелом. Не по размеру подобранный башмак обойдется щеголю в пару мозолей, а его слуге – изрядной толикой пота.
Подчеркивается и баснословная дороговизна модных нарядов — слова “деревню взденешь на себя целу” Кантемир прокомментировал так: “Взденешь кафтан пребогатый, который стал тебе в целую деревню. Видали мы таких, которые деревню свою продавали, чтобы сшить себе уборный кафтан”. А выбор подобающего наряда – дело для вертопраха архиважное, это целая наука:
Основать, как выбрать цвет и парчу и стройно
Сшить кафтан по правилам щегольства и моды:
Пора, место и твои рассмотрены годы,
Чтоб летам был сходен цвет, чтоб, тебе в образу,
Нежну зелень в городе не досажал глазу,
Чтоб бархат не отягчал в летню пору тело,
Чтоб тафта не хвастала среди зимы смело.
Ну, как не отдать тут должное тонкой кантемировской иронии: Вергилий в “Энеиде” писал, что на “организацию римского племени” положили жизни много славных героев; франту же требуется еще больше труда для того, чтобы подобрать ткань для платья – “чтоб летам был сходен цвет”, то есть подходил по возрасту, шел бы к лицу. “Щегольские правила требуют, — поясняет сатирик, — чтоб красный цвет, а наипаче шипковый не употреблять тем, коим двадцать лет минули, чтоб не носить летом бархат, а зимой тафту, или в городе зеленый кафтан, понеже зеленый цвет только в поле приличен”.
Нелишне отметить, что в Европе до XVIII века цвет платья был по существу социально маркирован: низшие слои общества ограничивались скучными блеклыми цветами. А вот представители высших классов носили яркие цвета, сделанные при помощи дорогих красителей. Американский психолог одежды Элизабет Харлок говорит о любопытной закономерности – человек, который стремится заявить о себе, имеет тенденцию носить броское цветастое платье. И хотя в XVIII веке на Западе яркие цвета были запрещены в угоду бледным тонам и пудре, русские щеголи, желая привлечь к себе внимание, предпочитали пестрые костюмы. Об этом пишет в своих “Записках” граф Иоганн Эрнст Миних, отмечавший, что “даже седые старики в те годы… не стыдились наряжаться в розовые, желтые и попугайные цвета”.
Если верить Кантемиру, то каждый уважающий себя русский франт знал строгие “правила щегольства и моды”, а именно:
В пол-аршина глубоки и ситой подшиты,
Согнув кафтан, не были б станом все покрыты;
Каков рукав должен быть, где клинья уставить,
Где карман, и сколько грудь окружа прибавить;
В лето или осенью, в зиму и весною
Какую парчу подбить пристойно какою;
Что приличнее нашить: сребро или злато.
Заключает рассказ о щеголях отягощенная инверсиями, трудная для восприятия фраза:
Видишь надписи прочесть труд тебе немалый”.
В переводе на современный язык это означает: невежественному франту трудно прочесть даже краткие надписи на стенах зала.
Невеждам в сатирах противопоставлен Петр II. Его фигура вырастает до геркулесовых столпов. Перед нами ревностный поборник просвещения, он уподобляется самому покровителю искусств, богу Аполлону (“тщится множить жителей парнасских он сильно”). Стоит ли говорить, от сего панегирика до реальности – дистанция огромного размера. На самом же деле российские музы и блистательный Антиох Кантемир ничем не одолжены капризному, погрязшему в удовольствиях и щегольстве непросвещенному юнцу на троне. Это при нем, Петре II, позиции облеченных властью “презирателей наук” только упрочились (добрая треть царедворцев в то время были неграмотными). Именно при его Дворе благоденствовали такие вот щеголи медоры, сластолюбцы, ничтожества и пустельги, да и сам коронованный отрок едва ли не принадлежал к их числу.
* Сравните замечание литератора XVIII века Ивана Елагина: “Петиметр не может ничего писать, кроме любовных писем, сонетов и песен”. Дамский угодник, распевающий “чувствительные” арии, сопровождаемые игрой на флейт-реверсе, представлен в “Гистории о российском кавалере Александре”, столь популярной в петровское время.